Нетаянный дневник [Марина Сергеевна Родионова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марина, до! До – детства, до – судьбы,

до – ре, до – речи, до – всего, что после…

Белла Ахмадулина, «Уроки музыки»

До речи

Человеческая жизнь заполнена заурядными моментами, пролетающими мимо сознания, как мошкара, – мы их не замечаем, пока не кусаются. Миги исчезают, как дым, вышедший из печной трубы, как лед, обреченный растечься лужицей на детской ладошке. Но бывают впечатления, которые не тают, а остаются с тобой навсегда, живут в памяти годами, прежде чем переродиться в нечто большее, чем мимолетный взгляд, упавший на необычную крылатую тварь.

Когда я однажды озадачилась, как бы назвала книжку, задумай я оформить свои буйные мысли-скакуны во что-то вроде «Записей и выписок» Михаила Гаспарова (представляете себе, во что-то вроде записок Гаспарова, какова амбиция, не очуметь ли?!), то уткнулась головой в стоящее ныне на обложке название. Этот дневник по праву первородства был важен и не мог стать секретным, даже не собирался. Раз уж ты готов поделиться с миром сокровенными мыслями, уложенными в некую, пусть самую простую систему, то, безусловно, жаждешь, чтобы кто-нибудь оценил твое чуть по-новому собранное из банальностей и общих мест построение.

Так что, какая уж тут тайна?

И получился он действительно нечаянным – стихийным. Просто я шла-шла, а потом вдруг поняла: будет именно так, назовем мы его эдак, а структуру, значится, планируем во-о-от такую. Аллилуйя!

Ну и, наконец, последнее вводное занудство из длинного ряда занудств последующих. Не бывает в русском литературном языке слова «нетаянный», но мы ведь голосуем душой и рублем за неологизмы, правда? Собственный язык, как некая персональная тайна, приятно холодящая язык мятной сладостью, выделяет тебя из всего человечества, но одновременно и делает членом сообщества таких же филологически чокнутых, как ты сам. (О, как же я люблю «вкусные» английские слова «dignity» – «достоинство» и «community» – «сообщество», я бы потомкам бриттов и англосаксов за попытку объединить в себе ограниченно личное, индивидуальное и общественное медаль дала!) В прелестной венгерской книжке «Заколдованная школа» брат главного героя, мечта платного логопеда, непроизвольно переставлял слоги и радостно кричал перед трапезой: «Подиморры!» Мне по сю пору нравится называть томаты «подиморами». Но не себе под нос, интеллигентным полушепотом, а вслух, чтобы все услышали: «Подиморрры!» Сами попробуйте, оцените эффект жизнеутверждающего томатного клича.

Вот и я в один непростой день научилась громкой, в голос, речи.

Часть первая Слушайте

Сын

Нет, что это такое происходит, а?

Илюшка почти до четырех лет разговаривал очень плохо. Теперь ему четыре с половиной, и как он использует эту свою новообретенную способность?

Намедни с утра состоялся диалог: «Илюша, сейчас я сварю кашку, и будешь есть». Илья: «Я не хочу кашку. И какао тоже не хочу. Может быть, компотик? Я думаю, я смогу конфетку. Думаю, розовую или зеленую». Мыслитель, колобок в бок.

Сейчас про то блаженное время, когда слова никак не хотели вылетать изо рта, будет экспансия художественной реальности. Практически взрыв нежно-розового, палевого художественного пространства в равнинах тягостного и совершенно конкретного черноземного быта. Готовы? Приступаем.


Про Илюшку

Жил-был на белом свете мальчик Илюшка. Было у него две ручки, две ножки и светлая головушка.

Собрался как-то Илюшка гулять, на ножки резиновые сапожки надел.

Вот обулись ножки в сапожки и вниз по ступенькам вприпрыжку побежали: «Один, два, три. Один – два – три. Одиндватри – одиндватри – одиндватри!». А ручки – пухленькие ручки – знай помахивают: «Вот так. Вот так».

Выбежал Илюшка на улицу, к луже бежит, чтобы по ней прыгать, как маленький поросенок Джордж. А лужи-то и нет! За ночь снег выпал. Ножкам в резиновых сапожках по сугробам ходить неприятно. Надо домой бежать.

Побежали ножки вверх по ступенькам: «Один, два, три. Один – два – три. Одиндватри – одиндватри – одиндватри!». Прибежали, сапожки сняли, валеночки обули. А ручки варежки надели, чтобы и им приятно было. И опять бегут ножки, но уже потише, совсем даже не вприпрыжку: «Один – два – три, один – два – три». А ручки в варежках помахивают: «Вот так! Вот так!». Ууфф, вышли ножки, и как давай по сугробам носиться! А ручки снежок хватают. Играли, играли, да тут ручки заплакали: «Замерзли мы, домой хотим!». И побежали ножки домой вверх по ступенькам (ну, вы знаете, как ; -))).

Дома разулись, разделись, в кресло-качалку уселись! Качается Илюшка. «Би-би, мама, – кричит, – би-би!» Отдыхают ножки, отдыхают ручки. А Илюшка что? А Илюшка рад-радёхонек, на кресле качается, куриную котлетку уминает, мультик про доктора Машинкову смотрит.

Вот такая сказка.


А прошлой весной случай был. По службе довелось побывать на заседании краевого учебно-методического объединения школьных психологов. Заседатели обсуждали проблемы первого года повсеместного внедрения инклюзии в школе, и целый куль внимания был посвящен детям с аутизмом. Их теперь, говорят, до восьмидесяти процентов от всего числа детей с ОВЗ. Впечатление у меня осталось яркое, зато тягостное. Знаете ли вы, что такое холдинг? Это когда ребенка, которого оба родителя за руки, словно слепого, привели к психологам-дефектологам в специализированный центр, усадили на колени к тому, кто собирается с ним работать. Мама топчется у двери. Маленький человек – тот, что сам себе мир, а все вокруг – мутное, пугающее, неведомое и чуждое пятно – начинается бешено биться и без слов кричать: чужой, чужой, страшный, кто ты, ты мне не нравишься, отпусти! Мама у двери в полуобмороке и почти готова забрать свою особую личиночку домой. А психолог, крепко обнимая руками и ногами, держит пятилетнего малыша-аутиста, а силища-то у него, как у подростка, до тех пор, пока тельце не обмякнет и не расслабится. Тогда ребенок принимает этого стуло-человека как часть своего мира и выходит с ним на контакт. Одна тётечка-дефектолог говорила, что однажды пришлось три часа «пациента» в холдинге держать. Так что качайте, дамы, руки-ноги, в работе все сгодится!

Я рыдала не три часа, а всего один у себя в кабинете, потому что воспитатели в садике решили выступить диагностами и рассмотрели у Ильи аутистическую симптоматику. А потом, уже успокоившись, была вынуждена уйти с чудесного мероприятия из-за поехавшей кругом головы. Мне Таня говорила: «Пустырник с краю полки, сахар за чаем, около тарелок», а я ни словечка не понимала с первого раза. Нервишки, куда деваться, сосудики шалят, мозговое кровоснабжение нарушено.

Я еще не знала, что дело не только в шалостях кровяных труб.

Дочь

Саша, любовь моя, самая ненаглядная девочка из всех девочек, прости меня. Я прочла твой тайный секретный дневник. В его начале был список тайн, и под номером один записано: «Моя мама побрилась».

Сладчайшие времена прожиты и запечатлены в памяти – моей и компьютера. Маленькая Саша говорила: «попкорм». Поп-корм! «Популярный корм» – то ли новое направление в музыке, то ли особо модная еда. Или все-таки пища для сами знаете чего? Однако…

Когда дочь была уже вполне взросла и ответственна, я, дабы польстить Сане и заодно не допустить вылет фразочек в форточку, завела на рабочем столе файл «Санизмы».

Вот она уговаривает Илью съесть противное жаропонижающее: «Съедим таблетку вкусную за землю русскую!»

Вот обиделась, дуется. Я говорю: «Знаешь, куда волки на обиженных ездят? Какать в волчий туалет». Саша, с сарказмом: «Это в ваши восьмидесятые модно было так говорить?»

Но любимая моя Сашина нетленка это: «Илюхина попа такая милая, такая мягкая. Это попа-антистресс!» У кого нет такой попы-антистресса под рукой (и под зубом), пусть завидуют, пусть кусают локти, bon appetit!

Кстати, о еде.

Все-таки любопытно, что в больнице жизнь начинает бесконечно вертеться вокруг пищеварительной темы.

Палата номер шесть Обитатели шестой

Дверь в коридор в дневное время почти всегда была распахнута и зафиксирована полторашкой, поэтому мы не сразу обратили внимание на номер палаты. Но через день-два скрытая чеховиана нашей тогдашней жизни, в которой положено смехом побеждать ужас, дала о себе знать. «А вы заметили, в какой палате мы лежим?» – кокетливо вопрошала то одна, то другая сопалатница, входя внутрь. Потом делалась многозначительная пауза: «…В шестой!»

Палата была самой маленькой в отделении, на пять мест, тогда как все остальные пациенты отделения «голова-шея» («головастики», как выразился Аленкин муж Женя, работавший там завхозом) не могли похвалиться столь маленьким и уютным сообществом. Повсюду кроме нашего убежища класса люкс лежали ввосьмером в палате – многовато для приятного вдумчивого общения.

А подумать и в особенности поболтать было о чем. Мой не такой уж и богатый опыт пребывания в стационаре подсказывал, что на больничной койке все равны: и помощник прокурора, и кандидат наук, и доярка. Всем придется подстраиваться под аудиторию второго канала и смотреть «Пусть говорят». Но в тот раз повезло: телевизора не было – это раз. Сотоварки подобрались просто прекрасные – это и два, и двадцать, и сто двадцать два. Словесный поток не иссякал, рассказчики менялись.

Первые пару дней нас развлекала Наташа, молодая пенсионерка сорока пяти лет, сбежавшая на пенсию по выслуге лет с должности кинолога одного из отделений полиции и трогательно называвшая подопечных отделения «наши жулики». Истории про веселых жуликов, собак, Наташиных любовей, ее семью и шишку в груди были увлекательными, имели резвую внутреннюю драматургию и вполне удовлетворительно скрашивали досуг. Нам оставалось только внимать, и мы благодарно внимали.

В число слушателей Наташиных баек входили следующие дамы:

Надежда Васильевна и Галина Михайловна, две милейшие учительницы пенсионного возраста, распрощавшиеся со щитовидками и ожидавшие результаты анализов с различной, присущей каждой из них степенью нервозности;

сороколетняя Оксана, уравновешенная и общительная, мечтавшая открыть свое дело по выпечке авторских тортов и прибывшая из соседнего городка в надежде срезать немаленькую опухоль на локтевом сгибе левой руки;

и я, младшая из всех.

Тридцать семь мне натикало в июне, а в сентябре, едва устроившись на новую работу, я загремела в стационар на биопсию. В диагнозе была записана лимфома под вопросом, то есть лишь подозрение. Началась вся эта катавасия, как и следовало ожидать, чуть раньше, в августе, когда во время проведения ультразвукового исследования у меня неожиданно обнаружили увеличение шейных лимфоузлов. На обследование в поликлинику онкологического диспансера я пришла в полной уверенности, что мне нужно исключить рак, именно исключить, а не подтвердить, диагностировать или что там еще. Какого рожна, в самом-то деле? Младшему моему сыну было четыре, дочь – ученица пятого класса, а мама вот уже три года жила в состоянии постоперационного коматоза. После того как у нее обнаружили рак груди, она с первых же дней замерла в ужасе, да так и не встряхнулась.

Шестая палата жила дружно, я бы даже сказала, на жизнеутверждающий манер. Медсестры нас хвалили и за глаза, и в глаза. Когда наши дорогие сельские педагогини выписались, к нам перевели Любу из другой палаты, обнадежив ее, что в шестой «девочки хорошие, веселые» и надо переходить. Причиной тому, что у нашей гоп-компании оказалась столь благонадёжная репутация, было отсутствие больных с подтвержденным онкологическим диагнозом. Мы обживали свои койки в ожидании результатов гистологии. Вопрос вопросов: доброкачественная или злокачественная? Но этот вопрос обитал вроде как сам по себе, до дня икс был заперт в тумбочки вместе с яблоками, а мы пока жили себе и жили, бесконечно болтая о больничной и домашней еде и приятных мелочах.

Четыре соглашения

Первое мощное воспоминание из моей новой жизни было такое. Маленькая субтильная женщина в джинсиках и с лицом алкоголички стояла у входа в краевой онкологический диспансер и выла в голос, задрав голову к небу. Что она искала там, наверху, какой справедливости алкала? В другой ситуации я бы, наверное, чиркнула по ней взглядом и быстрее отвела глаза. Но мой день не задался, и я с горечью рассматривала ее. А потом запихнула руки в карманы своих джинсов и, сгорбившись, пошагала на трамвайную остановку. Там, отойдя в сторонку и отвернувшись, я тихо хлюпала носом, глядя в землю, все так же держа руки в карманах. Слезы мои были женскими, а поза мужской, потому что мне нужно было укрепиться. Впереди меня ждала борьба, и я это очень хорошо понимала.

Августовский денек был хорош, тёпел и ярок, осень приближалась. И теперь надо было как-то переварить вероятность того, что у меня рак.

На то чтобы осознать, что у меня – возможно, лишь возможно! – онкологическое заболевание, мне понадобилось два дня. Естественно, я рыдала, скрытно, по ночам, но отчаянно. Отчаяние вызывала мысль: «Но как же так, у меня же маленькие дети!» С решения навсегда ампутировать этот вопль из башки и начались мои соглашения с самой собой. Получилось их четыре, как мушкетеров у Дюма.

Первое. Мысль «А-а-а-а, у меня дети!» была объявлена табу. Как только эта изуверская фраза начинала вертеться в голове, слезы текли рекой, а посему – я ее запретила как заведомо зловредную. Иначе пришлось бы сразу ложиться в лужу слез и самоубиваться. Ага, щаз. Ампутируем.

Второе. Пожалуй, это было не соглашение, а осознание. Я поняла, что смерти как абстрактной категории я не боюсь. Вот так, скажем вместе, скажем громко: я не боюсь умирать! Поймите правильно, конечно, внутреннее напряжение вызывала у меня вероятность тяжелых физических страданий, но разве мы не женщины, разве за годы супружеской жизни, вынашивания и рождения детей, посещения гинеколога и общения с бурлящими кухонными котлами мы не притерпелись к боли? Ну, вы поняли: помирать так помирать, что такого-то? Однако резкий протест вызывала мысль о преждевременной смерти. Смерть в моей ситуации еще лет двадцать казалась мне чертовски преждевременной. Да что там – позорной капитуляцией, бегством с полей родительских сражений!

Отсюда логично вытекало третье – тоже не совсем соглашение, скорее заявление: в ближайшие годы я не умру, я буду биться за каждый год, за время.

И четвертое. Моя жизнь не может стать болезнью и только болезнью, наоборот – болезнь должна скромненько вписаться в мою жизнь. Скажу сразу, что в реальности жизнь все же прогнулась под болезнь, но в целом у этой парочки получалось сосуществовать вполне благопристойно.

Вооружившись соглашениями будто амуницией, отложив стенания на потом, я стала ждать своей очереди на биопсию. Звучат все эти лозунги бодро, но душевный покой мне не снился, потому что по ночам спала я отвратительно. Мне даже впервые в жизни невролог выписала антидепрессанты. Правда, пить их я не стала, и, как оказалось, правильно. Все чудесным образом изменилось, стоило только оформиться в стационар.

Бабурукинские девочки

С Наташей и Оксаной мы поступили в отделение в один день, вместе ждали операции, одновременно ее дождались, а потом, соответственно, «вылеживали» результаты анализов и врачебный вердикт. Оперировал лысый душка Бабурукин. Так благодаря волшебной фамилии лечащего врача наша самопровозглашенная группировка получила локальное название «Бабурукинские девочки».

До определенного времени личность Бабурукина меня не слишком волновала, правда, как-то сами приметились пристальный тяжелый взгляд исподлобья, немногословие, сдержанное спокойствие и бережные прикосновения к моим шейным и прочим лимфоузлам. Мужественный мужчина. Внутренний филолог во мне немедленно выловил медицинскую семантическую подоплеку имени-отчества (Виталий – от латинского «жизнь», Валерианович – ох, немало этой настойки выпила и вынюхала я за свои дюже зрелые годы) и начал втайне подвывать: «Вылечи же меня, о мудрый лысый Бабурукин, назвался Валериановичем – так лечи!»

Спаслось мне на пыточной кровати в железную клеточку, которую не сумели смягчить четыре матраса, как на трехзвездочном курорте. Почти на две недели я выпала из радостей семейной жизни (тут любая яжемать должна проникнуться моим счастьем) и получала чистейшее, никакой умственной деятельностью не замутненное удовольствие от малосодержательного трёпа, еды и чтения любовных романов – про английских герцогов и виконтов эпохи Регентства. Наверное, сказалась на моем сне близость Бабурукина и прочих врачей. Мысль «Раз я уже тут – помереть не дадут» определенно обладала психотерапевтической силой.

Результаты биопсии мы ждали в среду, а если очень подфартит – к обеду вторника. Без пяти два во вторник я вышла из здания: подъехало такси, чтобы везти меня домой, где временная свобода и приятный, такой же малосодержательный трёп с подругой Машкой. Но как только машина двинулась с места, раздался звонок на мобильный – от Наташи. Бабурукин искал меня и попросил передать, что завтра к половине восьмого я должна быть на месте.

Ехать дальше и провести оставшийся день в состоянии безмыслия? Иллюзии, что этот притворяющийся беззаботным день будет длиться и длиться, что все тяжелое мы можем оставить на завтра? Или вернуться?

Я испугалась очередной бессонной ночи и попросила таксиста развернуть машину.

Бабурукина я нашла в коридоре, он как-то по касательной посмотрел на меня и пригласил в ординаторскую. А там в течение двух минут произошло следующее.

Виталий Валерианович проговорил: «Диагноз подтвердился». Я не знала, что сказать, но по дурной привычке не смогла промолчать и выдала: «Офигеть». «Не офигеть, а неходжкинская лимфома, – жестко поправил врач. – Лечится посредством химиотерапии, побочные эффекты – тошнота, рвота, общее недомогание, выпадение волос. Завтра начнем. Вы согласны? Подпишите согласие».

Подпись была поставлена, потом я сказала что-то типа «всего доброго» и… никак не вспомню: то ли слегка поклонилась с непроницаемым лицом, как Георг фон Шлоссер, офицер Абвера и аристократ в седьмом поколении, то ли не было этого, а просто я себя так чувствовала. И вышла.

С подругой мы встретились на крыльце супермаркета и вместо приветствия я почти закричала: «Машка, у меня лимфома!». И вдруг у Машки потекли слезы, глаза как-то потускнели, на лице появилось недоуменное выражение. «Оно что, вот так и происходит – просто, по-бытовому?» – растерянно спросила она.

А всегда ли должно начало новой жизни сопровождаться звоном колоколов или боем тамтамов?

Наутро в семь тридцать я была в отделении и, вновь выловив Бабаурукина в коридоре, попросила его пройти в ординаторскую. У меня, верите ли, появились вопросы к лечащему врачу. От Виталия Валериановича веяло чем-то бодрым, выспавшимся, деятельным, и он не стал дожидаться, пока я сама неестественно спокойным голосом зачитаю свой недлинный список с бумажки. А после того как дал ответы, отвернулся чуть в сторону и пробурчал даже не мне, а, скорее, себе под нос: «Мужика тебе хорошего, и все пройдет».

Я всегда была туповата в межполовых делах и заставила его, бедненького, повторить реплику. А потом, тоже скорее себе, чем собеседнику, негромко проговорила: «Да я же вроде как замужем. А-а-а-а… Хорошего». А так как у меня в семье все действительно было далеко от идиллии, я с интересом и уважением уставилась на врача: надо же, мудрый целитель дамских душ – в самую суть зрит.

Сопалатницам я сказала, что Бабурукин прописал мне химиотерапию и мужика хорошего. Свежие, необремененные дурными мыслями женские мозги работают без сбоев, и Оксана сразу же радостно возопила: «Так это он под хорошим мужиком себя подразумевает!» Тут в моей голове щелкнул переключатель, и внутренний филолог возопил не тише Оксаны: «Таки да! Долбанем Эросом по Танатосу!»

Я взбодрилась, оживилась и все оставшееся время госпитализации решала жизненно важный вопрос: со стороны врача это был легкий, неосторожный и необдуманный подкат или действительно одна из стратегий лечения, основанная на сермяжной правде жизни? Перед выпиской я даже всерьез обдумывала, не всунуть ли свой номер в «чайно-конфетный» прощальный набор. Бог пронес, и столь неуклюжего жеста отчаяния я не совершила. Но до сих пор испытываю к Бабурукину нежную благодарность за то, что его случайная реплика запустила во мне программу, нацеленную – нет, не на выживание – на жизнь.

Врачи и Мышка-Терминатор

Врачевать – значит заговаривать, вы же знаете об этом?

Ответственность за первые волшебные превращения моего тела я храбро возлагаю на Наталью Геннадьевну. Когда к химиотерапии подключили биотерапию, она предупредила о том, что первое введение биопрепарата по нормам должно длиться шесть часов. Посмотрев на меня своим фирменным взглядом поверх очков, Наталья Геннадьевна растянула губы в забавной полуулыбке и, то ли извиняясь, то ли стремясь обрадовать, оповестила: «Ну, он ведь из мышек».

Ах вот оно что. Антитела, полученные из мышей и вводимые в кровь человека. Чуждый белок. Ну что ж, в мышку – так в мышку. Зато я обогатила свой небогатый запас шуток жемчужиной: «А добрый день, позвольте представиться: я, отныне немножко мышка».

Следующим вкладом Натальи Геннадьевны в изменение меня стало направление на установку порт-системы. По схеме лечения лимфомы биопрепарат вливается долго – около двух с половиной лет. Даже самые мощные, повсюду выходящие на поверхность вены не возликуют, если в них будут бесконечно тыкать иглой и вливать высокотоксичную «химию» и биопрепараты. Моя одинокая хилая венка в левой руке взывала о помощи, и было ей отвечено.

Представьте себе круглую, а в разрезе – трапециевидную, титановую розетку диаметром около двух сантиметров с резиновой прокладкой вместо отверстий для вилки. Отходящая от «розетки» силиконовая трубочка вставляется в яремную вену. Игла прокалывает кожу и прокладку, щадя вены, и лекарство попадает сразу в кровь. Это и есть порт-система, внутренний катетер, который вживляется в верхнюю часть груди на время проведения терапии.

В торакальном отделении началась следующая серия больничных приключений. Там я в очередной раз думала о даре, который опустили в мою протянутую руку боги медицины: среди врачебного состава и медицинского персонала диспансера мне лично не встречались плохие люди – грубые, равнодушные, относящиеся к своему дела на «отпились». Ах, какие сестрички кололи мои руки, а потом – «розетку»! Красотка Светочка, ставившая мне первую «химию» в отделении онкологии головы и шеи и вполголоса говорившая: «Да не слушайте вы Евгения Михалыча, он зря стращает, эту «химию» вы даже не заметите!» Расчудесные Ольга, Любовь и Надежда в дневном стационаре. Врач в торакальном – Ирина Викторовна, с доброй улыбкой и внимательным взглядом, которая разговаривала с нами так, что на душе становилось светлее.

Операция по установке порта проводилась под местным наркозом. Хирурга я впервые увидела, только попав на операционный стол, и пресветлый образ Максима Константиновича сложился в мозаику из трех фрагментарных впечатлений: визуального (глаз над маской), тактильного (хирургических манипуляций) и звукового (тихого уверенного голоса, проведшего меня от начала к концу, время от времени предупреждая о странных ощущениях). Человек, который разбирался с моим телом в течение получаса, мне очень понравился. Сама же операция – не особенно: больно не было, однако я лежала и тоскливо ждала, когда процедура подойдет к концу. Гаже в моей жизни была только промывка гайморовых пазух. После физических страданий приходит облегчение, а то и экстаз оттого, что боль закончилась. Отвращение, которое испытывает человек, претерпевающий и осознающий хирургическое вмешательство в изначально совершенную целостность его тела, компенсировать сложнее.

Как бы то ни было, благодаря чуткому вниманию Максима Константиновича прямо со стола новая я – с титановым «оком» справа от сердца – вступила в следующую стадию эволюции: Мышка-Терминатор.

Когда стало понятно, что завершение манипуляции близко, я решила нелепо пошутить: «Что, очень подпортили зону декольте?» Врач негромко усмехнулся: «Чуть-чуть. Потом сделаете себе красивую татуировку». «Тогда уж лучше бантик гвоздиком прибить», – пробормотала я.

Теперь на моем теле есть три шрама. Первый – на правой части лба, еще с детства, второй рубец остался на правом шейном лимфоузле, а третий – на груди, такой же правый, как моя правая рука, которой я пишу. Но я не буду срезать их, делать тату или прикалывать бантики. У меня красивые грудь и глаза, с ними я не пропаду в жизни.

Как видите, положительный настрой во мне правил вполне. Он подпитывался сведениями, полученными от психотерапевта, которого я посетила единожды после первой «химии», чтобы слегка развлечь себя.

У человека, узнавшего о своем онкологическом диагнозе, поведала мне Ольга Васильевна, всего две стратегии выстраивания дальнейшей жизни: позиция жертвы и позиция хозяина. Задача психотерапии, как я поняла, заключается именно в том, чтобы переключить тумблер с режима «ах, бедная я овечка, врачи будут мучить меня страшными ядами, и роковая погибель – судьба моя» в брутальный рев «я хозяин своего тела, и сейчас мы тут все порешаем». Для этого используются различные методики вроде аутотренинга и коротких положительных высказываний (радостно лыбясь в зеркало, повторять: «Я выздоровлю и буду счастлива!»), визуализации (во время введения химиопрепаратов представлять себе в красках, как целебное вещество медленно проникает в кровь и – хрям, хрям, хрям! – пожирает злобные клетки) и прочая, прочая, прочая. В общем, сплошное позитивное мышление, ЗОЖ и овсяная кашка по утрам.

И тогда я изобрела для себя формулу «20+». Как минимум двадцать лет деятельной жизни в вечном сияющем «сейчас». Нет ни прошлого, оно невозвратимо, ни слабо предсказуемого будущего.

Лишь посмотри вокруг. Как бел и искрист снег после ночного снегопада, как спокойно небо; чист, вкусен и напоен свободой воздух, как легко он пробуждает мысль и порождает радость в теле, если оно не болит.

Неужели весь этот высокий удивительный мир заслуживает соседства столь мелкого и трусливого чувства, как жалость к себе?

Подлые мысли

Бледная Оксана резко села в кровати, взгляд у нее был диковатый. На ночь в больничной палате она оставалась одна.

«Я очень плохо спала, все про тебя думала, – приглушенным голосом сказала она. – Да еще в темноте полночи что-то шуршало, жуть какая!»

«Жутью» оказалась бумажка, налипшая на край вентиляционного отверстия и трепыхавшаяся от порывов восточного ветра. Через пару часов Бабурукин принес Оксане хорошие вести с «переподвыковеркой»: опухоль доброкачественная, но находится в сложном месте, оперировать рискованно, так как можно обездвижить кисть. Поэтому – пока только наблюдение и контроль, чтобы опухоль не переродилась в рак. На лице Оксаны появилось напряженное выражение.

Из всей пятерки сопалатниц лишь я оказалась жертвенным агнцем. Остальные вернулись к привычной жизни, перекрестившись левой пяткой и тщательно собрав в дорожные сумки свой скарб, чтобы «ничего не забыть и сюда больше не вернуться!». Оксанину блямбу на локте, по «наводке» того же Бабурукина, прооперировали в Томске. Новогодние праздники она встретила в состоянии «потихоньку заживает» – я узнала об этом из переписки в соцсети, и была рада от всего сердца.

А в первый день нового года в нашем подъезде умерла соседка. То ли отравилась, то ли захлебнулась алкоголем – отнюдь не пьяница, но добропорядочная мать семейства примерно моих лет. Вечером 1 января «труповозка» увезла тело, оставив в ступоре семью: мужа, дочь-подростка и трехлетнюю малышку. Подъезд возбужденно гудел, новость доводилась до тех, кто оказался неосведомленным, и у всех на душе было пакостно.

Мать двоих детей, жившая на третьем этаже. Примерно моих лет. Новоселы переехали несколько месяцев назад, и я жену даже не слишком хорошо запомнила – миниатюрная, темненькая, она прятала глаза, бурча «здравствуйте» не людям, а лестничным ступеням.

Мы низко склоняем голову перед горем ближнего, особенно болезненно сопереживая, когда беда поражает как молния, как финский нож. И я опустила свою – поскольку поймала себя на мысли о том, что в один и тот же подъезд эта молния дважды за малое время не ударит. Жертва принесена, оставшимся позволяется жить спокойно – пока часы не пробьют полночь.

Через несколько дней я поехала в онкодиспансер на укол. У передней двери трамвая, съежившись и уставившись в никуда, сидел муж той самой соседки. Затянутый в кокон своего горя, он просто отсутствовал. Я радовалась тому, что мужчина малознакомый, что он далеко и можно не подходить, не здороваться, не выражать соболезнования… Мы вышли на одной остановке и пошли в одну сторону. Целенаправленно отстав (не подходить, не здороваться, не соболезновать…), я с легким страхом следила за тем, как человек с тоскливой спиной приближается к онкодиспансеру. …Неужели туда же?! Однако темная фигура с маленьким черным пакетом двинулась дальше, а я свернула в ворота.

Терпения вам, добрые люди

В свою первую госпитализацию, спустившись как-то раз на перевязку, я наблюдала небольшую сценку.

В отделение оформлялся мужчина лет шестидесяти, его сопровождала жена, и оба они обреченно мыкались под дверью сестринской. На лице женщины было написано откровенное горе, в глазах мокли тоска и затаенный страх. Дядечка же мужественно бодрился, держался, пытался балагурить и через какое-то время осознал, что в том нехорошем месте, куда он попал (одно только слово «онкодиспансер» чего стоит!), не так уж и страшно. Вот, глядите-ка, стоят бабки-тетки-девки пациентки, ждут перевязки, ржут, понимаешь. Медсестрички снуют, шуточками перекидываются. И с каким-то радостным недоумением мужчина выдал: «Да у вас тут весело!» А сестра, подклеивавшая анализы в его карточку, подняла голову и сказала: «А вы как думали, невесело, что ли?»

Да, наверняка бывает и невесело. Хотя моим главным открытием при знакомстве с этим мирком, вроде бы растворенным во всем остальном большом мире, но на самом деле существующем как бы за стеклом, стало понимание того, что онкодиспансер – это место для мужества и борьбы, смерти в его стенах нет. Как, впрочем, и на кладбище, там – вечность.

В следующий раз «залечь» в больницу пришлось на установку порта. Моими соседками по палате были «четырехстадницы», так с ними вообще было не кисло. Нет, Петросяна или, положим, Урганта из себя никто не изображал, просто эти женщины все про себя знали и умело лавировали в гремучем потоке меж двух порогов. На одном надпись «А сколько мне осталось?», на другом – «И хрен с ним, а там, глядишь, еще покувыркаемся». Их сосредоточенное долготерпение, сдобренное бодростью, вызывало восхищение, но вместе с тем – сомнения в истинности этого выносимого на публику равновесия. И хотя Валя признавалась, что дома-то, дома-то все по-другому, там и тоска смертная, и вытье случаются, но на людях и онкология красна.

Та же Валя с увлечением рассказывала про видную даму в розовом халате и с крупной химией на белокурой голове, которая лежала в палате напротив: «Вон, Ира Редискина идет. Мы же тут все друг друга знаем. Ей будут вырезать яичники и матку, части желудка и кишечника уже нет. Так она говорит мужу: Редискин, мол, люби меня, у меня ведь одно только сердце останется. Если ты меня не будешь любить, как же мне тогда жить? Она печет на продажу та-а-акие обалденные пирожки, в одну из прошлых «химий» всех врачей отделения угощала. Потом местная столовка у нее рецепт просила!»

Многообразие обликов, характеров и опыта – в этом суть блуждания по больничным лабиринтам. Вот что такое онкодиспансер, именно это, а не место скорби, не ад. Да и я не Орфей, а лишь одно из лиц на групповом портрете.

Разгадка жизни в том, что людям нужны люди – я подслушала эту воздушную фразу в одном превосходном британском сериале. Воистину, лучше и не скажешь.

А смерть пусть подождет.

Таинственный остров

Немножко литературовед и слегка журналист, я в каждой букве написанного мною текста ощущаю его абсолютную вторичность. Вот и прямо сейчас пишу и слышу этот унылый суфлирующий голос: «Все это где-то было…». Миллионы людей проходят сквозь те же эмоции, десятки тысяч из них принадлежат к «пишущей братии» или, как их называют британцы, «болтливому классу». Невероятно сложно не поддаться соблазнительной иллюзии, что твои впечатления могут быть полезны хотя бы кому-нибудь, и не «наболтать» на белый экран монитора очередную похожую на миллионы других историю.

Ради кого же мысли в моей голове, ритмично отсчитывавшие шаг во время ежедневных оздоровительных прогулок, все-таки получили словесное воплощение? Для кого? Для многочисленных друзей и приятелей: и тех, кто уже в курсе, и других, до которых однажды дойдет весть об осложнении в моей жизни? Пусть уж сразу получат всю информацию о моих делах из первых рук. А что? Быстро, емко и достоверно.

Неужели все-таки – эта мысль заставляет мое нутро похолодеть – ради мамы?

Или ради меня самой? Да пусть все эти тысячи написанных историй утрутся журнальной бумагой, на которой они были напечатаны, да хоть цифровым экраном! В самом деле, не психотерапевтическую группу же мне посещать, чтобы выразить свои чувства.

Когда я вернулась домой, выписавшись из палаты (она теперь навсегда в моем сердце) номер шесть, то первым делом закачала в электронную книгу «Таинственный остров» Жюля Верна. Это было простое, ничем, казалось бы, не подкрепленное желание. И лишь начав читать, я поняла, какое сообщение подсунуло мне мое подсознание. Если помните, герои верновской робинзонады в силу обстоятельств попадают на необитаемый остров и, вместо того чтобы предаваться отчаянию, начинают бешено его обустраивать, используя все свои знания о достижениях современной цивилизации. Эта книга говорила со мной о времени больших перемен. О том, что отчаяние – слишком большая роскошь для людей, отрезанных океаном от нормальной жизни. О ценности каждого человека, оказавшегося с тобой на твоем метафорическом острове. О том, что, если в ожидании возвращения в число веселого и почти что здорового большинства начать бить лапками и строить Гранитные дворцы, остров окажется не таким уж и таинственным, а вполне себе обжитым и приятным.

Правильное вхождение в болезнь – это глубоко личная история. Маленький акробатический трюк, позволяющий так открыть пугающую дверь, чтобы не ослепнуть от перспектив и не застыть в оторопи, а включиться в поток и плыть в нужном, единственно верном направлении.

Иного удачного выбора эта трудная, увлекательная, ставящая в тупик и вдохновляющая, подлая, подлая, но оттого не менее прекрасная жизнь не предоставляет.

Часть вторая Великая иллюзия

Вход и выход

Вот представьте: иду я, задумчивая такая – сил нет, по городским улицам во время своей ежедневной двухчасовой прогулки. (При проведении химиотерапии положено усиленно кровь гонять, к сведению искренне интересующихся и всех прочих.) Шагаю, думы различные думаю и непроизвольно начинаю грезить о писательской всероссийской славе, как минимум среди онкологически озадаченного люда. И здесь голос разума, изувер и оппонент внутреннего филолога, принимается ехидно так, громогласно блажить: стоп-стоп-стоп, эвона куда махнула, а ну-ка тпрру! И издевательски ржёт, зараза.

Но мысль уже просто не поддается дрессировке, и главным клыкастым артистом в этом взбесившемся зоопарке идей выступает вполне логичное измышление. Раз уж я осмелилась взяться за публичный душевный бурлеск и собрать его в записки (Михаил Леонтьевич Гаспаров смотрит из-под потолка, таинственно посверкивая глазом и снисходительно улыбаясь своей мудрой улыбкой), что целесообразно было бы сделать? Я полагаю, достойно завершить историю, дополнив главу «Вход в болезнь» хронологией выхода – уже окончательного, отслеженного с мужественным стоицизмом. В подобном печальном исходе, сводящем к нулю коммерческую ценность изданий на тему «Моя триумфальная победа над раком!», была бы гармония закругленности. Но, полагаю, не видать мне всероссийской славы, как нашему коту – потомства.

У Рыжика есть второе, тщательно скрываемое от детей, прозвище – Сфинктер. Наш солнечный игрун и милашка кот, даже сам не зная о том, таит в себе ужас негарантированного действия. Пушистую красу Рыжик получил от плебейки мамы, но дети его вполне могут унаследовать чистокровную внешность титулованного папаши-сфинкса. Так что, рассудите здраво: ну какое Рыжику потомство?! Не-е-ет, не быть Рыжику отцом шумного, но лысого семейства. Вот и мне не судьба написать нетленное творение под названием «Вход и выход».

А ещё я заметила, что расхожая фраза «Выход всегда там, где вход» справедлива далеко не во всех ситуациях. Человек, рождаясь, трудится в потугах в паре с матерью, а умирает один или наедине с Богом: уж кому как больше нравится.

И тут логика повествования сама требует перевести разговор на божественное. Моя подруга работала в пресс-службе епархии и пару раз выражала удивление тем, что главврач не пожелал поддержать предложение владыки и открыть часовню в здании краевого онкодиспансера. Мотивации руководства медучреждения мне не узнать, однако я увидела ситуацию с новой для себя стороны. Не все, не всегда могут отыскать спасение от смертного страха в молитве. Я не смогла. Меня точно нельзя назвать церковным человеком, но «Отче наш», «Символ веры» и пара богородичных молитв с юности помогали мне не бояться авто– и авиакатастроф. И в бессмертие человеческой души я верю железно.

Так почему же, узнав о своем диагнозе, я перестала просить за себя? Задолго до того жить мне стало тяжко. Не прозревая истинной причины, я понимала, что мое тело сошло с ума. Многие месяцы по вечерам у меня случались зарыды с молитвенным лейтмотивом: «Господи, дай хотя бы пятнадцать лет деятельной жизни, чтобы довести детей до начального взросления». Но как только страх стал оправданным, порыв умолять как отрезало. Всем молящимся друзьям и родным я высказала пожелание замолвить за меня словечко перед Богом, сама, дескать, никак. Причина для меня была ясна: обращение к Богу навевало мысли о смерти. Я понимала, что это неправильно, но ничего с собой поделать не могла. И не делала.

Хотя при этом – парадоксально! – у меня не было ощущения богооставленности. Меня как будто выпустили наконец в самостоятельный дрейф по огромному океану, и я держала весла в своих руках. Однако течение, вода, ветер – все сопутствовало и подыгрывало тому, кто гребёт. Или, если использовать другую метафору, голова и руки были моими – думай веселее, маши яростнее! С ногами же ситуация получалась поинтереснее: то ли достались от Другого, неизмеримо более сильного, чем я, то ли появилась вторая, чужая, пара нижних конечностей. Мне нравится думать, что это божьи ноги выводили меня из мрачного безвоздушного пространства, называемого людьми смертельно опасной болезнью. А то что не взывала с молитвою из бездн?… Что же, мое ловкое сознание всегда предпочитало верить в доброго Отца, не столько строгого Зиждителя, сколько Человеколюбца, в того, кто милосердно простит людскую леность и слабость.

Отец моего мужа умирал от рака и последние недели до своего ухода не мог принимать пищу – болезнь его запощивала. В свой последний день он почти перестал дышать, затих. Близкие вызвали «скорую», приехавшие врачи пациента откачали, тот открыл глаза и сказал с легким укором: «Ну зачем? Меня же уже вели…»

Когда я рассказывала эту запавшую мне в душу историю собственному отцу, тот только тяжело вздохнул. Мама к тому времени пару лет болела, и незавидная ноша – вплотную наблюдать за деформацией личности в клинической депрессии – досталась ему. Некогда убежденный коммунист, физик, атеист и скептик, даже он испытывал потребность в надежде на бессмертие. Близость к последней черте любого заставит уповать и верить в обитаемость горнего мира.

Выход найдется всегда, даже если его придется выдумать.

Сапоги, вечно сапоги

Да что же такое эти сапоги, если я три раза в двух строках упомянула их?

Когда сапоги и собаки были большими, а я маленькой и веселой, у меня писались стихи – преимущественно про лямур и смысл жизни. Там, в том невозвратимом розово-голубом с бирюзовой крапинкой, родилось еще не самое худшее мое стихотворение, а в нем – четверостишие:


Где, щурясь в ливне солнечного света,

Смеются сыновья больших дорог,

И бежевая пыль дороги в лето

Хранит следы их замшевых сапог.


Романтическая метафора вольного путника, двигающего ногами Землю, конечно же, подразумевала в данном случае совершенно определенного прототипа. Тот конкретный тип знает про сапоги, если помнит. Симптоматично, что никаких сапог, тем более из замши, у него отродясь не было – всё лишь отражения, наложения, сублимации восхищенного девушкиного сознания. У моих поэтических экзерсисов, посредственных, но, признаем, вполне филологических, было ровно семь преданных ценителей, однако и это сакральное число не воодушевило меня на производство даже самого самиздатовского сборника.

Когда же много-много лет спустя размеренный ритм жизни (тик-так, чик-чирик!) в силу понятных обстоятельств сменился набатом, мне сразу захотелось рассказать миру все, что я о нем когда-то сочинила. За пару-тройку месяцев привыкнув к мысли о своей болезни, я заскучала и решила выпустить в свет, что было наваяно некогда: научную монографию на основе кандидатской диссертации и книжку юношеских стихов.

Взор любого взявшего в руки сборник под названием «Я здесь живу» услаждала милейшая картинка: приоткрытая дверь в славный домик наподобие дачного, трава и яркое крылечко, а также туфли-тапки-сандалики, жизнерадостно наваленные у двери. А в отдалении от общей кучи разновозрастного обувного хлама – невысокие бежево-песочные мужские сапоги, небрежные и чуть высокомерные.

Мощно обусловленная культурой обувь, прошедшая все круги человеческой истории, вернулась ко мне за полгода до того, как у меня нашли рак. Впервые за несколько лет сладостного материнского плена мне посчастливилось выбраться на чудеснейшую научную конференцию, посвященную юбилею Беллы Ахмадулиной. Именно «посчастливилось» – не могу описывать другой лексикой хлопок кокона, в котором я тогда дозревала и определенно перезрела. Весенняя Таруса, старинный городок с особым даром втягивать в свою сонную круговерть художников и поэтов, удивительные новые знакомства, мыслепорождающая вязь ученой дискуссии – кому из университетского сообщества не знакомы эти и подобные им явления полной жизни,проживаемые выдох и вдох? После научного простоя хотелось написать хорошую статью. И вдруг оказалось, что Ахмадулина, вытянувшаяся к небу струной и парящая во облацех Звука и музыки, природы и времени, дружбы, – размышляла о сапогах, да немало!

Отношения между исследователем и его объектом не всегда похожи на любовные, но тайные артерии разрастаются все глубже и вширь и незаметно меняют состав крови того, кто вглядывается. Я далеко не сразу поняла, что название для потока слов, при помощи которого я пытаюсь отрефлексировать перемену в жизни («Нетаянный дневник»), – это полусознательный оммаж Белле Ахмадулиной, автору лирико-прозаического дневника «Нечаяние».

Есть в моей маленькой историйке о Беллиных сапогах невесомая, но значимая подоплека. Пока я увлеченно писала статью «Сапог – всегда сосед священного сосуда»: заметки о сапогах в творчестве Б. Ахмадулиной», на дне сумки валялось направление в отделение профилактики онкодиспансера. Ко времени возвращения из Тарусы его трехмесячный срок вышел, и я благополучно забыла о необходимости превентивного обследования. А вспомнила в сентябре. У меня предсказуемо возникли вопросы, направленные на самое себя: а что, если?… Знай я тогда об уже протекавшем – совершенно точно! – процессе деления чуждых клеток, что бы было? И признаюсь себе, что не в силах отречься от краткого сияющего мига бытия, да и никакого «если» мне не надо. Иногда выбор – это непосильная ноша.

Две героини вывел Милан Кундера в своем романе «Бессмертие», два шаржевых портрета. Одна женская фигура, струнно-тонкая и вертикально вытянутая вверх, обращена лицом книзу и изучает нечто под ногами или, может быть, внутри себя. Другая, плотски растекающаяся и щедро оснащенная внизу, устремляет мечтательный взгляд в бело-голубые выси. Оба портретных оттиска – всего лишь оценка и видение персонажа-мужчины, сформированные по отношению к близким ему женщинам. (В собственной трактовке сюжета могу ошибаться, но перечитывать недосуг и неохота.) В той оценке, как и во всем романе, отчетливо звучит голос пола, Эроса.

Совсем недолго жило во мне желание оторваться и написать целый параграф на тему «Что я думаю о сексе и его роли в победе над смертью», но музыка играла… кхгммм… недолго. Поплясав вокруг уникальной в своей изощренности мысли о том, что секс переоценивают и недооценивают одновременно, похвалив себя за авторство афоризма «Секс валяется под ногами – женщине, чтобы заполучить его, нужно лишь нагнуться», я содрогнулась от панорамы и открывающихся бездн. И передумала писать о сексе.

А сапоги-то остались. Весьма и весьма поношенная пара обуви.

Какими шагами, как измеряем мы почву, из которой прорастаем и созданы? Сами ли давим землю и неосторожно попавшихся под ноги, сгибаемся ли под грязным прессом чьих-то страшных черных подошв? Мы крепко стоим на земле, но наш взгляд устремляется в небо – за что человеку дарована располовиненность, от коей, похоже, даже в смерти не укрыться? Все это чертовски увлекательные, соблазнительные вопросы.

И все это лишь великая иллюзия. По крайней мере, так мне кажется сейчас.

Из всей роты вопросов грозным орудием выступает только один – главный, всем известный и, по сути, давно опостылевший: в свои ли сапоги ты влез, по силам ли тебе долгая и многотрудная дорога в натянутой на тебя кем-то обуви… (Ох, держу пари, и это чья-то цитата.)

Наступают времена испытаний, и мы, рабы своего бессознательного, либо обрушиваемся и растираемся – сами, сами! – в тлен из-за кажущегося нам непосильным груза, либо начинаем пристально внимать тихому голосу, идущему изнутри.

Пой мне песню, дорогое бессознательное, я тебя внимательно слушаю.

Пещера волшебника. Сон

И был мне сон.

Когда он спустился прямиком на мою макушку в те далекие и беззаботные доилюхинские времена, я села в кровати, широко распахнув глаза от изумления: мне приснился рассказ, законченное художественное произведение с топорно обозначенным персонажным рядом, неяркой сюжетной канвой и многозначительным финалом. С названием. Как и в любом сне, ощущения в нем были мощными, плавными, тягучими, а логические связи – полустертыми. Внешность главного героя повторяла характерные черты актера популярного сериала про врачей. Что я дословно выловила из магического котла онейрического пространства, так это название «Пещера волшебника», да ещё фразу одного из персонажей: «Тоже мне, Просперо нашелся…». (Самое интересное заключалось в том, что шекспировскую «Бурю» я никогда толком не читала.) Остальные визуальные и умозрительные образы для меня не вербализировались – тогда.

А вот сейчас будет очередное нападение художественной действительности. Терпите или наслаждайтесь – кому что ближе.


Они шли гуськом, след в след друг за другом, стараясь не запнуться о короткие железные шпалины и не теряя из вида маячивший впереди белобрысый коротко стриженый затылок. Вокруг возвышались шлакоблочные стены, валялись доски и непонятного назначения штуковины, в целом пейзаж промышленной зоны глаз не радовал.

Семеро шли, думая о восьмом. Марусино сердце замирало и мельтешило в предчувствии какого-то колоссального откровения. В начале маленькой колонны пробирающихся сквозь серость и хлам отсвечивали на полуденном солнце волосы Быкова, и это белесое пятно властно тянуло к себе взгляд Маши. Ей был виден затылок, а в глазах стояло лицо – неопределимое и переменчивое, как коричневая вода у мостика, засыпанная осенним мусором с ив. Прищуренные глаза Быкова, они то отливали тусклым металлом, то кололи рыбьим холодом. При ближайшем рассмотрении в радужках обнаруживались ржавые каре-зеленые крапины, в каком-то романе, то ли любовно-авантюрном, то ли историческом, о таких сказано: червивое яблоко. Только где, где это было? Ах да, вот же оно: «Анжелика», мерзавец граф де Вард. Неприятные глаза. Но зрачок затягивал, как бездна, а из бездны гляделась в нее тайна, сладкая и пугающая одновременно. Никакого полового влечения, но не думать невозможно.

Тем временем проторивание тропы по индустриальному бездорожью закончилось: компания подошла к обшарпанной двери в серой стене. Быков чуть повернул голову, чтобы следовавшие за ним смогли увидеть один блеснувший глаз и скривившийся угол рта, и вполголоса бросил (если можно бросить, говоря сквозь зубы):

– Добро пожаловать в мое убежище.

А потом, помолчав, добавил:

– «Шумом полна обитель, но вечно молчит обитатель…»

Парни и девушки немного нервно, но дружно хмыкнули. Они пришли поглазеть на причудника, Маруся клялась и божилась, что знакома с настоящим уникумом, и вот он, этот Волшебник, а волшебств покуда никаких не наблюдается. Из необыкновенного только пафос и позерство.

Быков распахнул дверь и зашел первым, даже не пытаясь изображать радушного хозяина, расшаркивающегося перед гостями. Из коридора, темным провалом открывшегося перед группой, пахнуло влагой, но не плесенью непроветриваемого заброшенного помещения, а просто водой – близостью грота. Постепенно острота свежего запаха угасла, затем и совсем сошла на нет, остались лишь пыль, известка, кирпичная крошка – сопутствующая аура строительного тлена.

Коридоры сменяли друг друга. Шли не молча, но переговаривались между собой очень тихо: боялись нарваться на холодный, высокомерный озырк Волшебника. По крайней мере Маше во всем легчайшем шепоте удалось определить одну только фразу Владика, сказанную с приглушенным раздражением:

– Тоже мне, Просперо нашелся…

За очередной дверной аркой вдруг открылось грандиозное серое помещение. Под высокими потолками тянулся анфиладой ряд окон, сквозь которые сочился розоватый свет. В центре зала располагался бассейн, впечатляюще объемный и пустой, один из мальчиков подошел к его краю и плюнул внутрь: на дне валялись куски извести и черно-белые комья старых газет. Вслед за Быковым, один за одним, вся компания ступила на длинную сторону прямоугольника. И когда первая точка из восьми достигла середины пути, воздух беззвучно завибрировал. Маруся шла замыкающей и увидела, как шагавший впереди Быков стал медленно поднимать левую руку.

Вода запузырилась по стенкам высохшего бассейна и начала понемногу скапливаться внизу, скорость ее пребывания все росла, а потом резко зашумела, и в воздухе огромного промышленного цеха повеяло грозовой влагой. Шедший впереди рванул руку вверх, и массив воды бесформенной глыбой плавно взмыл к потолку и, клокоча и переливаясь, завис в воздухе. Капли воды застыли на ресницах, мешая видеть, но никто не догадался их отереть. На долю секунды замерло всё – время, вода, сердце. А потом с гулким грохотом вода вернулась в бассейн и стала с тихим шипением всасываться в стенки. И, наконец, совсем пропала – только комья газет и известка, сухие и пыльные, валялись на дне, как полминуты назад.

Тук, тук, тук, тук… Кровь застучала в ушах, пол слегка покачнулся, поехал в сторону, и Марусе показалась, что сейчас она упадет туда, вниз, рядом с газетами. Пришлось ущипнуть себя за внутреннюю часть ладони.

Кто-то из парней тихонько втянул в себя воздух, и опять же Владик, он почему-то оказался из всех самым громким, несколько истерично выкрикнул:

– Это что такое было, что за копперфильдщина?

Быков равнодушно взглянул на него, отвернулся и проговорил:

– Идти осталось недолго.

И двинулся в новую дверь. Винтовая лестница за нею уходила вниз, и человек, ведущий юношей и девушек по тоскливому серому лабиринту, спускаясь первым немного поодаль, как будто становился все ниже ростом. И тут у Маши, которая шла за ним, случилась галлюцинация. Сначала пропал затылок, за ним и все тело Быкова резко исчезло из вида, а потом появилось на следующем пролете. Он как будто стек вниз по лестнице, словно грязная вода или тень.

Маруся стремительно обернулась к шедшим вслед удостовериться, что не она одна видела этот оптический эффект. Но ребята были заняты перешептываниями и, судя по всему, ничего не заметили. Спуск продолжался, а потом все вышли в плохо освещенный коридор.

Завернув за угол, Быков застыл у дверного проема и стал копаться в кармане, будто нащупывая ключ. Семь пар глаз внимательно разглядывали дверь, за которой скрывалось убежище странного человека. Дверь отличалась от всего, что они видели в здании, как стрекоза от мошки – она была выкрашена в кирпично-красные и темно-бирюзовые цвета и инкрустирована бронзовой рейкой. Крышка от шкатулочки, а не дверь. Волшебник достал старинный резной ключ и собрался было всунуть его в скважину, как что-то произошло. Маруся, стоявшая сзади Быкова, увидела, как напряглась его спина, а потом, сделав два шага вбок, бросила взгляд на смазанный полутьмой быковский профиль. На лице хозяина ключа застыло отсутствующее выражение – он смотрел в себя, как будто кто-то неожиданно позвал его по имени.

– Я сейчас, – сказал Быков, развернулся и стал удаляться в дальний конец коридора.

Маша посмотрела на своих оторопевших согруппников, слов просто не было. Потом слова появились. Несносный паршивец, вел по черти каким сломай ноги буеракам, привел хрен знает куда! Оставил в темноте! Что она теперь должна им всем сказать?! Да как он смеет так с ними поступать! С ней поступать!

Народ начал потихоньку отходить от шока и нелепости ситуации, некоторые вытащили смартфоны.

– Не ловит, – с общим разочарованием выдохнули в один голос Арина, Катя и мальчик, чьего имени Маша не запомнила. Она потопталась на месте, а потом решилась.

– Ждите, я попробую догнать этого текучего гада, – сказала она и, пока никто не сообразил ее остановить, зашагала в темноту.

За ближайшим поворотом стало понятно, что уйти он мог только в одну сторону – по разрушенной лестнице, ведущей наверх. Маруся время от времени чертыхалась, запинаясь то о торчащие разломанные кирпичи, то о камни, затем начали попадаться даже толстые корни, невесть откуда взявшиеся здесь. Потом в ступенях появились зияющие дыры, сквозь которые виделся черно-зелено-коричневый фон, видимо земля, над головой замелькало кусками небо, а через пару-тройку минут лестница и вовсе превратилась в хлипкие доски, наваленные на камни. Пришлось спуститься на четвереньки и ползти. Стало трудно и страшно, лоб покрылся испариной, руки затряслись. Казалось, еще чуть-чуть – и путь станет намного опаснее, и тогда всё – и доски, и камни, и она сама – полетит к едреням. Но тут, слава Богу, Марусино восхождение закончилось, и удалось, наконец, выпрямиться и отряхнуть руки.

Она обнаружила себя стоящей на полуоткрытой каменной площадке, стены которой были источены временем, испещрены отверстиями, а через проемы, напомнившие ей старинные развороченные взрывом бойницы, открылась дальняя панорама. Маруся выглянула наружу сквозь одно из окошек и поняла с облегчением: всё, догнала. Быков был там, снаружи.

Из «бойницы» открывался вид на обычный чуть ли не крестьянский двор (он был не далеко и не близко), покрытый изумрудной травой. Неужели грядки? И вправду, черные полоски грядок соседствовали с деревянными одноэтажными постройками – определенно сараюшками. Быков стоял у одного из хлипких фанерных зданий в окружении нескольких фигур в бронежилетах и с автоматами. Видно Маше было хорошо: вот белобрысый Волшебник суетливо машет руками, пытаясь что-то объяснить, вот его собеседник перебирает пальцами правой руки по предплечью левой, – слова и выкрики до нее не долетали, и Маше казалось, что она смотрит фильм, у которого убавили звук. Быков стоял к ней спиной, лица не было видно, но говорили руки и плечи, лопатки вскидывались в панике и опускались, как укороченные крылья, извивался позвоночник. Эта спина безмолвно тряслась, клялась, молила… А потом звук раздался – автоматной очереди. Тот, кто стоял к ней спиной, упал, а остальные бесстрастно смотрели на повалившийся в низкую траву темный куль. И стали не торопясь покидать двор.

Оглушенная собственным внутренним криком, она сползла по стене на пол и закрыла руками лицо. Что это было? Что это?! Чертово дурилово от претенциозного фокусника, грандиозная мистификация, как и все в этом каменном месте, отражающемся в эхе, тенях, разводах на воде, или не до конца понятая реальность?

В голове было пусто, и только звук капающей воды (каппп! каппп! каппп!) из где-то невдалеке недокрученного крана гулко пробивался сквозь окаменение.

Часть третья Жизнь как она есть

Баба Лена

Получи баба Лена соответствующее образование, из нее вполне мог бы выйти недурной писатель. Художественно приукрашивать действительность баба Лена умеет виртуозно.

Я близко познакомилась с ее многочисленными и всегда захватывающими историями, когда свекровь переехала из деревни, где после смерти мужа жила одна, в город. И получила инструкцию подробности в бабаленинских рассказах делить на три – одному верить, два в уме. Сейчас мне кажется, что общая сюжетная канва в ее историях всегда правдива, просто за десятилетия выступлений перед аудиторией сказительница всё больше укреплялась в мастерстве своем, бессознательно инкрустируя повествование литературными кристалликами, артистизм возрастал, детали отшлифовывались и натирались до блеска.

Да и, в целом, ничего невероятного в рассказах бабы Лены нет. Скольких людей в те времена носило по стране в поисках лучшей судьбы? Так семя мака, выбитое из коробочки и подхваченное порывом, летит по ветру – с верой ли, с целью ли? – в ожидании подходящей почвы, в недра которой можно упасть, пробиться и расцвести. Допустим, что история бабы Лены скорее типичная, но свойственной далеко не каждому видится мне острота восприятия ею мира. То ли мир не поскупился на испытания и приключения, то ли девушка Лена имела талант вляпываться в них. И мне, честно говоря, совершенно не хочется разбираться в глубинных причинах всех вывертов и разворотов ее жизненной магистрали.

Коронным номером программы был рассказ о Великом Хождении за Паспортом и Путешествии из Подмосковья в Сибирь.

Вот он.


«Девятнадцать лет мне тогда было. Под Старый новый год мы с подружками из соседней деревни, два километра до нее, ушли. Отец мой – председатель колхоза, он с одним мужиком из той деревни дружбу водил, тот был отцом Вали. Большая шишка, работал председателем сельского совета в соседней деревне, у него и конь имелся. Но нам не до коня было – напрямую шли пятьдесят километров до железной дороги, снег не шибко большой лежал. Лезли-лезли, лезли-лезли, только остановимся передохнуть – нет, покамест ночь, надо идти, чтоб никто не заметил.

Валя уже бывала в Москве, отец ее возил, и знала, что такое железная дорога. И мне объяснила. Вышли мы к шлагбауму в Вязьме. Валя говорит: вот железная дорога. А я-то думала, железом она покрыта и потому называется железной… Тут, говорит, ходят скорые поезда и товарняки. Нам, так как денег нету, желательно в товарняк. А там, на шлагбауме, поезд скорость замедляет. Как он подъехал, приостановился, мы и забралися. Постоял чуть и поехал, а куда поехал? Едем, смотрим, столбики черно-белые, как зебра, проезжают. Валя говорит: вон путеобходчик идет. И заметил нас, и снял с поезда. Куда вы едете? Мы молчим, три барышни. Я, как ночью убегала – в фуфайке и разных валенках, один черный, другой белый. Потом рассказали ему, что едем в ПМС-39.

ПМС – это путевая машинная станция, там бригада заменяет шпалы, щебень отбойными молотками забивает, ремонтирует, в общем. Живут в вагончиках. Работа, по-колхозному, нетрудная. Какие в колхозе мешки с льняным семенем ворочали – как цемент! Мне троюродная сестра, которая на пэмээсе работала, подсказала. Приезжайте, там, говорит, паспорт запросто получить можно! Те, которые из тюрем, едут в ПМС. Месяц проработают – на месяц паспорт дадут, два проработают – на два месяца. Но паспорта все отбираются, чтобы люди не покинули рабочее место.

Тот, кто нас с поезда снял, посмотрел, послушал и сказал: езжайте. И объяснил, как доехать, кого искать на ПМС. Потом подошел к сопровождающему поезда, сказал, чтобы на нужной станции машинист замедлил ход, мы слезем.

Что мы ели? Я когда пришла в соседнюю деревню за Валей и Марией, мать Вали сказала: как хорошо-то! Из колхоза уйдете и дорогу себе пробьете. И принесла окорок свиной завяленный, отрубила половину, хлеба натолкала. Марии тоже провизии дали. А у меня нет ничего. Мне мать сказала: здесь ничего твоего нету! Но мы по дороге и не ели совсем, ждали, покамест прибудем на место.

Еще не рассвело, когда мы приехали на станцию Беспалово. Надо идти в отдел кадров. Где ночью искать? И решили постучать в первый вагончик. Понялись по лесенке, постучали, а сами под вагон. Вышел мужчина в плавках. Мы никогда таких голых не видели, отец дома ходил в кальсонах. Мы: ой, да ты чё, голый мужик вышел. И сидим под вагоном. Он ушел. Немного времени прошло – опять постучали, он опять вышел и ушел. А потом женщина вместе с ним выглянула и говорит: да ты что голый-то выходишь? Оденься и посмотри под вагоном, там, наверное, кто-то сидит. А мы тут, со слезами: нам отдел кадров нужно. А он: я и есть отдел кадров. Пришли, значит, по назначению.

Завел в вагон. Нас кормить надо, а мы боимся фуфайки снять: вдруг возьмет кто, и мы голыми останемся? Он все понял и объяснил: никто не возьмет, тут сами сядете, рядом фуфайки положите! Борща нам дали – ой, какой вкусный, век не забуду! Такой наваристый! Потом котлеты с чем-то ели, потом компот пили – вот такой большенный чайник с носиком стоял, а там абрикосы!

Утром разбудил: пойдемте в контору. И рассказал нам: в пэмээсе 450 человек. Вам надо пройти врачей, я поеду по своим делам в Харьков, поедете со мной. А я никогда не была у врача, черные мы, деревенские люди были!

Приехали в город. Он нас привел в больницу и сказал: я пойду по своим делам, вы проходите врачей, а потом вон на тех стульчиках ждите меня, не уходите. На улице люди мороженое ели, он спрашивает: мороженое-то будете? А мы не знаем, что такое мороженое. Он нам по мороженому купил. А потом дал бумагу, а там – хирург, зубной врач и много других, всех пройти нужно, и чтобы врач обязательно расписался.

На дверях написано: хирург. Валя заходит и сразу выходит: надо, говорит, развеваться. Мы ей говорим: ну давай, будем фуфайку держать. Только зашла, да как закричит: не-е-ет! А потом выскакивает и говорит: я больше туда не пойду. Там столько людей молодых стоит, и все в белых халатах, в чепчиках, и врач сам. И велят раздеваться догола! Мы решили туда не ходить.

Пошли по другим врачам, а везде надо раздеваться! И не пошли никуда. Пришли на лавочку, сидим, бумажки в карманы засунули. «Отдел кадров» вернулся: уже прошли? Мы: угу. И когда приехали домой в Беспаловку, он спрашивает: где бумажечки? А они все чистенькие. Мы расплакались: там везде надо раздеваться догола… Он здесь чирикнул, там расписался. И оформил нас. Вот вам вагончик, в одной половине четыре девочки, а здесь пустой, будете жить.

Ну все, идем на работу. Помню, первую получку получили, деньги вот такенные были, да столько много дали! Я их в охапку взяла, а куда их девать-то? Про кошельки ничего ж мы не знали. Валя мне отдала чемодан, и я давай деньги в него складывать.

А потом мы поработали месяц или два, приходит «отдел кадров» и говорит: у меня есть дети в Харькове, два мальчика, один болеет, надо сустав делать, и туда уходит мед. Я до сих пор не знаю, почему в Харькове меда не было? Кто достанет – тому я все, что скажет, сделаю.

А у меня отец пасечник. Я написала ему письмо, так и так. Он говорит: приезжай. Мы сперва-то в ПМС наврали, что детдомовские, а тут ехать за медом надо. Я сказала на работе, что поеду к теткам. И привезла пятилитровый бетончик, пришла в контору и «отделу кадров» на стол поставила. А что тебе за это надо? Мне, говорю, надо паспорт на пять лет. Он удивился: почему сразу на пять лет, можно же на месяц, на два? Это вы, говорю, грамотные, а я неграмотная, мне на пять. И он сказал: я вам всем дам по паспорту, но с одним договором. Вы, пока я не уеду в Харьков, будете работать. А то, если уедете, меня не похвалят.

И мы работали, около года еще. Я открою чемодан: мать моя, сколько денег-то! А тратить их было негде, в Харьков для этого надо ехать.

После того как «отдел кадров» уехал, мы с подружками написали родным по письму, чтобы те выслали вызов домой, будто кто-то заболел, умер ли. И нам пришли телеграммы, у меня мать была «при смерти».

Дали мне паспорт, корочку эту, я смотрю на нее: Господи родимый, как он нам дорого обошелся!

Мы получили расчет и уволились. Валя поехала к брату в Архангельск, Мария – в Москву. А я поехала в Орехо-Зуево, к сестре Любе. У нее был там свой дом.

Все мои деньги они и потратили, да как потратили – пропили! Я у нее жила и все стеснялась просить, чтобы она меня прописала. Как мне на работу-то устроиться? А они каждый вечер пляшут, поют, на гулянку все соседи приходят. Я думаю: как хорошо живут-то!

Сказала Любе: ты пропишешь меня? Она: посмотрим. А когда в следующий раз подошла, та и сказала: нет, не пропишу, ты будешь замуж выходить, часть потребуешь. А у меня уже через три дня месяц кончается!

И вот я открыла чемодан-то… А там денег было – за год, да еще отпускные! Гора, я их рядами плотными укладывала. Так я ведь, когда приехала, ей показала и сказала: смотри, Люба, мне сколько денег дали, что с ними делать-то, куда применить? У нее глаза раскрылись, загорелись!

Ну вот, открыла я чемодан паспорт взять – а там денег нету, полсотни только лежит! Я вся обомлела: о, обокрали меня! Такая была неразвитая, мне даже, Марина, неудобно перед тобой… Но ведь родная сестра, я ей верила. Правда, она всегда была жадная, хваткая, домой приезжала и по фляге меду у родителей забирала. А в фляге сорок литров, сорок! Она его на продажу забирала. А ведь там в колхозе ничего особо-то и не было, мы очень бедно жили, а нужд сколько!

Я на нее: а где деньги? А-а-а-а, вот на какие деньги вся улица у вас гуляла… А мне за три дня надо прописаться и на работу устроиться! Мать моя, с кем посоветоваться? Соседи – все тут пили, ей передадут.

Через Орехо-Зуево протекает река. Мы жили в Зуево, а в Орехово все цеха – прядильный, ткацкий. Там гудок гудит, значит, день кончается. Пошла туда, села, думаю: куда люди пойдут, туда и я. После гудка вышли люди толпой и пошли к вокзалу. Стоит электричка, и они все в электричку. Я заметила: две женщины, как будто сестры. И с ними рядом села. Помню – конечная станция Петушки. Они вышли, и я за ними. Станцию прошли – я за ними. Они поглядели на меня: а что ты, девушка, за нами идешь-то? Я все им и рассказала, так и так.

Они говорят: мы на окраине Петушков живем и прописаны, в Орехове работаем, на электричке ездим. Вон тропиночка по лесу, с километр пройдешь – первый дом, как церква или старинный дом, стоит, весь с узорами, там бабушка живет. Она всех прописывает за 50 рублей.

А я чемодан с собой взяла, здесь уже часы наручные купила, а еще в Харькове – два габардиновых костюма: один коричневый с маками, другой темно-синий.

Вот я пришла: и правда, дом стоит, как храм. Бабушка вышла, пересекла и – плесь помои на дорогу! Она дверь открывать, а я за ней. Она мне: а ты куда? Я говорю: к вам. А ты кто такая? Пойдемте, расскажу. И все рассказала. Вы, говорю, бабушка, как мать, должны мне поверить, я не вру, никогда этим не занималась. И про тех девушек, что к ней отправили, тоже сказала. Бабушка мне: я не знаю, как тебя звать, может, тебя кто подучил. А потом говорит: а если не пропишу? А если не пропишете, говорю, то мне терять нечего, я на вашем крыльце удавлюсь! Она горбатенька была, так прямо встала: о, говорит, какие новости! А я ей: ну мне надо, понимаете, надо! Вот вам чемодан, только паспорт возьму, тут часы, два габардиновых костюма в залог, я вам деньги потом принесу.

Она взяла и говорит: пойдем в сельсовет тебя прописывать. Только заходим, а там секретарь сельсовета: о, бабушка опять племянницу пришла прописывать. Посмотрела в бумаги: седьмая, говорит, племянница! Ты, поди, и не знаешь, как племянницу звать? Я и представилась.

Прописалась, пришла в отдел кадров на ткацкую фабрику, и меня приняли ученицей ткачихи. Ткачиху мне дали медалистку – Лиду, показали станок. И как раз обед был. Лида мне и говорит: иди очередь в столовую занимай, час дается на обед, но все от метра работают и на ходу едят, чтоб побольше заработать. Я пришла, очередь большая, спрашиваю: кто крайний? Поворачивается, а это Люба моя! Она обомлела, раскраснелась вся: ой, сестрица, а как ты сюда попала? Я говорю: молча. И как тебе не стыдно? Ну ладно, говорю, тебя Бог накажет все равно, не будешь плясать всю жизнь. И правда, пятнадцать лет она была прикована к постели, соседи ребятишек в интернат определили, муж пил, а потом по пьянке отморозил пальцы, их все ампутировали, с двумя культями ходил.

Я вышла на работу, а где жить-то? Ну, у Любы стала жить покамест. Она говорит: вот будет у тебя получка… Я: да какая получка – ученические! Ну, ученические, говорит, так чтобы был мужу четок водки, дочке – килограмм зефиру, а мне – килограмм «Ласточки». Ладно, говорю, хорошо вы живете… А у самих в огороде ничего не растет! Одна грядка с луком, остальное – осока. Земелечка божья пропадает…

Вот живу. Познакомилась с двумя девочками, они пришли меня в кино звать, а у меня денег лишних нет. Те удивились: так вчера же получка была? А я все на покупки для Любы потратила, там что тратить-то было – ученические? Совсем мало осталось, а еще месяц жить.

Через день опять приходят. Лена, говорят, а ты не расстраивайся! Нас четыре девчонки, мы занимаем комнатку у бабушки. У бабушки двадцать соток огорода, мы его поливаем, садим картошку, капусту, всё-всё. И она нас бесплатно кормит: и первое, и второе, и третье… И ничего за комнату не платим. Мы бабушке про тебя рассказали, и она сказала, мол, если кто из вас будет вдвоем с ней на одной койке спать, то приводите.

Люба стоит, как ворона, руки опустила. Ой, неужели, да что это, бабушка – вот такая, что ли? И пальцем у виска крутит. Я ей говорю: да, наверное, дура. И ушла. Меня девочки забрали. И бабушка так передо мной плакала: надо же, родная сестра!

Я в Орехо-Зуево не помню, сколько проработала, тоже, наверное, с год или полтора. А потом деньги сменились. Был 1961-й год. Мы с девчонками поехали в Москву – на метро покататься, мороженого поесть. И в метро по лестнице поднимались: стоят две женщины, а другая им рассказывает: ой, да как там хорошо! Везде асфальт, женщин – единицы, всё больше мужчины, общежития стоят пустые, а как поженятся – так сразу молодым ключи от квартиры дают. А какие деньги там зарабатывают! Мы с девчонками обалдели, сразу их догнали и спросили: а где это так? Это, говорит, в Сибири город Н.

Мы пошли на вокзал, там карта, стрелочки нарисованы, расстояние пальцами померили: о, так это рядом! И решили ехать.

Вернулись в Орехо-Зуево и подали восемь заявлений на расчет. Шестеро поехали попрощаться с родственниками, а мы с Галей остались. Галя говорит: у меня сестра работает в ресторане, там пальцем в холодильнике негде ткнуть, столько еды. Нажремся там хорошо, в душе намоемся, на койке накатаемся, а в ночь на вокзал поедем. Пришла ее сестра, а мы тут от радости на головах ходим! Сестра говорит: вы бы перед дорогой отдохнули, ведь большое расстояние ехать. Только легли, и звонок в дверь. Телеграмма: их мама в Горькове умерла. Пошли мы на вокзал за билетами. Деньги я уже растратила, 30 рублей у меня оставалось. Билет стоил 24 рубля.

Народ в вагон грузится, смотрю – у девчонки столько краковской колбасы на локте навешено, тут две отварные курицы, и утка еще! Думаю: то ли там голод? Господи, да у меня в голове тогда ничего не было… Я залезла на третью полку, где чемоданы, думаю: посплю и приеду.

Ночь прошла – едет, и день прошел – едет, и опять ночь – едет, и опять день – едет. Пассажиры говорят друг другу: она села вместе с нами, а мы тут уж сколько и ели, и пили, а она все там лежит. Поди, умерла? И говорят девчонке лет двенадцати: слазь туда. Она раз-раз и забралась ко мне: а что ты не слазишь? А я ей: почему это мы все едем и едем? Она: да еще столько же ехать! Тогда шесть суток поезд ходил. Говорит мне: а что ты не ешь? А у меня нечего есть. Она тогда шепчет: давай я тогда скажу, что сестру двоюродную встретила, разговорились – а ты сестра мне, оказывается. У меня, говорит, бабушка в Москве, столько еды насовала, боюсь, заплесневеет. И меня эта девчонка всю дорогу кормила.

Приехали, у меня от радости все выветрилось! Мне б догадаться хоть к родителям той девчонки за советом обратиться, так нет. Чемодан сдала в камеру хранения, спросила, где ткачихи работают, и поехала на меланжевый комбинат. Там паспорт открыли – а у меня прописки нет. Я поехала на хлопчатобумажный комбинат, думаю, может, там не знают? Совсем не было рассудка у меня! И на ХБК все так же!

Я вышла, что делать-то? И поехала на вокзал. Купила каравай хлеба большой, баночку нашла: хлеб отщипываю, цежу водичку. Хлеб кончился. Деньги кончились. Три дня на вокзале кантовалась. Вот вижу: девушка ко мне идет и говорит, мол, здесь спать нельзя. Я походила-походила. Что же делать-то? И думаю: я под поезд лягу! А как? В свой колхоз я не поеду, мать меня, можно сказать, выгнала.

На рельсы ухо положила. Я же на железной дороге работала и знала, как по звуку различить поезд. Шел товарняк. И я так один раз к рельсам подходила. Потом второй раз подходила. Потом в третий раз подошла, перекрестилась: «Пресвятая Мать Богородица, а что мне делать? С такой болью и настырным характером паспорт себе выхлопотала, а теперь ложиться под поезд?»

И только я так поговорила на обочине, только собралась наклониться, как девушка с повязкой, которая мне раньше спать не разрешала, подходит: а ты что здесь делаешь? А ну-ка пойдем со мной. Я ей: так и так. Я думала, ткачиха я, а везде прописка нужна, на работу не берут, в городе у меня никого нет. Девушка меня отвела в комнату, где стол буквой П стоял, милиционеров много. И я слышала, как милиционер ей сказал: веди ее домой, надо все сделать по-людски. А там завтра решим, что с ней делать.

И она меня повела. Ситцева Валентина – так девушку звали. Я, говорит, дежурная, сама учусь в институте, а на вокзале подрабатываю. Вот мой домик, мы тут с мамой живем и братом. Домик одноэтажный, саманный. В одном отсеке брат живет, он делал деньги и паспорта, а потом из ума выжил. Матери его в дурдом сдать жалко, и вот он там живет, мы за ним ухаживаем. Я, говорит, на пятерки учусь, а мама работает техничкой в институте, где я учусь. Маме от работы дали путевку на курорт, она мне телеграмму уже выслала: встречай. Так я, говорит, третий день хожу, встречаю мать, а ее все нет. Наверное, что-то случилось… Вот я и наготовила всего. Там была утка в утятнице, трехлитровая кастрюля борща, сметана, хлеб. Ешь, говорит, а я покамест пойду брату ужин отнесу.

Она ушла, а я села и все, что было, съела. Она пришла: так ты все съела, что ли?! Я: да… Я ела и все не наедалася. А теперь наелась. Она говорит: Божечки родимый, так у тебя будет заворот кишок! Ты будешь умирать! Ну что, придется мне тебя выручать.

Пришли мы в спальню, а там койка и перина – прям такая напушенная. И утонули в перине. Я все ей рассказывала про себя, и тут все закололо у меня в боку, к глотке подошло – умираю. Она меня бросила на пол, давай меня коленками давить. Ты, говорит, терпи! Помнет-помнет, потом сделала воды с содой трехлитровую банку, в кружку резиновую с трубкой вылила и все мне через трубку споила. Так три банки. И меня всю вычистило. Ну, сейчас жить будешь, говорит.

Назавтра приехала мать. Они посоветовались. Ну что, надо тебя на работу устраивать. И Валя говорит: я, кроме вокзала, на стройке прирабатываю. Прораб в меня влюбился, он, как я там появлюся, меня на руки поднимает и целует: Валенька, дочечка моя, дочечка! Давай я тебя поведу, скажу, с Москвы двоюродная сестра приехала. Мать Вале говорит: раз ты ее привела, ты над ней хозяйка. Пусть, пока ей общежитие на дали, к нам приходит, а ты ей на проезд и обед будешь 50 копеек давать.

Прораб меня взял и прописку мне сделал. И про общежитие для меня у него тоже Валя спрашивала, я сильно стеснялась. Он говорит: о, да пожалуйста! Общежития пустые стоят. Иди по такому-то адресу, на первом этаже налево кабинет, жди, я туда подойду. Как же его звали?… Павел… отчество забыла. Он старый уже был, перед пенсией. Вместе со мной пошел общежитие просить.

Я пришла к кастелянше, бумажку подала. А когда заселяться, спрашиваю? Да хоть сейчас! И определили меня. Я вещи у Вали забрала, а с первых денег купила им шерсти с лавсаном четыре с половиной метра – матери отрез вишневого цвета, чтобы длинное платье с рукавом вышло, а Вале – в цветочек.

Комната была на третьем этаже. Жили мы там разных национальностей: я русская, чувашка Галя, да еще хохлушки – Дудка и Стрелка, фамилии такие. Потом подселили Тасю, с нашей же бригады. Она из деревни, после замужества приехала, со швейной машинкой заселилась, обшивала нас.

А на другой год в здравпункт приехала комиссия и нас всех обследовала. Трех врачей мы проходили. И по женским делам тоже. Врач меня посмотрела и говорит: миленькая моя, у тебя такой загиб матки, ты, если на такой работе еще полгода поработаешь, никогда не родишь, детей у тебя не будет! Я говорю: а отчего это? Врач: от тяжестей. Я: точно, мы по лестнице с этажа на этаж мешки с кирпичами на соревнование, кто быстрее, таскаем.

Стала я разговаривать с Тасей. Что мне делать-то? Она говорит: на швейке общежитие дают, а можно и на квартире поселиться. И я ушла на швейку, там детские пальто и фуфайки шили. Зарплату очень маленькую начислили – 22 рубля, да и общежитие не дали. Но я оформилась: а-а-а, куда кривая выведет! На пороге отдела кадров спросила: где можно про квартиру спросить? И мне дали адрес, сказали: Татьяна пускает на квартиру.

Мне на стройке выдали отпускные, я на них купила одеяло ватное и подушку пуховую у цыган. Как покупала, подушка пушистая была, а потом почти сразу сдулась. С этим приданым и пришла к Татьяне. Та рассказывает: вот здесь комната, вот твоя койка, здесь девушка живет, она проводником работает, сейчас в рейсе она. А сколько платить? За утюг – рубль, за лампочку – 50 копеек, за всё-за всё платить, итого 10 рублей она мне насчитала.

Я как-то пришла к колонке за водой, а там – женщина, и говорит мне: тебя Татьяна на квартиру взяла? Я: ну. Да она, говорит, такая жадная! У нее двенадцать соток огорода, и только две лунки огурцов и пять веточек помидоров, а все остальное засажено цветами на продажу. И сколько ж ты платишь? Да много плачу, говорю, и пошла. Она: а что ты такая неразговорчивая будто? А чем, говорю, хвастаться-то?

А потом на фабрике мы с Галей вместе воротнички подшивали. Я у нее спрашиваю: ты где живешь? Она: да на Школьной, а ты у Татьяны живешь, я знаю, ее еще Бабой Ягой зовут. Мы у тети Дины живем, в ее огороде работаем, она нас бесплатно кормит и за квартиру не берет. Уходи оттуда! И Галя меня привела к тете Дине – та самая женщина с колонки оказалась. Такая хорошая – арбузов принесет, и мы объедаемся. Все говорила: дочечки, дочечки мои! И мне тетя Дина говорит: Лена, я у себя на работе рассказывала про твои похождения, и мне Инна подсказала, что 521-м заводе такие деньги большенные платят и на пенсию в 45 лет уходят. 521-й – номер по стране, вискозный завод, химволокно делали. Хотя, какие там 45 лет на таком производстве, до них еще дожить надо умудриться… Но я разве тогда знала? Уволилась и перешла на химическое волокно.

Время идет, готовимся к Новому году. Я у Гали спрашиваю: а ты с кем дружишь-то? Она говорит: с Пушкиным. Как с Пушкиным?! Она: да знаешь, такой, сволочь, красивый, кудрявый, как Пушкин. Только Пушкин был черный, а мой русый, как лен. Его Витькой звали, царствие небесное, тоже умер… Я Гале и говорю: хоть бы посмотреть на твоего Пушкина! Да мы, говорит, с получки деремся с ним, а в аванс миримся. Так сейчас мы разодрались. Аванс подойдет, и он придет на проходную. А живет на квартире у Николая. Николай, говорит, играет и на гармошке, и на баяне, и на балалайке, и на гитаре, а какой красивый он! И вилки делает, и ложки, и финки!

На фабрике в столовую пошли мы, спускаемся, а Галя говорит: вон мой Пушкин пришел, с Николаем. Их двое только на проходной. Я глянула: мать родная! И прилипла. Надо, чтоб он был мой. И звать-то его Николаем! Это ведь сбывается все, что мне еще в родной деревне предсказали. Что приедешь ты в город на букву Н, встретишь там судьбу на букву Н, роста вы с ним будете одинакового, стоять будете на берегу, и звезда упадет. А мы с ним росту, и правда, одинакового – 172 сантиметра, и живет он на берегу Оби.

Витька с бутылкой пришел, мировую, мол, делать будем. Николая с собой привел. Их двое, мужиков, да нас пятеро. Радиола играла, Витька всех приглашал танцевать, а Николай сидит: я, говорит, только играю. И плясовую – всё, говорит, могу. Мы тогда к Николаю домой пошли. Он взял баян и сыграл «Колосилась в поле рожь густая». А это моя любимая песня! У меня ее родители пели. И я ее как затянула! Девки, которые со мной пришли, рот разинули: ты, Лена, так поешь? Я говорю: как – так? Пою. А Николай как затюрил плясовую, мы, все пять девчонок, пошли плясать. Прибежала Нинка – за стенкой-то мой будущий деверь жил. Ты что, говорит, Николай, проституток навел? Он ее и выгнал.

Назавтра мы с ним пошли в кино, а на третий день я замуж вышла».


Конец этой истории. А сколько их еще – и про то, как непросто со свекровью под одной крышей жили, и про то, как баба Лена бесконечно болевшего сыночка лечила-лечила и вылечила, а Валентина (очередная Валентина-спасительница!) Терешкова для него санаторий выхлопотала. Из числа тех, что за пределы семьи выходить не должны, – о сестре Наде. Про то, как цыганка нагадала, что жизнь Елены закончится в 74 года. Странная и страшноватая – о том, как баба Лена «пришла в цервку», воцерковилась, то есть. Смешная – про то, как вставная челюсть летала.

Поделюсь только двумя, пронявшими меня пуще всех.


Первая – трагическая, про Васенькины пальцы.

Мое знакомство с этой историей происходило под перестук клавиатуры. Я верстала очередной номер газеты, изо всех сил стараясь не погружаться с головой в стихийное повествование бабы Лены, которому активный слушатель не нужен. Но в какой-то момент внимание вдруг резко переключилось на ее рассказ, и волосы на затылке зашевелились. Пальцы – важнейший рабочий инструмент человека пишущего, их травма сравнима с потерей зрения или слуха. В новеллке одного юного регионального прозаика крысы во сне отгрызли главному герою пальцы. Вот жуть-то! Правда, ничего больше про рассказ юного дарования я не вспомню. Так и история про Васю – из числа тех, что бьет по страхам.

Шел 1947-й, по-военному еще голодный год. Округа родной деревни бабы Лены на Смоленщине была усеяна гранатами – «лимонки» валялись прямо на поверхности земли везде: в лесу, на дороге, в «усадьбах». Мальчишки разряжали гранаты и добывали из них тол. Этим взрывчатым веществом глушили рыбу, тем и питались.

Ленин брат, семиклассник Вася, и его друг Сашка пришли разряжать гранаты под две вербы, стоявшие на подворье бабилениной семьи. То ли Сашка не вовремя окликнул, то ли что-то другое его отвлекло, но Васенька молоточком вместо винтика хряпнул по капсюлю. И граната взорвалась. Рядом взорвалась другая, потом другая, и еще, и еще! Громыхнуло так, что вскоре на всю деревню (хотя какая там деревня, шестнадцать домов только) кричали: «Вася подорвался!»

Прибежала сестра Надя и заголосила: «Ленка, Ленка, Вася по ту сторону поленницы кидает пальцы!» Левая рука у него была разворочена, в беспамятстве он теребил висящие на лоскутьях кожи пальцы, отрывал и разбрасывал. «Собирай, мы их дома похороним», – сказала Лене более взрослая Надя.

Они зарыли Васины пальцы под тремя березами, на небольшой возвышенности. Там они, отдельно от брата, и похоронены – под посаженными Васенькой березами, на его любимом, самом памятном месте.

Если бы эта нередкая в те времена трагедия случилась под городом или хотя бы в районном селе, может быть, Васю удалось бы спасти. А так – телегу смогли найти только с одним колесом и без днища. Пока колеса по близлежащим деревням собирали, пока отец потолок разбирал, чтобы половицей дно закрыть… Довезли только до соседней деревни покрупнее, где имелся ветврач. Тот даже осмотреть Васеньку не успел.

«Жизнь прожить не поле перейти, – это любимая бабиленина присказка. – Все надо прожить, все перенести…»

Нет, не поле, баба Лена, ох, не поле…


Вторая байка будет забавной и немного неприличной, хотя что тут скажешь – совершенно житейская история. Святочное гадание, правда, крепкую жизненность сюжета несколько подпортило, ну да ладно! В название так и просится рифма «Про Лёньку да Маньку», ан нет. История эта про Марию, Лёньку и то, как свекровь работала секс-инструктором.

На колхозной конюшне служили мать и сын, отпрыск же считался местным дурачком. Двенадцать малых деревень объединили небогатое послевоенное хозяйство в коллективную собственность, ивсе в округе знали о совсем невеликом Лёнькином умишке. Кто за такого дочь замуж отдаст? Вот мать и решила искать невесту в «дальних странах» – за двадцать пять километров от дома. Транспорт у них, у конюхов, всегда под рукой – запрягай да езжай.

Дело было зимой, Святочная неделя в разгаре. А в другой, дальней, деревне тем временем девушки гадали. На столе – белое полотно, стакан, а в стакане – венчальное кольцо. Все в лучших традициях святочного фольклора: «Суженый мой, ряженный, выйди, покажись», только из кольца лицо появится, только с краями стакана сравняется – срочно зеркалом закрывай!

Пришла очередь Марии гадать. И, конечно, по издавна завизированным законам сценария, в кольце показался человек, да какой! В поддевке, длинным кнутом подпоясанный, на голове шапка-ушанка набекрень. И рот до ушей! Девушки эту рожу, лишенную мужеского шарма, зеркалом накрыли, посмеялись, казалось бы, можно и забыть большеротого. Но не тут-то было! Под вечер в ту деревню приехали сваты из бабилениного колхоза, постучали в первый попавшийся дом. А жила там крестная двух девушек-сирот, одной из которых и была Мария.

«Покажи-ка, – гости дорогие говорят, – нам красную девицу, нам ее высватать вот как требуется!» И рукой на одинокий мужской кадык показывают. Кума, у которой и своя-то семья немаленькая, да тут еще крестницы-сиротки, повела их знакомиться.

Мария как увидела этого Леньку, так сразу и узнала суженого из проклятого кольца, чтоб его в качель. И стала плакать: «Не пойду я за него!» Она ведь, чтобы вам стало уж совсем неловко перед несчастной жертвой обстоятельств, была настоящей красавицей: светло-русые волосы волной, коса ниже колена, ямочки на щеках.

Но матери – крестная и Лёнькина – сумели ее уговорить. Будущая свекровь всё достатком соблазняла.

«Я старая уже, а сколько у нас скотины: три коровы, овец сорок голов, свиньи, куры, утки, гуси! – и знала, чем сманивать, в деревне только хозяйством и жили. – Умру, и ты надо всем этим богатством начальницей останешься, да и в семье, с таким-то мужем, старшая будешь. Сама себе хозяйка».

Серьезный аргумент, между прочим, по тем временам.

Уговорили, привезли в деревню, свадьбу сыграли. И «горько!» кричали, но мать не успела жениху ценные указания дать, поэтому на свадьбе вовсе без поцелуев обошлись.

В избах разделения на комнаты не было, и молодоженов, над которыми висел дамоклов меч быстрого деторождения (а вдруг досталась бесплодная?!), от всех прочих отгораживали занавесками. Когда медовый месяц за занавесками подошел к концу, Мария вышла на работу. Бабы и девчонки, в отсутствии хлеба, зрелищ и прочих «Прямых эфиров», начали счастливую невесту пытать: ну как, Мария, медовый месяц, ничего себе мужик у Лёньки?

– А никак, – ответствует наша все еще девка.

– Да вы спите с ним-то? – продолжают допытываться настырные бабы.

– Спим, – соглашается Мария, – я возле стеночки, он с краю спит и меня не тревожит.

Но подобные разговоры кое-кого встревожили, а именно – свекровь, которая спала на печке и была, видимо, не со всеми подробностями интимной жизни сына ознакомлена. С завидной сноровкой организовавшая этот брак, свекровь решила взять дело в свои руки.

И на следующую ночь прямо со своей печки постановила:

– Ленька, ты сегодня будешь, как молодой!

– Это как? Я и так вроде молодой, – удивляется Лёнька.

– Да вот так! С женой-то спать надо, детей рожать!

– А я не умею, – расстроился бедняга.

– Ничего, я тебя научу, – утешила мать.

Молодые смущенно сопят за занавесочкой, свекровь с печки советы дает.

– Ленька, ты спать-то лег?

– Лег, – рапортует Лёнька.

– А она где?

– Она возле стенки.

– А ты где?

– А я с краю.

– Хорошо, да не совсем. Давай, двигайся к ней и лобзай ее!

– О, а это как? – как видите, Лёнька все-таки имел некоторое разумение, да и тяга к обучению наличествовала.

– Обнимай жену, к себе прижимай, в губищщи целуй! – управляла процессом мать. – А теперь за титьки, за титьки хватай!

– О, а это зачем? – изумился Лёнька.

– А это, чтобы х** стоял.

– Какой-такой х**?! (Чувствуется в этом абсолютном Лёнькином языковом невежестве немалая натяжка, однако найдется ли среди нас столь гнусный и окаянный крючкотвор, что осудит рассказчицу за творческий раж?)

– Писька так называется. А теперь на нее залазь да за титьки хватай, письку между ног суй! Куда-куда, темно ему… Да она сама найдет! Слышь, Мария, пошто молчишь-то?

После столь умелого руководства все у молодых, знамо дело, получилось. Им еще медовый месяц в колхозе (вот повезло-то!) продлили по такому случаю.

Ребятишки пошли в нее – красивые, кудрявые и умненькие. Только у одной дочки рот был в свекровь – до ушей. Жизнь их сложилась удачно, все в Москву уехали, недалеко же Москва-то располагалась…


***

Когда мы были в Горном Алтае, баба Лена позвонила и сообщила, что стоит под нашей закрытой дверью в недоумении: пошто ей не открывают? Она-де заехала по дороге с дачи, дабы одарить наше семейство букетом цветов.

«Баба Лена-а-а-а, нас в городе нет. Ты почему заранее не позвонила?!»

Вежливо предупреждать о своем визите не в духе бабы Лены. Приходить с цветами – вполне по-бабаленински.

Цветок на ладони

Прости ты меня, родной мой деда Лёня, – таран из трудолюбия, упорства и витальности, сын полуграмотной матери, прошедший войну и выросший в доктора наук, «патриарха алтайской орнитологии», как, желая польстить, любили называть тебя родственники и коллеги, – эта история не о тебе. Но ведь твои тома (их, пожалуй, даже слишком много) уже стоят на наших книжных полках, а в республиканском музее есть посвященный тебе стенд.

Мне не забыть волшебного слова «посыпокивать» («Сейчас будем спать-посыпокивать!»), обозначавшего для меня веселье и безопасность дошкольных ночевок у бабы и деды, – якоря, намертво скрепившего связь с песчаными, теперь уже подводными, полями «сандаликового» детства.

Я чувствую удовлетворение оттого, что все-таки, наконец-то стала устами для чужого слова. Вот она, баба Лена, и вот ее жизнь, выросшая, как цветок из ладони. История моей героини сложилась, 74-летний пугающий рубеж остался позади, и пусть зенит пройден, сколько-нибудь приключений ждут своего часа. Пальцы ладони, окружающие стебель и устремленный к небу бутон, могут грубо и резко сжаться, поломав хрупкий побег. А могут сложиться вторым бутоном и охранять самое основание цветка от ветров и жизненных неурядиц.

Кому принадлежит эта рука: тебе самому, природе, Богу? Вот уж вопрос вопросов.

И меня обнадеживает, а точнее – безмерно радует мысль о том, что спустя многие годы, после того как все дела будут доделаны, счета закрыты и придет заслуженная усталость, я узнаю ответ, я узнаю.


Оглавление

  • До речи
  • Часть первая Слушайте
  •   Сын
  •   Дочь
  •   Палата номер шесть Обитатели шестой
  •   Четыре соглашения
  •   Бабурукинские девочки
  •   Врачи и Мышка-Терминатор
  •   Подлые мысли
  •   Терпения вам, добрые люди
  •   Таинственный остров
  • Часть вторая Великая иллюзия
  •   Вход и выход
  •   Сапоги, вечно сапоги
  •   Пещера волшебника. Сон
  • Часть третья Жизнь как она есть
  •   Баба Лена
  •   Цветок на ладони