Подкидыш, или Несколько дней лета [Наталья Игоревна Гандзюк] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Его проиграли в карты и выбросили из окна поезда.

Дети тоже играют, и их игры серьёзны. Их шапки становятся сумками, пупсы – детьми, а сами они – папами, мамами, невестами, женихами, продавцами, искателями кладов, ловцами кошек, покровителями пчёл, врачами, волшебниками… Они делают крыс из травы, привязывают их к лескам, и затаившись в засаде, пускают их через пешеходные дорожки. Они делятся на казаков и разбойников. Казаки убегают от разбойников, оставляя за собой стрелочки мелом, в чужие, летние, бесконечно далёкие дворы.

Игры собирающихся по пятницам взрослых мужчин тоже были разнообразны. Они ехали в аэропорт и покупали билеты на ближайший рейс в любой город, где они ещё не были. Возвращались всегда в воскресенье вечером, обновлённые, пахнущие воздухом иных широт. Они посещали бани, клубы, публичные дома, любили вкусно поесть и выпить. Всё что можно было взять напрокат, они брали напрокат – мотоциклы, лошадей, женщин, воздушные шары…

Зачем они решили поехать к морю на целую неделю? Зачем купили билеты на поезд? И чего они не полетели? В поезд они взяли пива и к пиву. Где-то на середине дороги вынули карты… Ставки росли, и к всеобщей радости и нарастающему возбуждению, кто-то придумал выбросить проигравшего из окно скорого. Его звали Андрей Никитин. В тот момент он ещё помнил своё имя, возраст, национальность, семейное положение, профессию и всё остальное. Была ночь. Лил тёплый летний дождь. Из настежь раскрытого окна затормозившего поезда вывалился человек и покатился по откосу вниз, в ложбину, а поезд, сотрясаясь стуком и пьяным смехом, исчез.

Бывает прохладное лето с дождями, сочной зеленью и бархатной землёй. Воздух промыт и пропитан букетами ароматов. Часто такое начало лета сменяется испепеляющей жарой, но пока… серебряные дожди крупным и мелким сеяньем орошали, питали и радовали. В деревнях развезло дороги. Утки и гуси, пробираясь к озеру, тонули в грязи. Ноги и животы коров и коз были в тёмной глазури, будто их макнули в шоколад. А в городах… но о городе позже.

Первым, что увидел Андрей очнувшись, было небо. Облака светились так ярко! От света болели глаза. Листва над головой блестела. Каждый лист, отшлифованный дождём, тоже сверкал. Трава вокруг сплошь была покрыта каплями. Они переливались, и от этого тоже было больно. Сильно болела голова, может от звуков? Земля гудела и сотрясалась. Было слышно, как возятся и ползают жуки. Птичье пение наполняло ужасом. Он слышал, как растёт трава, а когда опять пошёл дождь, падение капель и столкновение их с землёй наполнило его таким грохотом, что он плотно закрыл уши ладонями, но звуки вползали в щели между ушами и пальцами. Каждый цветок, каждая травинка излучали слабый свет. Воздух тоже переливался. Из его рук лучи тоже выпархивали, как маленькие птички, в такт бьющейся крови. Захотелось в темноту. Он попытался встать, но не смог. Тогда он перевернулся на четвереньки и пополз в сторону леса. Временами выходило солнце, и он терял зрение от яркости его. Под лапами елей он опять лёг и попытался думать, но думать не получилось. Нарастающий рёв проходящего мимо поезда поверг его в ещё большее недоумение, и он уполз ещё глубже, в лесную густоту.

– Кузьмич! Кузьмич! Дома ты?

– Дома. Как раз завтракать собираюсь.

На летней веранде маленького хутора кипел чайник, и жарилась яичница. Чуть дальше, минуя прихожую, в небольшой комнате, залитой утренним солнцем, стоял добротный стол, застеленный клеёнкой, и несколько стульев. Возле стенки, завешенной гобеленом с оленями, покоилась старая железная кровать с набалдашниками. Хлеб был уже нарезан, и на белоснежной тарелке звенел зелёными перьями только что сорванный лук.

– Сейчас чай заварю, – Иван Кузьмич, пожилой седовласый мужчина среднего роста, с умным ироничным взглядом, небольшим пузиком, чуть торчавшим под светлым жилетом, в светлой шляпе, неторопливый, обстоятельный, был очень рад визиту друга. Тот заходил нечасто. По возрасту ровесник Кузьмича, но внешность у него была незначительная. Он был мелковат, худощав, горбился, как будто прятал что-то в грудной клетке или под шеей, но зато волос у него было много, и они всё не седели.

– Да, Семёныч, – шутил Иван Кузьмич, – так и останешься ты юношей. Юношей и помрёшь.

– Не торопи, успею повзрослеть, всё будет. А где Надежда Васильевна?

– Чуть свет в огороде топчется. Мужу ласка нужна, внимание, а он на грядках.

– Как здоровье, как хозяйство?

– Семёныч, давай кушать, потом о здоровье.

На мгновенье за столом воцарилась тишина. Слышно было только тиканье часов, звон вилок, цепляющих яичницу, хруст зелёных луковых перьев, пережёвывание, скрипы сочленений челюстей, встреча зубов и шмыганье носов от разогрева и довольства. Запивали яичницу сладким чаем с белым хлебом. Корки размачивались и аккуратно рассасывались, и казалось, этот праздничный завтрак длится уже очень давно…

– Ну, а как дети твои? Кто приедет летом-то?

– Не знаю, Семёныч, может кто и доедет. Взрослые они уже. У каждого – своя жизнь.

– Это хорошо.

– Хорошо! Вырос – долой из гнезда! Ищи себе сам пропитание. Светка что-то не звонит давно, видимо у неё всё в порядке. Антон недавно приезжал дня на два.

– Слушай, а я что-то не помню, внуки у тебя есть?

– Нет пока. Слушай, Семёныч, ты козу мою можешь зарезать? Вчера мокрой травы наелась и раздуло её. Ничего не помогает, в сарае лежит. Так пока не померла – зарежешь?

– Само собой, Кузьмич. А вот ты скажи, если бы тебе Бог сына ещё одного послал, в твоих-то годах…

– Семёныч! Да неужто Клавка брюхата? – последовал долгий раскатистый смех. Да как ты на неё влез-то? Располнела же баба! Ну, брат ты молодец, библейский ты человек, ветхозаветный!

– Подожди, Кузьмич, не о том я… Тут такое дело… Нам одного хлопца некуда девать. На вид лет тридцать с гаком, как твоему Антону. Приполз в деревню на четвереньках, откуда – непонятно, как с неба свалился. Не помнит он ничего… Папироса есть у тебя? Ни откуда родом, ни имени, ни отца с матерью. Зашибся видно, бывает такое, слыхал. Говорят, со временем, вернётся память, восстановится, а пока приютить надо. К себе взять не можем – у нас полный комплект, некуда брать. А вы всё равно одни. Может, возьмёте? На время, покуда память не вернётся? Он вроде на вид парень здоровый. По хозяйству поможет.

– Стёпа! Да как же так! Человек же не котёнок. Это котят подкидывают. А парня надо отправить туда, откуда пришёл.

– Из леса он пришёл. Что, в лес отправлять?

– А вдруг он совершил чего? Преступление…убил кого, и притворяется, что не помнит. Прибьёт нас с Надюхой и всё.

– Может он чего и совершил, так что, на улице теперь ему жить? Ты хотя бы на него посмотри!

– Ох, Стёпа, что с того, что посмотрю? Где он?

– Да здесь, за забором сидит, на лавке твоей.

– Больше некуда было вести?

– Да мы с Клавкой перебрали всех. Никто не может взять, кроме вас. А хлопец видный, только что-то с головой у него приключилось, и ничего при нём нет, ни документов, ни денег, ни карточек каких, ни телефона. Гол, как сокол.

Мужчины вышли во двор, поросший густым спорышом. Дом у Веденских был маленький, но аккуратный, выкрашенный свежей известью после зимы, крытый яркой рыжей черепицей. По двору гуляли куры разной масти. На яблоне у входа висел рукомойник, и там же к стволу прислонилось маленькое зеркало. Дом обрамляли сараюшки, где обитала разная живность, росли груши, несколько яблонь, сливы, вишни. Кусты крыжовника и смородины начинали стройные ряды ягод и овощей. На них равнялись морковь, лук, перцы, огурцы, чеснок, помидоры и другие обитатели грядок. Был ещё один огород, побольше, над которым ни свет, ни заря уже склонилась Надежда Васильевна, палимая солнцем и поливаемая дождём. Андрей сидел на лавке за забором в густой липовой тени. Глаза у него были прикрыты.

– Ну, прям Иисусик! Господи, прости! Кузьмич, глянь!

– Да я смотрю.

Кузьмич подошёл поближе к молодому мужчине. Вид у него был, прямо скажем, бледный. Одежда, волосы, руки замазаны грязью. На голове внушительная шишка с кровоподтёком. Лицо тоже в грязи, но под грязью – печать бледнолицего городского жителя.

– Городской, – сказал Иван Кузьмич голосом опытного следователя.

– Да и я смотрю, – поддакнул Степан Семёнович.

– Ты чей? Откуда родом? – спросил Иван Кузьмич у Андрея.

Парень медленно открыл глаза и сказал:

– Ничей.

– Я ж тебе говорил, Кузьмич, не помнит он ничего.

– Подожди, – одёрнул его Иван, – хорошо, ничей. Где живёшь?

Глаза парня медленно закрылись:

– Нигде. Не помню.

– Вообще, на преступника он не похож, – продолжал Кузьмич, – хотя, кто его знает, какой он из себя, сегодняшний преступник.

– Это всё философия, Кузьмич, преступник, он и есть преступник. У него скулы пошире должны быть, и пальцы покороче, и в лице что-то бегающее, – продолжал Семёныч голосом напарника много лет работающего с другим следователем в связке. А потом добавил, – мы его не кормили. Сколько не кормлен, не знаю.


– А как звать тебя? Есть хочешь?

– Не знаю. Хочу.

– Вот дела… Нам же как-то назвать тебя надо. Парень, тебя назвать?

– Назовите.

– Посовещавшись, Кузьмич и Семёныч остановились на двух простых именах: Фёдор и Борис, хотя Бориса выложили с заминкой, так как уж больно много деревенских козлов носили это имя.

– Ты сам как хочешь называться, Фёдором или Борисом, какое имя больше подходит тебе?

– Фёдор.

– Вот и хорошо. Пойдём ка во двор. Там мы тебя попробуем искупать…

Не дослушав фразу Ивана Кузьмича, новоиспечённый Фёдор, бывший Андрей, сполз со скамейки и на четвереньках отправился к воротам.

– Братец, ты что, ходить не умеешь?

– Не знаю.

– А пробовал? Ходить пробовал?

– Не пробовал.

– Так попробуй. Мы тебе поможем, коли впервой. А ну, Семёныч, подсоби.

Странную картину иногда можно увидеть где-то в далёкой деревне. Двое пожилых мужчин поднимают с колен молодого. Он встаёт и падает. Мужчины опять поднимают его, подпирают с двух сторон и втроём они долго стоят на дороге. Встречный ветер мешает сделать им единственный первый шаг.

– Давай, Фёдор, – против ветра пойдём, – оно даже легче против ветра, по ветру и дурак сможет. Это всё равно, как против течения идти. Не река тебя несёт, а сам ты идёшь по жизни. Делай шаг. Представляй впереди яичницу с белым хлебом, чтобы легче было шагнуть.


– Кузьмич! Он что, животное какое, что перед ним яичницей машешь?

– Постой, смотри, шажок-то делает!

Так, подпирая младшего товарища, а потом, отстранившись, трое вступили на двор Кузьмича, и работа закипела. Под яблоню с рукомойником вынесли большое цинковое корыто, нагрели и развели воды, усадили туда Фёдора, помыли, переодели его в старую, но чистую одежду хозяина, и тот, завязав себе полотенце вокруг шеи вместо фартука, встал у плиты второй раз за утро. На столе опять зазвенели перья лука, задышали ломти хлеба, а на сковороде зашипела яичница, и когда очередное яйцо медленно приземлялось в кипящее масло, за спиной Кузьмича выросла фигура Надежды Васильевны:

– Что, завтракать собрались?

– И ты с нами…

– Кто у вас там? – Надежда Васильевна кивнула на холмик с грязной одеждой.

– Подкидыш это, – вступил в разговор Степан Семёнович. Подкинули нам, а я привёл к вам.

– Кто подкинул?

– Не знаем. Может ЦРУ, – попытался пошутить Семёныч, но встретив взгляд Надежды Васильевны, осёкся.

Узнав суть дела, Надежда Васильевна быстро прошла в комнату и села напротив Фёдора.

– Не спрашивай его ни о чём пока, – крикнул Кузьмич с веранды, – пусть поест сначала, и сама покушай, – Кузьмич подмигнул Степану Семёнычу, разложил еду на тарелки, а на огонь водрузил чайник. Надежда Васильевна не ела. Она смотрела, как мужчина, одетый в Кузьмичёвы лохмотья, протягивает руку к хлебу, подносит ко рту, и будто что-то вспыхивает в нем. Ничем не замутнённый восторг разливается по лицу, и через мгновение его рот уже забит. Надежда подсунула ему свою тарелку и шепнула Кузьмичу:


– Сходи-ка за салом, и медку принеси, – и к хлебу вот уже пристраивается толсто нарезанное сало, в стаканы разливается чай, а мёд сияет в глиняной салатнице.

– Выйдем, – Васильевна кивнула мужу, – Ваня, откуда он?

– Не знаю.

– Как можем взять, если не знаем?

– Да оттуда же, откуда и мы.

– Философствуешь. А если ищут его?

– Если ищут – найдут. Не приютить не можем. Уже помыли.

– Ну, раз помыли… – Надежда улыбнулась, – ладно, пусть поживёт, комната Антона всё равно пустует. А с Манькой как? Ты со Степаном договорился?

– Да. Сейчас пойдёт за инструментом, – Кузьмич громко крикнул – Семёныч! Козу резать пора!

– Иду, – Степан Семёнович не мог оторваться от третьей чашки с чаем, потел и подмигивал Фёдору, – помирает Манька. Пока не померла, зарезать надо. Ты, небось, городской, тебе впервой будет, не смотри.

Фёдор встал из-за стола и неуверенно вышел во двор. Было ветрено и жарко. Опять собирался дождь.

– А где коза? – спросил он у хозяина, – хочу посмотреть.

– А что на неё смотреть, коза и коза. Вон, за той дверцей.

Манька, ещё вчера жалобно блеявшая, сейчас притихла и лежала на соломе. Ничего хорошего не предвещал ей наступивший день после мучительной ночи. Фёдор присел рядом с Манькой на корточки. Она втянула воздух. Запахло Кузьмичём и ещё кем-то незнакомым, но страшно ей не было. Страшно было от того, что по крупицам вытекала из неё жизнь, и ничего с этим поделать было нельзя, только ждать. Рога у Маньки были небольшие, так и не выросли, глаза жёлтые, разделённые надвое зрачком. Кузьмич иногда называл её «рептилией» и «упырём», но она не обижалась. Была она белая с небольшим чёрным пятном на боку. Дышала тяжело и живот не спадал, а даже наоборот, раздувался, и казалось, что коза очень скоро превратится в воздушный шарик и взлетит. Фёдор дотронулся до её головы. Она никак не отреагировала.

– Хорошо, – внезапно сказал Фёдор, словно отвечал кому-то, – будем оживлять, – и со всей силы неожиданно надавил на круглый козий живот. Послышался треск, и стоящие во дворе решили, что животное лопнуло. Фёдор надавил ещё раз в тех местах, где как ему показалось, поселился «воздушный враг», съеденный любительницей мокрой травы. Треск повторился, и улица Зелёная, на которой стоял дом Веденских, наполнился канонадой и залпами из козьего нутра, напоминавшими праздничный салют. Вернувшийся под обстрелом, Семёныч, стал свидетелем Манькиного воскресения – коза вышла из сарайчика и виновато посмотрела на собравшихся. За ней шагнул Фёдор и двинулся к рукомойнику.

– Ветеринар, значит, – задумчиво произнёс Кузьмич, – ну, чего… ветеринары нам нужны.

– Можно я посплю? – спросил Фёдор. Он устал от сильного света и шумов.

– Можно. Надя, отведи его спать, – сказал Иван и достал очередную папиросу.

Фёдора отвели в маленькую комнатку, где помещалась кровать, письменный стол и шкаф с одеждой. Он упал на расстеленную постель и заснул. Ему снился поезд. Он ехал в поезде, а рядом, по зелёной траве бежал чёрный козёл, бежал очень быстро, обгоняя поезд.

– Ну что скажешь? – спросил Семёныч, глядя на восставшую Маньку, жадно пьющую из ведра.

– Погубит её жадность. Рано или поздно погубит, вот что я тебе скажу.

– Да я не про козу, я про парня спрашиваю.

– А парень… у нас с тобой, Степан, отбоя не будет от клиентов. Народ узнает, что у нас лекарь живёт, каждому захочется свою скотину подлечить. Заживём! Откроем фирму. Ты будешь директором, я – главным инженером, а Фёдор работать будет. Как тебе моя идея? Ты ведь всё равно скотину режешь по деревне. Будешь теперь резать законно, по тарифу. Козу зарезать

– 500 рублей, поросёнка – 700, кто захочет уток заготовить – по 50 рублей за штуку.

– Что это вы здесь? Кому кости моете?

– Никому. Всем уже вымыли. А ты, Надежда, что не позавтракала?

– Не хочется.

– Читал я, что есть такая болезнь, амнезия называется. Человек память теряет, а потом она к нему постепенно возвращается. Значит, и к нашему вернётся.

Летели облака. Они напоминали дома, яблоки, шапки, стада…. Напоминали, но не были ничем тем, о чём напоминали. Они приняли очертания дома на Зелёной улице, дороги, двух мужчин и одной женщины. Те стояли во дворе, на вершине холма. Что-то объединяло их, может быть, время? Течение времени выбросило их друг к другу, прибило и вынудило стоять рядом на вершине холма, на Зелёной улице.

Андрей-Фёдор спал целые сутки. Проснулся он на рассвете вместе с хозяевами и слушал, как они вставали, переговаривались друг с другом, шли умываться и чаёвничать. По пробуждению память о прошлой жизни не вернулась к нему, зато через форточку пришла кошка Зоя, удобно устроилась у него возле головы на подушке и заурчала. Что-то она напомнила ему. Может, у него тоже были кошки? К этому надо было вернуться и попытаться рассмотреть изображение кошек в прозрачном море его памяти. Фёдор поздоровался с хозяевами. Они улыбались ему. Это было удивительно. Он умылся, увидел своё отражение в зеркале на яблоне, испугался и решил в ближайшие дни в зеркало не заглядывать. Выстиранные джинсы и футболка лежали рядом с рукомойником. Он переоделся нехотя, хотел ещё побыть в старой одежде Кузьмича, вбирать его тепло по крупице… но всё же переоделся и пришёл завтракать. Две пары рук, женские и мужские уже наливали чай, двигали тарелку с блинчиками, мёдом, сметаной, и Фёдору показалось, что пожилые мужчина и женщина напротив – это не два человека, а один с двумя парами рук, ног, с двумя головами… и с двумя голосами.

– Ты чего не ешь? – спросил голос Надежды Васильевны.

– Боюсь начинать.

– Может ты перед едой молился? – продолжил голос Кузьмича, – так ты помолись, не стесняйся.

– Не знаю, по-моему, не молился, но попробую, – сказал Фёдор и опустился на колени… – Спасибо, – прошептал он и больше сказать ничего не смог, потом вернулся за стол, взял вилку и лицо его озарилось. Так, улыбаясь, он ел.

– Что, вкусно? – одобрительно хмыкнул Кузьмич.

Фёдор не отвечал. Он не помнил, любил ли он блинчики. Наверное, любил, но это не связано ни с чем, а может, было связано со всем.

– Что мне делать, – спросил он по окончании трапезы?

– Жуков собирать, – ответил Кузьмич.

– В спичечный коробок? – пошутил Фёдор.

– В ведро, – продолжал Иван, – берёшь ведро, идёшь с Надей на картофельные грядки. Они наверху сидят, по листьям, коричневые, сразу заметишь. Собираешь жуков в ведро, а потом бросаешь в костёр. Вся работа. И на голову завяжи что-нибудь.

Надежда повела Фёдора на край Зелёной улицы. Подсохшая дорога белела. Кое-где огромные лужи смотрели в небо тёмным глазом. К пруду у основания холма спешили стайки уток и важно шествовали гуси. Деревенские домики стояли редко, утопая в садах и огородах. Низко-низко возле лица летали ласточки и свистели. Они свернули с дороги, и вышли на огороды, которые показались Фёдору бесконечными. Огороды были разделены рядами кустов и деревьев, обозначающих конец одного и начало другого. За картофельными рядами росли тыквы и кабачки, а за тыквами выстроилась кукуруза. Но неба было больше. Неба было две трети панорамы, а земли – лишь узкая неустойчивая полоска под ногами, зыбкая, готовая подломиться и выбросить в ветер, холод и тишину любого оступившегося.

– Начинай отсюда, я пойду на другой край, – Надежда лёгкой походкой пошла куда-то вдаль.

Фёдор сел на ведро и посмотрел на стебли растений густо покрытые жуками. Даже не с чем сравнить, – подумал он. Судя по всему, сбором жуков он ни во сне ни наяву не занимался. Кошка хоть как-то выводила его на мысли о вчерашнем, а жуки – нет. Интересно, чем я так навредил себе, что у меня украли память? И кто украл? Если этот кто-то я сам, то что во мне не хочет вспоминать? Что там, в этом самом прошлом? Чем я занимался, что любил, какие у меня были вредные привычки? Если гены не меняются – привычки вернутся. А если меняются? И эта вот мутация произошла со мной. Но зачем? Чтобы я собирал жуков?

Фёдор встал с ведра и обтрусил два куста. После чего он увидел птицу. Она летела мимо и несла в клюве кузнечика. Птица была средних размеров, бежевого цвета в чёрную крапинку, и Фёдор не знал её имени:

– Подожди. Поговори со мной.

Птица села поодаль, проглотила кузнечика и спросила:

– Скажи честно, хотел обеда меня лишить?

– Нет, попросить.

– О чём?

– Смотри, сколько жуков, вы таких едите?

– Таких не едим.

– Почему?

– Откуда я знаю? Не едим, и всё.

– Вы едите кузнечиков.

– Да, мы едим кузнечиков.

– А ты могла бы попросить своих знакомых и родственников помочь мне, – и Фёдор показал на грядки.

– А ты?

– Что?

– Чем ты нам поможешь? Наловишь кузнечиков? Мы жуков соберём.

– Сколько?

– Побольше.

– Хорошо.

– Ладно, жди, скоро будем.

Когда Надежда Васильевна наклонилась над очередным кустом картошки, что-то тёмное показалось над лесом справа. Эта темнота разрасталась и превратилась в густое облако птиц, которые с шумом и свистом приблизились к огороду Веденских, а потом спикировали вниз. Птицы склевали всех жуков и взмыли в небо. «Батюшки! Где же я столько кузнечиков найду? Задолжал птицам, а чем расплачиваться буду? Может, кошку попросить? А что я – кошке? Бесконечный порочный круг. И буду я заклёван разгневанными птицами в летнем картофельном поле», – думал Фёдор, а Надежда Васильевна удивлялась – никогда она не видела такую огромную стаю, и никогда не была свидетелем того, что эти птицы ели картофельных жуков. Как часто мы не видим очевидного! Кто лишает нас этого зрения? Надежда решила, что птицы были голодны, и никак не связала чистоту своих грядок с маленькой человеческой фигуркой на другом конце поля. А Фёдор уже искал, куда он будет собирать кузнечиков. Он снял майку, сделал из неё мешок и сел в траву, где стрекотание, как ему показалось, было громче. Ловить кузнечиков оказалось делом трудным, но более увлекательным, и через несколько часов, Фёдор насобирал их достаточно. Надежда Васильевна увидела ещё более странную картину: Фёдор стоял на середине поля с майкой-кульком в руке. С правой стороны леса опять образовалась темнота. Она приблизилась, аккуратно и медленно кружась, слетела вниз, прямо на Фёдора. Птицы сидели у него на голове, на плечах, на согнутых локтях, они устроились и на земле бежевым ковром в чёрную крапинку. Фёдор положил майку на землю, развязал её, и дивизия кузнечиков была быстро съедена. Он не заметил, хватило ли всем. После этой процедуры птицы, как по команде, разом взлетели и направились к лесу.

– Я ничего не помню! – кричал Фёдор и плакал, – я не помню, жил ли я, не помню запахов лета, не помню, предавал ли, подличал, хоронил ли близких, и были ли у меня близкие. Я ничего не помню! Умел ли я смеяться? Родились ли у меня дети? Я не помню, был ли я с женщиной. Кому или чему был верным? Кого спас? Кого загубил? – Фёдор тихо рыдал у Надежды на плече. Она гладила его по спине и шептала:

– Всё хорошо, Федечка, всё вспомнишь, вот увидишь, обязательно вспомнишь.

– Я не знаю даже собственного имени.

– Узнаешь имя.

– Чем вы занимались с мужем? Какая у вас профессия? Дело жизни? У вас есть дети?

– На пенсии мы. В прошлом – учителя. Я литературу преподавала, а муж – историю.

– Что с нами делает жизнь? Что делает?

– Растит, Федя, растит. Есть у нас двое детей. Дети уже взрослые. Сын твоего возраста, дочь помладше, оба в городе живут.

– Навещают?

– Дочь чаще приезжает. Сын… – она вздохнула, – бывает реже. Пойдём обедать.

– А у вас в семье, выходит, муж – на кухне?

– Я утром ухожу в огород, а он кормит животных, чистит в сараях и готовит.

– А что на обед?

Иван Кузьмич стоял во дворе, курил папиросу и смотрел на облака. Он не замечал зелёную гусеницу, которая спустилась с груши ему на шляпу и ещё не понимала, что ей делать дальше. Он был рад огородникам, хорошему дню, папиросе, тому, что к обеду уже много сделал и успел проводить вдаль уже не одну вереницу облаков. Обедали куриным супом со свежей зеленью, кусками мяса ещё недавно бегающего молодого петуха, картофелем и макаронами. Тарелки были внушительные, глубокие. После непродолжительного молчания все принялись за еду и лицо Фёдора вновь озарилось. Улыбка всплыла к нему на лицо, предваряя жевки и глотки.

– Ну что, – спросил Кузьмич, – не к столу сказано, – как трудовые успехи?

– Всё хорошо, ответил Фёдор, – жуков склевали птицы.

Иван Кузьмич громко захохотал, оценив юмор Фёдора:

– Как думаешь, Надя, по осени нам с тобой картошку кроты выкопают?

– Выкопать, они, может, и выкопают, но по мешкам сложить не смогут и в погреб перенести тоже, всё равно нагибаться придётся.

– А почему вы приняли меня? Может, я разбойник какой?

– Мы со Степаном отработали эту версию. На разбойника ты не похож. Мы их по запаху различаем. От разбойника пахнет зверем.

– А от меня не пахнет?

– Когда мыли тебя – не почувствовали.

– Вы вот всё шутите, а вдруг я вспомню что-то такое…

– Вспомнишь – неужто за старое возьмёшься, – Кузьмич хитро прищурился. Если ты вор – у нас воровать нечего. Только жизнь. А зачем тебе наша жизнь? Ты молод. У тебя всё на месте. Хочешь, чтобы память вернулась? А может, не нужно ей возвращаться. Может, жить с этим не сможешь, повеситься захочешь. Будешь стёрт на земле, никто тебя не оплачет, и никто не вспомнит кроме меня, Семёныча и Нади. Ты сейчас вчерашний день ищешь. Сожалеешь, что отобрали его, а не имеешь права. Уходят дни. Я вот науку такую преподавал, про вчерашний день. Историю. И что ни год – переписывалась история наша, переиначивалась. Зачем? Кому выгодно, чтобы история переиначивалась? Может, нам? Что, мы от этого, людьми станем? Добрее будем, или полюбим кого бескорыстно… Как хочешь прошлое запиши, можешь его придумать, десять раз переписать. Кто ты сегодня – это важно. У меня бы кто память украл…. Так не крадут же! А хотелось бы. Ты прости, сынок, понимаю, трудно тебе, но ты потерпи. Сходи сейчас на речку, я покажу дорогу, она прямиком к реке выведет. Поплавай, проветрись, глядишь – и вернутся к тебе воспоминания.

Когда Фёдор вышел за ворота, провожающие его мужчина и женщина, переглянулись:

– Как думаешь, Ваня, он не сумасшедший?

– А мы, Надь, нормальные? И какие они, эти нормальные? Кто норму нашу взвешивает? Кто распределяет? Внутри нас она, или стоим мы на ней? Или норма для людей – это только так, форма приспособления и присвоения чужой свободы. А парень этот интересный. Нравится он мне чем-то.

Дорога, по которой к реке шёл Фёдор, была пустынна. Изредка по ней проезжали машины, изредка попадались пешеходы, которые здоровались. Откуда-то Фёдор знал эту деревенскую традицию – здороваться, и здоровался с удовольствием. Мимо бежали мягкие холмы, струились тропинки, протоптанные людьми и животными, одинокие дикие груши и островки леса. Дорога шла через вершину холма, и оттуда открывался необозримый простор. Где-то далеко, за мостом, под тенистыми клёнами и акациями укрылась незнакомая деревня, перед ней бежала быстрая и чистая речка. Он сошёл с дороги в траву, долго любовался живописной далью, а потом погрузился в размышление. Ему сохранили речь, способность мыслить на языке и общаться. Ему оставили тело в неповреждённом крепком состоянии. Он не знал, мог ли раньше разговаривать с птицами. Он не знал, что может ещё. Он помнил часть прочитанных книг. Это было удивительно. Усиление света и звука, испытанное им, сошло на нет, лишь иногда, расфокусировав взгляд, он видел, как светятся предметы. Индивидуальность и профессиональные навыки стёрлись. Может быть он – инопланетянин, корабль которого потерпел крушение, и он внедрился в тело умирающего? Как романтично! Но он бы помнил, откуда прилетел. Мимо с гиками и шумом пробежали мальчишки, разделись догола и по очереди стали нырять в реку с огромного камня на берегу. Ещё были лошади… красные, подумал он. Красных лошадей он видел у кого-то на картине, но не помнил автора. Он помнил картины или ощущение от них, а авторов – нет. А может их не обязательно помнить? Эта мысль принесла ему неожиданное облегчение. Фёдор спустился с холма и вошёл в реку. Больше он не думал, он плыл, лёжа на спине. В воде было так хорошо, что на берег не хотелось, но проведя в реке некоторое время, он вышел, оделся и сел на берегу. Мимо прошёл рыбак с огромными удочками, поздоровался и устроился невдалеке. Почему ему так страстно хочется узнать о прошлом? Как будто от этого зависит его сегодняшнее положение дел, чистота реки, сколько рыб выловит рыбак и принесёт ли улов домой? Домой. Это слово заставило его сердце заныть. Что это такое, смутное «домой»? Место, где тебя любят, куда можно вернуться и укрыться? Или какой-то другой человек является его домом? Или дом – это то, что является его собственностью? Он тихо засмеялся… Господи! Что же является его собственностью?

– А ты не смейся, – вдруг сказал рыбак, – ушла… большая была рыба, вовремя не подсёк. Ещё поймаю, вот увидишь.

– Да я не над вами. Над собой смеюсь.

– А то, правда, над собой посмеяться не грех, – сказал рыбак, и вновь замолчал.

– Скажите, а для чего вы живёте?

На этот раз тихо засмеялся рыбак:

– Да ты, парень, поймать меня захотел, как я рыбу. Зачем живу? Чтобы выйти к реке. Небо увидеть. Про себя забыть. Что смеёшься? Разве это смешно?

– Вы хотите про себя забыть, а я – вспомнить, вот и смеюсь.

– А может это одно? Забыть, вспомнить… Какая разница? Может, вспомнить можно только забыв, а забыть вспомнив. Не знаю. Счастлив я возле реки. Душа успокаивается.

– Вы счастливы возле реки, потому что вам есть куда вернуться.

– А тебе что, некуда вернуться? Давай, иди ко мне жить. Я одинокий. Жена умерла, дочь далеко живёт.

– Странные здесь люди живут.

– Чем странные?

– Может, они везде такие, но даже в беспамятстве я понимаю, что странные. Не боитесь вы чужих людей, наоборот, готовы приютить.

– А что в этом странного? Разве не должен так человек жить? Делить кров?

– Наверное. Я пойду.

– Куда?

– Я у Ивана Кузьмича остановился и Надежды Васильевны.

– Хорошо, что так, – Рыбак улыбнулся, – передавай им привет от Гавриила, и вот, – мужчина вытащил из воды щуку средних размеров, – больше пока не успел ничего поймать. Будешь идти по дороге – первый дом налево, последний в деревне – мой. Он голубой – выкрашен голубой краской. Заходи, буду очень рад.

Фёдор стал подниматься на холм и очень скоро растворился вместе со щукой в закатном солнце, но Гавриил не смотрел ему вслед, он был занят рекой и небом, небом и рекой.


– Иван Кузьмич!

– Что?

– Не могу я так больше, на шее у вас сидеть, мне нужно что-то делать.

– А что можешь делать?

– Не знаю.

– Ты только второй день с нами, и то – от тебя пользы больше, чем убытку. Ты не торопись, не гони лошадей. Побудь так, ни в чём, по деревне походи, глядишь, кому-нибудь твоя помощь и понадобится, умение твоё откроется. Посмотри, послушай. А что совесть мучает – это хорошо.

В эту ночь Фёдор спал беспокойно. Ему снилось, что он падает с крыши многоэтажного дома в картофельное поле. На поле сидит птица и держит в клюве таракана. Таракан двигает лапками и пытается вырваться. Птица кладёт таракана Фёдору в рот и говорит: «Ешь». Фёдор жуёт. Таракан по вкусу напоминает петуха из обеденного супа, только между зубов застряли его железные лапки. Фёдор долго достаёт лапки, но они прочно сидят в дёснах и дёсны болят. Фёдор дергает лапки изо всех сил, и у него изо рта – идёт густая дурно пахнущая кровь.

Он проснулся и долго лежал в темноте. Было пусто и больно там, где, наверное, находится душа. Неожиданно он услышал гул в ушах. Он нарастал. Воздуха не хватало. С четырёх сторон к дому подошли ангелы. Двое встали возле крыльца, двое – возле кровати, на которой лежал Фёдор. Фёдор понял, что пришли за ним, но внезапность наступающей смерти поразила его. «Я не готов», – думал он. Он закричал, как ему показалось громко, сполз с кровати, и корчился на полу во внезапных судорогах. Иван Кузьмич подскочил немедленно, разбудил Надю, и они вызвали скорую. Как ни странно, сам процесс агонии был весёлым, и чем ближе он был к концу, тем радостней ему становилось.

– Приехали, – сказал Кузьмич, – как быстро приехали!

Чьи-то руки уложили его на диван, сделали укол в вену, положили таблетку под язык и Фёдор услышал своё сердце – оно забилось, как пойманная птица.

– Жить будет, сказал тот, чьи были руки. Можем забрать в больницу.

– Документов при нём нет никаких.

– Можем и без документов взять, – Фёдору показалось, что это ангелы совещаются о его транспортировке, но тех уже и след простыл, а эти уже обсуждали с Кузьмичом обилие дождей и надвигающуюся жару.

Всю ночь Фёдор слушал своё сердце. Оно билось. На рассвете он увидел незнакомое женское лицо. Оно смотрело на него через раскрытое окно в его комнате.

– Привет, – сказало женское лицо.

– Привет, – ответил Фёдор.

– Умираешь? Отец сказал.

– Попытался. Не вышло.

– Света.

– Фёдор. Моё новое имя.

– Тебе подходит, – она засмеялась, – извини.

– Ничего. Ты, значит, дочь.

– Да. А почему тебя не забрали в больницу? У тебя ведь, вроде с сердцем проблемы?

– С сердцем проблемы не только у меня.

– Извини. Выглядишь нормально.

– Спасибо.

– Сколько ещё будешь лежать?

– Не знаю. Мы будем общаться через окно?

– Сейчас я принесу тебе чаю, – сказала Света и исчезла. Через некоторое время она появилась с другой стороны с чашкой, – Пей, он с мёдом и некрепкий, раз ты сердечник, – она села рядом на стул. – Когда я пойму, что ты устал – уйду.

– Я устал.

– Я пошла.

– Стой! Я пошутил.

– Мне может стать скучно.

– Я понял.

– Это моя проблема. Быстро становится скучно.

– Да, это проблема.

– Значит, ты ничего не помнишь? – она вдруг просияла, – это очень интересно!

– Тебе интересно, мне – нет.

– Тот, кто теряет – ищет то, что потерял, а когда находит – радуется.

– Я не потерял.

В открытое окно вошли утренние солнечные лучи и бродили по стенам, по поверхности стола, играли в воздухе, освещали части лица и фигуры Светы, её руки, прозрачные серые глаза, скользили по прямым пепельным волосам.

– Если ты поможешь мне, поможешь вспомнить, я на тебе женюсь.

Она засмеялась:

– Почему ты думаешь, что это моя мечта – выйти замуж?

– Не знаю.

– Я не хочу. Это первое. Я некрасивая, а ты – красавчик. Некрасивая девушка и красивый мужчина не сочетаются. Это второе. Потом, я же не товар, чтобы менять меня на память. Это третье. И ещё… я тоже.

– Что тоже?

– Тоже тебя не люблю.

– Женятся не по любви.

– Сейчас вообще редко женятся. Живут просто так.

– Да, животные тоже не регистрируются… Я пошутил. Ты – первая молодая женщина, которую я увидел после своего второго рождения, а потом ещё и воскресения, всё равно, как Адам – Еву. Не называй меня красавчиком.

– Это факт.

– И кто придумал идеал женской или мужской красоты? Для меня красиво одно. Для другого – другое. Нам хочется быть рядом с живым человеком, но живой, значит – опасный. Спасибо за чай.

– На здоровье. Ты поднимайся, если можешь, мы с матерью сейчас будем завтрак готовить.

Фёдор встал, но вставание далось ему с трудом. За одну ночь он ссутулился, ноги ослабели. Вот так приходит старость, – подумал он, и, опираясь на стул, отдышался. Так человек потихоньку теряет всё. Репетиция смерти оторвала его от фанатичного желания вспоминать. Он вышел во двор, присел на стоящую рядом с рукомойником табуретку и затих. Было тепло и солнечно. Он прикрыл глаза и услышал голоса птиц, животных и насекомых, движения воздуха, грохоты листьев, бьющихся друг о друга. К ногам подошла Манька и встала рядом с Фёдором. Она стояла без движения и сострадала ему. Фёдор понял это и положил ей руку на голову:

– Что Манька, спасти меня хочешь?

Манька улыбнулась и сказала:

– Хочу.

За завтраком только и говорили, что о Фёдоре. Что он родился в рубашке, что скорая оказалась как раз рядом, что он сильно всех напугал, что недавно в деревне умер мальчик от сердечного приступа. Даже приезд дочери был приурочен и присовокуплен к последним событиям. Фёдор же отвечал, что за последние дни впервые провёл ночь без суеты, как больной мигренями вместе с болью теряет мысли. Розовый нитроглицерин наготове лежал у него в кармане джинсов. Фёдор готов был жить дальше.

– Ну, пошли, везунчик, буду тебе достопримечательности показывать, – предложила Света.

– Света, а может, рано ему, пусть отлежится, – запричитала Надежда Васильевна.

– Мам, как раз вовремя, мы пошли, – Света подхватила Фёдора под руку – и повела за ворота в утро, которое, как и все остальные утра обещали бесконечную жизнь. Жёлтая Ван Гоговская дорога струилась, обнимая зелёные и пёстрые берега огородов, крыш, заборов, бегущих струек уток и почти неподвижных ярких петухов. За окнами домов вздыхали, горевали, думали о насущном, смотрелись в зеркала, любили, ненавидели, были свидетелями собственного исчезновения. Света вынула из сумки пачку сигарет и закурила.

– Ты что, куришь?

– Курю иногда, но не при родителях. Я сейчас выкурю сигарету, и мы с тобой побежим.

– Куда побежим?

– Просто побежим. Чтобы ты понял, что здоров. Чтобы в себя поверил.

– По-моему, я ещё не могу.

– Проверим. Беру на себя ответственность, если что с тобой случится.

– Хорошо, бежим.

Они побежали, как будто бежали по этой дороге уже много раз по пустынным холмам, по каменистой местности, как когда-то, в запредельной юности своей, и когда-нибудь опять побегут. После бега, сидя в траве и вдыхая запах очередной Светкиной сигареты, он вспомнил отрывок из своей жизни: лето, зелёный городской сквер. Он бежит за девочкой. Она в оранжевом коротком платьице, у неё две косички, она сильно напугана. Он хочет отомстить за то, что случилось раньше. Это было зимой, они играли под фонарями в лесополосе между двумя пятиэтажками. Они играли в войну и бросали друг в друга палки, снежки и кусочки льда. Всё было по-настоящему. Его палки опускались к ней на шапку, оседали на плечах. Её ледышка угодила ему в переносицу. У него пошла носом кровь, и в нём вспыхнула обида и ненависть. Весной он искал её, чтобы отомстить, но она уехала из города и приехала только летом. За несколько месяцев он вырос, и как будто возмужал и окреп. Летом, играя с пацанами в вышибалы, он увидел, как она идёт мимо его дома. Она тоже увидела его, и они побежали. Она нырнула в свой подъезд, он – за ней. Мысленно он уже много раз бил её по носу, и у неё начинала идти кровь, но он сильно вырос, а она не изменилась. В подъезде желание мстить улетучилось. Он хотел ударить, а вместо этого поздоровался и выбежал на улицу.

– Я вспомнил, – сказал он вслух.

– Что? – спросила Света.

– Одно событие из своей жизни.

– Поздравляю.

– Но я не знаю, в каком это было городе, и что это был за двор, что за улица.

– Может, ещё пробежимся?

– Не могу больше.

– Ладно, мы почти пришли, здесь живёт бабушка Зинаида. Она художница. Пишет маслом на досках петухов, кошек, коз, святых, цветы и своих соседей. Ты захочешь забрать все доски вместе с Зинаидой, но она продаётся, не покупается, да и нет таких денег, чтобы купить хоть один её шедевр.

Зинаида сидела на лавочке рядом с собственным крыльцом нога на ногу и курила. Она оказалась маленькой сухой старушкой в светлом фартуке, перемазанном масляной краской. Одна кисть руки держала сигарету, другая – тёмным островом лежала на светлых одеждах. На голове – косынка. Загорелое, испещрённое морщинами лицо, украшали массивный нос и светлые лучистые глаза. Глаза были даны Зинаиде для согрева ближних. В этот дневной час она согревала кошку и трёх подросших котят, резвящихся у её ног. Завидев Свету и Фёдора, она разулыбалась так, как будто к ней спустились ангелы. Не выпуская из редких зубов сигарету, она полезла обниматься:

– Деточки мои! Радость-то какая!

Усадив гостей на лавку, она подбоченилась, выпрямилась, и так же, с сигаретой во рту, продолжала:

– Иисуса написала! Батюшка не благословил меня Иисуса писать. Курю я…. А я написала не спросясь, уж больно хотелось!

– А вы всегда у батюшки спрашиваете, писать вам или не писать? – спросил Фёдор.

– Нет! Что ты, милый! Вот если святого какого писать хочу, Матушку нашу, Заступницу, – она вынула изо рта сигарету и перекрестилась, – Иисуса Христа если – испрашиваю благословления, а батюшка у нас строгий: «Привычки твои, бабка, над тобой взяли верх! Куришь и ругаешься». А я милый, курю с малолетства…. И ругаюсь тоже. Нет-нет, а крепкое словцо пропущу. Что делать? Слаба я. А всё остальное: петухи там, люди, кони, кошки – это всё так, без спроса пишу, по требованию души. А вы смотреть пришли? – с надеждой спросила она?

Света вынула из сумки два блока сигарет, на что бабушка подпрыгнула,захлопала в ладоши и стала благодарить Господа за такой щедрый подарок.

– Отработаю, – говорила она и била поклоны, – отдам всё до копейки.

После благодарственного бормотания Зинаида нырнула в дом и вынесла миску с хлебом и огурцами, щедро политыми мёдом.

– Ешьте, сказала она, – смотреть потом будем.

На запах хлеба с огурцами сбежались кошки, сели рядом и внимательно смотрели жёлтыми и зелёными глазами за исчезновением хлеба в провалах молодых ртов.

– Вы кушайте пшеницу я сама рощу, у меня своё поле пшеничное. Не могу покупной есть. Такой нигде больше не попробуете.

Хлеб действительно был особенный, а огурцы с мёдом оказались изысканным щедрым блюдом.

– Сейчас начну плакать, – сказал Фёдор

– Давай, я тебя ещё плачущим не видела, сделай мне подарок, – обрадовалась Светка.

Фёдор отвернулся. Потом взял кусочек хлеба, разломил на четыре части и бросил кошкам.

– Пошли, – объявила Зинаида, – и они поднялись на крыльцо.

В светлой комнате, больше похожей на мастерскую, чем на жильё, бабушка расставила квадратные внушительные доски, на которых был изображён яркий мир. Этот мир включал в себя сказочных петухов, звёзды, земные и неземные растения, портреты кошек, орлы, парящие в радужном воздухе. Соседи были похожи и не похожи на себя, они были горячее настоящих, от картин шёл жар. И ото всех полотен даром лилось и исходило нечто такое, чего любой человек жаждет. Любовь, да такая, что вполне можно было привязаться и остаться в этом мире, созданном человеком, но нечеловечески насыщенном. Потом Зинаида убрала часть работ и выставила «любименькое» – своих святых. Ксения Блаженная стояла на улице Петербурга в густом падающем снегу. Мимо неё летели пролётки, сражающиеся за право её подвести. Матрона Московская, изображеная в виде маленькой фигурки, а вокруг неё – сияющий огромный мир чудесных её видений. Любила она писать Пречудного Серафима Саровского, парящего в молитве над землёй, особо миловала Петра и Февронью, которых изображала часто, иногда в виде стариков, сидящих рядом на лавочке, иногда в виде молодых, стоящих в обнимку, иногда в виде зрелых людей, знающих и хранящих тайну любви. А про Святое Семейство и говорить не приходится! У Зинаиды было много изображений Иосифа и Марии, но из её семейных портретов совершенно очевидным и естественным становилось и следовало появление Христа. Словом, Зинаида усомневала непорочное зачатие, и, судя по всему, уже не раз была предана анафеме местным батюшкой. Писала и Марию отдельно. Мария почти всегда плакала. Слезами её был закапан пол и очищен воздух в мастерской. Иисуса же бабушка изображала после многодневного молчаливого поста, в котором она затворялась в своём доме и дворе, и тогда, без того редко появляющуюся на людях бабушку, не видели вообще. «Иисуса пишет» – говорили про неё соседи и знакомые. И на квадратной доске сначала появлялось сияние, а потом, начиная с ног, проявлялся человек, у которого всё лучилось – складки лица, руки, стопы, волны одежд. В изображениях Христа Зинаида была полностью солидарна с каноном икон, но больше всех прочих иконописцев уважала Андрея Рублёва и Феофана Грека: «Андрюша, тот не человек, ангел он, как человек может так писать? Вот Феофан – тот мужчина, и страсти в нём сколько! Наш бы батюшка точно бы его отлучил! Ох, язык мой – враг мой!»

– А я ведь тоже иногда так мир вижу.

– Как, милый?

– Ну, там, лучи разные от всего.

– Баба Зина, у нас, оказывается, ясновидящий поселился.

– А ты его не кусай, Светка, парня беречь надо, а ты кусаешь.

– А может, я его так берегу.

– Может оно и так, только хорошо бы людям мирно жить. А как? Сама вон, день-деньской воюю.

– Бабушка, а я всё забыл. Кто я, как меня зовут, где родился, кто родил. Вспомнил только, что был обидчивым и мстительным.

– Страстный значит. Может, от глупостей и ненависти тебя и уберегли.

– А кто-нибудь смотрит ваши картины?

– Конечно! Ко мне все захаживают, и из соседних деревень приезжают. Я просто так картины не раздаю! Отработать надо. Огород прополоть, зерно моё отвезти, перемолоть, картошку выкопать, дом побелить, крышу или забор починить. А кто из города едет – краски везут, и кисти прошу, без кистей писать как?

– А дети у вас есть?

– Пятеро! Живы все! Разъехались кто куда.


День был очень большим и слишком маленьким. Он вмещал до верха, сколько мог. Сердце болело иногда и щемило постоянно. По дороге бежал мальчик. Его догоняла старшая сестра и кричала ему: «Андрей!»

Это я, подумал Фёдор. Это моё имя

– Меня зовут Андрей, – сказал он шагающей рядом Светке, – я вспомнил.

– Фёдор тебе больше подходит.

– У меня был отец. Очень тихий. Он построил себе лабиринт из книг.

– Почему был?

– Он умер. Я вспомнил… В отце было много тайного, непроявленного, нереализованного. Мне казалось, что он пережидает жизнь, ждёт смерти… Как бы это сказать, он ничем не пользовался, знал, что всё равно придётся вернуть. Я очень любил его. Очень.

– Он курил?

– Почему ты спрашиваешь про это? Курил. Много.

– А мать?

– Мать была очень привязана к нему. Она была похожа на розу. Очень красивую, изысканную, благоухающую, но очень колючую. Не смейся. Ты тоже колючая.

– Только не изысканная.

– Ты странная. Над всем смеёшься. Ко мне память возвращается, а ты смеёшься, как будто тебе всё равно.

– Могу заплакать.

– Что?

– Совсем не всё равно, Фёдор! Или как тебя, Андрей! Я дочь своего отца. И если ты услышишь однажды, как смеются комары, голуби, крысы, доски пола, по которому мы ходим, знай – этому научил их отец.

– У тебя есть мужчина?

– Меня не выдерживают парни. Я слишком много смеюсь, курю, мне нужно отрезать язык, тогда, может быть…. Мать тоже умерла?

Фёдор не ответил. Шёл молча какое-то время, а потом сказал:

– Я хочу выращивать розы.

– Убыточное дело.

– А ты пробовала?

– Нет.

– Помню сон, как я лечу в самолёте над своим собственным полем цветов. Внизу – земля, красная от роз.

– Всё впереди.

– Что?

– Ты будешь вспоминать, а я плакать. Почему-то моё прошлое никому не интересно, а твоё прошлое должно быть интересно всем. Может, книгу напечатаешь и издашь?

– Ты устала от меня? Мне интересно твоё прошлое.

– Только мне не интересно о нём рассказывать.

– Вы очень похожи с отцом.

– Все так говорят.

– Ты учишься?

– Заканчиваю педагогический. Семейный бизнес. Династия. Я ещё ничего не решила, могу передумать и заняться чем-нибудь другим. Например, организовать реабилитационный центр по восстановлению памяти и работать с такими психами как ты.

– Возможно, это твоё призвание.

– Возможно.

Некоторое время они шли молча.

– Завтра в храм пойдём, за речку, в соседнюю деревню, – продолжала Света.

– До завтра дожить нужно.

– Может, пробежимся?

Странную картину можно иногда увидеть летним днём: по ухабистой дороге в далёкой деревушке, бегут два подросших ребёнка. Они бегут и смеются, переговариваются на ходу, как будто не ведали никогда печали и никогда и нигде не ожидает их смерть.

Вечером, когда Иван Кузьмич, Надежда Васильевна, Света и Фёдор вчетвером сели за стол ужинать, неожиданно возникло ощущение полноты, невесть откуда взявшееся. Оно погрузило всех в состояние лёгкого опьянения или эйфории.

– Всё, Фёдору пора спать, – сказал Иван Кузьмич и выразительно посмотрел на дочь. – Спать будем спокойно, – гипнотизировал отец семейства, – утро вечера мудренее. Наш целитель сам здоровья не имеет, ему отдыхать пора. Приказываю разойтись по спальным местам.

В эту ночь каждый из собравшихся в доме Веденских долго не спал. У Ивана Кузьмича болели ноги, он думал о Светке и о том, что, если бы родилась мальчиком – стала бы поэтом или попала бы в тюрьму. Надежда Васильевна никак не могла забыть Фёдора, облепленного птицами. «Что это было? Видение? Явь? Воплотившаяся строчка из стихотворения?» Обрывки мыслей никак не соединялись друг с другом и на большой скорости летели по небу её сознания. «Сын давно не приезжал…. Одежду бы какую Фёдору купить, ходит в единственных джинсах и футболке…. А ведь совсем недавно, каких-нибудь двадцать лет назад, писала стихи и неплохие. Может, брать с собой в огород блокнот? Смородины будет в этом году много, надо сахаром запастись…. Светка…. Оставить её в покое и даже мыслями не мешать…. Господи! Дал же Бог золотого мужа! За что?»

Светке в голову лезла разная чушь. Там не было никакого порядка: «Интересно, а чем по ночам занимается Зинаида? Спит? Завтра надо бы отцу поутру помочь…. А этот пришелец вроде ничего, симпатичный, но об этом, учитывая плачевный опыт отношений с противоположным полом, лучше не думать. Ещё год учиться в институте…. Пока буду учиться, можно подумать, стоит ли его вообще заканчивать. Родителей огорчать нельзя. Надо закончить. Или перевестись куда-нибудь? Или пойти работать? Всё, хватит думать… Сон не идёт. Пора обращаться за помощью к слонам…. Не помогает.» Светка включила ночник, взяла в руки томик Омара Хайяма и блаженно улыбнулась.

Фёдор тоже долго не мог уснуть. То ему мерещились чьи-то шаги возле дома, то дощатый пол в комнате начинал шуршать, то одеяло вдруг громко шипело, когда он ворочался. За окном оркестр сверчков пытался исполнить сороковую Моцарта, гудели жуки, звенели комары, лезли букашки, трава тоже стала громкой и голосистой. Ещё ему казалось, что он слышит, как миллионы червей заглатывают, жуют и выбрасывают переваренную землю, и к ним стремится шустрый крот лопатами – литаврами освобождая себе дорогу, сопя и смыкая челюсти на очередной пойманной жертве. Ночные бабочки сидели на стволе яблони и хлопали крыльями, как куры. Ох! В форточку влезла Кошка Зоя, походила по Фёдору туда-сюда, выбирая место, где прилечь и устроилась на подушке над его головой, напоминая рыжую шапку.

– Только, прошу тебя, не урчи! – попросил Фёдор.

– Хорошо, – ответила кошка, – но я боюсь, что не сдержусь. Сколько в тебе беспокойства!

– Сам мучаюсь.

Фёдор уснул, и ему приснилось городское кладбище.

Группа мужчин и одна женщина, несли урну с чьим-то прахом. Они шли мимо кварталов с ухоженными и неухоженными могилами и почти достигли края, где бетонная стена отделяла кладбище от железнодорожного полотна, по которому время от времени пробегали электрички и выстукивали, высвистывали свои песенки. На третьем ряду перед стеной на огороженном участке была уже выкопана могила и приготовлена мраморная плита. Фёдор не разглядел фотографию и надпись. После непродолжительного молчания, женщина передала урну в руки крепкого мужчины, который опустил её в ямку, засыпал землёй, затем, залил бетоном фундамент для мраморной плиты, поднял её вертикально и установил на цветочнице, на которой безутешной вдове полагалось высаживать незабудки и ландыши.

– Мир праху твоему, Андрюша, сказала женщина. Спи спокойно, друг мой и муж.

Одинокая слеза покатилась по гладкой тонированной щеке женщины. Двое хорошо одетых мужчин попросили у крепкого вырыть им лунки для кустиков сирени. Затем, опустили по кустику в лунку, заполнили пустоту землёй, притоптали дорогими ботинками и полили бутилированной водой. Кто-то уже посматривал на циферблат часов, которые носить было не стыдно, кто-то достал сигареты. Закурили после, выйдя гуськом за ограду и двигаясь к центральной асфальтовой дорожке. Фёдор приблизился к плите. Там была его фотография, которую он не узнал сначала, а потом, понял: «Это я, Андрей Никитин. Это моя дата рождения и дата смерти. Ты смотри, мужик, как мало ты прожил! Каких-то жалких тридцать пять лет!» Фёдор затрясся рядом со своей могилой то ли от ужаса, то ли от печали, то от счастья, что его похоронили, а он жив, вот тебе, здоровый и невредимый. «Стало быть, женщина с тонированной щекой была его женой. А эти парни в дорогих костюмах, кто они? Надо выяснить.» Он громко закричал: «Подождите!», – и рванул вдогонку по дорожкам кладбища, но люди исчезли. Ветер гнал по асфальту клубки сгоревшей бумаги. Это были его письма к ней. Он узнал свой почерк в уцелевшем углу листка. Анна. Её зовут Анна Никитина, в девичестве Толоконная. Как он мог жениться на женщине с такой фамилией? А те, что были с ней – его друзья. В ушах загремело, и он проснулся. Зои на голове уже не было. Стояла ночь. Он вспомнил. Мужчин звали Геннадий Белый, Евгений Демченко, Савва Добрый и Михаил Крэг. Никогда Михаил не рассказывал о происхождении своей английской фамилии, и язык знал не в совершенстве, но все звали его «Англичанин». Англичанин и Савва из всей компании были холостыми, остальные имели семьи. У Белого в семье были дети. А были ли дети у него? Он силился, но вспомнить не мог. Мужчин он знал дольше, чем свою жену. Они вместе учились в Финансовом университете на одном курсе. Учиться было легко, свободного времени было много. О! Эта невыносимая лёгкость бытия! Игра страстей и умов, опыт удовольствий. У кого из товарищей он увёл Толоконную? Она же была чьей-то невестой! Точно не у Крэга, он был одиночкой, ему никто не был нужен. У него с девчонками были трёхдневные романы, а после, Крэг аккуратно прощался с избранницей. Толоконную он увёл на спор. Это был открытый спор. В нём участвовали жених и остальные. Когда это было? Точно не на первом курсе и не на втором. Они уже почти окончили институт, и каждый из них уже имел своё дело.

«Радость моя! Банально и странно тебе слушать эти слова. Так было и так будет всегда. Мужчина волен предложить женщине пойти с ним рядом, разделить с ним горе и радость, быть причиной горя и радости. Аня! Я понимаю сложность твоего выбора, потому что Белый – он и есть белый во всём, и выбор вещь мерзкая. Но я прошу его сделать. Люблю. Твой Андрей». Письма он подбрасывал ей в почтовый ящик и действовал несколько старомодно. Да. Понятно, увёл он Анну у Генки Белого. Белый, конечно, полный идиот, сумасшедший, спорить на ту, кого любишь. Мы поставили на кон приличные деньги. О, игра! Жизнь была блестящей партией. Мы строили свою судьбу, отнюдь не наоборот. У кого-то из нас всё получалось, кто-то пыхтел ради задуманного дни и ночи напролёт, но и малой части задуманных нами грандиозных планов хватило бы, чтобы сказать – жизнь удалась. Только что это было? То, что промелькнуло так быстро и что мы так настойчиво называли словом «жизнь»? После свадьбы Анны Белый сразу женился на другой, не прошло и месяца.

У Аньки были ресницы, правильные черты лица, красивая линия спины, ноги из подмышек, бюст третьего размера. Во всём она напоминала породистую лошадь. Он знал, как держать её в узде, как вовремя дарить подарки, хвалить, а потом очень точно делать критическое замечание. Знал, как поставить от себя в зависимость. Красивая женщина должна быть зависима, иначе семейная ситуация неуправляема, ты ступаешь по минному полю или болоту, где царит неизвестность. Даже её неконтролируемые вспышки раздражения, претензий и обид были просчитаны, включены в реестр, допустимы. А любил ли он Анну? Наверное, он подразумевал под этим словом что-то другое. Анна была нужна ему, как дорогая марка машины, как элитный район для проживания. В конце концов, жена – это лицо мужчины, и это лицо его устраивало. В остальном, у него не было времени на сопли. Знал ли он что-либо о ней? Или скажем так, был ли знаком со своей женой? Видел ли в ней беззащитную девочку? Видел ли человека за игрой в ухоженную светскую львицу? Понимал ли причину её замкнутости и угрюмого молчания? Слышал ли, как Анна включает в ванной воду и с рыданиями воет?

– Аня, – однажды спросил он её, – ты хочешь ребёнка?

– Нет, не хочу.

Он облегчённо вздохнул.

– Хорошо. Ты… когда захочешь, скажи мне.

– Хорошо.

Нет, всё же он правильно женился. С Аней было удобно, легко, только иногда он с ужасом думал о том, что испортил ей жизнь, и выйди бы она за Белого, нарожала бы кучу детишек, располнела, возилась бы с ними…. Или не возилась бы? Анька разве рождена для возни с детьми? Красивой женщине в обществе отведена особенная роль – так думал он тогда. А сейчас? А сейчас у него сгнило сердце и мозги, что он может думать?

Что-то быстро они его похоронили. Хотя…на их месте, возможно, он поступил бы точно также. Значит, детей не было. А город-то какой? Город не вспоминался. Заныло сердце, затошнило и заложило уши… Чёрт, опять умираю, что ли? Фёдор положил розовую таблетку под язык, по никак не мог прощупать собственный пульс.

– Света! – позвал он тихо на тот случай, если она спит. Если она спит – то пусть спит, а если не спит? – Света!

В проёме двери появилась Светка с томиком Омара Хайяма под мышкой.

– Что случилось? Опять умираешь?

– У меня, по-моему, опять пульс пропал.

– Дай руку…Есть пульс. Это нервы. Один раз чуть не умер – теперь по ночам будешь бояться.

– Ты не девушка, ты – бабушка.

– А меня так и называют на курсе – «Баба Света», угадал, – она улыбнулась

– И как тебе прозвище?

– Нравится. Ну, чего там у тебя? Возврат в прошлое происходит?

– Полным ходом.

– И как, хорошо ты жил?

– Я вспомнил не всё.

– Воровал?

– Да. Увёл женщину у друга.

– Значит, не любила она его. А ещё? Деньги воровал?

– Бизнес – не всегда честное дело. Хочешь быть честным – убьют.

– Ты уклонился от ответа.

– Я на допросе? А ты похожа на следователя, куришь… в тебе много мужского… Спасибо, что не спишь.

– Не за что. Со мной бессонница часто случается. Ты не бойся смерти – не такая уж и страшная штука.

– Откуда ты знаешь?

– Мне кажется, что мы все частично уже мёртвые и находимся там. Часть зрения, часть слуха, часть восприятия мира… поэтому переход не критичен перемена неполная. Об этом мы с отцом часто говорим. Есть очень «живые», переполненные жизнью люди, в них мало любви и им страшно умирать.

– Судя по всему, Светлана Ивановна, вы точно были каким-нибудь старцем, вон у вас даже руки морщинистые.

– Где? – Светка с тревогой посмотрела на свои руки.

– Шучу.

– Ну и шутки у тебя. Хотя мой отец тоже такой же.

– Расскажи мне о брате.

– Антон старше меня на десять лет. Он нянчился со мной. Можно сказать, что я воспитана старшим братом. Наверное, он просил у родителей мальчика, а получилась девочка. Мы дрались, жгли спички, строили пластилиновые города. На чердаке хранился драгоценный мешок его игрушек. Там были солдатики, машинки, даже старая железная дорога, и всё это богатство однажды стало принадлежать мне. «Когда ты уже повзрослеешь?» – всё время спрашивал он. А когда я повзрослела, он стал пичкать меня книгами. Он скармливал их мне, как птицы кормят птенцов.

– Много скормил?

– Много. Но ума у меня не прибавилось.

– Вы опасны, Светлана Ивановна. Вы ещё и начитанны.

– Начитанная женщина с морщинистыми руками. Рост средний. Цвет глаз серый. Волосы пепельно-русые, прямые. Черты лица так себе. Размер обуви 37. Размер одежды 44. Такая женщина опасна только сама для себя. Скоро рассвет. Пойду посплю.

– Прочитай мне что-нибудь.

– «Я в мире предпочёл два хлебца да подвал,

Отвергнув мишуру, оковы я порвал,

За нищенство души какую цену дал!..

И в этом нищенстве – каким богатым стал!»


Фёдор проснулся поздно с омерзительным чувством того, что утро потеряно. Дом был пустой. На столе был оставлен завтрак. Он умылся, поел и вышел во двор. В палисаднике цвели лилии, и он ощутил их сильный тревожный запах. Он никогда не любил лилии, но тут внезапно увидел, как они красивы – белоснежный кант обрамлял светло-фиолетовую сердцевину цветов. С возвращением памяти к нему подступала тошнота, душа бродила, и то, что лежало когда-то на дне, вскипало и всплывало вверх, причиняя боль. Одновременно, между омерзением и болью души, раскрывалось зрение. Вероятнее всего, смерть вряд ли оживила бы его. Он бы умер и ничего не понял. Фёдор захотел увидеть людей и пошёл на огород. В поле, овеваемые ветром, склонились две далёкие маленькие женские фигурки. Женщины занимались простым, привычным для них, делом. Рядом с ними проходило чувство ужаса. Почему рядом с женщинами проходит чувство ужаса? Света увидела его – побежала к нему навстречу, и её захотелось подхватить и закружить, как ребёнка. Он тоже рванулся навстречу, но не закружил, не обнял. Светка улыбалась. Это было семейное, они все улыбались именно так.

– Привет, ты, оказывается, ещё на мать похожа.

– Похожа. Выспался?

– Выспался.

– Пошли, поможешь.

– Жуки?

– Нет. Прополка.

– Света, давай я договорюсь с кем-нибудь, и вам всё качественно подрыхлят и прополют.

– Хорошо, но нет времени. Нагибайся, чисть грядки и потей, не даром же тебе столоваться и ночевать.

И Фёдор-Андрей нагибался, чистил грядки и потел, хотя понимал, что мог бы придумать десяток других способов, как это сделать.

В это время Иван Кузьмич запасался провизией в маленьком магазинчике, где продавали хлеб, молоко, кое-какие консервы, печенье, водку, крупу, сигареты и шоколадное масло. Продавщица Вера Никитична была полная, медлительная, крепкая женщина средних лет. Она наводила ужас на многих замужних деревенских женщин. Они часто видели её со своими мужьями в беспокойных снах, в причудливых и страстных любовных позах. То одна, то другая женщина просыпалась ночью в холодном поту и шарила рукой справа или слева, но целёхонький муж был на месте. Чего только не приснится ревнивым женщинам! Сны снами, а магазин всегда был переполнен мужчинами, хотя, торговать в нём, вроде было нечем. На Веру приходили посмотреть, помечтать о ней, так сказать, отдохнуть душой от скорбного быта, печалей, злых болезней и трудов. С каждым Никитична была ласкова, каждому выдавала из-за прилавка не только сигареты и водку, но и незримые флюиды. Флюиды проникали в нос покупателю, и ему сразу становилось хорошо – он чувствовал запах женщины. Вера Никитична была замужем за невзрачным и маленьким мужчиной, который был ниже её ростом, худ, и работал начальником местной сельской управы. Как текла их супружеская жизнь, никто не знал, так как у Веры Никитичны не было подруг и сплетничать было некому. А воображение мужчин рисовало пристойные и непристойные картинки бытия Аркадия и Веры Рукомойниковых. В девичестве Вера имела фамилию Перескокова. Фамилия должна была говорить о некоторой легкомысленности её нрава, но кроме заботы и флюидов, никто и ничем из местных мужчин облагодетельствован не был. Вера была верна своему Аркаше и по сторонам не смотрела. Детей у них не было. Причины бездетности тоже были тайной, так как у Рукомойниковой не было подруг.

– Верка! В ресторан со мной пойдёшь? – зазывно и восторженно ворковал дед Митрофан. Ему было под девяносто, но помирать он не собирался, был подвижен, розовощёк, имел густую белую шевелюру, хитрый глаз и обещал пережить всю деревню.

– Верка! Полтишок мне мой и хлебушка, и ручку поцеловать дай, лебёдушка! – укладывался на прилавок местный пьяница Савелий.

– Верка, Верка, ты – Богиня

Мы с тобой, как гусь с гусыней

Шеи тесно мы сплетём

И как в сказке заживём! – пел очередную частушку бархатистым баритоном, местный поэт Виктор Михайлович Бедов. Он слагал стихи и частушки об урожае, о неурожае, о том, как весело живётся на селе, о том, как грустно живётся на селе, о вольной его, одинокой жизни, о бескрайнем небе, о любви и далёкой звезде. Но добрый том прекрасных произведений был посвящён даме сердца, которую он выбрал сразу же, как увидел. Пять лет назад семья Рукомойниковых прибыла в Малаховку из районного центра, обустроилась, и Вера встала за прилавок на радость и вдохновение всем мужчинам деревни. Была зима, и Бедов бежал в магазин по скользким и замёрзшим дорогам, слагая стихи и ломая конечности. За зиму по неаккуратности, рассеянности и спешке, он умудрился сломать руку и ногу одновременно. Рука была левая, а нога правая, и пока он болел и был малоподвижен, К Бедову, как к Матроне Московской выстраивалась очередь навестить, поговорить и послушать стихи. Пока Бедов был здоров, к нему в дом не ступала нога человека, а тут… с этой любовью и травмами – рекой потёк народ! Шли с едой, с новостями, с желанием помочь и прибраться. За месяц, проведённый Бедовым в постели, дом его превратился в храм искусств и к нему наконец-то пришла слава. Бедов хотел одного, а получил другое, но Господь смотрит в сердце человеческое. К Бедову шли поделиться бедами, погоревать, порадоваться, попеть, почитать свои опусы, так как бездельники, слагающие вдохновенные строки вместо полноценных праведных трудов, всё же имелись. Приходила и Надежда Васильевна с толстой чёрной тетрадкой, в которую она нет-нет, да и писала стих-другой. Бедов плакал, называл Надежду «Учителем» и обещал после выздоровления и освобождения от гипса встать перед ней на колени. Надежда Васильевна называла Витю сыночком, прибирала в доме, стирала занавески и кормила супом. Однажды и сама Рукомойникова посетила поэта. Бедов вспотел от счастья и взлетел над кроватью.

– Я люблю Вас, – сказал Витя, преодолев страх.

– Спасибо, – ответила Вера, – Витечка, но куда же я от Аркаши своего денусь? Он же мне муж! А тебе пора найти себе безмужнюю женщину.

– Сердцу не прикажешь, – ответил Виктор.

– Прикажешь, – ответила Вера и поцеловала его в лоб.

Бедов плакал несколько дней, но стихи и частушки про любимую сочинять не перестал.

Даже батюшка Илларион, священник церкви, что находилась между двумя деревнями, прослышав о посиделках и чтениях у Бедова, решил наведаться к нему, освятить его скромное жильё и почитать труды сердца, которые у него имелись. Илларион вошёл к трепещущему Виктору и сказал, что до него дошёл слух, что Бедов помирает, и он пришёл соборовать и причастить его на дорожку. Виктор стал отнекиваться и объяснил, что не помирает, просто сломал руку и ногу. На что Илларион возразил, что просто так никто ничего не ломает, всё происходит по воле Божией, и значит, Витя – грешник, и он, батюшка, готов исповедовать его, причастить и освятить жилище. Освятить дом Бедов был согласен, а с грехами расставаться не был готов, так как не знал, сможет ли после такой коренной перемены творить. А писать было сладостно, сильное удовольствие Витя получал от писанины. После ритуала освящения, батюшка присел, открыл случайно захваченный ежедневник и прочитал:

– Всё у меня на месте,

Только сердце одиноко трепещет

Только сердце. – Илларион опустил глаза, потом поднял, и в смущении и растерянности спросил – Как?

– Великолепно! – сказал Бедов.

Батюшка взахлёб, будто боясь, что его остановят, стал читать опус за опусом. Витя понял, что исповедовать его никто не собирается, расслабился, подпёр целой рукой голову и приоткрыл рот. Скоро батюшка выдохся, а Виктор сиял от счастья:

– Коллега! Я вынужден Вам это сказать! Мы собираемся по средам вечером. Если не будете служить в этот день, просим к нам. Вы теперь, батюшка, у нас прописаны.

– Чем вам помочь? – спросил растроганный Илларион.

– Выпейте со мной чаю.

И поэты пили чай с печеньем и пирогами с картошкой, с яйцом и зелёным луком, рассматривали фотографии на стенах, откуда смотрели прадеды, деды, бабушки, сёстры, дяди, тёти, родители, и сам, маленький Витя, пристроенный на коленях у красивого старика в военной форме.

Так, культурные среды «У Бедова» пополнились ещё одним игроком. Скоро поэту сняли гипс и выпустили. Он ходил осторожно, но перед магазином дыхание всё равно учащалось, ноги тоже частили, и Витя почти бежал, распахивал дверь и обнаруживал одну и ту же картину – гурт мужчин разного возраста, и Веру, совершающую за прилавком колдовские движения, вроде обычные, но сразу погружавшие в транс. Да, она была создана Богом для любви, а была отдана Аркадию, щуплому маленькому мужчине, страдающему ночными страхами, депрессией, сомневающемуся, что ему вообще нужно жить, не ревнующему жену ни к кому, ибо у него проблем и так хватало. До вечера он, благодаря трудам праведным ещё как-то доживал, а дожить до утра без истерик и стенаний было сложно, и даже присутствие большой и тёплой жены не успокаивало его, а наоборот, обостряло одиночество. Вера мамкалась и нянькалась с Аркадием, как с капризным ребёнком. Мысли её часто летали в эмпиреях и мечтах о том, как её Аркадий избавится от маниакальных страхов и станет счастливым, но Аркадий избавлялся от страхов только на работе, а, переступая порог дома, опять начинал бояться. Закрыв магазин, Верка скорее летела домой – она знала, что муж уже дома, бледный, одолеваемый тряской и душевной болью, причины для которой, вроде, не было. Всё было у него хорошо. Работа спорилась, дома ждала и хлопотала вокруг красавица-жена. Знал ли Аркадий, сколько мужских сердец разбили эти тёмные глаза, этот грудной голос, эти плавные движения рук и тела? Может быть, смутно, ибо его внимание погружалось куда-то внутрь себя, через себя и дальше, в мир чертей и чудищ, которых он сильно интересовал. После бессонных ночей он приходил на работу уставшим и отсыпался на зелёном диванчике в своём кабинете, закрывшись от всех на ключ. Сослуживцы думали, что ночи Аркадия были полны страсти. Они были полны страсти, но не той. Мечтала ли Вера о другой жизни? Кто знает? Не существует рецептов, которые бы сделали всех счастливыми. Каждому – своё счастье, своя мера греха, терпения, боли, любви и искупления.

Иван Кузьмич купил у Веры Никитичны хлеба, крупы, сахару, три пачки папирос, улыбнулся и спросил, как у той дела. Вера улыбнулась участливо. Так улыбаются женщины, жизнь которых растворилась в других. Они невероятно спокойны, как спортсмены, взвалившие на себя невероятный груз. Иногда их глаза непроизвольно текут, освобождаясь от накопленных слёз. Аркадий мучал и дёргал Веру всё время, наверное, только с грудничками и стариками бывает столько возни, но на работе расцветал, вводил новшества. Открыл небольшую пекарню, чтобы не возить хлеб из района, да и наоборот, хлеба и булочек пекли так много, что экспортировали его в другие деревни и город. Чтобы занять женщин, лицензировал небольшую швейную фабрику, правда фантазия его дальше спецодежды не пошла. В планах у Аркадия было построить грандиозное фермерское хозяйство – коровник, пасеку, свиноферму. Корысти ради, он даже подумывал о лошадях, но для разведения лошадей надо было подкопить деньжат… Аркадий мечтал, но не только, он шёл к мечтам шагами, не соответствующими его щуплости и малому росту. А дома он болел, искал руку Веры, и ему казалось, что он сходит с ума, но об этом знали только двое – он и она.

– Как ты, Вера? – спросил Иван Кузьмич.

Он, как никто другой, умел сострадать и шутить. Это и было его способом жизни и проповедью. Никто не знал, что творилось за занавеской улыбки Ивана Кузьмича, и какие реальные чувства он испытывал.

– Хорошо, – ответила Вера, и тоже попыталась улыбнуться.

Ивана Кузьмича она особо выделяла из толпы поклонников и фанатов, так как он не был ни поклонником, ни фанатом, но был мужчиной, в обществе которого она чувствовала себя маленькой девочкой. Отца она потеряла рано, и на её руках выросли две младшие сестрички. Мать работала днями, а Верка взрослела в тревогах и думах о сёстрах. Аркаша был её одноклассником. Они жили на одной улице, сидели за одной партой и так друг к другу привыкли, что расстаться уже не смогли. С первого по десятый класс они носили кличку «голуби». Из серенькой худенькой голубицы Верка выросла в прекрасного лебедя, а Аркадий так и остался голубем, но проворности и живости ума ему было не занимать. Аркадий не мыслил себя без Веры, а Вера – без Аркадия. «Любовь» – говорили учителя, и с завистью смотрели, на молодых людей, полностью поглощённых друг другом. Любовь…

Вера отвесила Кузьмичу шоколадного масла, отгрузила три серых ароматных кирпичика, четыре булки с корицей, выложила папиросы, выставила две пачки риса, после чего Иван Кузьмич сказал:

– Вера, полнота жизни – вещь относительная, – и попал в цель. Продавщица быстро вышла в подсобку и вернулась с заплаканными глазами. – А ты представь, куча детей и все с придурью. А у тебя пока один. Пока один…


Иван Кузьмич никогда никуда не торопился, и у него всегда находилось время выслушать. Пока он слушал – курил и всё время чему-то улыбался, хотя сведения к нему поступали разные, впору бы и заплакать, но Кузьмич не плакал, и неожиданно для собеседников, проблемы их, малые и большие оказывались незначительными… сущими мелочами. Иногда путешествие всего лишь по двум улицам забирало у него час, а то и два.

Он вернулся домой к обеду. Сетка колдовала на кухне над кастрюлей с супом. Фёдор с Надеждой Васильевной ещё не вернулись с огорода. Было жарко и ярко, чисто и звонко, как бывает чисто и звонко в начале лета. Иван Кузьмич выгрузил провизию, кивнул Свете и спросил:

– Что? – и в этом «что», был вопрос о том, что было до, что есть сейчас, о чём болит душа, чем она счастлива, Светка, как ей живётся в этом дне и в предыдущих днях, и как она собирается жить дальше?

– Не знаю, пап, – честно ответила Светка.

– Артёма бросила?

– Бросила.

– Почему?

– Надоел.

– Слава Богу, учиться не бросаешь.

– Только ради тебя.

– Хорошо, что не врёшь.

– Мне тоже нравится.

– Остра ты на язык. Какому мужчине это по душе придётся?

– Все раздражаются.

– А не хочешь измениться?

– Нет.

– Что за суп?

– Фасолевый.

– Пахнет вкусно.

– Как тебе Фёдор?

– Не знаю. А тебе?

– Нравится.

– Кстати, он вспомнил.

– Что?

– Что у него есть жена. Он увёл её у друга прямо из-под венца.

– Вспомнил место, откуда он?

– Нет. Пока нет. А вот и они.

С поля возвращались Фёдор и Надежда Васильевна. Они оживлённо разговаривали и не замечали, что на них со двора внимательно смотрят две пары глаз. Жить было больно. Провожать мгновения единения и радости, обнаруживать исчезновение дней.


Илларион искал игольное ушко, чтобы войти в Царствие Божие. Он верил, что если в Святом Писании сказано о прохождении через ушко, то надо было его найти и пройти. Окончив духовную семинарию в Киеве, он женился на молчаливой и грустной Софье Белозёровой, как будто созданной для того, чтобы быть ему подругой и второй его, тихой и светлой частью. Сам же Илларион испросил у Бога задание посложнее, и Тот послал ему храм между двумя деревнями – Малаховкой и Двуречьем. Двух рек ни в селе, ни за селом не было, возможно, были когда-то, а возможно имелись в виду реки времени, летящие навстречу друг другу. Река Киша разделяла две деревни, и была чёткой границей между ними, а без неё деревни слились бы одна с другой и потеряли собственное обличье.

Зимой, накануне Нового года, он отпраздновал своё сорокалетие. Отпраздновал тихо, в кругу семьи, ибо шли дни поста. Круг состоял из двух прелестных голубоглазых дочек двенадцати и семи лет от роду и Сони, разговорить или рассмешить которую порой казалось делом невозможным. Она говорила почти шёпотом, была смирной и послушной мужу – так её воспитали на радость Иллариону… Иногда Иллариону хотелось теплоты и страсти, но он гнал из души эти мысли, часто ему было плохо и тяжело, но он никому об этом не рассказывал, только Богу, но у Бога в эти моменты были, судя по всему, дела поважнее, и стоны о тяжестях Иллариона он не слышал, а может и слышал, но никак не реагировал. Непонятно от чего, но куда-то девались, вытекали его силы. По вечерам Илларион, человек высокого роста, широкоплечий и статный, чувствовал себя дряхлым стариком. Почему-то не спасал пост и упражнения в молитве – Илларион всё равно задыхался и видел Смерть. Она стояла в левой части храма, в углу, закутавшись в синий плащ. Иногда она семенила за ним от храма к дому, но у дома останавливалась, и смотрела вслед тёмным глубоким провалом, из которого блестели звёзды. Игольное ушко не обнаруживалось. Сорок лет для мужчины – срок для смерти или второго рождения. Всепоглощающей любви к Богу он так и не испытал, наверное, именно поэтому, Тот не слышал его просьб. «Может, я чем-то болен?» – спрашивал себя батюшка, но к врачам не обратился. Он пытался анализировать свою жизнь, искал ошибки. Умирать не хотелось, хотелось самому ощутить хотя бы касательно то, чему он учил прихожан. Но может быть смерть и была тем самым игольным ушком в Царство Божие? «Неужели всё так просто?», – думал Илларион, наблюдая за худенькой фигурой в левой части храма. Для чего тогда даётся опыт жизни? Для чего рождаемся? Чтобы проповедовать о любви, а любовь в себе так и не открыть? Перед рассветом батюшка тщательно перебирал по крупицам своё прошлое: детство, юность, семинария, женитьба, служение. Кому и чему он служил? Он даже боялся об этом думать. Пожалуй, был на его душе один тяжкий грех: лет десять назад в деревню приехал его брат. Он был бандитом и скрывался от правосудия. Илларион выслушал приехавшего, накормил, дал ночлег, но через сутки объявил, что не может укрывать брата у себя, ибо это противоречит закону и совести, на что Валентин, так звали брата, спросил:

– А что, Илларион, отдашь меня властям, очистишь совесть? А может, всё же замараешься, дашь пожить месяцок?

– Не дам, – ответил Илларион, и Валентин улыбнулся какой-то странной нездешней улыбкой, и ему показалось тогда, что не брат сидит перед ним, но ангела он презирает и не даёт ему убежища, но он отогнал от себя беспокойные мысли и выставил Валентина из дома.

– Хорошо, – сказал брат, – спасибо и за одну ночь. Тебе это зачтётся. Сказал и перекрестился. Да так уверенно, в жесте этом было столько опыта и веры, что у батюшки подкосились ноги. Обниматься не будем, – тихо сказал Валентин, и ушёл навсегда из жизни Иллариона. Он больше не слыхал о брате, никогда его не видел, но смутное чувство вины и тоски поселилось внутри и тихо душило, заставляя молиться и исповедоваться во грехе. Не разглядел Илларион в брате своё игольное ушко. С тех пор много воды утекло…Илларион не умел ходить, а делал вид, что летает. Не научился быть счастливым, но предлагал другим ангельский путь. В молитве не достигал успеха и озарения, но никому не говорил об этом, даже Соне. Соня была слаба здоровьем и мужу доверяла полностью. Не привыкшая ничем кичиться и выдвигаться перед другими, выйдя замуж, она полностью растворилась за широкой Илларионовой спиной. За все годы, проведённые рядом, она ни разу не возразила мужу, смотрела ласково, но ему всё время казалось, что она сейчас испарится, отойдёт в другой мир, вернётся в свой истинный дом. Иногда Илларион остро чувствовал одиночество, так как дочери как две капли воды, были похожи на мать, и даже летом в доме батюшка замерзал. Иллариону хотелось тёплых рук, иногда лукавый искушал и внушал похотливые желания женщины, которая бы жаждала его, ибо Сонин ответ в постели был лишь слабым отсветом плотской любви. Батюшка как мог, смирял себя, но однажды он дико крикнул на Соню, потому что он устал, и ему хотелось от неё хоть какого-нибудь чувства. Соня ничего не ответила, её просто вырвало кровью, судя по всему, открылась язва желудка. Скорая увезла женщину в районную больницу, оставив Иллариона в окружении икон и дочерей. Дочери тихо ложились спать, незаметно вставали, накрывали на стол, мыли посуду, готовили уроки, уходили в школу, тихо шептали молитвы. Батюшка тогда впервые испугался себя. Более того, ему впервые захотелось выйти из дома, перекреститься и пойти, куда глаза глядят, шаг за шагом обретая мнимую свободу, он заранее знал, что она мнимая, а может, у него просто опустились руки? Он никому не рассказывал, что он боготворит Зинаиду. Он словом не обмолвился, что он восхищается ею, что в его комнате, кроме икон и распятия, стояли, повёрнутые лицом к стене, доски её руки, и часто он разворачивал их и с упоением подставлял себя солнцу, сияющему там, за яркими красками и наивными сюжетами картин. Он жмурился, как кот в остывающем осеннем луче, и душа его оттаивала. Зато вслух хвастался своей строгостью, епитимьями, накладываемыми на женщину. А у той не было возраста, усталости, горького опыта, цинизма, и она славила Бога, да так, что ему, Божьему служителю и не снилось, а может и снилось, в лучших его, нечаянных снах. Он писал светские стихи. Стихи помогали. В них он не был священником, но был просто человеком, страдающим, полным слабости, сомнений и неуверенности в себе. По средам к Бедову он приходил в гражданском костюме, забивался в самый дальний угол комнаты, положив на колени блокнот, и затерявшись, успокоившись, начинал внимать и улыбаться, а когда доходила очередь до прочтения, смущался, но читал, и частенько стихи были удачные и проникновенные.

В районной больнице, куда увезли Соню, во время гастроскопии, женщину держал за руку лечащий врач. Соне было плохо. Изображение в глазах плыло, в рот был вставлен отвратительный пластмассовый мундштук, но выразительные глаза врача говорили: «Сопротивляйся. Живи. У тебя всё впереди. Ты можешь. Ты сильная. Я тебе помогу» Потом всё схлынуло, боли и слабость, а взгляд остался, и действием этого взгляда всегда оказывались слёзы. Впервые она заплакала на ужасной процедуре, потом плакала, когда Валерий Петрович приходил на осмотр и разговаривал с ней, а потом Соня плакала при любом воспоминании о лечащем враче. Возможно, это была простая страсть, внезапно вспыхнувшая в её, никогда не испытывающей сильных чувств, душе, но она взялась ниоткуда и роковым образом, как снежный ком, ожидающий не любого прохожего, а только одного единственного, выбранного заранее. Соня смотрела в окно, но вместо неба видела Валерия Петровича. Везде, в каждом кубике пространства обиталВалерий Петрович, она видела только его и быстро выздоравливала. Язва зарубцевалась за две недели и эти две недели были полным, сумасшедшим, самозабвенным и всепоглощающим созерцанием Валерия Петровича. Сам Валерий Петрович тоже не понимал, что происходит с ним, и чем эта бледная и тощая женщина так взволновала его? И почему ему хочется войти в её палату, взять её на руки, и так, с женщиной на руках идти по больничным коридорам и входить ко всем остальным пациентам? У неё всё было светлым – волосы, глаза, кожа, брови, ресницы. До болезни она не обнаруживала себя в зеркале, а тут вдруг увидела: тонкий нос, правильно очерченные губы, высокий лоб, тонкая кость в фигуре. Хорошо ли это? Ой, как нехорошо.

– Софья Львовна! Если вы не перестанете плакать, я назначу вам другого лечащего врача, – предупредил Валерий. И Соня перестала плакать. А когда она перестала плакать, то стала разговаривать, и делала это по-детски, взахлёб, прыская и разбрызгивая радость во все стороны.

– Да ты влюбилась, матушка! – поставила точный диагноз соседка по палате, больная панкреатитом, Полина.

– Поля! Я никогда не влюблялась.

– А сколько тебе лет, милая моя?

– Тридцать два.

– Угораздило же тебя. Что делать будешь?

– Не знаю.

– А Валерий Петрович?

– У меня муж. Он священник. И две дочери. Священник женится один раз.

– Дело дрянь. Но выход есть всегда. Ты собираешь вещи и уходишь. У дочерей спрашиваешь, с кем жить дальше хотят. Или живёшь дальше с мужем. Или топишься в реке. Но третье не советую, – Поля улыбнулась отеческой улыбкой… А он-то готов тебя на руках носить. Да ты трусиха небось. Дохлая рыбья кровь в тебе течёт.

– Да, я всего боюсь.

– А мужа любишь?

– Думала, что люблю.

– Девочки на мужа похожи?

– На меня.

– Такие же, как ты, никакие?

– Поля, не обижай меня, – Соня опять расплакалась.

– Прости, – женщина обняла соседку по-матерински, провела ладонью по мягким волосам. Ты моя хорошая девочка, смотри, не растай, Снегурочка!

Илларион не узнал свою жену. Из кареты скорой к нему вышла совсем другая женщина. У Сони на щеках появился румянец, глаза сияли. Она обняла мужа, как бы по дороге, чмокнула дочек, прошла в дом и закрылась в своей комнате. Потом вышла и сказала, что хочет исповедоваться. Так Илларион узнал о Сониных чувствах. На исповеди произошло нечто странное – священник испытал сильную боль от потери, после которой на душе стало легче, и фигура в синем плаще испарилась из дальнего угла храма. Впервые он увидел, как Соня рыдает. Даже на родах она не кричала и не плакала на радость врачам. Он как будто отделился от себя, встал в сторону и свидетельствовал. Пожалуй, исповедь жены была по сути первой и настоящей. Что ему с этим делать, он так и не решил. Через неделю всё вернулось на круги своя: жена успокоилась и стала похожа на прежнюю – тихо убиралась в доме и храме, тихо варила еду, тихо стирала одежду, тихо молилась, тихо помогала дочерям с уроками и потихоньку гасла и отодвигалась всё глубже в тень. А к нему опять вернулись тоска и желание уйти из дома. «Отвезти что ли её этому врачу? А если он окажется негодяем и проходимцем? Надо бы с ним встретиться и поговорить.»

Илларион стоял посреди церковного двора и думал крамолу о том, что заблуждения и величайший грех уныние, как ни странно, помогают ему не впасть в прелесть и окончательно не оскотиниться, и не возгордиться. Он смотрел куда-то под ноги и изучал поля фиалок и играющие тени травы. Светка и Фёдор остановились поодаль, не желая нарушать его уединение.

– Вы исповедоваться пришли?

– Батюшка! Я к вам Фёдора привела познакомиться. Мы в храм ходим зайти и просто постоять.

– Хорошо. Илларион как будто опомнился. Пойдёмте.

Храм был старый, с деревянным крыльцом, полом и стенами. Он жадно поглотил входящих, сокрыл их и подарил прохладу, льющиеся из боковых окошек лучи и запах медовых свечей. Куполом своим храм уходил далеко наверх, и там не заканчивался. Границы миров, разделяющие жизнь и смерть, стирались вместе со страхом отрыва от земли. Никому не хотелось говорить и петь. Территория храма требовала исчезновения, и в переполненной жизнью пустоте, вошедшие стояли по струнке вытянутые вверх. В храм вошла Соня и девочки, и стали зажигать лампадки и свечи возле икон. Мысли одолевали Иллариона. Он думал о том, что храм сильно меняется, когда в него приходят люди, и ещё… страшная мысль о том, что он не верит в Бога, вдруг завладела им и обесточила его. И вслед за этой мыслью вернулась фигура в синем плаще. Отслужив заутреню, Илларион вышел на проповедь, но проповедовать не смог, и шагнул во двор.

– Что-то с ним не то, – тихо сказала Светка Фёдору. Подойди к нему.

Батюшка сидел на земле, опираясь на старую яблоню, и выглядел нездоровым.

– Что с вами? – спросил Фёдор.

– Не знаю, – ответил Батюшка, не хочу умирать.

– Кто же хочет? – поддержал разговор Фёдор.

– Некоторые хотят. На самом деле желающих много. Я исповедовал – знаю. Но я не хочу. Не успел ничего.

– Что не успели?

– Ничего…, – Илларион замолчал и погрузился в раздумье. Уверовать.

– Вы же священник?

– Что с того? Учу вере, а сам…Ты первый, кому я об этом сказал. Сам себя исповедовать не могу. Думал, что всё произойдёт само собой. Уверую со временем и от усердия. Думал, что само служение приведёт к Богу…. Ведь пока служба есть на Земле, открытая и узаконенная – мир стоит.

– А говорите, не верите.

– Я говорю о службе, а не о себе. Человек – тоже храм, и если в нём Бога нет, нет и человека. Вот смерть и ходит за мной. Ждёт случая. Думал я, что призван служить, а теперь сомневаюсь.

– А я думал, что найду у вас утешение, а в утешении нуждаетесь вы.

– Не в утешении я нуждаюсь. В связи с Богом. Но связи нет. А значит, и меня нет. Зачат во грехе, во грехе живу и сам являюсь ошибкой. И мои стенания никто не слышит.

– Я слышу. Значит, я для вас Бог.

– Это философия.

– Какая разница, как это называется? Меня вот Бог памяти лишил. Это ведь тоже общение. Что-то он пытается мне этим сказать. Сначала я ничего не помнил, потом вспомнил себя в детстве, но сценами, кусками, потом, вспомнил друзей и жену. Отца вспомнил и мать. Где я жил, в каком городе, не помню. Вспомнил, как меня зовут и чем занимался.

– Считай, что всё вспомнил… Пошли, Фёдор, на реку, просьба у меня к тебе будет. Светлана пусть с Соней останется, – батюшка встал тяжело, но потом всё быстрей и порывистей направился к Кише, и в движениях его считывалось отчаяние и неукоснительная решимость.

На правом пологом берегу реки, в тенёчке медитировала и наслаждалась жизнью стая белых гусей. Гуси то ли спали, то ли просто находились в покое и млели, но шум шагов спугнул их. Они недовольно зашипели и открыли крылья, но увидев мужчин, попрыгали в воду и оставались возле берега, не отплывая далеко и наблюдая за происходящим. Батюшка погрузился в реку по пояс и поманил Фёдора к себе:

– Я сейчас топиться буду.

– Не смейте!

– Не учи. Я, когда утоплюсь, ты следи за мной, раньше времени не вытаскивай, иначе всё повторять придётся. Откачивать умеешь утопленников?

– Не пробовал.

– Вот и попробуешь. Вынимай меня, как поймёшь, что утонул, но не раньше.

Не успев как следует сообразить, что происходит, Фёдор стал свидетелем того, как Илларион погружается в воду, как вода накрывает его с головой, смыкается, и в зеркале её плывут белоснежные облака. Через мгновение с противоположной стороны реки по воде пошла фигура, закутанная в синий плащ. Гуси, доселе сидевшие тихо, заволновались, один за другим выпрыгнули на берег и затрусили по тропинке прочь от реки. Фёдор понял, что пора действовать. Он бросился в воду, нашёл тело, и вытянул его на берег. Руки не слушались от испуга и волнения. Ещё через мгновение он успокоился и подумал: «Вот оно. А вдруг он умер и уже далеко, и он, Фёдор, его уже не вернёт. И куда же это ты, батюшка, собрался?»

– Ну, всё, парень, давай, оживай, – громко произнёс Фёдор, и с силой надавил Иллариону на грудную клетку. Из носа и рта стала выливаться вода. – Оживай! – закричал Фёдор.

– Зря ты так, – смерть говорила шёпотом, она оказалась совсем рядом, почти касалась Фёдора своим плащом. – Не заберу его, заберу тебя или ещё кого….

– Понял, не дурак, но не могу оставить, должен вернуть, – ответил Фёдор, продолжая мять грудную клетку утопленника. Время от начала оживления до первого вздоха батюшки показалось ему самой длинной паузой, бывшей когда-либо на свете и самым стремительным броском в пустоту.

Но когда Илларион вздохнул, Смерть засмеялась и побежала по тропинке вслед за гусями.

– Имя тебе – Иоанн, а не Фёдор, сказал батюшка, очнувшись, – ты крестил меня водой и святым духом.

– Слава Богу! Вы живы! Зачем вы меня так напугали?

И пока батюшку рвало водой, Фёдор трясся в рыданиях:

– Вы… эгоист… эгоист высочайшей пробы. Играете в игрушки с жизнью, не ставите её ни во что… Как вам не стыдно. Вы преступник… Не имеете права!

– А ты разве знаешь, на что я имею право? Что я волен делать, а что не волен? Где он, это предел? – Илларион говорил с трудом, едва подбирая слова.

– И каков…. Ваш посмертный опыт?

– Ничего, – батюшка тяжело вздохнул, – никакого опыта, ничего… Ты иди. Спасибо тебе. Мне помолиться нужно.

Илларион остался на берегу, похожий на большую мокрую чёрную ворону. Он смотрел на игру и трепет теней на воде и в воде. Он был пуст и в него входил мир.

Софья угощала гостью пирожками со щавелем. Начинка была кисло-сладкая, сами пирожки – золотистые, обжаренные в масле. Соня была задумчивая и анемичная, и куда девался её боевой задор, привезённый из больницы? Девочки ковырялись в огороде на морковных грядках. Обе они были одеты в ситцевые юбки, хлопковые маечки, а головы их венчали неожиданно яркие цветные платки. Лица их были копиями лица Сони, только ещё более утончённые и нежные. Узнав у Сони, как её самочувствие, какие ей лекарства выписал доктор, как она делает тесто и начинку для пирожков, Светка уселась у окна со стаканом чая. Говорить ей с Соней больше было не о чем. «И как он живёт с такой малахольной? Бедный Илларион» – так думала Светка.

Поднимаясь к храму, Фёдор вспомнил ещё несколько картинок из своей жизни… Большая старая кухня в одноэтажном просторном доме. Там, под ящиком, рожает кошка. Кошка рожает часто, и котят топят. На сей раз его очередь топить. Ему четырнадцать лет. Он высокий плечистый мальчик, но голос ещё не поломался, говорит он детским голосом и уже стесняется этого. Кошка впервые отлучилась от котят и пошла во двор по своим делам. Он наливает воду в железное ведро с крышкой, открывает ящик, по очереди опускает котят в воду и закрывает крышку. Он убегает из кухни, потом, возвращается, и пробует спасти котят, но они мертвы. Иногда шанса нет. И мы сами являемся орудием и руками смерти.

В этом же доме в узком, соединённом с ванной, длинном туалете пахло земляничным мылом. Ещё там было окно с рифлёным мутным стеклом, через которое проникал чарующий неяркий свет, и там всегда было прохладно даже в жаркие дни. В доме был ещё чердак, но вход на чердак был закрыт и окружён тайной. На кухне было три окна и летом в распахнутые окна лились запахи цветущих деревьев и кустарников, а на подоконнике лежали фрукты. На кухне стоял квадратный стол, а в самой большой комнате – круглый, где по праздникам обедали, и ежедневно ужинал дед, чёрным хлебом, поджаренным салом с луком, огурцами и колбасой, купленной им по дороге с работы. Он никогда не покупал продукты для кого-то ещё и питался отдельно, но Андрея звал к столу. Получалось, что Андрей ужинал дважды, и у деда всё было вкусней: и колбаса, и хлеб, и чай, и сало. После позднего ужина дед разбирал кипу газет, смотрел телевизор и ложился спать за красивый массивный шкаф, в брюхе которого обитали банки с вареньями. За шкафом стояла кровать, на которую падал дед, чтобы полночи кричать на весь дом от судорог в ногах. Утром он, как ни в чём не бывало, вставал и шёл на работу. Да… кошки. Больше он не топил котят. После убийства он научился сопротивляться, отказываться, говорить «нет» и оставаться в одиночестве. Улица называлась именем великого исследователя или врача, то ли Павлова, то ли Пирогова. Так Пирогова или Павлова? Через дорогу, по которой с шумом ехали грузовики и заставляли дребезжать окна, находилась детская музыкальная школа. На всех этажах и в подвалах пели и играли на музыкальных инструментах, и там же, через дорогу, жила она, та, которую он любил. Она была не красавица, худенькая девочка в очках, за которыми прятались длинные ресницы и зелёные глаза. Он никогда не влюблялся в красавиц, его интересовало что-то другое, а женился на красавице. Когда он сдался?

Он поднимался к храму и уже не сомневался в том, что вспомнит абсолютно всё, даже то, что забыл в той, такой далёкой вчерашней жизни.

Илларион долго сидел на берегу Киши. Жизнь и события её стремительно обесценивались. Обесценивались стихи, которые он написал, ежедневные труды священника, без вдохновения и одержимости, напоминавшие потуги без беременности, семейная жизнь без огня, даже со смирением, не давала отдохновения и полноты. Он сидел на берегу Киши и был тих.

Света смотрела в окно. Это было давно забытое радостное ожидание, как в детстве, готовность выйти гулять по первому зову. Фёдора долго не было, но когда он появился, она встрепенулась, как птица при появлении солнца. Как удивительна эта необходимость присутствия людей, не всех, а некоторых! Почему дети узнают своих родителей среди миллионов? Почему мы вынуждены любить одних, и не обращаем внимания на других? И почему какой-то человек заставляет нас забыть о себе и вспомнить о чём-то Другом?

– Как ты? Что с батюшкой?

– Он топился – я откачивал.

– Всё хорошо?

– Да.

– Хочешь есть?

– Хочу… Моего деда звали Борис. Странный он был человек, – Фёдор ел и согревался, от того, что вспомнил деда, от того что батюшка, живой и невредимый сидит возле реки, от яркого солнца, от того, что этой женщине он мог рассказать всё, даже самое постыдное.

На сей раз наступил черёд Соне не узнать собственного мужа. Он как будто вдвое уменьшился, похудел, стал ниже ростом и ссутулился. Она помогла переодеться, растёрла его сухим полотенцем, принесла горячего чаю, но Илларион вдруг попросил водки. Соня побежала за водкой со странным радостным чувством освобождения. Потом Илларион налил себе и ей и попросил с ним выпить. Соня выпила, и стала просить у батюшки прощения. Она плакала и просила прощения.

– Ты-то тут при чём, Сонечка? Как ты могла любить бревно? Ты скажи мне, к врачу своему поедешь жить? – спросил Илларион.

Но соня не могла ответить.

– Жизнь коротка, – продолжал батюшка, – и без других людей не удаётся себя найти. Но узнать другого можно только, если пуст внутри…а без пустоты как узнать другого? Всё, всё собой переполнено – мыслями, желаниями, прихотями… Я, Сонечка, сегодня умер и родился. Фёдор меня принял, а не принял бы… не вернулся оттуда, куда ушёл. Так что Фёдор как отец мне. А ты – как мать.


Света и Фёдор стояли в храме. Время близилось к обеду. Рядом, в деревне Семёныч рубил гусей. Хозяева решили, что пора делать из них тушёнку. Это был удачный день для Семёныча, но последний для гусей.


– Соня!

– Что?

– Я сейчас вызову скорую. Поедешь в больницу. Собирай вещи.

– А если я не поеду?

– Это не приказ, это просьба. Девочки пока со мной останутся.

– Сейчас?

Но батюшка уже не слушал, он шёл к телефону. Было время обеда. Света и Фёдор возвращались домой, и пока они шли, из районной больницы выехала скорая и на всех парах полетела к дому рядом с храмом, где на крыльце сидела Соня, рыдала и обнимала девочек.

Иван Кузьмич стоял во дворе и раскуривал папиросу. Вокруг него наматывали круги красные куры и что-то выклёвывали из его башмаков. На плите кипела кастрюля с борщом. Осталось заправить – бросить зелень, перец и чеснок.

Фёдор вздыхал и ругал батюшку:

– А ещё что он отчебучит? Летать захочет, или ритуалы по-настоящему производить?

Пахло землёй, травой, ещё чем-то сладковатым, будто подгнившими листьями, так сладко пахло только в детстве.

– Прости меня, сказал Фёдор.

– За что? – спросила Света.

– За эгоизм.

– Это нормально.

– Это ненормально. Ты тратишь на меня своё драгоценное время, носишься со мной, а я занят только собой и про тебя ничего не знаю. Давай, рассказывай о себе. Что любишь? Что раздражает? Как жила и о чём думала? Кого любила? Чему удивлялась, на что махнула рукой?

– Так много вопросов… Не буду отвечать. Задай один.

– Ты бы хотела выйти замуж?

– Смотря за кого. И насколько. Это шутка.

– Современный взгляд?

– Разве ты не испорчен и не развращён?

– Ещё как испорчен. Разворачивается и складывается пазл за пазлом ужас моего бытия и того, что я из себя представляю. Опять я говорю. Ты заметила? Вообще, я не открываюсь в присутствии других людей, тем более, женщин. Не помню, как было с матерью, с отцом я был открыт, он располагал к этому своей беззащитностью. Его хотелось взять под крыло… И в нём была крепость и нежность младенческая. Я был с ним открыт, но не всем мог поделиться, боялся смутить и заляпать его грязью… Как же это было просто, любить отца. С женщинами сложнее.

– Почему?

– От них ждёшь и требуешь. Хорошо, если попадётся женщина, готовая служить твоим ожиданиям и требованиям. В юности я влюблялся безответно. Я подглядывал, следил, наблюдал, дышал девушкой, которую выбрал, но не подходил близко. То, что со мной происходило вне общения и прикосновений, было очень сильным чувством, и я боялся его спугнуть, как боишься спугнуть дикую красивую птицу.

– А потом?

– А потом я сдался. Когда друзья узнали, что я ещё не был с женщиной, они смеялись, оскорбляли меня, и я пригласил свою знакомую в ресторан, а потом мы поехали к ней. Потом мы с ней встречались, потом – расстались, и так пошло. Я менял девушек, но любви к ним не испытывал, и мне их было не жаль. А потом, женился на Анне Толоконной и вроде успокоился, угомонился. Мне льстило, что у меня жена – красавица, мне приятно было появляться с ней где угодно, но за порогом дома надо было продолжать игру, а мне хотелось уединиться и отдохнуть. Я был выжат, как бывает выжат актёр после премьеры, и мне был необходим сброс напряжения. По выходным мы с друзьями играли во взрослые игры, и после «грязных» субботы и воскресенья, моя остальная жизнь казалась мне пределом праведности. Дома мы с Анной почти не разговаривали, потому что уже всё сказали друг другу, и говорить было больше не о чем.

– Сколько лет вы прожили вместе?

– Четыре года. Это очень большой срок.

– Я ещё быстрее сбегаю из своих романов. И без них нельзя, и в них тесно.

– Сколько тебе лет?

– Двадцать пять.

Ветер гнал облака в сторону Киши, и там, над ней, они выстраивались в хороводы и потом долго не могли разойтись.


Свиридовы были самой громкой семьёй в Малаховке. В доме и во дворе всегда стоял шум. Шум возник много лет назад, никто и не помнил, когда. Шумели половицы, дребезжали стёкла, летела и разбивалась о стены посуда. Столовые приборы хищно вонзались в деревянные балки и притолоки, горемычные стулья, бинтованные скотчем, поцарапанные и покоцанные, грустно ожидали конца. Он ждал их в большой русской печи, куда ушли их собратья. Ушёл столовый стол, две лавки, кресло и ещё много чего из мебели. Шум никогда не прекращался, и поддерживали его изо всех сил Геннадий Борисович и Мария Игнатьевна. Геннадий Борисович кричал всегда громогласно, басом, на опоре, на всякий случай, сняв очки. Когда он понимал, что устал кричать – начинал шуметь всем, что было под рукой. Вторила ему Мария Игнатьевна высоким тоненьким сопрано. Голоса всегда сливались в общий двухголосый шум, к которому прибавлялись стуки, громы, звон и перемещение мебели. Казалось, что сейчас на двор вывалятся изувеченные борьбой окровавленные тела, но во двор выходили невредимые, раскрасневшиеся мужчина и женщина и как ни в чём не бывало продолжали жить-поживать и заниматься хозяйством. В печи, куда вслед за дровами уходил очередной переломанный стул, томилась каша и пеклись пироги, которыми Геннадий Борисович торговал возле Веркиного магазина. Пироги Мария мастерила так, что к обеду тележка на колёсиках пустела и наполнялась продуктами из магазина – мукой, маслом, водкой и крупой. Начинку Мария Игнатьевна творила сама из всего, что у неё было под рукой – зелени с огорода, картошки, яиц, которые в изобилии под брань несли куры, капусты, и риса. В ход шли щавель, морковь, кабачки, свёкла и разные ягоды. Тесто у Марии Игнатьевны начинало убегать досрочно, она ловила его на лету и отправляла обратно в огромные эмалированные кастрюли. Неизменный дух пирогов, также, как и ритуал шума, был атрибутом их жизни, также атрибутом жизни была юродивая дочь Юля, которая молча блуждала по деревне и окрестностям одетая кое-как, с застывшим, будто перекошенным от печали лицом. Юля была старшей дочерью. Младшая, Галина, давно уже уехала в город, вышла замуж, родила красивую девочку и больше в Малаховке не появлялась, как будто она умерла. Родители думали о Галине, как о чём-то случайном, потому что у них, у Свиридовых, не могло быть такой дочери, а могла быть только Юля. Никто не знал, что с ней. Юля почти ни с кем не разговаривала и не смотрела никому в глаза. Она застывала на дорогах и под деревьями, погружённая сама в себя, и даже Иван Кузьмич, щедрый на расспросы и разговоры, проходил мимо, не замечая её, словно она была чьей-то тенью, может быть тенью своей, исчезнувшей для родителей и односельчан сестры Галины. Юле исполнилось тридцать шесть, когда её отец, Геннадий Борисович, неожиданно умер. Всё шло как обычно. После утренней перебранки он вышел во двор, плеснул себе воды на лицо, прошёл на грядки с огурцами, наклонился низко, чтобы сорвать парочку, но вдруг почувствовал слабость. Ноги его подкосились – и он рухнул на грядки, никого не предупредив и не подготовив. Потом улица наполнилась истошным воплем Марии Игнатьевны. Юля была далеко от дома, но и она услышала, как голосит мать.

После похорон жизнь в доме Свиридовых кардинально переменилась. С уходом Геннадия умерли и шум, и вопли, и грохот, и запах пирогов. Мать внезапно постарела и её охватила апатия. Юля, за годы, намотавшая в блужданиях по окрестностям сотни километров вдруг обнаружила, что у неё есть дом. Он вошла, осмотрелась – и он ей понравился, вот только надо было прибраться, помыть, побелить, покрасить… Теперь на кухне стояла Юля, а мать всё больше времени посвящала прогулкам. Она сильно похудела, ходила маленькими шажками, и на вопросы о здоровье отвечала: «Пусто мне», – и шла дальше. А Юля обнаружила в платяном шкафу коробочку, где хранились Галинины помада, тени и тушь, пересмотрела свой скудный гардероб, оделась, накрасилась, и пошла устраиваться на работу в швейную мастерскую. И когда она переступила порог мастерской, бабоньки не узнали Юлю, а когда узнали – вдруг потянулись к ней и по очереди обнимали и плакали, кто знает, почему? Юля улыбалась, и многие впервые видели, как она улыбается, и была в ней какая-то удивительная радость, которая лилась через край, поздно было бояться, что это закончится. Юля Свиридова не умела ничего, но обучалась быстро, и скоро чертила, кроила, обмётывала, строчила – не отличишь от других. Лицо её расправлялось, оттаивало, и однажды кто-то из женщин принёс цыганскую иглу и серебряные серёжки.

– Красавица! – сказали женщины после того, как серёжки повисли в Юлькиных ушах.

– Красавица, – оглядывались на неё жители Малаховки, – откуда такая, Свиридова, что ли? Юлька? Бывают же на свете чудеса!


Однажды поутру к мастерской подъехал фургон, доверху нагруженный рулонами ярких тканей. Из фургона вышел Аркадий, забегал, засуетился, женщины тут же пришли на помощь – выстроились цепочкой, и быстро освободили машину, приведя шофёра в неописуемый восторг. Он послал один на всех большой воздушный поцелуй, и уехал. Поцелуй до женщин не долетел, он повис на последнем ярко красном шёлковом рулоне, который занёс Аркадий и сказал:

– Всё. А это что за красавица?

Красавицей оказалась Юля, сияющая серёжками, блистающая глазами и истекающая приветливостью.

Аркадий боролся с паническими атаками и страхом как мог. На сей раз, он придумал преобразование своего пошивочного цеха. Он всё время хотел что-то менять, и менял, втайне надеясь, что эти перемены затронут и его самого. Цепочка переговоров и сделок привели его в фирму «Заря», где он обосновал и доказал в таблицах и простых математических уравнениях, что везти готовую продукцию из Шанхая сложнее и дороже, чем из Малаховки, которая под боком. Затем он подписал договор на пробную партию летних платьев и мужских рубашек, купил выкройки, лейблы, пуговицы, замки, тесьму, ткани и прочую галантерею, проплатил в нужные органы нужную сумму за бизнес, ибо Бог велел делиться, и нагрузил фургон. На общем собрании на Аркадия смотрели шестнадцать пар женских глаз, и ему стало сначала плохо, а потом весело. Среди шестнадцати пар глаз он обнаружил глаза Юли, и земля перестала его притягивать. Он стал наилегчайшим, немного приподнялся над полом, чтобы оказаться над женщинами, и так, вися, проповедовал женщинам о перспективах новой деятельности и выгодах, которые обрушатся на всех после того, как они начнут шить брэнды для фирмы «Заря».

– Это ещё бабушка надвое сказала, что спецодежда хуже этих лоскутков – кивнула в сторону выкроек Дарья Никитична, крупная женщина средних лет, черноволосая и черноглазая, больше похожая на исполнительницу цыганских романсов, чем на швею.

– Женщины! – громко сказал Аркадий, спланировал на пол и затерялся в толпе, – Женщины! Какая разница, что вам шить, вы всё равно это не носите!

– А если мы захотим носить? – спросила Юля?

– Понял! Одобряю! Желающим в виде премии ежемесячно будет выделяться сшитая вещь.

– А у нас нет таких женщин, – Дарья Никитична опять показала пальцем в сторону выкроек, лекал и размерных бирок, что такое XS? В такое платье одна моя рука поместится.

В громе женского смеха Аркадий запаниковал, но Дарья Никитична вовремя сменила гнев на милость:

– Аркадий Ильич! А как зарплата?

– Повысим! – уверенно ответил Аркаша.

– Не спорим мы, готовы работать. Давай, начальник, рассказывай, что делать надо.

И Аркадий Ильич разложил на столах образцы изделий, которые надо было изготовить в таком-то количестве, таких-то размеров, к такому-то числу, в срок.

Интересно, чем один человек лучше или хуже другого? Почему мы боимся выглядеть некрасивыми? Зачем хотим нравиться? Что означает для нас чужое мнение? Какая разница, ревнуют нас или любят, видят в нас постыдное, низкое, или нет? Зачем нам угождать другим? Почему нас так страшат отклонения от нормы, и что такое «норма»? Годы одиночества во время длительной домашней войны в отсутствии сравнения с другими, привели Юлю к отчётливому пониманию того, что надо жить в любом случае, безусловно, что бы ни происходило вокруг. О ней давно перестали говорить, она никому не снилась, и у неё не было друзей. И когда отец умер, а она вновь вошла в мир, сердце её открылось и ей понравилось любить. Любила она всех и всё, куда смотрела и куда шагала её нога. Это было событием для жителей деревни. Ни с того ни с сего возник человек, который любил их всех без разбору – толстых, худых, старых, молодых, хромых душой, слабых, сильных…. Она не планировала своё будущее, и не мечтала о чём-либо, даже о браке и детях. Она просто была, и даже не знала, что многие греются рядом с ней, втайне благодарят и пытаются уловить причину и родину столь разительной перемены. Но, как говорится, где нашла Юля – там уже не лежит.

В ателье дружно взялись за пошив новой одежды. Работа спорилась. Шить яркие летние платья, майки, брюки, женские и мужские рубашки было приятно. Их складывали в аккуратные стопки на массивных широких полках. Худые и в меру упитанные женщины прибарахлились, чем вызвали некоторую зависть у Кустодиевских, Ренуаровских и Рубенсовских представительниц прекрасного пола. Аркадий учёл свои недоработки и вновь отправился в фирму «Заря» с новыми рационализаторскими предложениями линий одежды для «нормальных крепких женщин».


Когда «скорая» увозила зарёванную Соню в районную больницу, Илларион с девочками стоял в чертогах храма: «Что со мной? Господи, что я творю, что делаю? – спрашивал он себя, – Ведь мучиться буду, сомневаться потом. Да и будет ли это «потом»? Кто знает…»


В доме Ивана Кузьмича все собрались за обеденным столом под оленями. По тарелкам был разлит борщ, в запотевшей крынке радовалась аппетиту собравшихся белоснежная сметана. На плите кипел чайник, и если есть на свете благодать, то она поселилась именно здесь, в маленькой комнате вокруг простого стола, накрытого клеёнкой, где люди были рады друг другу, шутили, смеялись, болтали, погружая ложки в густой ароматный борщ и нахваливая повара. Повар же щурился от удовольствия, обретя людей, которые ему нравились… очень!


Гавриил вытащил на берег голубую рыбину, каких не водилось в Кише. У рыбины сверкала чешуя, и блестели внимательные и умные чёрные угольки глаз. Они смотрели на Гавриила и гипнотизировали его. У неё было белое брюшко, белые плавники и вся она была странная…. Нет, таких рыб есть нельзя, – решил Гавриил, снял её с крючка и забросил от греха подальше прямо на середину реки. Рыба всплыла, высунула голову над водой и сказала:

– Интересный ты человек, Гавриил! Почему ты меня отпустил?

– Не знаю, – честно ответил рыбак, – страшно стало, уж больно ты красивая. Я уже карасей наловил, ты мне лишняя, а хвастать тобой мне не перед кем. А ты, стало быть, не рыба, раз говоришь со мной?

– А тебе какая разница, рыба я или не рыба? Все мы божьи твари.

– Истину говоришь, – сказал рыбак и улыбнулся, – но я всё равно от карасей не откажусь, мне сегодня кроме них есть нечего. А я карасей наловлю – на хлеб поменяю, на масло, на картошку.

– Стало быть, ты нищий!

– Да, нищий.

– Хорошо, наверное, вольно нищим живётся?

– Я об этом не думал. Есть те, кто хуже меня живут и не жалуются. А я через рыбалку себя убираю-прибираю, не знаю, поймёшь ли меня.

– Почему не понять? Пойму. Значит, ты ещё и несчастный? Раз с утра до вечера остановить себя пытаешься?

– Я рыбачу, как жена моя умерла.

– Не умерла, а Бог прибрал, сам же только что сказал это слово. Хорошо, Гавриил, могу исполнить три твоих желания. Ты подумай, не торопись, а то желания одни, а попросишь другое.

– Это я уже у Пушкина читал.

– Ишь какой образованный! У нас с тобой другая история намечается. Завтра приходи, – рыба высунулась из воды наполовину, махнула белым плавником и скрылась в прозрачной речной воде. По поверхности пошла рябь, потом и она улеглась, и уже ничего не напоминало Гавриилу ни рыбину, ни их разговор. Но на всякий случай ему надо было разобраться, хочет ли он чего. Гавриил знал, что против Бога не сдвинешься, поэтому о воскресении жены и думать не смел, но мелкие желания всё же у него были. Хотелось, чтобы доча почаще гостила, чтобы кто-нибудь из соседей заходил выпить или просто так, ни зачем, пообщаться. Но пообщаться означало обменяться чем-то ценным, а ценного у Гавриила ничего не было, кроме выловленных рыб да особенной тишины, настоянной на берегу Киши за годы рыбалки. Кому этой тишины не хватало – ею и мог поделиться Гавриил. А взамен? Что взамен тишины? Принять чей-то шум или беду? Об этом надо было крепко подумать. Ещё Гавриил бедствовал. Огорода у него не было, вернее, был да давно зарос сорной травой. Живность он тоже не держал. Лет ему было всего на всего пятьдесят, возраст не пенсионный, в его то годы! Работал раньше на зернохранилище, но как ушла Валя, запил, уволился, и жизнь покатилась куда-то, пока не закончились деньги. А когда закончились деньги, дочь привезла из города удочки, катушки, спиннинг, леску, сачки и он отправился к реке. Река вымыла его отраву, успокоила сердце, и уже который год учила выживать. Он менял рыбу на всё, что мог, и жил бедно, но жил, и уже не первый год продолжалось его стояние, и если бы у Гавриила спросили: «Как ты, человек?», – ответил бы – «Слава Богу, бываю счастлив».

«А если попросить рыбу, чтобы избавила от нищеты? Стыдно просить. Здоровый мужик, всё при мне…. И не могу я без реки. Несчастен я без неё. И летом и зимой я возле воды. Зимой ночью больше везёт. Летом – утром. Сердце радуют и выловленные рыбы, а всё, что вокруг – в воздухе, на воде, в небе – делает значимым каждый прожитый миг. Возле реки я чувствую, что меня, маленького одинокого человека – любят. Но любви не могут дать больше, чем сможешь вынести. Что же ты, Гавриил, задумался о деньгах, а говоришь о любви? Ведь и курил и пил, а как закончились деньги – бросил. А были бы деньги… Конченный я человек. И попросить-то мне нечего. Жену новую просить, так после Вали как я могу смотреть на других женщин? Невыносимо это. Смотрю на женщину, а всё равно Валя мерещится. Что же дальше то?» Рыба определённо вынудила Гавриила посмотреть на свою жизнь, и то, что он увидел не вызвало у него восторга, но только тихое недоумение. Волшебным образом получить что-то даром оказалось делом невозможным и постыдным. «И с чем я теперь пойду к рыбе? Клёва хорошего, что ли просить? Так у меня и так клюёт. Дом может она мне подремонтирует, так опять же, и у меня руки есть, не инвалид», – думая так Гавриил хозяйским хищным взглядом осматривал дом, – «надо бы крыльцо новое сколотить, подкрасить кое-где, забор подладить, хотя… может, забор не нужен и вовсе? Нет. Нужен забор, дом без забора голый стоит», – думая так он опустил карасей в ведро с водой, заглянул в сарай, где у него лежали доски, выбрал парочку, очистил, подготовил и сел рисовать чертёж нового крыльца.

Зинаида сидела на низком табурете у себя в палисаднике и с наслаждением затягивалась привезённой сигаретой. Сигареты благотворно действовали на мозг бабушки – он просветлялся и начинал сочиться правильными мыслями. Бабушкин рот растягивался в блаженной улыбке, бабушкин фартук, измазанный так, что был больше похож на палитру, сиял яркими пятнами красок, бабушкины руки, тоже кое-где не отмытые, стряхивали пепел в огород. Сидела Зинаида как обычно, ссутулившись, положив ногу на ногу, и думала о том, что жить ей недолго осталось, а так много ещё не сделала, не закончила, не привела в порядок! Каждая новая картина ознаменовала целое путешествие, которое Зинаиде надо было совершить: сначала понять, что или кого она хочет писать, потом увидеть во сне или наяву призрак картины, после – придумать сюжет, и наполнить его счастьем. Начало работы над новой доской ознаменовало надежду, что поживёт бабушка ещё под этим небом, на этой земле. Надо сказать, что рождение иной картины было сложным многодневным и многослойным трудом. Иногда, чтобы понять, какой требуется основной тон или цвет, нужно было отказаться от письма и работать в огороде, но когда она не писала, вдруг вспоминала свою больную спину, ноги и встречалась со своим старушечьим телом. А когда вновь брала кисти в руки – перед картиной опять стояла полная жизни молодая женщина. Вчера она начала Кошек. Кошки хорошо шли и менялись. Картины с кошками висели почти у каждого второго Малаховчанина, на них был спрос. Кошки были желаннее портретов домашних и родных. Женщины, увидев Кошек, сразу начинали причитать и умиляться, хотя со своими дворовыми полосатыми не церемонились, даже забывали покормить. Было уже послеобеденное время, и бабушка подумала о том, что неплохо бы пойти к Гавриилу, и обменять что-нибудь на карася. Заглянув на кухню под полотенце, она обнаружила там вчерашнюю буханку хлеба и разрезала его пополам. Потом сорвала в огороде несколько огурцов, кабачок, налила в баночку мёду, и отправилась на соседнюю улицу, в самый конец – там, под огромным старым каштаном стоял дом Гавриила. Когда-то он был окружён цветником. Огород был заботливо ухожен, в саду играла маленькая Тоня, на кухне хлопотала Валя, дом был полной чашей, но чаша раскололась, и теперь всё больше пустовал. Хозяин старался уйти пораньше, а когда возвращался – был обуреваем воспоминаниями и тосковал. Гавриил не боялся одиночества, он вполне мог без спешки думать и вести беседы сам с собой. Гавриил боялся приступов любви. Она приходила ниоткуда, переполняла сердце, а потратить её было не на кого и не на что, и он плакал. Зинаида постучала в самый момент начала приступа – бабушка застала Гавриила плачущим над ведром с карасями.

– Что, Гавриил, жалко рыбок своих? А вот тебе с хлебцем. На, отведай, – бабушка отломила краюху хлеба, вложила в ладонь и поднесла ко рту.

Гавриил как-то удивлённо посмотрел на хлеб, потом откусил белоснежную мякоть, зажевал, проглотил и оторвался от ведра.

– Целебный у тебя хлеб, тёть Зин.

– Да, Гавриил, и сама я целебная, у тебя пепельница есть? Курить хочу.

– Найдётся, – мужчина водрузил на стол керамическую массивную пепельницу с изображением горы Машук.

– Прости, не хочу тебя искушать, но без курева не могу, грешница я.

– Я и забыл, что это такое – курить, тётя Зина, это не искушение для меня.

– Я сейчас покурю, и мы с тобой ужин приготовим. Хочешь со мной поесть?

– Очень хочу.

– Одиноко тебе?

– Привык.

– Рано тебе привыкать. Ты ещё молодой, надо семью создать.

– Уже создавал. Всё было.

– Что это ты себя хоронишь? У меня тоже всё было, я – бабка, и то себя не хороню! Каждый день за жизнь цепляюсь. Вот, художницей стала на старости лет, может, ещё и замуж выйду, – и бабушка засмеялась беззубым ртом. – Возьмёшь меня замуж, Гавриил? – и дружный общий хохот разрушил привычную тишину дома. Накурившись, бабушка оглушила двух карасей рукоятью большого кухонного ножа, не моргнув глазом, отрезала им головы, почистила, посолила, поперчила, обваляла в муке и погрузила в кипящее масло. За ужином Гавриил нахваливал Зинаидину стряпню, а она – его золотые руки, умело вынимающие рыб из Киши. Слово-за слово, и за чаем рыбак рассказал про три желания.

– Это серьёзно, Гавриил, что просить будешь, – спросила бабушка?

– Нечего мне просить.

– Да ты что, никчемный ты человек! Сам Бог тебе рыбу послал с предложениями, а ты, дурья твоя голова, отказываешься! Если бы мне такая рыба выловилась – я у неё кистей, досок и масла бы попросила, вот тебе и три желания. И ты проси о простом, за сложное выкуп надо большой платить.

– Всё у меня есть, тёть Зин, нет ничего, чего-бы не было.

– В твоей жизни нет людей. И дела нет, ради которого ты мог бы пожертвовать всем. Будет у тебя дело, Гавриил – долго жить будешь, потому что человек живёт не для себя, а чтобы помочь кому-то или чему-то на свет появиться, чтобы служить. Человек на самом деле трудностей хочет, чтобы через это с любовью встречаться. А ты людей видишь только когда они к тебе за рыбой приходят. Ты прости меня, окаянную, толкаю тебя не понятно куда, хочу, чтобы ты счастлив был…. Но может, твоё счастье здесь посеяно, рядом с водой, и служение твоё – в стоянии, и счастье твоё – быть одному? Каждому своё. Вот тебе сейчас хорошо сидеть со мной за столом?

– Хорошо.

– А как было бы хорошо, если бы вместо старой бабки женщина сидела и с нежностью смотрела бы, и встречала бы, и провожала, и дом в порядке держала? И ребёночка, может, ещё родишь.

– Это слишком. Это не для меня.

– А что для тебя?

– Не знаю.

– Так узнай. Время до завтра есть ещё. Подумай. Нет, Гавриил, не создан ты для дикой жизни, вон как радуешься совместности. Даже я, старая, живности разной радуюсь, а уж человеку… как радоваться положено! Ты, Гавриил, приходи ко мне в гости, рыбки наловишь – и приходи, будем в следующий раз у меня кушать, и поговорить о чём найдём.

Испив две чашки чаю, Зинаида встрепенулась, засобиралась, обняла Гавриила и вышла на улицу. Вечерело. Вкусный воздух слоями оседал на землю и превращался в туман. Таинственные жители вечера роились над её головой в виде тучи мошек, и так сопровождали бабушку прямо до калитки, а когда скрипнула калитка и она переступила к себе, исчезли.

Вместе с Фёдором в Светкину жизнь вошла и поселилась лёгкость. Легкость обнаруживалась в теле, в мыслях и в действиях. Как-то спорилась у неё и домашняя работа, и приготовление еды. Изучив размеры Фёдоровой одежды, она навестила «Швейку» – так звали местные здешнее ателье. Женщины встретили Светку с любопытством, и с подлинным интересом выслушали рассказ о Фёдоре-Андрее. Такого у них в деревне ещё не случалось! Было разное, а такое… Когда вслух были произнесены размеры клиента, несколько пар рук выкопали из разноцветных стопок лёгкие летние клетчатые шорты, синюю футболку, чёрную футболку и футболку болотного цвета, которая привела Светку в особенный восторг. Сама она не любила ходить по магазинам, где продавали одежду, а когда всё же навещала магазин, из кучи набранного барахла она выбирала неизменные джинсы и майку.

– Слушайте, женщины, почему я не знала раньше, что вы так шьёте? А можно купить что-нибудь и себе? – и тут она увидела Юлю Свиридову, парящую в лёгком летнем платьице и ослепительно улыбающуюся. Юля была розовой, посвежевшей и вменяемой – куда только девалась её юродивость?

– Боже мой! Юля! Как ты изменилась!

– Отец умер, а мама… вместо меня сейчас на улицах.

– Можно я тебя потрогаю? – Светка дотронулась до хрупкого Юлькиного плеча и подумала о том, что бывают на свете чудеса, и мир не такой, каким мы его себе представляем, мы не знаем о нём, не знаем и друго друге.

– Я всегда тобой восхищалась, сказала Юля, но боялась подойти, как больная собака. Я тебе подберу платье? – И Юля побежала к полкам. Раздался шелест лёгких материй – в её руках разворачивались разноцветные лоскуты, один ярче другого. Они обсматривались и укладывались обратно на полку, пока один из них сел на Светку идеально. Может, она и не носила платьев потому, что ни одно из них не сидело на ней хорошо? Это было шёлковое, синее, с вышитой чёрной каймой на подоле и возле шеи.

А Юля щебетала, упаковывала футболки, шорты, Светкины джинсы с майкой, передала привет родителям, желала здоровья…

В этом было что-то вечное: летний день, тёплая на ощупь земля, холодное и близкое небо. Периодически Фёдор щипал себя, и эти места болели, а значит, затянувшаяся деревенская экскурсия, разговоры птиц и зверей, видение Смерти, утопленник, художница, Света, её родители и прочее – было явью. А была ли явью та жизнь, которая всплывала у него в памяти? Он сидел, прикрыв глаза на лавке перед домом Ивана Кузьмича. Сидел, как совсем недавно, а видел городские крыши высоток и вечернее небо над ними. Они были там, на крыше, он и его друзья. Он с детства боялся высоты, даже не мог пройти по бревну на уроке физкультуры, а на крышах ему становилось плохо. Хорошо в высоте было только одному. Это был трюкач – каскадёр, патлатый молодой мужчина спортивного телосложения и насмешкой в глазах. Насмешка то горела ярче, то немного затухала, когда он сосредотачивался. Андрей с друзьями платили парню приличные деньги, а он делал трюки. Он всё равно делал бы трюки, даже если бы ему не платили. Он хотел рисковать, а все остальные – присутствовать и снимать это на пять телефонов с пяти разных ракурсов. На краю высотки он делал сальто на карнизах, висел на каждой руке поочерёдно и отпускал пальцы, ходил и прыгал по кружевам бетонных балок, окаймляющих крышу над землёй, которая была далеко внизу. После выполнения очередного трюка друзья хватались за сердце, ругались матом и выкладывали «бесстрашному» деньги, а видео – в сеть. «Бесстрашный» смеялся и говорил, что придумает то, что перевернёт все человеческие представления о невозможном. Андрей знал, что он пойдёт до конца и рано или поздно ошибётся. Патлатый тоже это знал, но не был привязан к жизни. Однажды он потерял баланс, сорвался и погиб. Это видео тоже выложили в сеть. Скорбели все, кто однажды увидел его глаза и растворённую в них насмешку.

В бизнесе было несколько правил – нельзя было открываться и откровенничать с другими, можно было закупать целое и распродавать это целое по частям, нужно было заплатить за безопасность в сильные и надёжные структуры, необходимо было просчитать все варианты течения сделки и заранее принять потерю, желательно было пожертвовать часть денег или бросить их на ветер. Да. Судя по всему, та жизнь тоже была явью. Но он не мог понять, каким образом эти две реальности связаны, и где отсюда дверь туда и наоборот? А надо бы. Надо бы переговорить с Аркадием. Он городской. Может, он и будет дверью, и Фёдор-Андрей окончательно соберёт все недостающие детали. Он сидел на лавке перед домом Кузьмича, где недавно сидел грязный и беспамятный. Он ждал Свету. За эти дни случилось столько всего, сколько могло бы случиться за несколько лет. Время вдруг уплотнилось, и на языке появился вкус крови. Он ждал Свету, а мимо опять прошла Смерть и отправилась в сторону храма. «Опять к Иллариону? Что-то она к нему зачастила», – подумал Фёдор, но не пошёл следом спасать батюшку, остался сидеть на скамейке. Холодное небо приблизило к нему лицо и заглядывало в сердце. Первое сердце перегоняло кровь по сосудам, а второе щемило. Наверное, нужно все дни находиться в болезни, чтобы помнить. Но память возбуждала ненависть к себе. В прошлом не было ни подвигов, ни желания смирить себя, ни поисков Бога. Были мысли о смерти, как о чём-то призрачном и далёком. Было много сил и желание попробовать всё: искупаться во всех морях, переспать со многими женщинами, стать богатым и успешным. А что потом? Он не планировал свою жизнь так основательно и масштабно. Чего-то он уже достиг, но счастливее от этого не стал. Друзья… Со временем он понял, что в мире бизнеса не может быть друзей, но Мишу Крэга, Генку Белого, Женю Демченко, Савву Доброго и его самого объединяла одна тайна – они жили одинаково. Вечерело. Он ждал Свету, и проходящая мимо Смерть выбила его из привычного русла мыслей. Он был рассеян, смотрел на дорогу, и вдруг, испугался, что она никогда не придёт. Фёдор поднялся с лавки и побежал. Лучше было бежать, чтобы никто не увидел, что он плачет.

В это время Бедов шёл привычным путём в строну магазина. Вечером Вера закрывала магазин и позволяла ему проводить её до дома. Эти тридцатиминутные проводы были самым счастливым временем в сутках Виктора, пиком дня. За эти тридцать минут душа выгорала и превращалась в тлеющий уголёк, который он хранил до следующего вечера. Когда Вера закрывала магазин, он выходил из тени и пробуждался. В этом пробуждённом состоянии на непривычной скорости бытия он нёсся от магазина до Веркиного дома. Это был не Витя Бедов, но другой человек, сильный, волевой, уверенный в себе, готовый к подвигам. Любовь его была чиста, он с радостью и лёгкостью пожертвовал бы своей жизнью, и всё бы отдал ей, своей прекрасной даме! Но Верке жизнь Бедова не требовалась, она не знала, как свою привести в порядок и сделать счастливым мужа, который всё меньше бывал дома, всё больше уходил в работу, и панически боялся их с Веркой общего гнезда. Жена только звёзд с неба не доставала, чтобы угодить, помочь, приласкать, выслушать, накормить. А может, не надо было этого? Может, Аркаше нужны были истерики и сцены ревности? Или ему нужно было, чтобы Верка начала изменять ему? Может, это вернуло бы его душу в семью, заставило бороться за счастье? А с этой неотступной заботой Аркаша лишался воли, становился апатичным и пугливым. Попросту, в роли мужа и семьянина Аркадий умирал, не зная причины этой гибели. Вера понимала, что что-то не так и ещё больше старалась, а муж, пересекая собственный порог, погружался в душную и неизбежную тьму.

Верку и Бедова встречали односельчане, здоровались и хихикали. Витя был счастлив, его душа горела, и он светлел, как солнце. Зарево, поднимающееся над Малаховкой в моменты счастья Бедова, видели жители окрестных деревень. Бедов читал стихи, сыпал комплименты, рассказывал анекдоты, шутил, впитывал каждое слово и взгляд спутницы. Вера же часто была рассеянна, погружена в себя, благодарила за взятые сумки, и на расспросы о том, как она, отвечала односложно: «Хорошо». Однажды она пригласила его в гости поужинать. Когда пришёл муж, Бедов уминал уже вторую тарелку супа. Аркадий переступил порог дома, но страх не овладел им, и видимо, Бедов был тому причиной. Присев на краешек стула, ещё не уверенный в благодати, пришедшей вместе с поэтом, хозяин дома тоже поел, и спросил у Вити, чем тот занимается. Бедов ответил, что ест суп. Тогда Аркадий переспросил и пояснил, что вопрос о любимом деле, которое так украшает мужчину.

– Пишу стихи, – с радостью ответил Бедов.

– Пушкин, значит, – пошутил Аркадий.

И Бедов сразу же произнёс вслух свою фамилию и рассказал, что по средам к нему приходят односельчане, и жители других деревень приезжают, и даже из города едут, везут труды души, чтобы поделиться с другими, произнести их вслух и получить наставления или похвалу от Виктора.

– Ну и фамилия у тебя, – сказал Аркадий с жалостью, – А на что ты живёшь, где работаешь?

– Не работаю я, – с готовностью ответил Бедов, – пишу стихи. А по средам мне продукты привозят, и я живу на них неделю.

– А мыло? А порошок? Одежду тоже привозят, или на милостыню живёшь? Стало быть, ты – народный любимец…. Но не дело это… побираться. Деньги надо зарабатывать. Иди в школу, преподавай, или другая мечта у тебя есть?

– Есть. Хочу в Малаховке библиотеку открыть. Вначале ведь слово было, а потом уже насущный хлеб.

– Дело хорошее, – сказал Аркадий. Приходи завтра в управу, покумекаем вместе. А ещё есть желание какое?

– О нём не могу вам сказать, оно личное.

– Понятно. Влюблён в мою жену. Ещё один несчастный любовник. Если бы я ревновал Веру ко всем её воздыхателям, давно с ума бы сошёл. Не переживай, всё проходит, и это пройдёт.

– Не пройдёт, – глухо и угрюмо сказал Бедов. Уже не первый год не проходит, значит, никогда не пройдёт, – и засобирался домой. Аркадий понял, что теперь Витя уйдёт, а его место займёт привычный ужас, и вдруг, предложил Бедову переночевать, чтобы утром вместе поехать на работу и поговорить там о библиотеке и о творчестве.

– Поздно уже, оставайся, – ныл, капризничал и приказывал Аркадий, надев на себя напыщенную маску. А потом, вдруг, сказал – если сможешь, ради меня переночуй у нас, я хочу выспаться, у меня по ночам навязчивые состояния.

Такого поворота Бедов не ожидал. Он всегда был рад помочь, и если его помощь заключалась только в том, чтобы переночевать, почему нет? Но тут же он вспомнил Николая Васильевича Гоголя и его нетленного «Вия», и у него закрались сомнения, но он по слабости характера всё равно согласился. Аркадий облегчённо вздохнул, проводил Бедова в ванную, пока Вера собирала со стола. Ванная прямо скажем, была городская, с бежевым кафелем и душистыми полотенцами, идеальным круглым зеркалом и увесистым основательным умывальником. Витя искупался с болгарским розовым гелем для душа, нырнул в хрустящую постель и сразу уснул.

Гавриилу не спалось. Он сидел под звёздами во дворе и не замечал мошкары, опускающейся на лицо и руки рыбака. Мошкара мерцала, а он этого не видел. Он вспоминал жену, встречу с рыбой, думал о том, что сказала ему Зинаида, что ему насущно необходимо и что в конце концов просить у рыбы. Стыд от того, что он смеет думать о подарках судьбы, причинял ему подлинные неудобства.


Если чуть-чуть повернуть время вспять к моменту отъезда Сони в районную больницу и проследить за машиной скорой помощи, весело прыгающей по разухабистой дороге, то на повороте произошла встреча с чёрным мерседесом, направляющимся в сторону деревни. Мерседес поравнялся с каретой скорой помощи на мгновение, человек, сидящий за рулём мерседеса, заглянул в полутьму скорой, где сидела дрожащая Соня. Встретившись с Соней глазами, он кивнул ей, как старой знакомой. Она тоже кивнула ему как знакомому, и сама удивилась, почему это произошло. Машины разминулись, и каждая поехала в свою сторону, ведомая рукой судьбы.

Валерий Петрович был женат на своей больнице. Такие врачи бывают и случаются. Он холил и лелеял больницу, выбивал для неё новую аппаратуру, открыл при больнице донорский центр, врачам и сёстрам перед принятием на работу устраивал кастинг и допрос. Порядок в больнице был идеальный: всё сверкало, на подоконниках и в кадушках зеленели цветы, в отделениях дежурные врачи действительно дежурили, сёстры не покидали своего ночного поста. Все говорили о Валерии, как о деспоте и диктаторе и все его боялись, а больница работала как хорошо отлаженный часовой механизм. Никаких сплетен и слухов о главвраче не ходило, потому что никакой личной жизни у него не было. Были попытки завязать отношения, но Валерий бежал от женщин в больницу, как чёрт от ладана. Никакие уговоры знакомых, никакие стенания матери о том, что надо продолжать род, не действовали. Для него отношения были лишней тратой времени и энергии, которую необходимо было отдать с пользой, а удовлетворять женские капризы было последним пунктом в тактическом и стратегическом плане главного врача. Женщины включались только в сиюминутный план. Валера был не романтик, скорее, практик. Он соединял в себе сильного зверя-одиночку и машину, которая не церемонилась со «своими». С больными же он был внимателен, снисходителен, улыбчив, добр и сострадателен. Он не пил и этим удивлял весь медперсонал больницы. Непьющий хирург – фигура обречённая. Непьющие хирурги долго не живут, да и пьющие…. Никто не знал, что творится за непроницаемым, неподвижным лицом Петровича. Оперировал Петрович много. Вёл больных, вёл дела, отслеживал работу каждой боевой единицы. На простую работу он брал по внешнему виду и увольнял при первом же косяке. На сложную – экзаменовал, и этот экзамен был практически не сдаваем, но и после, предстоял испытательный срок, где проверялись все качества молодого или немолодого врача: умение, навык, опыт, интуиция. Если бы знал молодой или немолодой врач на что подписывается, когда делал росчерк в трудовом договоре! Но почему-то эта строгость со временем людям начинала нравиться. И всё больше и больше им самим нравилось работать хорошо. Жил Петрович рядом с больницей, что ещё более осложняло бытие медперсонала. Имел домработницу, потому что любил приходить в чистый дом. Он уставал так, что мок в горячей ванне, ел на кухне приготовленную домработницей еду, ровно пять минут смотрел телевизор и засыпал мёртвым сном без сновидений. Странная пациентка Соня смутила его и вывела из равновесия. Он терпеть не мог женских слёз, но Сонины слёзы не вызывали у него раздражения или агрессии. Рядом с ней напряжение, регламент и самодисциплина теряли важность и силу. Бастионы, выстроенные Валерием Петровичем, рядом с Соней исчезали, и он оставался перед ней безоружным, не именитым, простым человеком. Это сбивало его. Собирался он только перед очередной операцией, но, исполнив врачебный долг, снова становился рассеянным и улыбчивым. Эта болезнь не лечилась в его больнице и не устранялась операбельным путём. Этот полёт продолжался ровно неделю и три дня – срок пребывания Сони в больнице, но и после исчезновения женщины радость осталась с ним. Он продолжал улыбаться, снисходить к нянечкам и санитаркам, а многим врачам даже прощал промахи. Что-то там у него в душе повернулось, продырявилось и проветрилось. Валерий Петрович впервые полноценно сошёл с ума. Пропал аппетит, всех обнимал, хвалил поварих за вкусный обед, желал удачи при расставании, на операциях пытался шутить и рассказывать анекдоты, чего не было никогда. Но болезнь развивалась, и следующей её фазой была тоска. Пришла бессонница и мысли о своей жизни, о матери, которая вместо того, чтобы гордиться сыном, причитала по-женски из-за его одиночества. Пришла откуда ни возьмись, маниакальная потребность в женщине, но не в любой женщине, а в Соне, жене сельского священника. А если бы была свободна Соня, полюбил бы он? А если свалится она к нему на голову неожиданно, не остынет ли он сразу, не сбежит ли опять? Валерий Петрович, привыкший к самодисциплине, и пришедшую любовь пытался смирить и надеть на неё ошейник, но ему становилось всё хуже. Он хотел человека, а вместе с этим желанием в его жизнь вошло всё то, от чего он бежал. Он стал очень остро чувствовать. Это было ужасно. Во время операций периодически случались смерти, или потом, в реабилитационный период человека не могли спасти, и он должен был сам оповещать родственников. Всё это ложилось на его плечи, а он не умел пить, после четвёртой рюмки ему становилось плохо до крайней степени омерзения к себе.

– Валерий Петрович! Там ложный вызов. Мы привезли женщину, хочет вас видеть. Сидит в приёмном уже четвёртый час.

– Что за женщина? – что-то в одну секунду Валерий Петрович понял. Он заторопился вниз, не стал пользоваться лифтом – побежал по лестнице, где курили больные, которым нельзя было курить. Те прятали сигареты в рукава халатов и глупо улыбались, но сейчас Петровичу было не до больных. Зарёванная и потерянная Соня сидела уже в вестибюле рядом с пальмой, которая всё росла, и ей уже поменяли несколько горшков. Сидела давно, потому что у Валерия шла операция.

– Соня! Как я рад! – Валерий обнял Соню, потом отпустил – Вы здоровы?

– Да, я здорова. Приехала к вам на время. Потом, уеду обратно.

– На время? На какое такое время?

– Меня муж к вам отправил. Он всё знает.

– Что знает?

– Что я влюбилась в вас. И он отправил меня к вам, как посылку.

– Соня! Вы наверное мужу надоели, – попробовал пошутить доктор, но с Соней опасно было шутить. Она начала реветь, лицо её покраснело, нос и так распухший от пролитого за часы ожидания, ещё более увеличился.

– Соня!

– Что?

– Не переживайте так. Поживёте у меня, а там видно будет. Вы же ко мне приехали?

– К вам.

– А раз ко мне, сейчас я отведу вас домой, а к вечеру приду с работы, и мы поговорим. – И Валерий побежал. Бежал обратно по лестнице переодеваться, бежал вниз, схватил Сонины сумки и сумками вертелся вокруг неё, останавливался, рассматривал, забегал вперёд, поджидал, улыбался, кивал, они вошли в подъезд, поднялись на лифте на пятый этаж, он не мог попасть ключом в замок, наконец, они вошли и он взял её на руки.

– Вы простите, я мечтал об этом, взять вот так вас на руки. Пойдёмте, с вами на руках мне проще показывать дом. Конечно, не дом, квартира. Три комнаты, кухня, ванная, балкон, стандартная планировка. У меня домработница, Евгения Владимировна, утром она убирается и готовит еду.

– А что я буду делать? – спросила Соня?

– Посмотрим, решим, дело всегда найдётся, вы осматривайтесь, – и Валерий опустил Соню на пол. Я побежал на работу, скоро вернусь. Кушайте, что тут у нас? – он быстро прошёл на кухню, – у нас куриный супчик, салат и котлеты с рисом, так что нажимайте на еду и отдыхайте с дороги.

В больнице на вопросы и жалобы больных, он отвечал: «Очень хорошо», – и долго шёл по больничному коридору, летел по больничному коридору, парил и плыл над больничным коридором, держась за косяки. Соня ходила по Петровичевой трёшке и смотрела в окна, потом пошла на кухню, положила себе еды, помолилась, поела. В доме не было икон, а надо бы, нехорошо это баз образа Божия жить, без Богоматери, святых. «А хорошо ли Соня, что ты сидишь здесь, в чужой квартире у чужого мужчины, а муж с дочерями остались дома? О чём ты думала, Соня, когда в «скорую» садилась? Ни толку от тебя, ни проку, Соня нигде и ни с кем, и не строй из себя праведницу. Боже! Какой суп вкусный! И хочется спать». Она зашла в комнату, где стояло кресло-кровать, расстелила его, и уснула в одежде без белья, одеял и подушек.


Иван Кузьмич никогда никому не рассказывал о войне. Ни в тесном кругу друзей, ни жене, ни сыну, ни дочери, ни соседям. Он хранил эту тайну очень глубоко. Только иногда глаза его темнели, напоминая чёрные колодцы – он сильно изменялся в лице в минуты воспоминаний. Но мгновением позже приступ проходил, и он опять становился Иваном Кузьмичом, мудрым старцем, лучащимся добротой и состраданием, вечным Иваном, чудом выжившим в далёкие сороковые и сумеречные послевоенные годы. Он улыбался издалека, из-за границы своих видений, прорывался в мир через вечную неистребимую боль, он был человеком. Да, никто не сказал бы о нём иначе.

В это вечер все куда-то бежали или быстро шли. Беспричинный страх потери подстёгивал Фёдора, Света тоже бежала по соседней улице, и они разминулись, Смерть шла в сторону храма, Валерий Петрович метался по коридорам больницы и завершал дела, Надежда Васильевна вела коз к дому, и те были похожи на овчарок – трусили впереди хозяйки и тянули её. Зинаида уже стояла на коленях у своего иконостаса, и её движение было стремительнее, чем у остальных – душа бабушки гуляла среди звёзд, как пчела на цветущем поле. Где-то далеко, в славном городе Александрове, сын Ивана Кузьмича, Антон, бежал на главное свидание своей жизни. Он боялся, что придёт не на ту улицу, не на то место, что всё перепутал, и свидание назначено на другое время, что Ольга, так звали женщину, раздумает и не придёт, а она была так похожа на его первую любовь! Это свидание стоило дорого, потому что после той несчастной любви, он решил, что ему никто больше не нужен, и он останется один, а тут, на тебе, те же глаза, та же форма рук, та же улыбка…. Но вот, сквер, памятник какому-то писателю. Почему-то писателям часто ставят памятники. Учёным ставят реже, сантехникам вообще не ставят. Кажется, он пришёл вовремя, даже на пятнадцать минут раньше. Он с ума сойдёт, и до конца будет сомневаться, тот ли это сквер, тот ли памятник? Пойти, что ли, цветы купить? И что она потом с ними будет делать? Носить в руках, пока они не завянут? Он же пригласит её в кафе, потом они будут гулять по летнему городу. Если она опоздает, то на сколько минут? Если на полчаса – он не выдержит, уйдёт, хотя нет, не уйдёт, будет ждать. У неё трое детей. Десять, семь и четыре года. Два мальчика и девочка. Какая разница? Могло быть и наоборот, две девочки и мальчик. Они люди. Как странно, даже это его не пугает. Трое детей, это целая жизнь. И он уже не мальчик, просто прожил эту жизнь по-другому. Почему-то любовь рождает странную уверенность в собственной полноценности и нужности. Она пришла на пять минут раньше. Вначале в сквер вползла её длинная вечерняя тень, потом появилась она.

В это мгновение чёрный мерседес остановился у храма и из машины вышел мужчина приятной наружности. Он был гибок и женственен, от него приятно пахло. На светлый лоб спускались белокурые локоны, чувственный рот был словно выточен из дорогого материала, большие светлые глаза окаймляли пушистые ресницы. «Это не мужик», – сказал бы Семёныч и сплюнул бы на траву, но Степана Семёновича рядом не было – вечером он терялся, затихал в своей многочисленной семье, и не знал, что пришло время женственных мужчин, что они заполнили улицы больших и малых городов и никого больше это не удивляет, но до Малаховки ещё не докатилась эта волна. Незнакомец был одет в чёрный костюм и белоснежную рубашку, воротничок которой сверкал в надвигающихся сумерках. Воротничок немного побыл в неподвижности, а потом поплыл к входу в храм. Там было светло и пусто. Илларион служил, и ему помогали две его дочери.


После работы Юля шла к дому длинной дорогой, которая окружала село. По левую руку стояли домики. По правую – огороды, холмы, округлые деревья и кустарники. Чуть поодаль темнотой возвышался лес. Лес дышал и наполнял округу особым терпким духом. Юля знала в этом пейзаже всё. Следы её ступней ещё не стёрлись на дорогах, следы ладоней и пальцев помнили деревья и земля. Юля часто лежала на земле, плакала и шептала ей что-то прямо в ухо. Земля слушала и впитывала её слёзы. У Юли появился дом, красивые платья, любимая работа. Женщины, которым Юля пыталась сделать что-то приятное, отвечали ей теплом. Только мать, занявшая место дочери на вольных немых просторах, всё больше становилась похожей на тень. Она ни с кем не разговаривала, и всё менее в ком-либо нуждалась. Она ходила и ходила. Лицо её было повёрнуто в прошлое. Воспоминания бродили по её лицу, заставляя улыбаться, скорбеть, ужасаться или корчиться от боли. Домой она приходила, чтобы поспать и немного покушать. Есть она тоже потихоньку отвыкала, и постепенно превращалась сначала в девушку, потом – в подростка, потом Юле пришлось удочерить мать и кормить её с ложечки, причёсывать, менять одежду и искать по деревне. С самого момента смерти отца мать не плакала, а страшно выла.

– Почему ты не идёшь домой? – спрашивала она у матери.

– Заблудилась, доча.

– Ну, пойдём, – Юля вела мать домой, и та послушно шла.

– Где дом? – спрашивала Мария

– Ты пришла, – отвечала Юля.

– Возвращайся, мамочка, – попросила Юля.

– Чем жить буду?

– Хочешь, я тебе внука рожу?

– Эх, доча, мужика у тебя нет.

– Пересплю с кем-нибудь.

Темнота обволакивала и ласкала женщин. Где-то рядом, совсем рядом высевались разноцветные звёзды.


В полночь Бедов проснулся в хрустящих свежих простынях. Всё ему было непривычно, и чувствовал он себя, как принцесса на горошине. Вера с Аркадием о чём-то говорили в соседней комнате, и вдруг он отчётливо понял, что ему хочется домой. Он и вскочил на кровати и стал думать, что вляпался в чужую семейную историю со своими скелетами в шкафах и вопросами, свисающими отовсюду, как паутина. Ему и самому было трудно. С тех пор, как из его жизни ушли родители, он проживал один и боялся, что привыкнет к одиночеству и никого уже не сможет впустить в свою жизнь. Влюблённости в муз и любовь к замужней женщине были иллюзией. Так женщины влюбляются в киноартистов и остаются верны им, лелея мечту о невозможной встрече. Бедов тоже мечтал по большей части о том, чего не могло произойти, но Аркадий неожиданно нарушил правила Витиной игры в недостижимость. Бедов действительно хотел организовать библиотеку и культурную жизни в Малаховке, но свобода от обязательств была ему дороже – он тихо оделся и стал приближаться к выходу, извиваясь в воздухе, чтобы не наделать шуму. Перед входной дверью было темно, и он перещупал всю обувь, пока не нашёл свою, разобрался с входным замком – оттянул задвижку, и опрометью побежал к своему дому, как будто только что совершил что-то пакостное.


Степан Семёнович долго не шёл спать, всё сидел на крыльце. В доме было шумно: мальчики дрались, а дочка пыталась уложить их спать. Он был доволен жизнью, был нужен. Таких как он в деревне становилось всё меньше и меньше, пока не остался он один, а кому передать, кого обучить делу, он пока не знал. Кто захочет рубить животных? Пока никто не находился, никто не шёл к нему с просьбой передать опыт. Смешно, какой юноша или девушка мечтает о таком? Самому ему профессию передал отец, и даже не спрашивал, хочет ли он, а теперь, на старости лет отбоя от заказчиков не было, а он стал уже не тот. Рука не такая крепкая, как раньше, да и ноги. Семёныч подумывал о прекращении деятельности и часто сидел на лавочке перед домом, считая ворон. Он просто бездельничал, и это ему нравилось: наблюдать за людьми и небом, здороваться, болтать. Было очень тихо, и ему показалось, что с неба падает и укрывает землю тонким сверкающим слоем, алмазный снег.


Женственный незнакомец в чёрном костюме и белом воротничке не торопясь обошёл храм, постоял возле каждой иконы, потоптался возле стеночки, осмотрел свои идеальные ногти, и вышел во двор, дожидаясь окончания службы. Вечер, незаметно превратившийся в ночь был ясный, и обнаруживалась родниковая суть каждой звезды, делящейся со всеми своим светом, и родниковая суть самого вечера или ночи, обнажающей запахи травинок, коры деревьев, осевших дымов и пыльцы. Когда Илларион отпустил девочек спать и вышел на крыльцо, незнакомец уже докуривал пятую сигарету, ибо делать ему во дворе было нечего.

– Ты куда свою жену отправил? – с места в карьер начал незнакомец.

– Я бы не торопился говорить мне «ты», – ответил Илларион.

– Лучше сразу, Илларион, без церемоний.

– Откуда вы знаете моё имя?

– Откуда-откуда… оттуда, откуда же ещё? А девочек что с матерью не собрал?

– Она вернётся.

Незнакомец хихикнул и поправил волосы. «Кто он? Может, это не он, а она?», – подумал Илларион. Прочитав мысли батюшки, визитёр рассмеялся ещё пуще:

– А какая тебе разница, кто я? А ты кто?

– Человек.

– И я – человек, – мужчина сверкнул улыбкой, – Как думаешь, Илларион, два человека могут друг с другом договориться?

– Смотря о чём.

– Конечно, с близкими не можем, тем более – с далёкими. Я тебе привёз привет от брата твоего, – мужчина подмигнул Иллариону большим глазом под длинными ресницами.

«Наклеенные, что ли, или мне кажется в темноте…. И губы, вроде, подведённые-подкрашенные» – Илларион спросил, как поживает брат. Мужчина, заприметив, что попал приветом в самое сердце батюшки, загарпунил его и стал наматывать трос:

– Он-то хорошо! Да ты – не очень! Что же ты, Илларион, своими близкими разбрасываешься, как мешками с песком? Думаешь, высоко летать начнёшь? Брата предал, жену подарил, что с дочерями делать собираешься?

– Вы судить меня приехали? Так не за что меня судить, кроме одного, но про это кроме меня никто не знает.

– Я знаю! Священник ты, а в Бога не веришь. Ничего тебя не берёт, даже утопление! Какой-то ты батюшка бесчувственный оказался.

– Откуда вы это знаете? Не можете знать!

– Говори мне «ты», мы с тобой, считай, уже породнились.

– Я вас не знаю!

– Знаешь! Уживаешься со мной, нянчишь меня и голубишь.

– Я тебя не голублю.

– Вот и хорошо. Уже на «ты» перешёл. А скажи мне, Илларион, ты жить вечно собираешься?

– Не знаю я о вечной жизни.

– А зря. Пора бы уже узнать.

– Ты меня воспитывать явился?

– Явился…явился я к тебе, Илларион, чтобы поговорить, может быть даже, договориться. Ты точно знаешь, что по призванию пошёл, что священник ты?

– Не знаю, не было выбора у меня.

– Ну вот, а я тебе выбор предлагаю, как ты – жене своей. Можешь новую жизнь начать, всё заново построить.

– Не смогу всё заново.

– Сможешь. Деньги будут – всё сможешь. Деньги я тебе, Илларион, дам… по старой дружбе.

– Что вы такое говорите? Какие деньги? Зачем они мне?

– Опять на «вы» перешёл? Не хочешь так взять – икону продай. Одна-две в твоём храме цены не имеют. Продашь иконы, девочек к матери отправишь, и уйдёшь, уедешь отсюда, ты же этого хотел – всё с нуля? Не лукавь только, Илларион, я ведь про тебя всё знаю.

– Зачем вам судьбу мою менять?

– Помочь хочу.

– Врёшь ты.

Мужчине опять стало смешно. Отсмеявшись, он тут же опечалился:

– Как же я устал с тобой возиться, Илларион! Праведником ты не хочешь быть, вернее, не можешь, да нет, всё же не хочешь. Другую жизнь начинать – кишка тонка. Ты определись, наконец, кто ты – бурьян или колос. Бурьян, он покрепче будет колоса и жизнелюбивей, а ты всё в колосья лезешь. Так вот, если иконы мне не продашь, сожгу храм. Сожгу, а по пути расскажу-развею, что ты иконы продал, храм сжёг, а сам сбежал, а ты сбежишь, потому что на твоей совести его сожжение. Свидетелей у тебя нет, а дочерям твоим не поверят. Какая дочь отца сдаст? Будет до конца твердить, что отец – чуть ли не святой, на то она и дочь, – мужчина улыбался, а Илларион смотрел под ноги и терял пот, и казалось, что нет конца и края Илларионовой воде. Откуда что бралось? Сколько же в человеке воды, с виду не покажется так. А сколько в Земле воды, в матушке нашей, сколько исторгла она вод, а сколько ещё исторгнет, кто знает…. Только ощутил Илларион, что жизнь его подходит к концу. Жизнь шла к концу, а он ничего так и не понял, и помирает просто так, по-свински, ничего не совершив такого, что могло бы сделать его человеком.

– Иконы я тебе не отдам, и храм ты не сожжёшь, потому что я тебя сейчас убью.

Незнакомцу опять стало смешно – он упал на траву и стал кататься по ней, корчась от смеха:

– Ох ты!! И-и-и-и-ила-ри-и-и-ион! Ох-хо-хо-хо! Убьёт он меня! Ха-ха-ха! Воин Божий! Защитник святынь! Может быть, я и сам рад помереть, да кто мне позволит, помирать то? Это ваша привилегия, скотская и человеческая. Помер – и всё, как с гуся вода, ни за что не отвечаешь, не болеешь, не мучаешься, не искушаешь никого, не страшишься, не суетишься, не жаждешь и не платишь за жажду. Ну, давай, действуй, вынимай топор или револьвер бери. Думаешь, не хочу я помереть? Хочу! Да не дано мне, окаянному.

– Сейчас проверим, – Илларион направился к дому, и оттуда – бегом к существу, назвавшему себя человеком. Существо сидело на корточках. Блестящий костюм его помялся, помада размазалась по лицу. У батюшки в двух руках были топор и тяжёлый надёжный табурет.

– По старинке ты сражаться выходишь, а ещё я хочу сказать, по-бабьи. Это бабы и палачи с топорами носятся – мужчина встал и пошёл к машине, подставив Иллариону ничем не защищённую спину.

– Бей в спину, Илларион! Она не прикрыта никогда. Целить в спину – оно всегда хорошо.

На мгновение застыв, Илларион в исступлении смотрел на удаляющуюся спину. Мужчина открыл багажник, достал заранее приготовленную канистру, и не торопясь, покачивая бёдрами, стал приближаться к храму. Выбора не осталось. Илларион разбежался и нанёс удар в височную долю головы, но топор прошёл в двух миллиметрах от разукрашенного красным лица. Батюшка пустил в ход табуретку, но и она выписывала в воздухе пируэты, но не касалась тела. Топор опять и опять промахивался, а мужчина уже обливал бензином основание церкви.

– Дурацкая твоя голова, Илларион, ты на меня сейчас уже раз семь покусился и семь раз промахнулся, то есть, согрешил. Ты вместо того, чтобы понапрасну силы расточать, иконы бы из храма выносил.

Батюшка попытался скрутить вражью голову, но каждый раз незнакомец изворачивался – оказывался чуть левее или чуть правее Илларионовых рук, и уже вынимал зажигалку.

Дико крикнув, Илларион бросился в храм и стал выносить иконы. Он волновался. Относить надо было хотя бы на несколько метров в сторону от пылающих стен. «Только бы не упасть раньше времени и сохранить сознание». Времени оставалось всё меньше. На церковном дворе уже лежали Державная, Троеручица, Иверская, Казанская, Воскресение, Благовещение, Нечаянная Радость, Несколько икон Спасителя, Георгий Победоносец, Архангел Михаил, Троица, Серафим Саровский, Сергий Радонежский, и многие…Какая-то странная сила толкала Иллариона в горящую церковь. Он замотал лицо мокрым поясом и старался не дышать в храме. Оставалась икона Христа. Она висела выше других и достать её без лестницы было невозможно – только взлететь. Секунды шли, и в долях секунд он увидел бабушку, насыпающую снег на деревянную горку, с которой он съезжал в детстве. Увидел беготню детей и себя среди них. Увидел диких кошек, которые спали рядом с входами в подвал, и их всё время хотелось поймать. Вот, он подкрался к крупной трёхцветной кошке и поймал её. Она дико зашипела, стала извиваться, исцарапала, покусала его и убежала. Увидел пылинки, вспыхивающие в лучах солнца, в комнате, где он жил. Увидел голубую лыжню в лесу, дощатый пол кухни, кипящий весенний ливень…. На него медленно падала горящая балка. Она падала так медленно, что он успел заметить, как из оставшейся иконы вышел человек, побежал вниз и оказался быстрее горящей доски. Он оттолкнул Иллариона, и одна из балок, подпирающих купол храма, упала совсем рядом.

– Каждая секунда жизни дорога. Сейчас рухнет храм. Ты пойдёшь со мной на небо?

– Пойду, Господи! – сказал Илларион. Разве мог он надеяться на это? Что не смерть протянет ему руку, а сам Господь, тот, которого он так жаждал ощутить в своём сердце.

– За тобой последнее слово, Илларион, веруешь?

– Верую, – из последних сил прошептал батюшка, и в эту самую секунду он уже летел, увлекаемый Христом через огонь в беспредельное небо, а храм разом осел, рухнул, со стены упала последняя икона, на которой неожиданным образом пропало изображение.

Возле церкви уже собирался народ. Женщины окружили дочерей батюшки. Те находились в шоковом состоянии – не могли говорить и даже плакать. Чёрный мерседес с разукрашенным мужчиной уже удалялся по просёлочной дороге в сторону города. Одной рукой мужчина держал руль, другой – набирал телефон скорой, сообщая адрес и имена дочерей батюшки. Потом он посмотрел на часы, притормозил машину, вышел и закурил. Почему-то ему не хотелось бросать окурок на землю, он затушил его и положил в карман. Затем достал из бардачка влажные салфетки, вытер губы и лицо, погримасничал перед зеркалом, сел в машину и включил радио, из которого вдруг полились густые и мягкие звуки грузинского хора. Он попытался найти другую волну с музыкой полегче, но хор пел везде. Смирившись, мужчина включил зажигание – и машина слилась с темнотой ночи.


Первым к храму прибежал Гавриил, мучающийся бессонницей, потом подтянулись те, кто жили поближе, после стали прибывать малаховчане. Откуда ни возьмись, из темноты вылетела «скорая», доктора быстро упаковали девочек и уехали. Люди стояли кругом перед огромным догорающим факелом церкви. Мысли их и чувства, очищенные бедой, уплывали в небесный океан. Что будет с ними со всеми, если сгорел Божий оплот? Не все они входили на храмовое крыльцо, что скрывать, и редко кто присутствовал на службах, но церковь возвышалась и простирала невидимые крылья над двумя деревнями – над домами и жителями, она касалась маковкой неба, и к ней на плечи слетались ангелы. Илларион отправлял ритуалы безукоризненно, а что творилось в душе у батюшки, никому было и неинтересно. Только иногда, в клубе поэтов завеса души Иллариона приоткрывалась, и оттуда расплавленным золотом проступали слёзы. Слёзы его имели нездешнюю природу как, впрочем, слёзы многих плачущих этой ночью. Одни скорбели по сгоревшему храму, как по живому существу, другие оплакивали Иллариона, третьи оплакивали то, что человеческая жизнь слишком коротка. Казалось, что до того или иного события так много времени! Но время проходило быстро, события происходили, а жизнь текла дальше ещё стремительней. Наряженную на Новый год ёлку можно было запросто оставлять в красном углу, ибо год чем-то начинал напоминать день. Наивные думали о том, что их дочери ещё не скоро вырастут и выйдут замуж – они быстро вырастали и уже стояли перед зеркалом в белых платьях. Лето, которое так ждали целый год, проходило быстрее остальных времён года – начиналось, летело и заканчивалось, оставляя позади себя недоумевающих и скорбящих по лету людей. Дни жизни шли, а люди не успевали побыть рядом друг с другом и даже познакомиться со своими ближними. Оставалось опять провожать улетающих птиц. Эта ночь и в ней пожар, неожиданным образом остановили ход времени и одним событием объединили все разрозненные жизни, и, лишившись небесного покровительства, каждый задумался о том, что живёт без Бога.

Фёдор вспомнил всё. Горящий храм, окончательно освободил его от беспамятства. Он вспомнил город рождения, обрывки детства, школу, учителей, любовь, рассеянность, зависть, ошибки, мнительность, запахи улиц. Огонь пробудил его сознание, расставил всё на свои места и многое обесценил. Как же это было давно! Он успел пережить сердечный приступ, говорил со Смертью, с птицами и животными, откачал козу и утопленника, правда, тот всё равно был обречён, ел с куста ягоду, прикасался и перебирал в ладонях пригоршни земли, был усыновлён людьми прежде незнакомыми. Он подумал, что любой ребёнок, рождённый родителями, по сути, усыновлён. Он никогда раньше не был так близок с женщиной. Не в физическом смысле, в другом, лишающем условностей. В этом было много животного – необходимость быть рядом с другим. Он всегда этого боялся и выстраивал зримую и незримую дистанцию с кем бы то ни было. Смысл слова «узы» открывался с другой, естественной стороны. В слове была простота, найденный кров и необходимость быть в них, в этих самых узах. Дни жизни в Малаховке стали годами. Он скорбел, но общая скорбь вмещала много чувств сразу, он даже не мог отделить одно от другого, но там точно было счастье! В скорби было счастье. Это открытие поразило его, пока он смотрел на огонь. Этой ночью собравшиеся стояли посмертную службу по Иллариону. Видел ли он это молчаливое стояние оттуда, с небес? Но только каждого коснулось случившееся, и оставило в одиночестве с самим собой. Люди стояли всю ночь. Подъехавшие пожарные погасили огромный факел и уехали. На рассвете стали искать тело Иллариона, но не нашли, и тогда возымел силу и окреп слух о том, что батюшка сам сжёг храм и сбежал, и многие были рады этому, ибо храм можно отстроить, а человеческую жизнь… Но выяснилось, что финал драматического события видел Гавриил – то, как батюшка бросился в храм, и обрушение его, и он может отдать голову на отсечение, что всё было именно так. Утром по одному, по двое и семьями разошлись по домам. Дважды спасённый от чертей Аркадий шёл к дому с Верой и Бедовым, которого охватила смертная тоска, и на сей раз, именно Бедова надо было спасать и поить чаем, а то и чем-нибудь покрепче. Иван Кузьмич курил и медленно шёл к дому с женой. Говорить не хотелось. Хотелось в молчании жить весь день, ночь, следующий день, пока от сердца не отляжет. Гавриил дошёл до дома, взял удочки и вернулся к реке. Последние события превратили в пыль его сомнения, печали, страхи и даже воспоминания. Юля же вела себя очень странно. Она смотрела на пепелище, но парила где-то рядом, не соприкасаясь с бедой и не воспринимая её по-человечески. Как будто она знала, где сейчас Илларион, что будет с каждым из присутствующих через годы. Она чуть заметно улыбалась, и слава Богу, никто не обращал внимания на Юлю, кроме Аркадия, который нет-нет, да и очерчивал взглядом круги возле женщины, которая как была, так и осталась странной.

– Как ты? – спросила Света Фёдора.

– Всё вспомнил.

– Уезжаешь? Какой город?

– Александров.

– Большой город.

– А ты где учишься?

– В Отрадном, далеко от Александрова.

– Мне перед отъездом с Аркадием надо поговорить.

– Больше ничего не надо сделать?

– Надо. Я в долгу у тебя и у вашей семьи.

– По гроб жизни будешь обязан, особенно мне, – Светка зло улыбнулась.

Какое-то время они шли молча.

– Чёрт… я не хочу, чтобы ты уезжал. На вот, здесь майки и шорты. Думаю, подойдёт.

– Спасибо.

Фёдор попытался обнять Свету, но она освободилась от его рук:

– Зачем? У тебя семья, а я ещё больше залипну. Лучше, пусть всё остаётся так, как есть… Вот интересно… От тебя пользы никакой, я даже в любви тебе признаюсь первая, ты, вообще, есть или призрак? Почему молчишь?

– Ты же говоришь за двоих. Я тебе благодарен. Бесконечно. Прости, но я не скажу больше ничего.

– Хорошо. Ты сможешь до конца лета сделать свои дела и приехать?

– Не знаю. Постараюсь.

– Если не приедешь этим летом, то не приедешь никогда. Ладно, переживу.

– Ты пойдёшь со мной к Аркадию?

– Нет.

– Почему женщины так заботятся о завтрашнем дне? Хотят его обеспечить, узаконить отношения, зачем им это? Зачем им вянуть рядом с мужчиной, который со временем может оказаться придурком?

– Женщине нужно кому-то служить. Мужчина служит Богу, а женщина – мужчине. Прости за пафос. Какая разница, кто он и какой он?

– Хорошо говоришь, только не видел я такого. А тебе не мешает твой неумеренный ум? А с годами станешь такой пифией, седой, строгой, неукоснительной.

– Обязательно стану.

– Не плачь. Не плачь.


class="book">Помолившись и поблагодарив Бога, Зинаида выкурила сигарету, стараясь вспомнить, какой сегодня день. Было утро понедельника, но вчера случилось столько всего! Значит, вчера было воскресенье. Вот те на! Что Бог послал в праздник! Пересчитав все иконы, лежащие возле храма, он недосчиталась только одной, все остальные были на месте. Выходит, пропал только Илларион и икона Спасителя, висящая в храме выше остальных. Иконы убрали в домик, где жил батюшка, а нехорошо это. Одиноко им сейчас там, надо бы попросить Аркадия, чтобы к ней перевёз. Зинаида ещё не успела переосмыслить и уложить в себе потерю. Ещё, она не знала, как молиться за Иллариона, за живого или за мёртвого, и решила, что просто будет молиться о его душе. И когда она молилась о его душе, замироточили иконы и выставленные картины, мироточили даже кошки и петухи. «Ну и дела» – удивилась бабушка, которую в её годы удивить было трудно. Возникла ещё одна проблема – что делать теперь с драгоценной жидкостью, источавшей дивный аромат? Зинаида прочитала акафист святому Николаю, и они, вроде бы, поутихли, а когда опять взялась за душу Иллариона – лили миро, как хороший осенний дождь. Зинаида не делала далеко идущих выводов и умозаключений. Она собрала миро в стеклянную баночку из-под майонеза, закрыла её крышкой, и пошла в огород за овощами для завтрака.

Пожар начисто вымыл из головы Гавриила воспоминания о прошлом. Он стоял по щиколотку в реке, он наконец-то был дома. «Наверное, я сошёл с ума», – думал Гавриил, – «ибо река стала мне домом, но я же не рыба… А хотел бы я стать рыбой и соединиться с рекой? Нет, ещё подышать хочется» – он вздохнул глубоко и почувствовал себя счастливым. По воде шла рябь. Время по солнцу близилось к одиннадцати, когда он почувствовал голод. От вчерашнего ужина с Зинаидой, у него остался хлеб, пару огурцов и мёд, которые он взял на реку. Устроившись поудобнее на боку, как древний иудей, он нарезал в миску огурец, залил его мёдом и макал этот нехитрый салат хлебом. Гавриил оставил кусок хлеба рыбе, на случай, если она появится, и опять встал к реке. Клёва не было, как будто река вымерла. Бывало и так. К этому Гавриил был тоже готов. И еще… с недавних пор рыбак воспринимал реку, как живое существо, когда думал – знал, что река читает его мысли, и сам читал сверкающие строчки на воде, понимал её язык, слушал её и слышал. Клёва не было до полудня, а потом он вынул несколько карасей, и хотел было отправляться домой, но вдруг увидел рыбью голову, торчащую над водой.

– Ну? – спросила голова, – Подумал и надумал чего хочешь?

– Хочу, чтобы вскорости на месте старого храма новый отстроили, и чтобы не пустовал он, и чтобы колокола звенели на месте том.

– Стоп! Гавриил! Всё. Три желания приняты, дурья твоя голова, для себя что хотел?

– Для себя хотел.

– Храм для себя?

– Да, когда он над рекой возвышается, и колокола на колокольне звенят, хорошо мне на душе, тихо, высоко, смирно. И счастлив я.

– А что же, Гавриил в храм не ходил, в служениях не участвовал?

– Я рядом стоял. Мы вдвоём стояли, а теперь я один остался.

– Дурень ты, Гавриил. Был дурнем, дурнем и остался. Хотела я тебе помочь и одарить тебя, да вижу, что не в коня корм.

На это рыбак не ответил, но бросил на середину реки Зинаидиного хлеба. Рыба подплыла поближе, взяла хлеб в плавники, кусала его и чмокала от удовольствия. Какое-то время она была увлечена едой, потом посмотрела на Гавриила и заплакала.

– Жалко мне тебя, Гавриил, бери меня в жёны, не пожалеешь.

– Мне вчера Зинаида уже предлагала, – сказал Гавриил и рассмеялся, – но она бабушка, а ты ещё хуже, ты – рыба. Как я тебя в жёны возьму?

– А так, ответила рыба. Встанешь однажды ото сна с кровати своей, выйдешь на порог, а я на пороге уже, красивая и наряженная.

– Ты же королева рыб. Разговариваешь. Желания исполняешь. Зачем тебе человеком становиться?

– Каждый из нас человеком хочет стать, да не каждый может, – рыба подмигнула Гавриилу, взяла в охапку краюху хлеба и ушла в глубину тёмной воды.

Тем временем, Бедов никак не унимался, всё плакал. Его нежная душа горько страдала от потери брата. Илларион был для Бедова ближним, коллегой, мастером, он не мог смириться, что другого уже нет. Возникшая пустота не хотела заполняться ничем, влюблённость в Верку куда-то исчезла, и он не мог бы сейчас сказать – на время или навсегда. После чая Бедов пил валерьянку, потом – самогон, но ничего не помогало, пока Аркадий не заговорил о культурном центре и библиотеке:

– Пока библиотеку можно организовать в помещении управы, и там же проводить ваши встречи.

– Нет, – сразу отказался Бедов, – только у меня дома.

– Я тебе дело предлагаю. Будешь директором центра, этого самого, культурного. Я, Витя, живу здесь, В Малаховке, и хочу, чтобы людям было чем заняться. Хочу, чтобы сюда люди ехали, а не отсюда. На сегодняшний день дела плохи, Вить.

Пока мужчины разговаривали, Вера тихо собралась на работу и ушла. Огромное солнце лило милость ей под ноги и на плечи, миллионами рук раскидывало любовные сети. Оно освещало пепелище, и опустевший дом священника, обнимало Гавриила, ласкало всех кошек Малаховки, всё зверьё, всех птиц, жуков, травинки, и ничто не укрылось от его внимательного взгляда, который не докучал, но дарил жизнь.

Тем временем в районном центре рядом с больницей, куда ночью привезли девочек в шоковом состоянии, в квартире главного врача больницы, спала Соня. Соне снился Илларион, который поднимался на небо внутри прозрачного шара. Вдруг, он увидел Соню как будто из-за стекла, улыбнулся ей и сказал: «Не волнуйся за меня и прости. Наконец-то я уверовал, Сонечка, иду к Отцу. А ты замуж выходи и не тоскуй по мне. Запомни сон! Соня!» Соня вскочила на кресле-кровати. Была ночь. Сердце её щемило и колотилось. Она дотронулась ладонью до тёмного ночного стекла, и ей показалось, что снаружи Илларион смотрит на неё, приложив свою ладонь к её ладони. «Прощай», – тихо сказала Соня. Илларион кивнул ей и исчез. Она вышла на ночную улицу и пошла в сторону больницы.

Этой ночью Валерий Петрович много раз собирался пойти домой, но ему всё время что-то мешало. То приступ у уже прооперированного Соловьёва, то в отделении реанимации больной так и не вышел из кризиса и умер. А тут ещё, на тебе, привезли дочерей Сони, и обе были бледны, как снег. Они не плакали и молчали.

. Выслушав бригадира «скорой» и вникнув в суть дела, Валерий госпитализировал девочек, собственноручно ввёл им успокоительное и они уснули. На мгновение он вошёл в кабинет, чтобы, наконец, пойти отдыхать, но из «приёмного» опять позвонили – к нему пришла Соня. «Такой вот день», – подумал главврач, – «такая вот ночь». Ему приходилось сообщать о кончине близких. Но как привыкнуть видеть бездонные от горя глаза и читать немые вопросы на лицах? На этот раз сообщать надо было Соне:

– Соня… Ваших девочек привезли. С ними всё в порядке. Они госпитализированы и спят… Но дело в том, что ваш муж…

– Я знаю, вдруг сказала Соня. Его больше нет. Теперь мне нужно возвращаться обратно в деревню.

– Зачем?

– Как он погиб?

– Сгорел в храме.

– Значит, и храма больше нет.

– Он спас иконы. Спасал их – выносил из пожара. Вернулся за последней, и храм обрушился. Завтра я поеду с вами на место, и мы заберём тело. Я понимаю ваши чувства, но не торопитесь.

– Что я буду здесь делать? В деревне я хотя бы храм содержала в чистоте и молилась.

– Молиться можно везде. Это я вам не как священник говорю, а как простой человек. А дело я вам найду. Пойдёте на курсы медсестёр, выучитесь – будете работать в больнице.

– А вы?

– Что я?

– Вы не боитесь меня и моих детей?

– Соня… Мне некогда бояться. Я человек-машина, но всё же человек, и если вы хотя бы попытаетесь пожить рядом со мной, я буду вам благодарен. В моём доме пусто и холодно, а с вами и вашими детьми мне будет теплее. Не уживётесь со мной – всё равно вам другую жизнь начинать, к старому возврата нет.

– Почему вы один?

– Я люблю свою работу, вернее нет, я чернорабочий у неё. Я даже не спрашиваю себя, счастлив ли. Моя больница мне – дети, жена, машина, дача, хобби и увлечения, зверьё, марки, любимая музыка и отпуск. Вы представляете, как я живу? И какая женщина меня выдержит? Может быть, и вы сбежите от меня на третий день со своими детьми. Женщине нужен мужчина, а не его работа, но ни одна из них не смогла соперничать с медициной. Я хочу, чтобы вы это знали. Пойдёмте домой, прошу вас.

Второй раз за ночь они проделали путь от больницы до дома, но между этими двумя путешествиями лежала пропасть. Войдя в квартиру, оба отправились на кухню.

– Будете со мной кушать?

– Нет, спасибо, я уже поужинала, ответила Соня, и тут вдруг увидела лицо Валерия Петровича близко. Оно было грубоватое и изъеденное морщинами. Он выглядел старше своих лет. Он был очень уставшим. Очень. Его усталость копилась годами и не находила выхода. Валера не давал себе отдыха, он постоянно не высыпался. Казалось, что ещё немного – и он взорвётся усталостью на сотни мелких изношенных клочков, и никакая сила не соберёт его воедино.

– Вам надо отдохнуть, Валерий Петрович.

– Да… Скоро. Поухаживайте за мной, покидайте в тарелку какой-нибудь еды.

Пока Соня собирала на стол, догадываясь, где на чужой кухне лежат приборы, где в сушке висят тарелки, где хранится хлеб, Валерий открыл холодильник, достал водку, потянулся за стопками и сказал такую речь:

– Я видел много смертей, но нельзя сказать, что я привык к смерти. У меня умирали на операционном столе и после, умирали и те, кто ждал операции. Я богат смертями, а делал всё что мог, чтобы спасти. Иногда операция проходила, как отлаженный часовой механизм, а жизнь человека выскальзывала… И ни уловить её, ни удержать… Она не в нашей власти… Поэтому, Соня, не вините себя. Помянем вашего мужа.

Они встали и, не чокаясь, выпили. Потом он подождал, пока она соберёт и помоет посуду и сказал:

– Можно я вас попрошу сегодня спать рядом со мной? Не заниматься любовью, а спать, только и всего, я вас не трону.

– Хорошо, – ответила Соня.

Валерий Петрович присел на свою огромную кровать, быстро разделся и упал на подушку. Соня прилегла рядом, не раздеваясь, поверх одеяла и потрогала его руку. Она была ледяная. Валерий сразу заснул, и когда он заснул, рука постепенно начала теплеть. Соня не спала. Она смотрела на большую фигуру рядом с ней, и ей хотелось обнять, согреть и хоть чем-то облегчить ношу. Потом силы оставили её, она уснула и ей опять приснился Илларион, который летел в небо, увлекаемый фигурой Христа: «Благословляю! Благословляю!» – кричал Илларион, и криком его, и эхом от крика переполнялась земля и небо. Утром она была разбужена голосами девочек в прихожей. Пока она спала, Валерий уже успел созвать на утреннюю пятиминутку дежурных врачей, поднять и привести домой девочек – и уже бежал обратно – нужно было освободить время для поездки в Малаховку.

– Мама! Почему мы здесь? – спросили девочки.

– Это теперь ваш дом, – сказала Соня, и девочки не услышали в её голосе ни радости, ни печали, и это удивило их.


Блаженная Юлька собиралась в ателье и пела. «Вот интересно, – думала Юлька про птиц, – они такие маленькие, а поют так громко! Что, если и человеку дать такой же голос, как у птицы!» Это было даже страшно представить! «Хорошо, что всё так, как есть». Мать попросила блинов, и Юля стояла над десятым, любуясь узорами на тесте.

– Мам! А тебе хватит десять? Мне уже пора, я вечером допеку.

– Хватит, доча, беги. Я покушаю и гулять пойду.

– Ты же вернуться обещала, огородом заняться. Всё запущено, а я не успеваю.

– А, ничего. Пусть травка подрастёт, день придёт, и я её прополю.

– Это какого ты дня ждёшь-не дождёшься?

– Жду, когда ты тяжёлая станешь ребёночком, и тебе самой помощь будет нужна, а пока ты и так справляешься.

– Ладно, мамуль, выходит, превратится наш огород в дремучий лес, – Юля обняла мать и выпорхнула на улицу.

«Странная она! Ой, какая странная! На пожаре стояла – улыбалась. Теперь идёт – улыбается», – если и были старухи в Малаховке, все они обсуждали Юльку. А Юле и впрямь было странно и хорошо, и видела она над пожаром взлетающие в небо фигуры и чувствовала смутный, блуждающий по ней взгляд Аркадия. И смотрела, как от каждого стоящего вокруг огня человека, во все стороны тянутся нити и сплетаются где-то не здесь. Может быть, увиденная ею ткань – это и есть время?

Иногда она приходила на могилу к отцу и разговаривала с ним. Последние годы, перед его смертью бесед у них почти не было.

– Привет, пап! – говорила Юлька, – и кормила старого кладбищенского кота. Кот жадно ел. Юлька смотрела на него с нежностью и продолжала, – Ты как? Как у тебя тут хорошо, спокойно. Мать вроде оклемывается, а то тебя всё по деревне искала. Я тут тебе конфеток принесла, картошечки жареной, как ты любишь, творожку…

Юлька никогда не носила на кладбище цветы. Цветов полевых хватало в округе и так, только успевай, выдёргивай, а то забьют так, что и отцовского креста не будет видать. Принесённую еду с удовольствием растаскивали птицы, мышки-полёвки и кот со странным именем Герман. Сколько лет он тут живёт – никто не знал. Говорили, что кто-то его пригревает зимой в деревне, а в тёплое время года он селился возле могил, и, можно сказать, сторожевал. Герман был общительным, но сильно не докучал, и если понимал, что людям не до него – исчезал незаметно, как ангел. Как, почему и зачем он здесь, было известно одному лишь коту. Юлька продолжала:

– У меня всё хорошо. Я шить обучилась и мне нравится быть среди людей. А ещё я влюбилась. Только ты не ругайся, папуль, он женатый человек, но мне больше никого не попалось. Этот попался. Внешность у него никудышняя, но разве выбираешь, когда влюбляешься? Только ты не ругайся, папуль, он глава нашей управы…. Тут она помолчала, а потом, продолжила, – но мне какая разница, он же человек. И потом, женат на красавице. Да ты знаешь её! В неё все мужчины Малаховки влюблены, да что с того? Разве будешь счастлив этим? Да я не надеюсь ни на что, не думай. Просто летаю, пока тоска меня не скрутила. А может и не скрутит, как думаешь? И буду летать теперь всегда, да так не бывает, знаю. Тебе от матери привет. На кладбище она идти не хочет, говорит, что если не ходит на могилу, надеется, что жив. А я ей говорю, что ты и так жив, только туда где вы, нам пока не войти. Ну вот, ты прости меня, я только после твоей смерти очухалась. Так что спасибо тебе, что ты умер. Думаешь, легко это было, жить сиротой при живых родителях? Я и не жила. А теперь мы с тобой местами поменялись. Ладно. Давай, пап, до скорого.

Юлька целовала могилу, и Герман провожал её до границы кладбища и деревни. Она шла, иногда подпрыгивая и зависая в утреннем воздухе, но улицы были пусты, и никто не видел, как женщина подпрыгивает и парит над огородом и домами, как пыльца или дым.

Фёдор понял, что всё надо делать быстро. Быстро посетить Аркадия и быстро уехать. Есть время неспешности, но и есть время побега. Он не зашёл к Веденским, а подался прямиком в вотчину Аркадия, в самый центр посёлка, где на главной улице стоял главный дом, украшенный флагом. Дом был ничем не примечателен – двухэтажный, каменный, с первого взгляда и не поймёшь, что это мозг и сердце Малаховки. Он не был обнесён забором, как и Веркин магазин, это и отличало его от всех остальных домов. Там, в просторной светлой комнате Аркадий Рукомойников и Виктор Бедов планировали своё будущее. Проходило это вначале в форме беседы, но робость и нерешительность Вити выдавало в нём отсутствие способностей руководителя и Аркадий вначале сник, но потом решил выбить из Бедова ответы на интересующие его вопросы, и беседа стала напоминать допрос. Бедов сидел на стуле, а напротив него, набычившись, облокотившись на стол обеими руками, навис Аркадий, напоминавший скорее братка, чем доброго пастыря. А как всё хорошо начиналось:

– Всё, Бедов, – сказал Аркаша, когда они вошли в управу, – Беды твои закончились. Начинаем новую жизнь.

Эти слова очень напугали Витю, потому что он был привязан к старой жизни, и она ему нравилась.

– Одна голова хорошо, а две лучше, – продолжал Аркадий. Ты – поэт. У тебя с воображением должно быть всё хорошо, а без мечты, пусть даже нелепой и фантастической, нам не выжить. Ты будешь мечтать, а я реализовывать, так сказать, претворять их в жизнь.

– О чём мне мечтать, – спросил Бедов.

– Как о чём? О том, как расцветёт наш край, какие дома мы здесь построим, какие фермы? Что уникального есть у нас? Что мы можем приумножить? Что открыть? Может, больницу?

– Аркадий, это ваши мечты, а не мои. Я не знаю, чем одна порода коров отличается от другой. Я не понимаю, на какие деньги мы построим здесь больницу. Для кого? У нас жителей человек двести. Мы вымираем, как панды.

– Где двести – там и пятьсот. Где пятьсот – там и тысяча. Какие культурные ценности есть в Малаховке, кроме твоего кружка?

– Храм сгорел.

– Бедов, не беси меня – прорычал Рукомойников, нависая над Виктором, и с этой минуты разговор начал напоминать допрос, – какой ты поэт, если с воображением у тебя туго?

– Так вы же хотите, чтобы я не воображал – планировал, а планирование растёт из реальности, а с реальностью я не дружу, – Бедов вжался в стул, а Аркадий склонился над ним:

– Что у нас есть, чем можем мы гордиться, что можем другим показать и сказать – вот, это мы?

– Зинаида, – тихо, почти шёпотом сказал Виктор, – такого нигде нет. Ещё Бубнов барабаны делает, так он их тут же вывозит и продаёт, а Зинаида искусством занимается, а искусство – оно дороже золота. Если человек искусством занят – живая у него душа.

– А у меня что же, не живая? У меня, стало быть – мёртвая?

– Я так не говорил.

– Бедов, а ты не сектант?

– Нет.

– Сектанты всегда говорят, что они не сектанты. Что ты думаешь о Малаховке?

– Ничего не думаю. Просто живу.

– Так нельзя.

– Можно.

– Нельзя жить для собственной задницы.

– Я не живу для задницы.

– А для чего ты живёшь?

– Не знаю.

– Так нельзя.

– Можно!!! – вдруг во всё горло заорал Бедов, и перешёл на ты, – А ты знаешь, зачем живёшь? Зачем мы рождаемся? Почему мы здесь? Зачем едим, испражняемся, болеем? Почему так несчастливы? Зачем мучаемся? Любим зачем? Зачем рожаем детей? Зачем хотим быть богаче, успешнее? Зачем хотим денег, власти? Вот ты зачем хочешь власти? Зачем хочешь, чтобы Малаховка стала городом? Чтобы дома высокие построить? Чтобы природу загубить? А зачем, если ты через сорок лет в лучшем случае ляжешь в землю? Ага! Ты скажешь, – а рай, а перерождение? Но я ничего не буду помнить, понимаешь? Я всё равно умру, никто не возвращался, всё суета, Аркадий Владимирович, или вы в Бога веруете? Веруете? А верить – значит знать, знать, что он есть! И чувствовать, что ты бессмертен, и понимать, что всё не зря, мы с вами не зря, но я не понимаю! И не понимаю, зачем столько суеты – все чего-то хотят добиться, достичь, зачем? Чтобы через сорок лет лечь в землю богатым и знаменитым? – Бедова колотило – он рыдал. Аркадий опустился на стул и как-то сник.

– Нельзя мне Вить, такие вопросы задавать, совсем плохо станет. Хотя, я ведь говорил тебе, что я боюсь по ночам, и боюсь быть в своём доме, один или с женой, это дела не меняет. Но удивительно, после бессонных и мучительных ночей мир кажется мне чистым и умытым, а сам я – почти бесплотным, и не страшно касаться его, ибо меня вроде и нет. А если болезнь моя пройдёт, и я начну всерьёз думать о себе? Вот тогда и придёт мне крышка гораздо раньше отмеренного тобой срока. Страшно жить. Кидаюсь в работу и плыву.

– Вот вы и заговорили, как поэт.

– Какая разница, как я говорю? Так, или по-другому… время уходит… Может и нужно земле без людей отдыхать, но я пока жив. А пока жив – буду строить, находить работу для людей, деньги. Деньги, они ведь нужны для чего-то, сами по себе они ничто. Всё суета сует, так, как ты говоришь, но опустить руки и ждать смерти я не смогу. И стихи, как ты, писать не смогу.

Чтобы его обнаружили, Фёдору пришлось сопеть, кашлять, скрести штукатурку, но результат был нулевой – увлечённые разговором не замечали вошедшего. Тогда Фёдор прибегнул к пению – и оба разом закрыли рты и посмотрели в его сторону.

– Теперь можно и выпить, – сказал Аркадий, и ушёл куда-то за бутылкой и стопками. Вернувшись, он внимательно посмотрел на Фёдора, и увидел в его клетчатых шортах и футболке что-то знакомое, – В нашем?

– Да.

– А что ты пел?

– Экспромт, – ответил Фёдор.

– И как тебе наша одежда?

– На уровне.

– А ты говоришь, – Аркадий обратился к Бедову, – если бы ты знал, как приятно, когда твоя работа кому-нибудь нужна.

– Я знаю, – сказал Бедов.

– Откуда? Ты не работаешь.

– Работаю. Поэты – это аномальные образования. Ты думаешь, на голом месте все эти ваши швейные мастерские, хлебопекарни и урожаи картошки появляются? Всё это богатство ваше нужно вначале отмолить и отстрадать.

– Хороший тост, – сказал Аркадий, – Иллариона помянуть надо.

– Погиб поэт, – подхватил Виктор…

После стопки водки Аркадия осенила идея:

– Бедов, сказал Аркадий, а если Илларион действительно был хорошим поэтом? Наверное, остались его черновики, записные книжки, дневники? Это всё нужно найти и издать. Деньги мы найдём. Сборник ты составишь, ты и предисловие напишешь. Напечатаем вначале небольшим тиражом. Посмотрим, как книга распространяться будет. А как тебе это помещение для библиотеки? Если всюду будут стеллажи с книгами, а скажем, там, возле окна, будет стоять круглый стол со стульями? Да ты не дрейфь, меняйся. Свежая вода, она ещё никому не вредила.

Бедов попытался что-то возразить, но тут в беседу вступил Фёдор:

– Всё как в сказке. Так не бывает, что за считанные дни проходит целая жизнь. Только что с этим делать?

– За это надо выпить – сказал Аркадий, подошёл к окну и распахнул его. В окно ворвались запахи цветущих трав и деревьев, крики петухов, гоготание гусей, смех индюшек, шелесты ветра.

После второй стопки Фёдор попросил денег и сказал, что ему нужно уехать на время уладить дела.

– Дам, – сказал Рукомойников, – а что дальше?

– Не знаю. У меня мечта – цветы выращивать. Хочу цветочную плантацию организовать. Маленький бизнес.

– Где?

– Может быть, здесь.

– Ещё мечты есть? У нас сегодня как раз такая тема заседания. Давай, выкладывай мечты свои.

– Ещё я хочу вложиться в строительство храма. Деньгами, а может и руками, и головой.

– Ты, Федя, говоришь так, будто жить здесь собираешься.

– Не знаю, может и собираюсь.

– Не понимаю вас, мужики, – Аркадий начал нервничать, – если вы решили что-то делать – делайте! Что мешкаете, телитесь, как девушки. Что ты всё время «не знаю» говоришь, ты же вроде нормальный, не поэт, и с головой у тебя вроде уже хорошо. Когда узнаешь?

– Скоро узнаю. Ещё, хорошо бы мне здесь какой-нибудь дом небольшой занять. Пустуют же дома, а я реставрирую, отстрою, не знаю, буду ли жить постоянно….

– Опять не знаешь? Не беси меня, Фёдор.

– Не могу ничего обещать. Мне дела уладить надо, там на материке.

– А у нас что, не материк, остров какой что ли?

– Да, остров. И я ещё до конца не понимаю, существуете ли вы на самом деле, или всё это мне снится, или может, я уже умер и сейчас на небе нахожусь, но уж точно не в реальности.

– А мы – ангелы? Херувимы и серафимы? Что за глупости! Ладно, Федя, приедешь, потом поговорим. Ладно. Давайте, мужики, по последней, Фёдор, говори речь.

Фёдор взял стопку и сказал:

– Меня звали Андрей, но какая разница? Я вам благодарен.

– Давай без благодарностей, тост говори.

– За встречи. Мы думаем, что есть прощания, а есть только встречи.

– Федя, приходите на наши встречи, вы же поэт! – заволновался Бедов.

– Хороший тост. Будем.

Они выпили, Аркадий вынул бумажник, отсыпал Фёдору купюр, спросил, пойдёт ли тот прощаться к Веденским, а когда узнал, что не пойдёт, удивился и вызвал такси. А потом добавил:

– Я тебя перехитрил. Иди к Веденским. Такси туда приедет.

И Фёдор побежал. Бежал всё быстрее к месту, которое уже называл своим домом. К людям, которых полюбил и прощаться с которыми ни за что не хотел. Все были дома, даже Надежда Васильевна пришла с огорода, будто почувствовала неладное.

– Уезжаешь? – спросил Кузьмич

– Да.

– Приезжай, будем ждать, особенно Света, – Кузьмич улыбнулся.

– Я как будто от матери отрываюсь.

– И мы тебя полюбили.

Надежда Васильевна собрала и вручила Фёдору пакет с бутербродами и овощами, а Светка неожиданно по-мальчишески протянула руку для рукопожатия, и когда Фёдор взял её руку, сжала её так, что Фёдор ойкнул:

– Ты чего? – спросил Фёдор.

– Я так прощаюсь, – сказала Светка, – теперь ты меня запомнишь.

– Я запомню.

– Твоя машина.

По белой просёлочной дороге ко двору Веденских тихо и осторожно, блестя отполированной поверхностью, отголоском другой жизни крался чёрный мерседес.

– Ничего себе, такси, – усмехнулся Кузьмич, – Федя, с комфортом поедешь!

Дверца водителя открылась, и оттуда, ослепительно улыбаясь голливудской улыбкой, вылез белокурый утончённый мужчина в бежевых льняных брюках и чёрной, обтягивающей гибкий торс, майке. Губы у него были чуть тронуты помадой, что насторожило Надежду Васильевну и Кузьмича, а Светку привело в бурный восторг:

– Ну, Федь, тебе таксиста по спецзаказу прислали.

Фёдор, не оглядываясь, нырнул в машину, дверца за ним захлопнулась, он сказал адрес, услышал цену, и они поехали. Таксист оказался разговорчивый – шутил, травил анекдоты, и через некоторое время Федя перестал реагировать на его внешность.

Соня и Валерий приехали на пепелище уже после того, как его пядь за пядью исследовали односельчане. В ближайшем доме, как раз в том, где Семёныч недавно рубил гусей, они узнали странное: тело Иллариона не было обнаружено, никаких следов батюшки никто не нашёл, и это наводило на странные мысли.

– Надо собрать вещи, твои и девочек, – предложил Валерий, – управимся за час?

– Попробуем.

Опустевший дом священника становился всё более одиноким, лишившись Сониных икон, книг, учебников, детских фотографий, одежды, которая ещё хранила тепло и память тел. Погрузив всё в машину, Соня забралась на заднее сиденье, забилась в угол и прикрыла глаза.

– Почему-то я так и думал, – сказал Валерий, отъезжая.

– Что думал? – спросила Соня.

– Что он жив.

Соня ничего не ответила. До города они ехали молча, лишь на одном перекрёстке она отвлеклась, узнав в поворачивающей машине на заднем сиденье Фёдора.

– Как? – спросил у Фёдора белокурый шофёр.

– Всё хорошо, – ответил Фёдор.

– Чего хорошего? – спросил шофёр.

– Давно за рулём? – ответил вопросом на вопрос пассажир.

– Давно.

– Заметно.

– А ты, что решил, что выбрал?

– Вы о чём?

– Человек всегда перед выбором стоит.

– Ничего не выбирал.

– А почему в город едешь? Что у тебя там?

– А почему вы перешли на «ты»? Я с вами дистанцию не сокращал.

– Предлагаю перейти, я людей на «вы» никогда не называю.

– Значит, вас – можно, а вы не можете?

– Не могу.

– Тыкаете, значит.

– Именно это слово.

– Презираете людей.

– У меня смешанное чувство.

– Понятно.

– Что понятно? – водитель засмеялся и обнажил ряд безупречных зубов, – ничего тебе не понятно. Обычно люди пребывают в двух состояниях – либо не понимают, как им жить дальше, либо хотят чего-то, потому что, если ты не хочешь – тебя уже нет.

– Много людей перевезли?

– Много… И что, понравилось тебе в Малаховке? Рискнёшь изменить жизнь?

– Откуда вы это знаете?

– У тебя на лице всё написано.

– Читаете по лицам?

– Читаю. Только ты мне сейчас ярлык не вешай, что я не по призванию за баранкой.

– Точно. Хотел это сказать.

– Я тебя опередил.

– Еду сейчас домой, а сам не понимаю, где дом мой, что оставил я и что меня ждёт.

– Боишься ошибиться? Похвально! А раньше не боялся. Может, заболел?

– Откуда можете знать, что было раньше?

– У тебя на лице написано, впрочем, и так понятно, без лица. Случайностей нет. Не даётся просто так ничего, ни талант, ни безумие, ни любовь, ни смерть, ни болезнь, ни выздоровление. Всё надо заслужить. Всё, видишь ли, на вес золота. Даже предательство и потеря, без этого жить не научишься, рука всё время будет тянуться к сладкому. Ты предавал когда-нибудь кого-нибудь?

– Да.

– Вот и собирай урожай.

– Какой урожай?

– Непонятливый ты. Что посеешь – то и пожнёшь. Вчера посеял – сегодня пожал. Посеял до рождения – пожал после. Так что можешь кричать и отбрыкиваться, говорить: «Это не мне!» – если к тебе волхвы с дарами придут или дёгтем ворота обмажут, ты к этому отношения вроде и не имел!

– К чему вы клоните?

– Ты хочешь жизнь изменить к лучшему. Тихо жить, людям помогать, семью иметь, а что в старой оставил? Руины? Ты думаешь, старая жизнь тебя в новую так легко отпустит? Надеешься на дармовое счастье? Тьфу! Аж противно.

– А! Вы решили судить меня! В душонке моей покопаться!

– Вот ты в город едешь. Что хочешь вернуть? Работу, друзей, жену, дом, деньги? Для чего? Чтобы жить, как и жил? А хочешь я тебе сейчас денег дам? Много. И мы поворачиваем обратно в Малаховку. Счастливый конец! Сажаешь розы, покупаешь дом, вертолёт, Светка рожает тебе детей. Немного чудаковатых, но не одного, а несколько. Ты с Аркадием превращаешь Малаховку в посёлок городского типа. Жизнь удалась! Как тебе моё предложение?

– Вы ангел или демон?

– Какая разница?

– Для меня есть.

– Это потому, что ты своим глупым умишком не соображаешь, что одно неотделимо от другого.

– На ангела вы не похожи.

– Не слишком бел?

– Уж больно сильно улучшить мою жизнь хотите.

– Так что, отказываешься?

– А что взамен?

– Даром.

– Не верю.

– И зря. А хочешь, я тебе погадаю?

– Не хочу.

– А я тебе и так скажу – убьют тебя. Сожгут и прах закопают возле бетонной стены на Карачаровском кладбище. Один раз чуть не убили, а другой раз точно осуществят задуманное. На смерть едешь. Ты выпал из обоймы, стал не нужен.

– Я и так был не нужен. Какая разница, убьют меня, или сам я умру по высшей воле в тот же час, но в другом месте?

– Есть разница. Нельзя вступать в сговор со смертью. Она тебя перестанет уважать. Надо чтить жизнь и выживать до последнего.

– Зачем?

– Такие правила.

– Их многие нарушают.

– По неведению. Я тебя предупредил, что к врагам едешь.

– Спасибо, но сейчас вернуться я не могу.

– Да, понимаю, сам такой, упрямый.

– Как вас зовут?

– У меня сложное имя.

– Я всё равно узнаю.

– Ладно, самоубийца, страшнее человека зверя всё равно нет. Держи волшебные предметы. С возвратом. Подъезжаем к воротам – вон они, первые высотные дома. Предметов три. Первый – ключ. Замки все уже другие. Этот подходит к любой ячейке. Второе – шапка-невидимка, но не вздумай шуметь в шапке и следы оставлять и стоять у кого-нибудь на дороге, тебя сразу найдут. Третье – на крайний случай, если ранят тебя или смерть совсем близка – вот тебе колечко, его надо потереть – и я появлюсь, заберу тебя в места обетованные – шофёр подмигнул Фёдору – Эгей, въезжаем в зону Андрея, тут тебе Фёдором даже не пахнет. Адрес напомни.

Фёдор взял в руки волшебные предметы. Ключ был крошечный, судя по всему от почтового ящика, шапка-невидимка была обычной хирургической одноразовой голубой шапкой на резинке, а железное кольцо не натягивалось даже на мизинец.

– Это они снаружи неказистые, проверять в деле будешь. Оружие не даю, я и так весь в крови.

Андрей притих и всматривался в знакомые улицы, перекрёстки, торговые центры, вывески, вывески, плакаты с рекламой бургеров и гастролей столичных звёзд… Чёрный мерседес слился с массой других разноцветных автомобилей различных марок и плыл в автомобильной реке, и был её частью.

Зинаида шла к Гавриилу с вестями и продуктами. Тот, если уходил на реку, оставлял ей свежевыловленное в ведре на кухне. Зинаида забирала рыбу, быстро резала ему фирменный салат, прикрывала хлеб полотенцем, подметала в доме, и возвращалась обратно – до реки было далеко. Настроение у неё было отличное. Вчера она закончила очередного кота. Кот получился прекрасный, и за ним должен был приехать начальничек – так она называла Аркадия. Начальничек никогда не ходил по деревне – разъезжал на своём пыльном бежевом джипе. Что ей у Аркадия попросить за кота, Зинаида ещё не придумала. Утро было славное, свежее, на небе ни облачка, лето выдалось нежаркое, в палисадниках вовсю цвели пионы – ох, как любила цветы Зинаида! Она шагнула к Гавриилу во двор, и обмерла от удивления! Рядом с крыльцом, в густой траве сидела голая женщина. Волосы у неё были длинные, волнистые и светлые, черты лица – мягкие и правильные, глаза – цвета морской волны, кожа – белая и чистая. «Чур меня» – прошептала Зинаида, – «Это что здесь за диво Гавриил завёл?»

– Ты что голая сидишь, срамница? – спросила Зинаида.

– Я не срамница, я рыба, – ответила женщина.

– Какая такая рыба?

– Речная.

Зинаида много видела и хорошего и дурного в своей жизни, но такое видеть не приходилось.

– А вот что я тебе скажу, рыба ты, или другой какой зверь, голой на людях появляться нехорошо. И как тебе это Гавриил позволил голой из дому выходить?

– Я только что из реки пришла.

– Ох! – Бабушка всплеснула руками и затащила голую женщину к Гавриилу в дом, бросила сумку с продуктами и углубилась в глубину дома, где у рыбака хранились простыни и одежда. Нашла хлопковую белую майку от времени ставшую жёлтой, покопалась в постельном белье, сгребла всё бельё в наволочку, чтобы взять с собой и перестирать. Чистой оказалась льняная голубая скатерть, которую стелили очень давно, в дни счастья. Нарядив женщину в майку, и обернув в голубую скатерть, Зинаида оставила продукты на столе, взяла из ведра карасей, вложила наволочку с грязным бельём в белые руки женщины, и сказала:

– Пойдём ко мне, поможешь бельё донести и выстирать. И прибрать тебя надо, да одеть, негоже сразу мужчине в голом виде показываться.

– Почему? – спросила женщина.

– А ты где видела, чтобы люди голыми ходили? Одеваются. Скрывают срамные места. Ты, я вижу, ни школ, ни университетов не заканчивала. Пойдём, немного тебя подготовлю, расскажу, как надо с мужчиной жить, а то выбросит он тебя обратно в реку – Зинаида повела Рыбу по Ван Гоговской вьющейся дороге. Та не упиралась, шла послушно и лишних вопросов не задавала. Никто из соседей им не встретился, только почему-то на дорогу вылезли все окрестные коты и кошки. Они сидели на крышах и заборах, вились вокруг ног и с интересом посматривали на белокурую женщину в голубой скатерти. Так, в окружении заинтересованных кошек, бабушка и её напарница вошли во двор и закрыли за собой калитку.

После переезда к Валерию, Соня заняла вещами, своими и девочек, освобождённый шкаф, посмотрела на всё глазами, потрогала руками и попросила домработницу пойти в отпуск. Та с радостью согласилась, ибо было лето, и дача её тосковала без постоянного присутствия хозяйки, и у неё были внуки, насмотреться на которых дня не хватало. Соня же, аккуратная и требовательная к себе, переложила все домашние обязанности на свои худенькие плечи. Девочки быстро нашли подружек во дворе, оживились и пропадали на улицах с утра до позднего вечера с небольшими перерывами на обед, хватание сладкого в кулачки и убегание обратно во двор. Теперь Валерий обедал не в больнице, а прибегал домой посмотреть на Соню, поговорить с ней и поесть. В еде он был не привередлив. Соня варила борщи, лепила пельмени, придумывала салаты. В больнице что-то изменилось. Изменился даже воздух, которым дышали больные – всем им казалось, что пахнет то ли травами, то ли корицей, то ли яблоками. Валерий улыбался всё чаще, и постепенно, и его привычный груз становился легче, а потом, спина его распрямилась, походка стала лёгкой. Он порхал с этажа на этаж. Персонал смекнул, что всё дело в Ней, но всего персонал, конечно, не знал и даже не догадывался, как Валерия тянуло домой. Нет, он не перестал быть фанатично преданным медицине, но, вдруг, перераспределившись, осознал, что у него появился дом. Оказывается, в слове «дом», кроме стен, крыши и очага, содержалось что-то ещё. Соня впервые не думала о завтрашнем дне, не рассуждала, не давала обещаний, жизнь и так была полна риска. Её вынесло к мужчине, который сразу стал для неё родным, и долгого пути из далёких – в близкие не было. Не было периода адаптации, сомнений и само копания. После освоения дома Соня посетила городские достопримечательности, зашла в храм, в библиотеку, взяла несколько книг. Город её понравился, но даже если бы он оказался уродливым, для Сони он строился сейчас вокруг больницы, потому что туда уходил Валерий. Это было просто – ждать человека, который уходил, а потом, возвращался разным, порой, раздражительным и злым, иногда опустошённым. Ему надо было выговориться, осознать всё то, что произошло за день, пережить потери. Валерий Петрович был воином. Врачеватель всегда воин. Соня пока отказалась от курса медсестёр. Ей хватало того, что она ведёт дом, и забот о девочках и Петровиче. От её анемичности не осталось и следа. Привыкнув к одиночеству ей поздно было бояться одиночества, не было острой нехватки общения, не было стремления находиться на виду.

Надежда Васильевна стояла с телефонной трубкой в руке, и никто не мог ей помочь. Светка была на огороде, Иван ушёл за провизией. Если бы кто-то увидел её в этот момент со стороны, решил бы, что она получила известие о смерти или тяжёлой болезни родственника: «Да, – сказала она дрожащим голосом, – Всё хорошо у нас. Здоровы… конечно… приезжайте, мы ждём», – и после разговора присела на пол. Сил дойти до огорода, и поговорить со Светкой не было. «Тише, тише! Как успокоиться то? Ваня придёт не раньше, чем через полчаса. Дожить бы. У Антона появилась женщина. Она не любит его. Она использует их сына. Ох! Как трудно быть матерью. Почему Антон выбрал именно её? Неужели нельзя было найти невесту, ещё не вступавшую в брак? У неё трое детей… Уже есть дети! Почему её собственные дети живут не по правилам? Не знаешь, чего ждать от них. Как она будет смотреть в глаза этой женщине? Ведь надо будет пытаться быть приветливой. А с детьми как? Они чужие… Не дам благословения. Приедут, переночуют, и пусть уезжают обратно! А Антон? Он уже взрослый, всегда принимал решение сам и никогда ничего никому не рассказывал, делился только со Светой. Все уже смирились, что он живёт один, и тут, на тебе…»

– Мам, ты что на полу сидишь, плохо тебе? – Светка вбежала с улицы вся красная от того, что пол дня провела, уткнувшись в грядку.

– Плохо, доченька.

– Корвалолу накапать?

– Антон…

– Что с ним, встревожилась Светка?

– Женится.

– Что? Мам, Антон женится? – Светка вдруг запрыгала и захлопала в ладоши. Этого не может быть! Этого же не могло случиться! Я уже и не мечтала. Чего же ты расстроена?

– Он женится на женщине с тремя детьми.

– Мам… А ты не ошиблась? Ты с Антоном разговаривала?

– С ним.

– Значит, всё серьёзно. Дела плохи. Хотя… он никогда не искал лёгких путей. Ладно, мам, раньше времени не умирай. Потом, ему же с ней жить, а не тебе.

– Они приезжают завтра. Все.

– Вот это приключение! Дети грудные есть?

– Нет.

– Жаль, люблю грудных детей. Мам, прости, я опять говорю что-то не то. Давай лучше подумаем, как их устроить лучше, где им спать. Не бойся, сейчас отец подтянется, всё обсудим, ты же не одна, в нашем полку есть ещё герои. Пошли лучше пыль мести, кровати готовить, окна мыть, стресс, он движением снимается.

Пока женщины мели и мыли, нарисовался Иван Кузьмич с крупой, сахаром, маслом, хлебом и сигаретами. Двор пустовал. Все окна в доме были настежь распахнуты и где-то в глубине скребли и шуршали женщины.

– Женщины! – крикнул Иван Кузьмич.

Но увлечённые, жена и дочь не услышали Кузьмича. Заинтересованный, отец семейства вошёл в дом и повторил приветствие. Шум стих, и к нему вышли Света и Надежда Васильевна.

– По какому случаю генеральная уборка?

– Пап, только ты не волнуйся… Антон завтра приедет.

– А траур в связи с чем?

– Ваня! Он едет не один. Он хочет жениться на разведённой женщине. Мало того, что она разведённая, у неё, Ваня, трое детей. И все они, вся эта компания завтра будет здесь.

– Завтра значит… Надя, а чего ты боишься? Прости, но я вынужден сказать, что всё у нас плохо, но не потому, что завтра к нам приезжают люди.

– Это не просто гости! Это наш сын.

– В том-то и дело, к чужим мы относимся, как к своим, а к своим – как к чужим. Дожились мы. Если бы горе было или беда какая, то и тогда надо было бы выбирать, какие лица надевать! Не было внуков – стонала и жаловалась Надежда, что, видите ли, у неё их нет, а тут вдруг трое появились сразу, и мы трясёмся-дрожим,страшно нам их принять! Стыдно-то как. Будто и не видели потерь, не страдали вовсе. И будто живём во дворцах, и жаль нам делить наследие своё. И жаль нам сердце своё растрясти – полюбить чужого ребёнка. Лучше одинокими помирать, чем людей вокруг иметь, – Кузьмич вынул непочатую пачку папирос и вышел во двор.


Фёдор поднимался к себе в квартиру пешком на десятый этаж. Он решил не пользоваться лифтом. В кармане шорт его лежали волшебные предметы, в руке зажат пакет с овощами и бутербродами от Васильевны – только это связывало его со сказкой. Он подошёл к своей двери и увидел, что действительно, замок зачем-то поменяли. Прошло приблизительно две с половиной недели с момента его исчезновения. Интересно, дома ли Анна, и если дома, наготове ли у неё пистолет? Быть разведчиком среди врагов было новой ролью, полученной им в мерседесе от ангела или демона, чёрт его разберёт. Фёдор волновался. Встретится со всеми, наверное, всё же придётся, или не придётся, его просто сразу убьют. На всякий случай, надо приготовиться к худшему. Фёдор вынул маленький ключик, который сразу идеально вошёл в замок. «Не обманул», – успел подумать Фёдор, и вошёл в свою прихожую.


Дом у Зинаиды пропах миро и масляными красками. Пока Рыба озиралась, Зинаида полезла в комод и достала оттуда красивую светлую юбку на резинке и такую же светлую рубашку с кружевами и жемчужными пуговицами.

– Одевай. На похороны себе отложила, да видно рано пока помирать. Давай, девка, сейчас какое-нибудь бельё поищу. – Из белья у Зинаиды оказались совсем новые панталоны и лифчик, зачем-то припрятанный в ящике. – Бери, от сердца отрываю. Храню на случай – вдруг кто меня замуж возьмёт, а в старье как с мужем спать? – Зинаида довольно крякнула и посмотрела на разодетую рыбу, – Ишь ты, какая краля! Ну, давай, рассказывай, как ты дошла до такой жизни, как из рыбы в человека превратилась?

– Я не просто рыба, я – королева рыб.

– А, королева, тогда понятно, королевы могут себе позволить, а обратно, в рыбу можешь?

– Не могу. Не знаю.

– Все вы такие, девки. Если ты к мужчине из реки вышла, будь добра, прими его, ежели влюбилась.

– А я не влюбилась.

– Как так?

– Жалко мне его стало.

– Не пожалеешь, что оборотилась?

– Не знаю.

– Все вы такие, девки. Иди, в зеркало на себя посмотрись, вдруг, понравишься себе самой, а если себе самой понравишься – легче тебе будет и другого полюбить.

Рыба поплыла к зеркалу. Одежда Зинаидина пришлась ей впору, и вся она была белоснежная да гладкая. Волосы у рыбы были пышные, мягкие и кучерявились. Глаза были зелёные, губы пухлые, щёки розовые. Зинаида научила её причёсываться, косу плести, объяснила, зачем руки и зачем ноги, и дала ей в руки сначала веник, потом тряпку. В доме у Зинаиды, кроме запахов миро и красок, появился стойкий запах свежести и реки. После уборки Зинаида усадила Рыбу за кухонный стол, нарезала салат, заварила чайку из травок, достала хлебушка…. Тут Рыба и разволновалась, потянула носом и аж задрожала.

– Это он! – сказала Рыба, – Тот самый хлеб, меня им Гавриил угощал.

– Что ты? Щедрый какой! Сам голодный, а рыб прикармливает. Выходит, прикормил он тебя моим волшебным хлебом? Ха-ха-ха! Приворотным хлеб оказался!

– Я бы и без хлеба обратилась.

– Ну-ну, – Зинаида смотрела, как речная женщина жадно причмокивает и рассасывает белый мякиш.

– Как хорошо! Одним хлебом сыта, небось, будешь? Экая ты удобная! Поживи у меня маленько! Поможешь мне, а я – тебе. Не пугай пока Гавриила. Что он будет делать с такой беспомощной? Сам он беспомощный, ему нужна женщина-кремень! А ты не кремень, ты размазня пока.

– Я не размазня.

– Так поживёшь?

– Поживу.

– Вот и договорились. Как хочешь называться? Раиса, Рената, Рита, Регина, Роза? Как хочешь, чтоб тебя величали?

– Розой хочу быть.

– Решено. Отныне нарекаешься Розой. А видела ли ты настоящие розы, королевы цветов? Запах нюхала?

– Не нюхала.

– Так пошли в огород.

Пока женщины нюхали розы, к Зинаиде приехал Аркадий. Он вошёл в бабушкину и калитку, и удивился тому, что мысли, штурмующие его голову, исчезли. Все до одной, осталось только удивление, тишина и состояние непричастности ни к кому и ни к чему. Такое случалось с ним под воздействием длительных возлияний или после сильных ночных кошмаров. Он увидел женщин за домом в цветнике, но не стал их окликать, ему захотелось побыть в одиночестве. Он взошёл на крыльцо, прошёл через веранду, прихожую и оказался в комнате, в которой главное место, возле потолка занимали иконы, а внизу, вдоль стены стояли картины. Ещё в комнате был стол, где горкой и россыпью возлежали тюбики с краской, светилось льняное масло в пузатом флаконе. Кисти были чисто вымыты и лежали на ярко освещённом подоконнике на газете. Он не разглядел дату выхода газеты – она была замазана краской. В открытое окно заглядывали бурно цветущие пионы, а над ними зависали и падали в их середину шмели и пчёлы. В комнате, несмотря на наступившую дневную жару, было прохладно и свежо. Аркадий сел на стоявшую в середине комнаты табуретку и погрузился в созерцание картин. То, что он увидел, поразило его. Он был подготовлен Бедовым и знал заранее что это талантливо, но чтобы так писать, сразу повергая зрителя в счастливый нокаут! Поражали и изображения, и присутствие в картинах того, что мы постоянно ищем в себе, вовне, в других. Картины были переполнены чувством, и делились с тобой тем, чего тебе так отчаянно не хватало.


В прихожую никто не вышел, но Андрей старался не шуметь всё равно и на цыпочках прошёл в одну комнату, потом, во вторую. Дом, бывший когда-то его личным пространством, за считанные дни изменился. Вроде, всё стояло на своих местах, и в шкафу висела его одежда, но невыразимым, зловещим образом изменился воздух. Он почувствовал – дом не его, он стал чужим. И вдруг он увидел знакомую фигуру, закутанную в синий плащ. Она стояла рядом с балконом, повернувшись к нему спиной, и смотрела в окно. Ему надо было торопиться. Перерыть ящики и найти свои документы, вынуть из сейфа деньги, взять кое-какую одежду.

– Не торопись, – сказала вдруг Смерть, – всё равно не успеешь.

– Попытаться-то надо – рыкнул на неё Андрей.

– Пытайся.

От ужаса у Андрея дрожали ноги и клацали зубы. Он открывал ящики один за другим и не находил ни одной своей бумаги или карточки, и ему уже хотелось, чтобы кто-то пришёл, и чтобы всё поскорее закончилось. А когда у него появилось желание, чтобы всё поскорее закончилось, страх пропал. Он обошёл квартиру, понял, что мужская одежда, висящая в платяном шкафу не его. В ванной комнате были аккуратно расставлены чужие бритвенные приборы, а в прихожей сияли как зеркало дорогие английские ботинки не его размера. К горлу подступила тошнота, стало мерзко, отвратительно. На кухне не пахло съестным. В холодильнике кроме пива и кефира, на полке одиноко маячила сухая колбаса, и зеленел кусок Рокфора. Едят в ресторане. Не готовят» – подумал Андрей. Набор кухонных принадлежностей совсем не изменился. Ничего не было разбито, ни одна из банок со специями не сдвинута со своего места. Значит, выбросили только мою одежду. А деньги? Он быстрым шагом направился к сейфу, но ключ не помнил. Какая же там была последовательность цифр и букв? Кажется, что-то простенькое, типа года рождения Анны и двух первых букв её и своего имени.

– Хочешь, я подскажу? – хихикнула смерть?

– Спасибо, не надо, я сам.

– А ты меня не боишься? – спросила Смерть.

– Мы уже знакомы. Я к тебе привык. Ты мне не мешаешь.

– Какой ты самонадеянный!

– Но не могу сказать, что рад тебя видеть.

Смерть опять хихикнула и сказала:

– Ты везунчик.

– Остаться в живых не всегда означает везение.

– Не всегда, согласна. Но даже за последнюю минуту жизни можно успеть.

– Что успеть?

– Сам узнаешь.

В сейфе не было денег. Он был пуст. Андрей уже не хотел уйти незамеченным. Он хотел встретить Анну и бывших друзей лицом к лицу. Если они задумали его убить, вряд ли сделают это сразу и сами. Скорее всего, наймут кого-нибудь, значит, немного времени у него всё-таки есть. Андрей засучил рукава и принялся выбрасывать содержимое тумбочек и шкафов в поисках чего-то своего.

Взгляд Аркадия упал на странное изображение женщины, идущей по воздуху прямо над деревенскими крышами. Женщина была ему знакома. Он вспомнил, что видел её в ателье и ещё иногда на улицах Малаховки, но он всегда был в машине. И ещё, на пожаре, он тогда обратил внимание, что все стонали, причитали, плакали, а она улыбалась. Аркадий встал с табурета и подошёл к открытому окну. Женщины были уже в огороде, и, задрав зады, щипали сорняки на грядках со свёклой.

– Эй! – крикнул Аркадий.

Обе распрямились, и Аркадий был приятно удивлён появлением в Малаховке нового красивого лица.

– Это Роза, моя родственница, – представила Зинаида Рыбу Аркадию. А это Аркадий, глава наша. Ну что, выбрал картины?

– Выбрал.

– Какие?

– Вот эту, с летящей женщиной.

– С Юлькой, что ль?

– Да, с Юлькой.

– А Кошек? Кота возьмёшь?

– Возьму.

– А ещё что возьмёшь?

– Ещё Цветы хочу взять, и Петуха. Мне библиотеку нужно оформлять, – Аркадий достал бумажник и спросил:

– Сколько?

– Сколько не жалко, – ответила Зинаида.

Аркадий отхрустел Зинаиде стопку тысячных купюр и бросил ей в фартук.

– Ох! Благодетель! Балуешь ты меня!

– А вы надолго к нам? – спросил он у Розы?

– Надеюсь, – ответила Роза

– Вот это по-нашему! Милости прошу в гости. Познакомлю с женой, – Аркадий уложил творения в багажник и нырнул в брюхо своего верного коня.

– Аркаш! А чаю? – успела крикнуть Зинаида.

– Некогда, тёть Зин! Некогда!


В городе ничего не изменилось. В две стороны ехал транспорт. Пылью были покрыты мостовые и листва, звенели трамваи, в скверах гуляли собачники со сворами псов, пламенели светофоры хищными яркими цветами. Дома разного калибра и разного возраста лепились рядом с другими явно вне единого плана градостроительства. Убогие пятиэтажки соседствовали с красными кирпичными великанами и с монолитными бетонными высотками, вмещавшими в себя многих. И каждый был уверен в своей защищённости. Смерть, стоявшая возле окна и наблюдающая за первыми каплями дождя, уравнивала всех и делала человеческую жизнь незначительной, сущей небылицей, всплеском в бесконечности.


– И как ты ко всем успеваешь? Тяжёлая работа, – попробовал пошутить Фёдор, обращаясь к Смерти.

– Ерунда. Не глупи. Я – только призрак события, которое должно произойти. Моя тень присутствует везде, где есть жизнь.

– А где есть смерть, там есть и жизнь?

– Умный мальчик.

– Невозможно избежать события, которое должно произойти?

– Избежать невозможно, но событие может поменяться. Если ты становишься несъедобным, тебя попробуют съесть, но выплюнут.

– А если я сам хочу съесть?

– Ты ешь, но, одновременно, едят и тебя.

– Кто меняет события?

– Подобие. Сыр – к сыру. Вода – к воде. Листок – к листику. Причина – к следствию. Образ – к подобию. Это механизм. Называй его, как хочешь, это дела не меняет.

– Почем я умру?

– Не сегодня, так завтра. Значит, это для чего-то нужно. Потом поймёшь.

– Но я собираюсь бороться. Голыми руками вы меня не возьмёте.

Щёлкнул входной замок, и в прихожей появились двое.


Аркадий ехал в сторону управы по белой и пустой просёлочной дороге. Внутри него ещё царили мир и блаженство. Ни одна мысль не проскользнула в его светлую голову, и вдруг, после поворота, он видел Юлю, которая шла по воздуху над домами. Он решил, что спит и затормозил. Потом вышел из машины и закричал:

– Юля! Свиридова!

Юля увидела Аркадия, спланировала вниз и подошла в смущении. Кажется, она стыдилась своих полётов.

– Как ты это делаешь? – спросил Аркадий.

– Не знаю, – ответила Юля, – просто делаю. Однажды я подумала, что уже мёртвая, а мёртвые могут перемещаться по воздуху. Я подумала так и взлетела. У нас обеденный перерыв и мне надо покормить маму. Если хотите, пойдёмте, я и вас покормлю.

– Давай, – вдруг ответил Аркадий, ещё не оправившись от увиденного, – подвезу вас, и вы меня покормите.

– А почему вы перешли на вы?

– Присмотрелся, и увидел, что вы не девочка.

Юля села в машину и до дома ехала молча. Матери не было. Аркадий обошёл дом вокруг, потоптался в огороде, пока Юля разогревала суп и блины. Он волновался, но сразу перешёл к делу, и когда она села напротив, и их разделял только стол, произнёс:

– Юля, у меня есть жена.

– Я знаю, ответила Юля.

– Я не могу дважды жениться, но меня к вам тянет, как бы это сказать… Я занятой человек, и не совсем здоровый, поймите меня правильно, не физически, но душевно. Так вот, я не смогу на вас жениться. Не потому что вы летаете, а потому что у меня есть Вера. И я запутался, не понимаю, что со мной происходит, а разбираться уже поздно. Я предлагаю вам начать с конца, потому что ухаживать за вами у меня нет времени. Именно так, начать с конца и пойти к началу. Переспите со мной. Или я вам отвратителен и это унижает вас?

– Нет, не унижает, – ответила Юля, – выйдем на крыльцо, – А теперь держитесь крепче за мою руку, – крикнула она, и Аркадий не успел ничего сообразить, как оказался в воздухе. – Ложитесь на бок! – Юля набирала высоту и тащила главу управы в сторону леса. Аркадий не летал даже во сне, а чтобы женщина тащила его по небу на буксире…

– Снижаемся – Юля аккуратно опустила Аркашу на землю и села рядом.

– Во времена инквизиции тебя бы сожгли.

– Я начала с конца, вы же просили. Если я пересплю с вами, больше не смогу летать.

– Тебе это так важно? Летать.

– Не важно. Пойдёмте ко мне. Матери нет, появится только вечером. А как же ваша жена?

– Не знаю, Юля. Я сейчас не думаю об этом, что будет потом, тоже не знаю. Не знаю, как жить по правилам, всем не угодишь. Что за день сегодня странный?

– Двадцать восьмого июня. Лето проходит быстро.


Андрей прошёл на кухню, разложил бутерброды на белоснежном блюде, достал Рокфор и нарезал его толстыми ломтями. Потом он бросил чайник на плиту. За этими манипуляциями наблюдали Анна Толоконная и Миша Крэг.

– Ань! Чашки кинь на стол! – Андрей подмигнул Анне и улыбнулся Михаилу, – что-то вы мне не рады, ребят, не вижу счастья на лицах и приветственных обнимашек. Я вот тут вам еды привёз, а то жрать у вас нечего. Вы что как воды в рот набрали? Не ожидали, что ли увидеть? Но я пока не с того света явился. Недавно, по-моему, в конце апреля, зашёл я в храм Казанской Божией Матери. По любопытству зашёл. Отстоял очередь к иконе, поцеловал, и, отходя, задел лампадку с маслом, масло вылилось мне на голову и на лицо. Рядом стоял священнослужитель, который приехал к этой иконе издалека. Он увидел это, разволновался, стал говорить мне, что ОНА, икона, меня выбрала и теперь моя жизнь переменится. Ещё говорил, что у него было так же, и жизнь его коренным образом изменилась. Ещё – чтобы я читал акафист Божией Матери. Акафистов я дома не держал, а моя жизнь действительно меняется даже раньше, чем он мне пророчил! Много болтаю? Да вы садитесь, будьте, как дома, что вы на меня смотрите, будто я зверь диковинный?

– Как ты вошёл? – спросила Анна.

– Научился вскрывать замки.

Крэг неожиданно присел и взял бутерброд

– Молчать будете? – спросил Андрей у Михаила, – что здесь происходит? Где мои вещи, документы?

– Сейчас всё будет. Аня, давай, звони нашим.

Аня повернулась спиной и взяла мобильник в руки, и сказала:

– Он здесь, приезжайте.

– Быстро тут у вас рокировка произошла, – сказал Андрей. Это вы выбросили меня с поезда, а не я вас, вам нужно давать мне объяснения, а я приседаю перед вами, оправдываюсь, будто провинился, что не умер.

– Мы ставили не на тебя, а на проигравшего, – отмахнулся Крэг, – на твоём месте мог бы оказаться любой из нас.

– Почему вы меня не искали?

– Почему же, мы заявили в полицию. Тебя ищут.

– Понятно.

– Тебе не всё понятно. Невозможно запрыгнуть обратно в идущий на скорости поезд. Я живу с твоей женой.

– И как живёшь?

– Ты проиграл. Анька уже не твоя женщина.

– И не твоя.

– Может и не моя, но сейчас я ей нужен.

– Для чего? Чтобы ходить с ней в ресторан, трахать её, давать ей деньги на косметические процедуры и бирюльки? Аня, неужели ты меня никогда не любила?

– Кажется, это ты не так давно поставил на меня, как на лошадь.

– Прости.

– Опаздываешь. Просить прощения надо было раньше.

– Раньше не мог.

В дверь позвонили, и в прихожую ввалились Генка Белый, Савва Добрый и Женя Демченко. Они внесли в комнату два увесистых чемодана. Андрей закрыл лицо руками. Он ещё не верил в реальность происходящего. Он ещё надеялся, что, когда он опять откроет лицо, мираж исчезнет. Кто они, эти люди? Неужели эта женщина – та самая, с которой он прожил рядом несколько лет, делил кров и соединялся физически? Эти парни – те, с которыми он путешествовал, играл в одни игры, шутил, и радовался их присутствию?

– Зачем это вам? – спросил Андрей

– Что?

– То, что вы сейчас собираетесь делать. Чем я вам так помешал?

– Ничем, – ответил Генка, – Это игра. Ты всё ставишь на карту.

– Это не игра, а безумие.

– Однако ты с удовольствием участвовал в этом самом безумии. Не так? – продолжал Белый, – если мы начинаем что-либо, то доходим в этом до конца.

– Или ты так не считаешь? – спросил вдруг Савва, – Ты стал другим? Так научи нас, неразумных, как дальше жить, – Савва засмеялся.

– Так как, – спросил Женя, – мы продолжаем играть? Мы собрались, чтобы продолжить.

– Я уже понял.

– Или ты прямо сейчас покидаешь нас. Вещи и документы в чемодане. В другом чемодане – деньги. Ты это забираешь, и уезжаешь, забываешь о нас и о своём бизнесе, тем более, он уже не твой, мы тебя съели, все вопросы – в налоговую. У тебя было много нарушений, несовместимых с делом. Нарушения нашли, а штрафы, сам знаешь, очень большие, пришлось пожертвовать тем, что ты имел. Квартира остаётся Анне. Мы так решили. Ты же не будешь заниматься дележом имущества?

– Вы меня обокрали.

– Мы не воры. Во втором чемодане достаточно денег, чтобы начать с нуля. Так легла карта. На твоём месте мог бы оказаться любой из нас. Неразумно сейчас вступать с нами в какой-либо спор. С нами можно только сыграть. Если выиграешь, и останешься в живых всё вернём обратно: жену, квартиру, машину и бизнес. Выбирай – ты играешь с нами или уезжаешь?

– Во что будем играть?

– В прятки.

Все четверо собрались вокруг стола и дожёвывали последние бутерброды, – ты берёшь свои чемоданы и бежишь от нас. Мы засекаем время, а потом, ищем тебя. Ты прячешься, условие – на территории города, а мы тебя либо находим и ловим, либо ты уходишь от нашей погони и получаешь обратно всё, взятое нами на хранение.

– А если я откажусь?

– Не откажешься, потому что ты игрок, как и мы. Мы считаем до ста. Время пошло.


Вместе с пожаром исчезла внушительная часть жизни Бедова, а то, что осталось – не внушало доверия. Он отправился на поиски потерянной части – спустился к реке, увидел вдали Гавриила, прошёл по мосту и поднялся на место сгоревшего храма. Илларион никогда не закрывал дом на замок. С внутренней и внешней стороны двери закрывались на щеколду. Комнату Иллариона отыскать было легко. Там было место для молений с иконами, стояла узкая кровать, письменный стол был завален книгами, исписанными бумагами, тонкими детскими тетрадями в клеточку, которые батюшка брал у дочерей, ежедневниками, которые он по очереди вставлял в кожаный переплёт. Надо было навести здесь порядок, и Виктор разложил содержимое стола на две стопки – стопку книг и стопку тетрадей и бумаг. Вторую стопку он аккуратно завернул в белоснежную простыню, потом, опустился на кровать и погрузился в тишину комнаты. Через мгновение он уже боялся шелохнуться и дышать. Иконы ожили и улыбались со стен. Было чувство, что они соскучились по человеку, и вот, наконец, человек пришёл. Витя сполз с кровати и встал на колени. «Господи, – сказал Витя, – прости меня, грешного и недостойного. Вот, стою я пред тобой, и ты видишь все мои мысли и всю тьму души моей. Никогда я не молился, ни утром, ни вечером, ни перед началом трапезы или дела, ни после. Но день пришёл, не могу больше как прежде, гложет меня тоска. Чем вылечить её? Вот храм у нас стоял, так не шёл я в храм, вольготно жил, лениво. Как-то жизнь сама собой шла. Кто-то другой был в ответе за всех. А я, Бедов Виктор Михайлович, особенно преуспел в праздности, никто до меня в моём роду этим не страдал. Трусливый я человек, думал, что тем, что стихи пишу счастлив буду, но чем дольше я живу, тем мне страшнее становится, поэтому молюсь сейчас вынужденно, не от избытка любви, а от недостатка и делаю это впервые. То, что ты забрал к себе Иллариона, потрясло меня, так как думал, что он меня похоронит, а не я его. Да и похорон у нас не было, ты забрал его целиком. Я думал, что большое дело делаю – приобщаю людей к культуре, к творчеству. Приобщал, а сам культуры истинной в себе не нёс. – На этих словах Витя вспомнил, что Илларион говорил о себе и вере такими же словами, о том, что он других приобщает к вере, а сам веры не имеет… – Господи! – продолжал Витя, – ты знаешь больше про меня, чем я о себе знаю. Предлагают мне чиновником стать, деньги обещают платить, но чувствую себя лицемером – как учить тому, чего сам не могу? А творчество моё – всё насквозь страстями живо, а не любовью. Вот, лишил ты меня друга и страстей и ничего у меня не осталось. Но если не осталось по твоей воле, принимаю это с благодарностью. Дай же мне знак, как жить дальше, и научи меня любить и молиться».

Как-то сильно хорошо стало Виктору, так хорошо на сердце, что ему не хотелось заканчивать молитву. Хотел было он снять икону со стены и забрать с собой, но рука не поднялась брать без спросу. А у кого спрашивать? Бедов прижимал к себе стихи батюшки, запеленатые в простыню, как младенца, хотя младенцев в руках никогда не держал. Он шёл через деревню к Зинаиде, и пока шёл, всё больше разбирало его любопытство – а что же в тетрадях, что там, на листочках, что он обнимает и прижимает к себе? Сел на траву недалеко от реки, открыл наугад тетрадку и прочитал: «В этих суровых буднях борьбы без причин от того, что не хочется быть миражом для себя самого, в этих сложных днях, в смертельной схватке с самим собой за свою же секунду. Этот бой не на равных, но завоёванное поистине твоё». Потом он вытащил из стопки листков один, и прочитал: «Что им, берёзам? Вместо голов у них – облака». Потом открыл ежедневник и прочитал: «Я люблю Тебя напряжением застывшего грома, ещё не прогремевшего. Я люблю Тебя долго, пока есть жизнь. Я здесь. Чтобы я ни делал, перед временем, как перед бабочкой, готовой вспыхнуть. Здесь. За моим бессилием, Именем Твоим следую себе».


– Дом должен быть всегда в порядке, но даже не это главное. Если муж попросит чего – не отказывай ему, поучала Зинаида Розу, наклоняясь над очередной грядкой.

– А если попросит чего-то чудного, того, что нельзя?

– Откажи, но мягко, скажи – сейчас не могу, а потом сделаю.

– Больно мудрёно, боюсь, не смогу.

– Сможешь, если полюбишь, а любовь, она тебе всё подскажет – когда говорить, а когда молчать, когда обнимать, а когда уклоняться. Голая перед мужем не ходи. Голая женщина – это всё равно, что рыба без чешуи. Ещё,

учись готовить. Что ты умеешь?

– Ничего.

– То, что можно варить, просто делается. Каша варится на маленьком огне, картошка на любом, да ты со мной поживёшь и всему научишься.

– Я уже с мужем жить не хочу, картины теперь писать хочу.

– Ишь какая! С мужем жить уже не хочешь? Ты же к Гавриилу из реки вышла.

– Сложно уж больно.

– Писать картины не проще… А скажи ка мне, ты ведь рыба, а не человек, тебе обратно в реку не хочется? Ты ведь без роду, без племени. Ни родителей у тебя, ни родственников, не кому тебя приютить, защитить.

– Оборотиться обратно не смогу, буду век свой человеком доживать. Только раз в несколько тысяч лет рыбе такой шанс выпадает. Есть же люди, которые сиротами остаются, и ищут отца и мать среди других людей. Есть и те, кто с родителями, а живут, как безродные.

– Откуда это знаешь?

– Знаю, давно живу.

– Эй! Виктор! Неужто народился кто у тебя? – крикнула Зинаида приближающемуся Бедову.

– Нет, тёть Зин, это не ребёнок, это рукописи батюшки нашего. Книжку из них собрать хочу.

– Книжку – это дело хорошее, а ко мне зачем пожаловал?

– Плохо мне, тёть Зин, икону я у тебя хотел попросить, молиться буду перед ней. Только не знаю, как отработать икону, чем вернуть. Денег у меня нет, и в хозяйстве я не рукодельник.

– Да что с тебя взять? – ответила Зинаида, – дам икону. Заходи в дом, мы с Розой тебя сейчас чаем поить будем.

Бедов увидел Рыбу в Зинаидином похоронном облачении, и душа его вначале ушла в пятки, а потом расправилась. Бабушка представила Розу, как свою племянницу, что очень обрадовало Виктора, и он начал говорить о том, что Зинаидины родственники и отпрыски должны быть талантливы и добры сердцем.

– Роза, вы пишете стихи? – спросил Бедов?

– Нет, – ответила Роза.

– Приходите к нам в среду. Вы созданы для творчества!

– Ну вот, запел, – сказала Зинаида, – кто про что поёт, а вшивый про баню. Роза только приехала, ей нужно сначала обвыкнуться, отдохнуть с дороги. А ты, Вить, оказывается, бабник. Чуть что красивое в юбке заприметишь – тут же влюбляешься? Как же Верка, или любовь всей жизни прошла? Давай, иди сюда, икону выбирать будем. Тебе кого? Архангела или Богородицу? Может, Пантократора возьмёшь или святого какого?

– Христа.

– Так тому и быть, бери Христа. Заплатишь тем, что ежедневно будешь слёзно молиться за себя грешного и за нас всех. Не стало нашего молитвенника…. Хотя даже если сам спасёшься, это и будет платой твоей.

– От чего мне спасаться, тёть Зин?

– А неужто не от чего? И бесы ни в тебе, ни по тебе не прыгают? И нет в тебе зависти, ненависти ни к кому, и себя уважаешь и любишь, и гордыни в тебе нет? Спасаться надо так, будто ты тонешь, идёшь ко дну, последние секунды жизни у тебя, вот тогда бесы и угомонятся, некогда им будет бегать по тебе.

– Я понял. А насколько родственница твоя к нам пожаловала?

– Не знает ещё, может и насовсем.

– Так это же хорошо! Сколько красоты в Малаховке прибавится!

– Прибавится, да только не для тебя. Да, Роза?

Но Роза ничего не ответила. Она рассеянно смотрела на Зинаидины картины, на помятого и взъерошенного Виктора, взгляд её выплывал в окно, скользил над грядками за пределы Зинаидиного хозяйства. Там дорога ширилась, потом, опять сужалась и уходила в сторону реки.

Пока приятели считали до ста, Андрей и его чемоданы ехали вниз в лифте, и эта поездка ничего хорошего ему не предвещала. Он выскочил из подъезда и увидел Тамару, женщину, которая стояла со шлангом и поливала свой цветник. Цветы у неё росли на любой вкус, также собирала она камни разной формы, и высаживала хвойные деревья. Всю свою пенсию, а также деньги, которые присылал ей сын из Америки, будучи программистом Гугла, она вкладывала в покупку растений, почв и подкормок. Сад благоухал, и все растения хотели размножаться, но встречались с зорким оком Тамары и её безжалостной рукой. Всё лишнее она удаляла, чтобы сад дышал, чтобы камни были видны, и чтобы света доставалось всем.

– Укройте меня, спрячьте, я вас очень прошу, меня хотят убить.

– Убить? А ты не наркоман?

– Не наркоман, я сосед с десятого. Сейчас они спустятся, и мне конец.

– Кто спустится? А ну, пошли со мной, потом расскажешь, – Тамара быстро прикрутила кран, они вошли в её прихожую и захлопнули дверь. В это мгновение лифт открылся, и из него выскочили четверо мужчин, выбежали на крыльцо и стали совещаться прямо под окном у Тамары.

– Выбор небольшой, – сказал Демченко, – расходимся в четырёх направлениях.

Они разошлись, и Андрей узнал в них четырёх ангелов смерти, собравшихся вокруг него во время сердечного приступа.

– Что, эти фраера – преступники? – спросила Тамара, – а чем ты перед ними провинился? Может, украл чего? Что у тебя в чемоданах?

– В одном – деньги, в другом – личные вещи и документы.

– Выходит, вор?

– Нет, не вор, на самом деле, украли у меня. Дом, жену, бизнес. То, что в чемодане – жалкая часть того, что было у меня. Теперь хотят украсть жизнь.

– А сам ты крал?

– Крал. Эту самую жену и украл.

– Вряд ли из-за жены убить хотят. Мешаешь ты им. Стоишь на пути. Или наркоманы. У них часто с головой нехорошо. Мой сад, бывает, наркоманы рыхлят – оставляют заначки дуг для друга, а где точно отрава, не помнят. А соседи цветы воруют ночью и к себе на грядки пересаживают. А где ты жил?

– На десятом.

– Хорошие там квартиры. А если они ко мне постучатся? Не открывать?

– Открывайте, я шапку-невидимку надену, только чемоданы надо убрать.

– Давай в кладовку уберём. А что за шапка у тебя?

– Не знаю, работает ли, сейчас попробую – Андрей вынул голубую хирургическую шапочку и натянул её себе на голову. – Ну что, виден я?

– Невероятно! Не видно! Но слышно всё же тебя, так что ты не разговаривай, когда одеваешь. Ишь, до чего дошёл прогресс! Всё, давай чай пить.

– Не могу я ни пить, ни есть, но с вами посижу.

Женщина стала накрывать на стол:

– Видела я, как вы со своей женой туда-сюда шастали. Приедете-уедете, красивые такие, но не счастливые. Красота ведь и счастье – две вещи.

– Да уж…

– Ну и что, нашла она своё счастье с новым хахалем?

– С Мишкой что ли? Не знаю, может и нашла. Может, он ей и нужен был всегда, а я им только мешал встретиться. Но счастье – это же не кусок дерьма, и даже не другой человек. В другом счастье искать – себя потерять, или время потерять… не знаю.

– Хорошо говоришь! У меня сестра есть, она в Абхазии живёт, я – здесь, в Александрове. Были у нас мужья, да только ушли оба к другим. Были дети, да только выросли. Я стала цветами заниматься, и она тоже, в Абхазии своей, вдали от меня цветоводом стала, не сговаривались мы. Розы выращивает, лучше её цветов нигде нет. А счастье это… мы своими руками выращиваем.

– Розы говорите? Это и моя мечта, выращивать розы. В следующей жизни буду цветоводом.

– Ты и в этой вырастишь, время у тебя есть ещё.

– Сомневаюсь. Всё, мне пора, – Андрей натянул шапку на голову и собрался уходить.

– Ты куда?

– Не знаю, прогуляюсь… Спасибо вам, чемоданы пусть пока у вас побудут.

– Хорошо.

Тамара открыла входную дверь, и проводила Андрея, который был уже не видим.


– Вера! Я летал!

– Во сне?

– В небе. Не высоко, но летал.

– Аркаша, с тобой всё в порядке?

– Ещё как! Я летал! – Аркадий обнял жену, чего не случалось уже давно, – Вера! Удивительно! Ночь, я дома и мне не страшно!

– Аркаш, ты влюбился что ли?

– В тебя, моя королева.

– Не ври.

– Иди же ко мне! Какая же ты у меня красавица, Верка, можно ослепнуть!

– До сих пор не ослеп.

– Но есть риск, есть риск! Жаль, что я не поэт, как твой этот Витёк.

– Он не мой.

– Но охаживает тебя, домой провожает, на цырлах перед тобой ходит. А как перед тобой на цырлах не ходить? Ты летать умеешь, Вер?

– Нет.

– Жаль. Но это необязательно! Смотришь на тебя – и летишь, прикасаешься – и уже возле звёзд. Прости меня, что жизнь тебе испортил.

– Не плачь, лучше поцелуй меня.

– Руки твои словно вьюны золотые, волосы – травы весенние, глаза – океан. Рот – пропасть, где я пропадаю, и нет меня. Кожа прохладнее мрамора и горячее свечи. Линии тела невыразимо прекрасны, я тоскую, приближаясь к тебе от того, что придётся на миг отойти. С чем или кем сравнить тебя? Всё лучшее от земли – в тебе, душа твоя полна звёздами нарождающимися. Твоё совершенство сердце моё с ветки сбивает – и падает сердце – взлетает, падает и взлетает. И всё это ты. Это ты. Ты.


Ничего не изменилось в жизни Гавриила. Так же вставал он на заре и шёл на реку. Так же стоял у воды ежедневно и даже не догадывался, что у Зинаиды живёт существо, оборотившееся из рыбы в человека из жалости к нему.


– Юля! Я больше не боюсь ночами. Это из-за тебя?

– Не знаю.

– А ещё летаешь?

– Нет.

– Ну вот, забрал я у тебя полёт.

– Одно забрал, другое дал. Я ведь много лет мёртвой ходила. Ты – часть моего воскресения. Насмотреться на тебя не могу, наслушаться. Всё в тебе для меня дорого. То, как двигаешься или пребываешь в неподвижности, голос твой пробуждает меня от сна, и рвусь к тебе навстречу. Всё в тебе мне знакомо и родственно. Предвосхищаю желания твои. Дорого мне, как ты приходишь, дорого, как удаляешься. Если ты рядом, всё превращается в музыку. Если тебя нет – истекающей из меня благодарностью, что ты был со мной и может быть, будешь.

– Юля, ты… если кого встретишь, ты свободна, слышишь? Если полюбишь кого.

– Пока сердце занято, Аркаш.

– Что я творю, Юль? Прыгаю между двумя женщинами, как заяц.

– А ты не прыгай. Ходи. Вера обо мне знает?

– Нет.

– Скажи ей. Не ты скажешь, кто-нибудь доложит. В деревне живём.

– Я люблю тебя.

– Знаю.

– Как это возможно, любить двоих? Мука сплошная.

– Любовь, она ведь сладкой не бывает. Вот, для нас – с грязью перемешана. Спряталась она, а мы её сторожим. А любовь сторожит нас.


Ничего не изменилось в жизни Гавриила. Также погружён он был в бездонные дни и ночи своей жизни и также одинок. И приснился ему однажды сон, что подходит он к Кише, а над ней раскинут мост из звёзд. На другом берегу, на том месте, где стоял раньше храм – новый вырос из белого камня. Колокола звенят. И спускается от храма к реке Илларион в светлых праздничных одеждах и идёт по мосту. Дошёл до половины и Гавриила окликнул. Гавриил пошёл навстречу прямо по звёздам, и встретились они на мосту. Далеко внизу речка бежит, её даже не слышно, потому что мост в небо поднялся.

– Гавриил! – молвил Илларион, – Если бы тебе Бог дал новые ноги, куда бы ты пошёл?

– У меня есть ноги, – ответил Гавриил.

– Ноги твои, Гавриил, у реки остались стоять, а новые ноги Бог тебе дарует. Смотрит на себя Илларион, а ведь действительно, висит он над мостом в воздухе без ног.

– Вот, примерь, – и бросил Илларион Гавриилу новые ноги.

Примерил их Гавриил – впору пришлись они ему.

– Бери их, – сказал Илларион, – они должны служить тебе, а ты должен теперь Богу послужить. Скоро на месте старого храма новый вырастет, вон какой белый да высокий. Служить в нём будешь. Храму служитель нужен, тот у которого в сердце кроме Бога ничего нет. Избрал он тебя на подвиги духа. Отправляйся в Александров в духовную семинарию. Там главенство держит отец Власий. Поезжай к нему, поклонись, передай от меня привет. Я к нему ночью явлюсь в видении или во сне, скажу, чтобы взял тебя на обучение для Малаховской церкви.

– Да что ты, батюшка Илларион! Не образованный я! На зернохранилище работал, остальное время рыбаком стоял.

– Знаю я. И что? Образование наше в том, какой ты мир внутри носишь. Царствие там, какое у тебя? А в голову тебе в семинарии то, что нужно, вложат, всему научат. Только как человеком быть, научиться невозможно.

– Батюшка Илларион! А как там на небе?

– Ни с чем не сравнить. А если ни с чем не сравнить, как я тебе расскажу? И не положено мне тебе о том рассказывать.

– Батюшка, а когда мне ехать в этот самый Александров? У меня и денег нет.

– Доберёшься! Бог поможет! – сказал, и исчез.

Гавриил проснулся и пощупал свои ноги. Они оказались на месте. «А если на самом деле надо мне ехать? А вдруг нет? Что я, как дурак, поеду, поклоны буду бить, а меня оттуда выгонят, это же только сон! А Богоматерь? Иосифу же во сне ангел явился, а не наяву, вдруг, вещий был тот сон?» – Гавриил собрался на реку, но ноги у него на реку не шли. Всё было как прежде – дом Гавриила, небо Гавриила, земля Гавриила, только сам Гавриил был уже не тот. Что-то с ним случилось, руки открыли шкаф, где лежала папка с его документами, взяли её и положили под мышку, ноги не слушались его приказов, а потом вышли на дорогу, пошли в сторону реки, но возле реки не остановились – прошли дальше через мост, за деревню, где начиналась асфальтовая дорога, по которой сновали легковушки и грузовики. Она вела к развилке, потом, разветвлялась ещё много раз, пока на указательном щите не появлялось имя города, куда надо было прибыть Гавриилу. Рыбак остановил первую попавшуюся машину. Это оказался чёрный мерседес. Гавриил подумал, что где-то уже видел эту машину и этого водителя, но страх перед предстоящим путешествием вымыл из головы всё лишнее. Гавриил сел в машину, сказал, что у него нет денег, что ему нужно в Александров в семинарию, что адреса он не знает, но, о, счастье, водитель согласился! Слово – за слово, и водитель расположил к себе и стал задавать вопросы, а Гавриил отвечать:

– В семинарию, значит, едешь? Учиться или преподавать?

– Учиться.

– Я сколько тебе лет?

– Пятьдесят.

– А ты знаешь, что в семинарию до тридцати пяти принимают?

– Не знал.

– Ладно, может, для тебя исключение сделают. А аттестат у тебя с собой? Ну, там, какую школу ты закончил и как, сертификаты экзаменационные?

– Аттестат с собой, а сертификатов нет.

– А паспорт?

– С собой.

– А ты здоров?

– Наверное. Не проверялся давно.

– Ну, батенька, без документа о том, что здоров, тебя ни в какую семинарию не возьмут.

– Да здоров я!

– А чем докажешь?

– Видом своим.

Водитель засмеялся:

– Хорошее доказательство, но не убедительное. На глаз нельзя ничего сказать. А чего ты туда едешь, в семинарию эту?

– Сон приснился, что должен ехать, выучиться на священника, пока храм в Малаховке будет строиться.

– А откуда ты знаешь, что храм за четыре года построят? Храмы строятся долго.

– Так что, мне возвращаться, что ли? Не могу. Отстоял своё у реки.

– Хочешь теперь в другом месте стоять? Похвально. Поистине, жизнь – тюрьма. Страшная она, эта жизнь. А ты молитвы знаешь наизусть?

– «Отче наш» знаю. Отче наш, сущий в небе…

– Подожди, не читай, я тебе верю. А ещё? Наизусть утренние, вечерние, тропари, псалмы? И это не всё ещё. Многое нужно знать, к экзаменам готовиться. Ты вот решил жизнь изменить. Встречал я людей, которые пытались это сделать, так не вышло у них… – водитель задумался, – а рекомендация есть у тебя? Кто тебя рекомендует учиться в семинарии и быть священником?

– Меня Илларион рекомендует.

– Знал я вашего батюшку. Как же он тебя рекомендует, если нет его в живых?

– Через сон придёт к ректору и рекомендует.

– Ох…. Ну, допустим. Много ещё недостаёт тебе бумажек. И что, ты готов всё претерпеть и преуспеть в учении?

– Готов.

– Тогда попробуй не откладывая. Там, на заднем сидении лежит всё тебе недостающее. Справка о здоровье, страховой полис, сертификаты о сдаче экзаменов, но в голову твою знание молитв вложить не могу, поэтому бери молитвослов, он там же, рядом с бумажками и учи. Да не просто учи, осознавай то, что учишь, проникай в то, что за словами.

Гавриил взял молитвослов, открыл первую страницу и прочитал: «… немного подожди, пока все чувства твои не придут в тишину и мысли твои и оставят всё земное и тогда произнеси следующие молитвы без поспешности и со вниманием сердечным…». И чем дальше читал он, тем больше воспламенялась его душа, и к концу путешествия он знал утреннее, вечернее правило и несколько псалмов и тропарей.

– Ну как, идет дело? – подбадривал его водитель.

– Идёт, – отвечал Гавриил, и опять погружался в чтение.

– Хорошо, дело из тебя будет, считай, первый экзамен я у тебя принял.

– А вы кто? Откуда у вас документы для меня?

– Не знаю. Сами в машине оказались. А ты знаешь, кто ты?

– Человек.

– И я человек – водитель рассмеялся, – почему-то люди одинаковые вопросы задают, а я одинаково отвечаю.

– Не похоже, чтоб вы человеком были, вы больше похожи на ангела.

Водитель опять рассмеялся:

– И ты туда же. Ангелом меня назвал. Я, дорогой дружочек, скорее волк, чем грустный олень или рябчик. Но знаешь, последнее время равновесие в природе нарушилось. Волки расплодились, а поголовье оленей сократилось. Так, глядишь, и волки вымрут или начнут есть траву и камни. Жить станет неинтересно.

– А как вас зовут? Я ведь за вас молиться буду.

– Ни в коем случае! Нельзя тебе за меня молиться! Ты вот в семинарию только едешь, а разговариваешь со мной, как готовый батюшка. А молиться за меня начнёшь – шерстью обрастёшь, и рога вырастут. Это шутка.

– Вы не человек?

– Не нужно тебе знать, кто я, а мне нет надобности об этом рассказывать. Меньше знаешь – крепче спишь. Так ты считаешь, что никого в этой жизни не загубил?

– Рыб губилсобственноручно и то, что водилось в хозяйстве – кур там всяких и уток, и гусей.

– Как там в ваших молитвах говорится: «Вольно или невольно»? Зная или не зная о том, но мы являемся причиной той или иной гибели. Я вот, стал причиной кончины вашего батюшки. А до батюшки были другие люди, много, но я этим не горжусь. Кстати, кого-то я и спас, и может, ещё спасу. Не моё это произволение. Я бы вообще ничего не делал, стоял бы возле реки, как ты.

– Так это вы спалили храм! Вспомнил вас! Останови машину, гад! – Гавриил бросился на мужчину, но руки его вместо того, чтобы схватить негодяя, вернулись обратно и заехали Гавриилу звонкую пощёчину, а потом оставили кулаком кровоподтёк на скуле.

– Сиди спокойно. Себя покалечишь, а я невредимым вылезу. Многие со мной драться начинали. Не драться надо, а понять, к чему с тобой происходит то или другое событие. Ведь я – только рука огня, но не сам огонь. Так сказать, поворотный механизм. Моей воли в том, что я делаю – нет. То есть, никакой симпатии я к тебе не испытываю, и не испытываю антипатии. Ты же не видишь ласточек, которые разносят по ночному небу звёзды, но это не значит, что их нет. Последние слова мужчины заставили Гавриила вздрогнуть и окончательно поверить в то, что мир странен и неудобен для жизни.


– Вера!

– Ау.

– Мне надо тебе что-то сказать.

– Говори, любимый.

– Не достоин я.

– Чего?

– Твоей любви. Я хочу, чтоб ты знала. У меня есть любовница.

– Ох… – Вера присела на кровати, и ей стало душно. Неожиданно, в самый счастливый момент её жизни, когда она обрела мужа, она потеряла мужа. Сказанное Аркадием сразу и полностью сорвало розовую пелену последних дней любви, и она опять осталась одна. Всё было на месте – дом Веры, небо Веры, земля Веры, но из цветного мир опять стал чёрно-белым. «Счастье невозможно», – сказала Вера и просидела остаток ночи на кровати, как каменная, а утром собралась и пошла в магазин. Аркадий пытался сказать! Он пытался сказать, что, наоборот, обрёл семью, но в его жизни почему-то всё неправильно. Он пытался сказать, что любит жену, как никогда раньше, что, наконец-то, мука его внутренняя переплавилась и перетекла во внешнюю. Он пытался сказать, что не бросит Веру никогда, но она не слышала его. Вера оглохла. Аркаша был за звуконепроницаемым стеклом. Он пытался докричаться, но Верка видела лишь, как у мужа открывается рот. Он дотрагивался до неё, но она не чувствовала его прикосновений. Вера осталась одна со своим одиночеством, ревностью и горем. В магазине не всё было по-старому. Почему-то гурт воздыхателей красавицы заметно поредел, а если быть правдивым, их как корова языком слизала. Корова слизывала поклонников одного за другим, сначала слизала Бедова, затем и всех остальных, включая алкоголиков и деда Митрофана. В магазин приходили только за покупками, по надобности, и часто – женщины вместо своих мужей. Казалось, интерес к Верке истощился. Шум утих, как когда-то он стих в доме Свиридовых. И не умер никто, и Она была столь же хороша, но изменилось что-то в воздухе над прилавками, и ореол жрицы любви переменился в какой-то другой. Неужели это был обычный ореол обиженной и задушенной ревностью женщины, которой изменяет муж? Воздух в магазине уже не пламенел от взглядов и мужских желаний. Стало прохладно, как в библиотеке. Через некоторое время бури ревности в душе у Веры сменились наблюдениями. Она наблюдала за собой – что-то менялось в ней, и к её собственному взгляду присоединился, чей-то ещё. Они смотрели на мир вдвоём, и вслед за концом света, наступил период тишины, отрешённости и внутренних перемен. Верка забеременела.


Дом Ивана Кузьмича наоборот, наполнился шумом и гамом. Три пары детских ножек бегали и скакали по заповедной территории Веденских, пугая кур, но стоило Антону слегка прикрикнуть, топот стихал. Ничего не изменилось в жизни Ивана Кузьмича. Было небо Кузьмича, долгие-долгие дни Кузьмича, земля Кузьмича и его веранда с плитой, только извлёк он из погреба пару кастрюль побольше, несколько банок солений, банку с салом, банку с мёдом, и перенёс это всё на веранду. Он сразу со всем согласился, больше молчал и незаметно, исподволь наблюдал за тем, что происходило. Не было ни гроша, а тут вдруг подбросили маленького тёзку Ивана, Антонину и старшенького Петю. Теперь везде были игры, смех, шалости и беспокойство, никак не возмущавшие Маньку и Зою.

– Что скажешь? – спросил Антон, после того, как компанию расселили по комнатам.

– Ничего не скажу, – ответил Кузьмич. Тебе жить.

– А благословление?

– Бог благословит, а я – тем более. Смогу сказать, что горжусь после того, как проживёте вместе несколько лет в горе и радости и станете семьёй. Семьёй ведь не в первый день знакомства становятся. Надо пожить, притереться. Этому быстро не научишься. Так что…

– А мать?

– Как она?

– Вначале с трудом восприняла твою идею большой семьи, – Кузьмич улыбнулся, – потом втянулась. О чём– то они в огороде с твоей женой разговаривают, наверное, не молча же сорняки выдёргивают. Ты надолго приехал?

– На две недели.

– Хорошо, за две недели поможешь мне, и поговорим. Я соскучился.

– Я тоже. Стыдно было приезжать.

– Почему?

– Не знаю. Ничего не менялось у меня. Нечем было порадовать.

Кузьмич рассмеялся:

– Ну, зато теперь радоваться будем с утра до вечера. Я не шучу. Рад за тебя, но осторожно, чтоб не сглазить. – привычным жестом Иван Кузьмич достал папиросу, закурил, поставил рядом с умывальником маленький табурет, взял кастрюлю, вымыл её и стал чистить овощи для борща.

, и пока чистил лук, Антон куда-то испарился и его место заняла Светка:

– Пап… скажи, ведь всё – ерунда, правда?

– Правда, – Кузьмич ухмыльнулся.

– Тогда зачем всё, оно же ерунда?

– Все мы гости, дочь, а играем в хозяев. Когда постигаешь абсолютное одиночество при живой жене или муже и детях, наступает момент истины.

– Странный момент.

– Да. Но в нём, только в нём ты нащупаешь, найдёшь то, что тебя со всем связывает. Согласна?

Но Светка не ответила, может, не расслышала последнюю фразу отца, но также как он, полностью копируя его движения, она смотрела куда-то наверх – там облака приобрели форму двух ладоней. Потом ладони преобразовались в две волны, одна была побольше, другая поменьше. Потом волны превратились в верблюдов, а верблюды соединились и стали старцем с бородой, смотрящим прямо на Светку. Её было больно и пусто, а пустота стремилась заполниться. Она взяла на себя командование небольшой и шустрой компанией, и напустив на себя грозный вид, сразу снискала уважение и вечную любовь у ребятни. Они слушались её и бегали за ней, как утята за уткой. Светке сразу всё понравилось. Она водила детей на реку, играла с ними в догонялки и другие игры, читала, рассказывала на ночь страшилки. Когда Светка уставала от детей, то выдавала им книжки, а сама уходила к Зинаиде, у которой появилась очень странная родственница. Родственница гуляла по саду, а они с Зинаидой курили и на вопросы о Фёдоре, Светка отвечала односложно: «Уехал». Зинаида качала головой, щурилась и болтала ногой в тапочке:

– Говорят, у вас и без Фёдора жильцов прибавилось.

– Прибавилось, тёть Зин.

– Это хорошо. Любви-то накопила, а отдать некому. Тебе сейчас люди нужны. Ты скажи мне, как Антон.

– Повзрослел сразу, как решил жениться.

– А ты, как замуж выйдешь, так сорванцом и останешься.

– Не знаю… А что это за красота по саду твоему ходит?

– Сгубила я девку. Она рыбой была, и от жалости к рыбаку из воды вышла, человеком стала. Я её нашла у него в огороде. Одежды у неё не было никакой. Думала – одену, научу чему-нибудь…. Пожила она у меня денёк-другой и к Гавриилу отправилась. А там дом пустой. Ушёл он куда-то. Исчез. А она места себе не находит. Тоскует. Из одного места ушла, а в другое не пришла.

– Как зовут её?

– Розой назвали.

– Красивое имя. Дело ей нужно какое-нибудь придумать, пока место себе не нашла. Если овца рожает мёртвого и жить не хочет, ей подбрасывают живого новорожденного от другой овцы. Она о нём заботится и живёт. Надо бы в среду её к Бедову отвести.

– Попробуй, но сразу скажу, шансов мало. Чахнет девка.

– Роза! Здравствуйте, я – Света, – Светка улыбнулась женщине и раскурила вторую сигарету.

– Почему вы курите? – спросила Роза.

– Жизнь тяжёлая, – ответила Светка, – хочешь попробовать?

– Не хочу, – сказала Роза и встала поодаль. – Мне запах не нравится.

– Правильный ответ! Молодец, Роза. – Светка внимательно посмотрела на женщину. Роза была бледна и пышна. Её кожа отливала золотинками и серебринками. Глаза были зелёные и очень красивые. Роза была похожа на мадонну с картин Джотто.

– Тёть Зин, а что это на ней одето?

– Моё. Праздничное.

– А можно мне её переодеть? А то, что на ней – постираем и вернём?

– Только спасибо скажу.

– Роза, вы не хотите прогуляться со мной в одно местечко? Я хочу вас переодеть.

– Не хочу я одеваться. Устала в этих тряпках ходить. Не хочу больше жить.

– Да ты погоди, на тот свет всегда успеешь, попробуй за этот зацепиться.

– Мне страшно тут. Кровью всё пахнет. Земля, дома ваши и цветы. Не знаю, как мне общаться с вами. Тянет обратно меня река, да не вернуться туда, а здесь я чужая. Когда понимаешь это – глубоко твоё понимание и темнота деревень и городов и остального мира.

– Ну, Роза, немного философского взгляда на мир, совсем чуточку, и станешь абсолютно наша! – Светка сделала последнюю затяжку и затушила бычок, – мы ведь тоже умираем, и больно нам, и невозможно, и задыхаемся, и хотим обратно в воду. И мы из воды вышли. Но в воде, матушка, тоже есть свои хищники. Это ты была королева, не рыба, а артефакт, а твои братья-караси тоже не избалованны.

– Люди страшнее рыб.

– Согласна. Но вынес тебя Бог на берег – учись жить на берегу, не королевой может.

– Ты хорошая. Если бы я ещё умела желания исполнять, исполнила бы твои.

– Не хорошая я. Людей хороших нет. Все плохие в разной степени. Пошли.

– Куда?

– В одно место, не дрейфь, там тебе рады будут.


Перемены стремительно захлестнули Надежду Васильевну. Она стояла во дворе, когда её окликнул приехавший Антон. Сердце её прыгнуло, счастливо заколотилось: «Сыночек!». А за первым импульсом пришёл и второй – простота. Женщина Антона оказалась не страшной. Вблизи оказались не страшными и дети. С каждым следующим часом совместной жизни она всё больше привязывалась к ним, и через сутки Васильевна уже называла их «мои», «наши», и она уже бежала с огорода, чтобы взглянуть на них, а утром, встав и умывшись, заглядывала к ним в спальню и смотрела, смотрела…. И откуда что бралось?


Город Александров располагался на пяти невысоких холмах, как цветок с четырьмя лепестками. В середине обосновался старый город с древними одноэтажными особняками, парками, административными высотками, гостиницами, университетом, несколькими институтами и театрами, органным залом, церквями, магазинами, школами, центральным рынком, железнодорожным и автовокзалом, музеями… Спальные районы вытянулись вверх, а за лесом многоэтажек располагались кладбища, тюрьма, два сумасшедших дома, конноспортивная школа и много, много ещё чего. Судя по всему, на четыре из пяти холмов, направились приятели Андрея, ему же самому идти было некуда и не к кому, во всяком случае, среди живых никто не ждал его ни на мокрых улицах, ни возле фонтанов, ни в кафе, ни в домах. Кто был ему дорог, и кто любил его, ушли из жизни, а ему хотелось просто поговорить и может быть, поплакать. Недалеко от дома, где они жили с Анной, находилось кладбище, и там была могила тёти. У них с мужем долго не было детей и Андрей жил на два дома, она растила племянника, как сына. Тётя пела. Это Андрей помнил очень хорошо. Пела колоратурным сопрано арии из опер, теряла зонтики, кошельки и перчатки и безвозмездно дарила ему своё время. Они вместе путешествовали, рыбачили, ходили на лыжах…

На кладбище было мало посетителей. Дождь сеялся, как через мелкое сито. Дорожки разбухли, и казалось, что разбухли и деревья. Он без труда нашёл место, некоторое время побыл в молчании и начал говорить: «Прости, что пришёл с пустыми руками…. Спасибо тебе, что ты была в моей жизни, за это счастье, я благодарен…» – и по мере того, как он говорил, сердце согревалось, и по его невидимому лицу текли невидимые слёзы. Наверное, так же выглядят умершие. Их не видно для наших глаз, но они говорят с нами и плачут, глядя на нас: «…если сможешь и захочешь, помоги мне выжить», – закончил свою речь Андрей. Кладбище было густо населено птицами, которые видели его, несмотря на шапку, разлетались и смотрели с любопытством, обсуждая его со своими соседями и пернатыми братьями, но Андрей больше не понимал их языка. Весь день он ходил по улицам города, мок, обсыхал в магазинах и кафе, сидел на остановках трамвая, если там отсутствовали люди, крал фрукты в лавках – накрывал ладонями с двух сторон и уносил. Крал еду, которую можно было спрятать в ладонях, где придётся – в кафе, магазинах… Посетил выставку импрессионистов и планетарий, стоял на перекрёстках, пока мимо него не прошёл Савва Добрый. Прошёл и не увидел его.

Савва… Десять лет назад, ночью он направлялся к помойке с отравой в бутылке, чтобы свести счёты с жизнью. Как-то он себе поднадоел, и не придумал ничего лучшего. «Отбросы – к отбросам», – решил Савва, но на помойке нашёл трёх выброшенных котят. У них уже открылись глаза, они орали на всю помойку и мешали Савве осуществить задуманное. Вначале Савва хотел поделиться с котятами ядом, но потом в нём проснулся отец и благодетель, он сгрёб котят в охапку, выбросил яд и вернулся домой. С тех пор Добрый стал кошатником. Кошки заменили ему семью, и периодически Савве казалось, что у него у самого растут длинные тонкие усы, и он покрывается полосатой шерстью, урчит и выпускает когти. Так или иначе, но дома с кошками он был счастлив. Женщины, периодически появляющиеся у Саввы, видели, как он нежничает с кошками, и начинали ревновать, так как с ними Добрый не нежничал. Вообще, к людям Савва был холоден, возможно, от того, что рос без родителей – мать оставила его в роддоме по неведомым причинам. Он был детдомовский, но вылез, выбрался из среды несчастья и нищеты. Он доказал, и ежедневно доказывал себе и всем свою полноценность, но привыкший сдерживаться, глотать обиды, накопивший короб ненависти и не знавший любви, он не испытывал чувств ни к кому, даже к своим друзьям. Только к кошкам. Их было пятнадцать. Благодаря кошкам он с охотой возвращался домой и с неохотой покидал дом. Кошки всегда ждали, хотя кормила и убирала за ними сухая и аккуратная старушка, прежде она мыла подъезды, пока Савва не предложил ей работу. С тех пор баба Марта стала его семьёй наравне с кошками, но он умудрялся сторониться и её. Постоянной подруге он предпочитал проституток, ибо отношения пугали его. Он не знал, как общаться с женщинами так, чтобы у него не возникало желания им мстить, и чтобы не было больно. С проститутками было всё понятно. Он платил за удовольствие и закрывал вопрос. Когда-то Савва мечтал о деньгах. Он научился их зарабатывать и контролировать. Теперь он ставил перед собой цель и уже знал, что достигнет её. Всё было досягаемо, если двигаться к ней шаг за шагом. Но он не знал, как идти к счастью, и вообще даже не мог предположить, что такое существует. Возможно, он был счастлив, совершая очередную удачную сделку! Но нет. В голове работал калькулятор. Калькулятор считал и выдавал результаты. Вложения, потом, прибыль, и никаких эмоций. Институт свёл его с остальной компанией. У остальных не у каждого была полная семья, но родители были. Все они были баловнями судьбы, и втайне он презирал их. Вообще, его тошнило от близости людей, в том числе, собственных друзей. Этот долгосрочный союз тяготил его, но он вынужден был общаться, и тянул лямку – ездил в глупые путешествия, кивал, улыбался, играл и напивался вместе со всеми. Да, он, Савва Добрый, был жив, сыт и не знаменит, но славы не хотел бы, и боялся публичности, как огня. Он, тайно от всех остальных, любил тихие вечера пред телевизором в тесном окружении котов и кошек, которые боролись за место рядом с ним или на нём и вместе с хозяином объединялись в одну урчащую группу. Так звучат липы во время цветения, увитые пчёлами и шмелями. Добрый не знал, почему у него такая фамилия, и кто из его родственников её носил, но менять фамилию не стал. Не стал менять и имя, оно его вполне устраивало. Жить долго он не собирался, оставлять после себя детей-уродов тоже. Он прочесал район города, который назывался Подгорье. Никаких гор вблизи не было, и в этом месте не было гор никогда, но судя по всему, именование места не было никаким образом с самим местом, как и его имя и фамилия – с ним самим. Добрый зашёл в кафе с названием «Молочай» и заказал свинину с помидорами и пиво. День заканчивался. Следов Никитина он не нашёл, да и как его найти в большом городе, он же не собака, чтобы искать по запаху… Стоп. А вот собачку использовать было бы хорошо. Очень бы неплохо найти хорошую ищейку. Савва представил, как он идёт по следу Никитина с собакой, и волна отвращения накрыла его. Он ненавидел собак также сильно, как сильно любил кошек. С ними имел дело другой член их группы – Женька Демченко, полная противоположность Саввы. Жене везло, и у него всё было – дом, любящие родители, достаток. Сам же, остроумный и общительный, он всегда был в отношениях с женщинами, хотя имел жену. Жена Евгения, красавица с ужасным характером, истеричная и строптивая была всегда недовольна им. До замужества красавица подавала надежды, была любовницей режиссёра местного драматического театра и играла главные роли во всех его многочисленных постановках, но режиссёр неожиданно для всех влюбился в другую музу. Эта же стала ему неинтересна, но приходящая и нарастающая вместе с испытаниями мудрость не взяла в ней верх, вместо этого взыграла голимая ревность. Она начала закатывать истерики, дралась с новой музой, царапала ей лицо и рвала волосы на виду у всей труппы. Евгений был тайным поклонником её таланта и красоты. Ему нравилось, как она двигается по сцене, как выдавливает из себя слова, изображая волнение, как долго молчит, как в порыве страсти набрасывается на партнёра, и ему даже казалось, пожирает его. Словом, восторгов его не было предела. В минуту отчаяния, в ту самую, когда актриса заливала слезами заявление об увольнении и стояла у служебного входа театра, напоминая мокрую птицу, к подъезду подкатил тёмно-зелёный Бентли и оттуда вышел Женя с букетом белых роз и кольцом. Женька увёз Елену в большой прохладный загородный дом, где не было театральной кутерьмы, сплетен и склок, и стал обучать её женской доле, которая состояла из приготовления завтрака, проводов на работу, стирки и уборки, встрече с работы и организации ужина из купленных мужем по дороге продуктов. Обучение и дрессура шли сложно, но замкнутый мир пригорода, природа, одиночество и тоска по человеческому теплу делали своё дело – Елена изредка радовалась приходу мужа, а после выпитого за ужином бокала красного вина смеялась, болтала и была ласкова. Огородом Елена заниматься не захотела, разведением домашних цветов – тоже. Дети почему-то не стали оплодотворяться в Еленином чреве, и однажды Женя принёс прекрасную маленькую бежевую принцессу с яркими чёрными глазами, коричневым носом, мягкими ушами и виляющим хвостом. Этот щенок лабрадора, которого назвали Федра, открыл новую страницу в жизни Елены. А потом, понеслось – ветеринары, выставки, вязки, роды, щенки, корма, полочки с кубками и вымпелами, стены, увешанные дипломами, фотосессии собак. Через несколько лет у Евгения в доме зарегистрировали питомник, и Елена из актрисы переквалифицировалась в заводчика карликовых шпицев и лабрадоров. Она мечтала о ненадёжной и зыбкой любви публики, а нашла бескорыстную и самоотверженную любовь собак. Теперь вся округа наполнялась собачьим лаем по любому удобному случаю: когда что-то новое касалось собачьих носов, или чуткое ухо слышало подозрительный шорох. А когда приходил хозяин, к лаю добавлялось приветственное счастливое повизгивание. И только иногда, всё реже и реже, когда Евгений сообщал об очередной командировке, она бросалась на него с кулаками, и кусала в открытые места. Но теперь у Женьки были собаки, и никто бы не заподозрил, что кусается жена. Демченко отрастил животик, немного облысел и изменял Алине направо и налево, успокаивая себя тем, что жизнь с такой стервой, да ещё и в собачнике, требует компенсации.

Доедая свинину и глядя в окно, Савва думал о том, что поиск Андрея с помощью ищейки можно вполне возложить на Демченко. Пока Савва ел, за соседним свободным столиком сидел Андрей и смотрел на Савву. Потом столик заняли, и Андрей пересел подальше, но не ушёл, потому что кроме этих четырёх и Анны, в городе у него никого не было, а он, по сути, ничего о них не знал. Он изучал лицо Саввы – белёсые брови, светлые, как будто выцветшие глаза, крупный нос, широкие скулы, неровная бугристая кожа. Савва был большим, плотным и массивным, но Андрей пытался заглянуть за край фигуры, в тонкий мир мыслей. Савва был рыжим, но редко улыбался, весь его оптимизм сконцентрировался в его ярких рыжих волосах, и как ни странно, присутствие приятеля согрело Андрея, но в мысли Саввы Андрей так и не проник. Добрый допил пиво, расплатился, вышел из кафе и закурил. Дождь закончился и с улиц исчез глянец, они постепенно становились матовыми. Голова Саввы была опущена, он изучал трещины на асфальте, или думал о чём-то своём.

Андрей тоже вышел и постоял рядом, разглядывая трещины. Это было странное ощущение. Его не видели, а он видел. Хотелось снять шапку, зайти в ресторан, поужинать и заплатить за то, что ты ешь и пьёшь. Он слышал шорохи машин – они едут, останавливаются, хлопают дверцы, шаги прохожих сливаются с шелестом листвы, где-то смеются и голосят дети. Он развернулся и пошёл к тем дворам, где ещё не стёрлись стрелочки и линии от детских игр, где, может быть также, в палисадниках цветут яркие, остро пахнущие цветы и также бегает ребятня, одетая в простые майки, шортики и шлёпки. Он пришёл к дому, где жил в детстве, где бродила горбатая старуха между георгин и мальв, где посреди двора стриг и делал шиньоны местный парикмахер, а на веранде, в тени дикого винограда, крутила искусственные розы из тонкого поролона красивая пожилая еврейка, где бегал злой белый петух и щипал всех за ноги, где, в тени старой груши крутила обручи девочка Майя – мечта всех дворовых мальчишек. Двор изменился. Жилых помещении почти не осталось, в особняках помещались офисы, двор заасфальтировали, старые деревья спилили. Детство переместилось с этих улиц на совсем другие, он понимал, что вернуться туда, где ты был счастлив невозможно, хрупкий мир меняется быстро… Он переночевал в гостинице, а утром опять вышел в город. Савву он больше не встретил. Вообще, Добрый всегда держался особняком, и никому ничего не рассказывал о себе, но почему-то в компании всегда слыл добряком. «Этот добряк» – называли его за глаза, а Рыжим никто не называл. Утром «Добряк» вместо поисков Андрея решил пойти на работу. «Не хочу» – решил Савва и вошёл в разноцветные стеклянные двери компании под названием «Арфа». Почему фирму, изготавливающую кухни, так назвали, никто не знал, но имена так часто не совпадают с содержанием их носителей! Савва был последователен, но, если вдруг он раздумывал что-то делать, сразу менял направление движения не откладывая. Кухнями он занимался уже три года и в строящемся городе они хорошо продавались. В кухнях он не сомневался, как не сомневался в кошках, он всегда сомневался в чём-то другом.

Демченко шёл по центральной улице мимо правительственных зданий к мединституту. Игра в прятки и догонялки изрядно надоела ему, и если в первый день поисков его периодически посещал азарт, то во второй и третий день он уже не искал, а уныло слонялся по улицам и паркам, периодически заглядывая в кафе и отдавая распоряжения по работе. Когда компания собиралась впятером, они могли заставить гору сдвинуться с места или поменять местами моря. После происшествия с Андреем сил на реализацию общих идей стало меньше и Женька почувствовал, что близится распад их команды, ибо одно звено, выпадая, увлекает другие. Они часто играли со смертью, но чужими руками, и Андрей первый попал под колесо, которое они сами же совместно раскрутили. Каждый из них поодиночке не мог даже помыслить о том, что можно проиграть человека в карты или выслеживать его, как раненое животное, но, когда они были вместе, головы их посещали идеи о том, что, в принципе, они могут всё и им за это ничего не будет. А в одиночку? А в одиночку Демченко был осторожен и несвободен. Он знал, что есть правила, и он их соблюдал. В целом, он сам чувствовал и понимал, что юность закончилась также, как закончилась их игра в дружбу. Каждого посещали предательские мысли о том, что интерес к друг другу, приключениям и острым ощущениям, постепенно пропадал, и их затягивала рутина и скука. Доброго выручала отверженность и никому ненужность. Генку Белого – семейный остров, который он постарался оградить, оснастить и удалить. У него был дом в Испании, где тепло и вино, у него была дача под Питером, где безлюдно и красиво, но, попадая в домашний очаг, он чувствовал себя там чужим. Это была территория жены, и он незаслуженно там находился, как будто всё это было не для него – игры и шалости детей, их щебетание и всеобъемлющее присутствие Киры. У той было много лишней энергии, которую она тратила на усмирение школьников, ибо вела математику, а как вышла замуж, взрывалась беременностями и рожала детей, но Белый знал – чтобы удержать такую женщину, надо быть очень любящим и очень сильным. Такой силы он в себе не чувствовал и сбегал. Он бежал от страха потерять, будто бы зная, что потерпит поражение в борьбе за женщину, но пока всё шло хорошо. Кира родила уже троих, и ей пока некогда было задумываться и сравнивать, и Белый шалил и хулиганил с друзьями, чтобы на чашу весов с другой стороны семейного счастья положить саморазрушение. Белый искал Андрея с в спальном районе с дорогой в аэропорт. Со стороны аэропорта и туда, садились и взлетали самолёты. Гена останавливался и смотрел им вслед. Его всегда поражало то, как самолёты не сталкиваются в таком маленьком небе. Но там царил порядок, у него вроде бы в семье тоже был порядок – он мог улетать хоть на край света, его всегда ждала большая и тёплая Кира. До каких пор? Ему показалось, что силуэт Андрея прошёл мимо него, взлетел над дорогой и отправился в сторону аэропорта, но Белый не шелохнулся. Судя по всему, Гена и не собирался его ловить. Белый протёр глаза, и силуэт исчез. Когда он оставался в одиночестве, на него нападала апатия и страх конца – конца любви, конца благополучия, конца жизни. «Может всё бросить к ядрёной фене? Семью, бизнес, и уехать, уйти, улететь, начать всё с нуля? Но ведь с нуля не получится…» Белый стоял между двумя высотками, которые назывались ворота города. За высотками начинались дачные районы, поля, ботанический сад, зоопарк и пригородные озёра, в которых осторожные горожане не купались, мало ли что. «Пройдусь ка я», – подумал Белый, и пошёл вдоль дороги в сторону откуда взлетали лайнеры со счастливцами на борту. Вскоре его подобрала попутка со странным водителем больше похожим на шоумена, который всё спрашивал его о чём-то, лез в душу, но Белый сидел молча, смотрел в окно и не слышал вопросов. Машина затормозила рядом с входом в аэропорт, он оставил на сиденье деньги, и не поблагодарив водителя и не оглянувшись, углубился в стеклянное-зеркальное здание, напоминавшее огромное туловище пчелы.

Демченко тоже вызвал такси, и за ним приехала машина с забавным водителем, больше похожим на клоуна. Ресницы у него были подведены перламутром, рот ярко накрашен, обтягивающая майка расшита блёстками. Демченко почему-то обрадовался и глубоко вздохнул рядом с таким свободным мужчиной.

– Куда едем? – спросил водитель.

Женя назвал адрес, и машина повезла его к собакам и Елене. На этот раз первый заговорил пассажир, любопытство распирало его:

– Почему вы так одеваетесь и краситесь? Вы что, трансвестит?

Водитель довольно улыбнулся:

– Нет, ответил он, но мне нравится провоцировать и злить людей.

– Замечательно! А можно я познакомлю вас со своей женой? Её может разозлить даже мой ноготь на пальце, не то что ваша помада. Я представляю, как она бросается на вас и начинает рвать майку в блёстках, и за ней на вас кидаются все наши собаки. В это время я спокойно ужинаю, проникаю в спальню и засыпаю.

– Неужели всё так плохо?

– Да.

– Почему тогда живёте с ней?

– Я ей много наобещал. Пообещал защиту и счастье. Обеспечил защиту, а счастья не дал. В каком-то смысле, не смог воспитать, и что теперь, выбрасывать испорченного ребёнка?

– Иногда, чтобы воспитать ребёнка, его нужно выбросить.

– Вы о чём?

– О том, что нужно скорее действовать, и о том, что по эту и по ту сторону жизни мы решаем один и тот же вопрос – оставаться ли в сознании, а значит – видеть всё, или видеть только то, что нам удобно. Если вы не хотите окончательно развратить человека, и отвечать за это на суде, выбросите его. Человеку надо учиться ходить по земле.

– Она умеет.

– Она не умеет. Ты любишь её?

– Думал, что люблю.

– Если любишь – то любишь. Жизнь готов отдать, и ждать человека веками, и пожертвовать многим. Так и осуществляется предназначение. Приходим для любви. И уходим… тоже для любви.

– А вы любите?

– Люблю.

– Кого? Небось, мальчишку какого-нибудь?

– Нет, я не гомосексуалист, я люблю женщину, и это со мной уже много веков подряд. Она менялась, и я менялся, и, пока ждал, становился то стервецом, то святым, то мужчиной, то женщиной, пока мне не надоели перемены, и я стал мужчиной похожим на женщину.

– У меня всё гораздо хуже. Ничем похвастать не могу, и ничего о себе рассказать. Что теперь? Выбросить женщину, пойти и удавиться? Ладно, спасибо вам. Удачи, везения, хорошего дня.

– Обязательно повезёт, – водитель хмыкнул и уехал, оставив Евгения рядом с его калиткой. В это мгновение воздух вокруг переполнился собачьим лаем, но почему-то Евгений не торопился открыть калитку и войти в дом. Он прошёл мимо и углубился в лес. Его заинтересовал мох на дереве – он стал отдирать кусочек, но мох сидел крепко, и Женя прекратил это занятие. В лесу гуляли лучи, пахло прошлогодней гнилой листвой и чем-то ярким и свежим. Этот сильный аккорд запахов всегда заставлял застывать в восхищении. Женя застыл на несколько минут, и вернулся к дому – открыл калитку, зашёл на крыльцо, позвал Елену, но вместо неё на него с воем и визгами стали напрыгивать псы. И он почувствовал вдруг – что-то не то, и перед тем, как увидеть, что-то в нём уже знало – Елены больше нет. А когда шагнул дальше, увидел страшную картину: жена повесилась на собачьем поводке на спортивной перекладине в своей комнате. Женя чуть-чуть опоздал.


Крэг любил целовать ступни Анны, пятки, пальцы один за другим. Как хороший рисовальщик, любовные ласки он начинал с ног. Он ещё ни разу не сказал Анне, что любит её, но понимал – чем дольше он будет с Анной, тем дальше зайдёт игра и неизвестно чем закончится. Поначалу Крэг опекал Анну по договорённости. Кстати, зачем они мстили Андрею? Вроде бы за высокомерие и самомнение, и за то, что он даже с друзьями умудрялся быть снисходительным. Проиграв Андрея в карты, они почему-то не стали его искать, а раз не стали искать, то пошли дальше, стирая его следы с общей территории жизни, пока общая территория была. Такое бывает и случается сплошь и рядом – заговоры, интриги, перевороты и смена властей, убийства… Кто-то кого-то начинает нестерпимо раздражать, но также неожиданно ненависть и раздражение может внезапно исчезнуть, не успев никого унести в могилу. Сначала Крэг играл в страстного любовника, потом персонаж опекуна стал срастаться с личностью Михаила, а через некоторое время он свыкся с тем, что ежедневно видит Толоконную, что засыпает и просыпается с ней в одной постели, что не она ему, а он готовит ей завтрак и что выслушивает бесконечные накопившиеся женские жалобы и стенания. Такого с ним ещё не случалось. Он встречался с женщинами, научившимися жить без мужчин. Они были самостоятельными, сильными и страстными. Они быстро вспыхивали, но и романы заканчивались стремительно. Толоконная же была вялая и слабая, привыкшая к комфорту, зависимая и грустная, но, как ни странно Крэгу больше и больше нравилось находиться рядом, чувствуя себя сильным, мужественным, богатым, способным решить любую проблему и вытереть насухо слёзы с её лица. Он любил гладить её лицо так же, как и целовать пятки. Гладил лицо он обеими руками, как будто снимал паутину со старой залежавшейся игрушки, очень нежно и бережно, и ещё, ему было очень интересно наблюдать, как при этом преображается Анна, как куда-то исчезают её мимические морщинки, как начинают светиться её глаза, и как она превращается из женщины в девочку. Крэгу достался для наблюдения район с недостроенным храмом, тракторным заводом, превращённым в торговый центр и телевизионным заводом, который ещё функционировал. Там теперь собирали кофемолки, работающие, даже если у них трескались крышки и от корпуса отваливались куски. Это были настоящие машины, и на них, наверное, можно было бы даже летать. Район назывался «Бычьи холмы». Такое несуразное название, судя по всему, далось встарь, когда на холмах вместо высоток ещё росла трава и гуляли быки, но старожил, помнивших пустошь и животных, уже не осталось. Крэг лениво шёл по оживлённым улицам, по которым возвращались с рынка хозяйки и гуляли мамочки с колясками. Неожиданная мысль о том, что неплохо было бы завести ребёнка, посетила его и ярким светом вспыхнула в его голове, и больше он ни о чём другом думать не мог. Он уже видел смеющегося малыша, которого подбрасывает и ловит, располневшую и похорошевшую Анну, себя самого, спешащего домой – открыть дверь, обнять, очутиться среди своих… А если ребёнок родится инвалидом, или у него или у Анны не может быть детей? «И почему ты, Крэг, решил, что Анна тебя любит и захочет этого?» Сомнения и думы одолевали Михаила. О Никитине и друзьях он даже не вспоминал. Даже если бы он сейчас увидел Андрея, он не обратил бы на него внимания, а если бы и обратил, посмотрел бы ему вслед и мысленно поблагодарил за то, что у них с Аней не сложилось, и за то, что Никитин проиграл в карточной игре. Крэг вернулся домой и нашёл на столике в прихожей письмо о том, что Анна уезжает к матери в Толстов, что она устала и не выдерживает. Что ей надо подумать о своей жизни и разобраться, зачем она ей, и хочет ли она вообще жить, что она благодарна Крэгу за заботу и игру в любовь, но от этой игры на душе становится всё тяжелей, и она не в состоянии продолжать. Миша бродил весь вечер по пустой квартире, бывшей когда-то семейным гнездом Анны и Андрея, а на утро уехал первой электричкой в Толстов.

Было воскресенье. Андрей уже третий день блуждал по городу и спал в полупустых гостиницах. Почему-то летом в Александров ехать не хотели, в основном, выезжали на моря или на дачи. Андрей вошёл в центральный парк, который носил имя великого поэта. Бюст Пушкина, окружённый клумбами, находился во главе парка за большим фонтаном, а перед фонтаном на двух постаментах лежали два мраморных льва, спящий и бодрствующий, дальше, по центральной аллее, как две ноги, выстроились бюстики поэтов и писателей разной руки и масти. Там были Державин, Грибоедов, Фонвизин, Крылов, Тютчев, Фет, Толстой, Чехов, Гоголь, Достоевский, Тургенев, Куприн и Бунин. Больше на аллею гениев не поместилось, и тогда стали заполнять аллеи, примыкающие, как две руки, к Пушкину-голове. Руки были сложены из Маяковского, Булгакова, Пастернака, Есенина, Ахматовой и Цветаевой. В этом поэтическо-писательском теле недоставало Брюсова, Хлебникова, Мандельштама, и многих, но больше места для бюстов на аллеях не было, а те, кто уже был установлен, утопали в зелени, были погружены в тень и казалось, наслаждались покоем, наблюдая за движением веток, солнечных зайчиков, ленивых гуляющих и целующихся парочек, располагающихся на всех свободных скамейках. Только Пушкин был вынужден всё время быть на солнце. К полудню он раскалялся, а вечером остывал, и только вечером и в ненастье на нём сидели птицы, а вокруг него, рядом с клумбами – люди. Андрей гулял по аллеям парка и ел украденное мороженное. Рядом с летним рестораном на большой квадратной площадке под живую музыку танцевали пары. Он подошёл поближе и увидел, что танцующие не молоды. На танцполе и вокруг собрались и стояли тесной толпой люди разных возрастов, но в основном, им было за сорок, за пятьдесят, за шестьдесят, за семьдесят… Компания была в приподнятом расположении духа, кто-то улыбался, кто-то выкрикивал что-то, подбадривая танцующих, кто-то размахивал руками в такт музыке. Андрей понял – они собрались на праздник. Те, кто отплясывал на квадрате, уже так много пережили и прошли! Наверное, так танцевать могли только люди, ощутившие наконец вкус жизни. Они трясли своей стариной отчаянно, за всеми пределами возможного. Танцевали краковяк, польку, вальс, даже мазурку, танцевали хава нагилу и русскую плясовую, чего только не танцевали, и почему-то никто не стеснялся ни возраста, ни телосложения, ни старомодных одежд, ни простой обуви. Поражённый и зачарованный увиденным, Андрей долго стоял и подглядывал за этим удивительным явлением. Он и смеялся, и плакал, любуясь и рассматривая танцующих. Если для танца становились в круг, обязательно кто-нибудь оказывался в середине и обязательно выписывал невиданные па, стараясь подпрыгнуть повыше. Кто-то из женщин, как девушки, жались к кустам, а потом танец увлекал и их, и для них находился партнёр и место и время счастья. Многие одинокие женщины и мужчины находили на танцах пару, да так и возвращались домой вдвоём, держась за руки. Было место и здоровым и больным. Андрей тоже попытался танцевать, но у него не получилось, и он опять стал зрителем, и неожиданно, к нему пришло понимание того, что жить надо долго. Ему захотелось дожить до глубочайшей старости, и освобождённым от злости молодости смотреть на мир и иметь внуков, и гордиться тем, что ты – самый древний в семье, и чувствовать в себе ничем не замутнённую любовь, и быть, как солнце… «О, Господи, как совершенны дела Твои», – вспомнил он строку великого поэта. Страх оставил его. Он увидел то, что лежит за пределами тьмы, за границами смертей. Ему стало легко. Он стянул шапку-невидимку и аккуратно сложил вчетверо, положил в карман брюк, потом, стрельнул сигарету и закурил, сидя на автобусной остановке, наблюдая, как расходятся посетители танцплощадки. «Как же это иногда нужно, закурить», – подумал Андрей и шагнул на дорогу. В это мгновение шальной Вазик выскочил из-за поворота, затормозил, но поздно – Андрей уже лежал на центральной улице рядом с ратушей и кафедральным собором. Последним осознанным движением его было – прикосновение к подаренному кольцу, и после он потерял сознание.


В среду у Бедова собрался весь цвет Малаховки. Пришли и те, кто никогда не посещал встречи, приехали люди из района и окрестных деревень, пришла Света и привела грустную Розу, забрела в гости Зинаида, что случалось крайне редко. Как всегда, была Надежда Васильевна и как всегда собирала на стол из принесённого и привезённого. Самовар кипел, чашки выставлены, тарелки ломились от пирогов и печений. Закатные лучи скользили от лица к лицу, спускались и освещали руки. Исписанные и чистые листы сияли. В укладе посиделок по средам не было ничего таинственного. Люди собирались после рабочего дня и были рады друг другу. Они пили чай, общались, и немножко теплей становилось им на сердце и грузы принесённых ими проблем, легчали. А когда они приступали к обряду написания стихотворных строчек, великое безмолвие опускалось на поэтический круг, в котором были слышны шорохи мчащихся по белой бумаге ручек и карандашей, стрекотание кузнечиков, свисты ласточек и других птиц. Шумы улицы крадучись проникали к пишущим, бродили по залу и вылетали в открытые окна. Было очень тихо, а собравшихся – много, но в феноменальной тишине, в бескрайнем пустом космосе каждого, зарождались и являлись новые звёзды. Бедов любил посиделки даже не ради совершающихся людьми творческих открытий, но ради этой, непонятно откуда бравшейся пустоты, бывшей не от мира и не от времени. Он не анализировал происходящее, но возделывал свой сад, который цвёл и плодоносил. Когда пришедшие и приехавшие выпили чаю, и атмосфера потеплела, Виктор встал и начал говорить: «Друзья! Сегодня наша встреча будет посвящена воспоминаниям о человеке, который некоторое время назад ушёл из жизни и из нашего круга. О поэте нельзя говорить в прошедшем времени. Я надеюсь, он сейчас с нами, присутствует среди нас. Мне достались рукописи, ещё горячие на ощупь, ещё белые от рассеянных по страницам молний, ещё мокрые от слёз, но все они сотканы из любви. Мне бы хотелось начать встречу с чтения двух его трёхстиший.» Бедов открыл папку с рукописями, взял листочек и прочитал: «Разбитое окно,

В разломах и трещинах

Сверкает в солнце, как снег.

Гаснущий неба ковёр,

Только стрижи ему верны.

Утром – новая ручка, вечером – исписалась.»


Потом, помолчал и продолжил: «Я хочу, чтобы мы пытались делиться друг с другом своим вдохновением, также, как Илларион делился им с нами не для, чтобы показать, а для того, чтобы отдать, опустошить себя и освободиться». Бедов дал тему для написания текстов, налил себе чаю и услышал, как какая-то машина остановилась поодаль, хлопнула дверца, и к дому приблизились шаги ещё одного посетителя. Посетитель был странного вида – вроде мужчина, но с женственными чертами лица, тонкими длинными пальцами на руках, белокурыми волосами и помадой на губах. Он вошёл как можно тише, сел в угол, где обычно сидел Илларион и рассматривал общество поэтов с любопытством и подлинным интересом. Судя по всему, такое сборище он наблюдал впервые. И от волн вдохновения как-то неловко стало ему, что он встороне. Тема написания, данная Виктором называлась «Прощание», ибо прощаниями и потерями переполнена наша жизнь. Новичок взял со стола чистый лист, ручку, планшет, чтобы удобно было писать на весу, и лист стал заполняться: «Нет потерь без обретения,

Нет прощаний без встреч,

Нет разрывов без постижения,

Нет горя без счастья,

Нет жизни без смерти,

Нет высокого без низкого,

Нет святости без греха,

Нет любви без жертвы,

Нет чистоты без грязи,

Нет ангелов без демонов,

Нет тишины без шума,

Нет радости без печали,

Нет красоты без уродства,

Нет полёта без падения,

Нет слёз без полноты,

Нет одиночества вне людей,

Нет тайного даже в мыслях,

Нет языка без понимания его,

Нет движения, и нет неподвижности,

Нет изменений без муки,

Нет встреч без потери «своего»,

Ай – ай – ай!

Без потери «своего».

Бедов подошёл поближе, кивнул светловолосому и заглянул к нему в листок:

– О, прекрасно! Это ещё не стихи, этот опус ближе к упражнению, но я готов обнимать вас за него! Уверен, что следующее ваше произведение станет шедевром, с первого раза так не пишут, вы – талант. Откуда к нам?

– Из Александрова.

– Далековато. Живёте там?

– Нет, возил туда людей, я – таксист, – мужчина ослепительно улыбнулся, – живу в другом месте.

– Милости просим в наш поэтический клуб. Надеюсь, что вы у нас приживётесь.

– Что значит «прижиться»?

– Ощутить вкус к литературе.

– Я ощутил, значит, прижился?

Бедов неуверенно пожал плечами:

– Выходит, прижились, – Виктор отошёл от новичка, но не мог избавиться от странного внезапно возникшего ощущения неприязни к новому члену клуба. Тот же бродил рассеянным взглядом по всем присутствующим, пока не остановился на рыбе. Впервые за последние несколько сот лет с виду молодой долгожитель увидел что-то такое, что заставило его волноваться так, что даже румянец заиграл на его бледных щеках. Роза-Рыба была сосредоточена и погружена в написание чего-то на листке. Глаза у неё были опущены, и под ресницами сияли удивительной красоты глаза. Мягкие шелковистые волосы обрамляли круглое правильное лицо. Роза была очень красива, но оценить по достоинству эту красоту мог только один присутствующий, для которого померкло всё и осталась одна Она. Он же, за свою долгую жизнь видел много женских лиц и фигур, но такой красоты не было нигде во всём свете. «Ерунда какая-то, – думал мужчина, – она же должна была прийти только через триста лет. Через триста бесконечных лет ожидания. Где он слышал, что если насекомое случайно попадёт в еду на жертвеннике, то сразу воплощается в человека, но она же не насекомое. Последние годы она жила в воде, где там жертвенник в этих пресных водах? Может кто-то случайно бросил в реку святой хлеб, и она его наелась?» – от этих размышлений вопросов только прибавилось, и существо мужского пола начало приближаться к Розе поближе. Она сидела рядом со Светкой, и обе увлечённо царапали что-то на листочках. Повторяя жест Бедова, мужчина из-за спины заглянул к ней в лист. Там было написано: «Я прощаюсь с тобой дождливым летом очень похожим на осень. В слове «завтра» помещается вся моя жизнь. Я не предполагаю, какой она будет, но часть её будет посвящено воспоминаниями о тебе.»

– Красиво, – произнёс белокурый мужчина. Роза подняла глаза, и что-то смутно знакомое было в его глазах, фигуре, голосе. Она могла вспомнить, откуда она знает его, пыталась, но не могла. Мужчина вернулся в свой угол и уже больше не ничего не писал. Он потерял слух и осязание, вкус и чувство юмора, у него осталось только зрение, которым он смотрел на Розу.

Зинаида, счастливая от того, что может совершать наброски фигур мужчин и женщин, их было предостаточно, улыбалась, и держала в руках карандаш. другой, более твёрдый, для тонких линий, она держала в зубах вместо сигареты. Твёрдый карандаш всё время падал, и бабушка смеялась над своей неуклюжестью. Особенное веселье вызвал у неё вид новичка в чёрной майке. Она набрасывала его в профиль и в фас, рисовала точёные линии рук и изгиб спины. Мысленно она помещала его в глубину своих картин, но почему-то на картинах он становился старше и мужественнее, и более того, проступала глубокая старческая усталость и что-то ещё невыразимое, к чему хотелось прикоснуться:

– Милый! – Зинаида подошла совсем близко и дотронулась до гостя. Он не расслышал, и не почувствовал прикосновения, а может никто к нему так не обращался и давно уже «милым» никто не называл.

– Милый! Ты всё равно не пишешь, может, попозируешь мне в саду?

Мужчина очнулся, с неохотой кивнул и пошёл вслед за Зинаидой к выходу. Рыба, которой неожиданно стало жарко и захотелось плакать, поднялась и, как заколдованная, поплыла к крыльцу. Светка, которая узнала в мужчине таксиста, и хотела задать ему кое-какие вопросы о Фёдоре, тоже на цыпочках вышла из комнаты, где уже вслух и громко писатели и поэты читали свои произведения.

В саду у Бедова, где росли старые груши с почти чёрными витыми стволами, раскидистые яблони и вишни, которые каждый год пускали тонкие прутья окрест и как сорняк и уже заняли добрую половину и без того заросшей неухоженной территории, расположились Зинаида и таксист. Бабушка сидела на стуле, а таксист на заботливо предложенной табуретке. На свободе бабушка чувствовала себя ещё лучше. Она радовалась свежему воздуху, хорошим карандашам, согласию модели позировать, и тому, что можно безбоязненно закурить. Пока бабушка курила, рядом присели Света и Роза с явным намерением мешать и разговаривать с мужчиной. Вернее, разговаривать хотела Света, а Роза сидела скрючившись, с красным распухшим носом, сдерживая подступающие рыдания.

– У меня недоделаны дела, – заговорил мужчина, обращаясь к женщинам. О Фёдоре ничего не могу сказать, потому что сам не знаю. А ты… не плачь, подожди меня, я тебя тоже ждал. Вот, дела доделаю, приеду за тобой. Можешь мне заплатить за работу? – он обратился к Зинаиде, увлечённо штрихующей скулу на портрете.

– Чем же я тебе заплачу, милый? – от удивления Зинаида уронила сигарету в траву. – Денег у меня нет. Картиной если только. Картину хочешь?

– Нет, картина мне твоя не нужна. Другое нужно. Не для себя.

– У меня больше нет ничего.

– Мне нужно то, что ты собирала с икон после молитвы за Иллариона.

– Миро что ли? Так оно же бесценно, милый. Им не расплачиваются.

– Не для себя прошу. В ваших же интересах использую.

– Не смогу отдать.

– А если тебе скажу, что человека надо с того света вытащить, отдашь?

– Смотря какого.

– Хитрая ты, бабушка. Всё тебе расскажи, не могу пока рассказать, сам не знаю. Но если не отдашь, на душу грех возьмёшь.

– Ты меня, милый, грехом не пугай, у меня их много, грехом больше, грехом меньше. Миро отдам, если позволишь с тебя маслом писать.

– Да, конечно, хоть сейчас, – незнакомец проявлял чудеса покладистости.

– Не сейчас, – бабушка взяла в руки уголь и новый лист бумаги, – побудем здесь пока. Миро ведь отработать нужно.

В этот вечер яркий пурпурный закат положил свои отсветы на всю листву, травы, холмы, проник в переплетения ветвей, лёг на реку, окутал и сделал странным каждый камешек, только слёзы Рыбы оставались прозрачными. Они лились, лились на землю и пропадали в наступающих вечерних сумерках.


«Привет, пап», – начала своё кладбищенское общение Юлька. Герман уже был обласкан, накормлен и дремал, улёгшись на соседнюю могилу. «Лето так быстро проходит! Оно не проходит, оно пролетает, мелькают дни. А когда ты счастлив, всё превращается в один день или несколько летних дней. Наверное, нельзя вслух говорить, что ты счастлив – кто-нибудь подслушает, позавидует, и счастье закончится. Но здесь-то можно… Ты услышишь, да Герман, и те, кто рядом с тобой услышат и обрадуются за меня. А трава не завистлива, и камням нечего ревновать, они так много видели счастья и горя, и всё это прошло. Как ты там пап? Я надеюсь, хорошо. Мне тоже больно, и уже никто не скажет: «Она пережидает, не живёт». Живу. Не правильно, наверное, вам виднее ошибаемся ли мы или делаем верное… Полюбила я человека, пап, да беру не своё, я тебе уже об этом рассказывала, и грех это, женатого любить… Но я его из семьи не зову, научилась я одна быть. А шаги его слышу, когда он только начинает идти ко мне, а как приближается, гром надо мной гремит и сердце из груди выпрыгивает, так и люблю. А как уходит, тем живу, что знаю, что где-то он есть, даже если бы уехал куда навсегда, любовь же не остановишь. Вот, пап, какое дело. Работаю. Шью и шью. Зашиваю, залатываю судьбу свою. Может, наступит день, начну вышивать на зашитом и расцветут мои полотна яркими цветами. Как думаешь? Скажешь: «Дура ты, дочь, дурой была, дурой и осталась», но мне другой судьбы не дали. Я, пап, ребёночка хочу, но нечестно это от чужого мужчины ребёночка хотеть. А может я уже беременная, да не знаю об этом», – Юлька счастливо рассмеялась. «Скажешь, старая ты, Юлька, ребёночка рожать. Так ведь и старые рожают. Рожу ребёночка и летать его научу, сама уже не летаю. А в остальном всё у нас по– прежнему. Мать к жизни возвращается – огородом занялась, а вчера пирогов напекла, как прежде, с яйцом и зеленью, я тут тебе парочку принесла», – и Юлька принялась вынимать принесённые пирожки и выкладывать их на могилу. Облака над кладбищем летели очень низко, казалось, до них, рукой подать. Они летели лицами вниз, и когда пролетали над Германом и Юлей, чуть заметно улыбались. Юлька поцеловала отцову могилу и пошла к дороге, потом, раскинула руки, подпрыгнула, но не взлетела, а только чуть зависла над землёй, опустилась на дорогу и пошла к дому, притрагиваясь к травинкам, кивая деревьям. Много ли надо для счастья Юльке? Только капельку любви, а остальное она возместит, до чувствует, до думает, до мечтает, и вот она уже бежит, и как будто летит над дорогой, как прежде.

В магазин Юлька заходила с опаской – что скажет Вера, как смотреть на неё будет? Ведь она перед ней виновата – украла чужое счастье. Вон, у Верки лицо побледнело и тело осунулось. Но Вера, казалось, не замечала Юлю, и никого из покупателей не замечала. Она выслушивала заказы, выставляла продукты, но сама была где-то не здесь. Перемена произошла быстро, и никто из покупателей не досаждал вопросами, не мучил любопытством. Они сгружали купленное в пакеты и авоськи и расходились по домам, боясь, что чужое несчастье или болезнь прилипнет, если о нём или о ней спросить, и тем более, посочувствовать. Юлька подбирала слова, чтобы сказать, но тоже не могла ворваться в безмолвие Рукомойниковой. Иногда человека охватывает такая тишина, что всё остальное является шумом. Юля знала, что настанет день, и она пойдёт к Вере, и объяснится с ней, и примет всё что положено от обманутой и униженной женщины, но пока Вера никого не подпускала к себе, оставаясь в одиночестве. После работы Вера возвращалась домой одна, никто не провожал её, любовь куда-то улетучилась из легкомысленного Бедова. Она входила за калитку, открывала дом, прибиралась, шла к плите, готовила ужин, ела, и не дожидаясь прихода Аркадия, ложилась спать. Спать ей теперь хотелось всегда. На тумбочке рядом с кроватью она ставила стакан молока и накрывала его большим квадратом сахарного печенья. Аркадий приходил поздно, и когда переступал порог – встречался с тишиной. В доме также, как и в магазине что-то поменялось. Поменялся и взгляд Аркадия, он стал видеть, как серебряное облако сгущается вокруг Веры и распространяется по всему дому. Аркадий ходил по дому на цыпочках, тихо ел, тихо сидел за компьютером с чашкой чая, посматривая на свой прибранный уютный дом, на спину и затылок жены, которая спала, отвернувшись к стене. «Какая же она у меня красивая!», – думал Аркадий и на сердце у него теплело. Потом он забирался в кровать и обнимал Веру сзади, но она не отвечала на его ласки, и он затихал, не успев обидеться. Он уплывал в сон, а Вера вставала, ходила по дому, сидела на кухне и плакала, пила молоко с печеньем и ложилась спать. Аркадию снилась Юля. Он летел с ней через облака в небесную высь и ему было страшно от высоты, пустоты и бесконечности.


Отец Власий или Григорьев Валентин Денисович, ректор Александровской семинарии уже который день видел один и тот же сон: идёт литургия, и среди прихожан стоит ангел. Стоит, а потом подходит к Власию и выразительно смотрит на него.

– Чего тебе, ангел, – спрашивает Власий, – мне служить надо.

– Прости меня, отец, – отвечает ангел, – только во время службы могу явиться, в обычное время не могу. Я к тебе, отец, с просьбой от горнего мира. К тебе в семинарию человек придёт поступать. Имя его Гавриил. Возраст у него уже великий для семинариста, только вот к обучению и служению Бог его призывает, а раз бог призывает, возьми его. В Малаховской церкви священника сейчас нет, да и сама церковь сгорела. Пока будут её восстанавливать, ему должно обучиться. Не останавливай его в рвении, помоги, даже если чего знать не будет. Вот тебе рекомендация и благословение от отца Иллариона. Нет его в живых больше, и оттуда узрел он себе замену, и больше никто не сгодится, кроме Гавриила. В нём выстраданы законы краеугольные и на нём дух святой.

Берёт Власий в руки рекомендацию, а она прямо в руках белоснежным голубем становится, и держит Власий в руках голубя. Он тёплый, и чувствует в руках тяжесть, а потом взлетает голубь, удаляется прямо под купол храма и исчезает. Василий сел на кровати и стал обдумывать сон. Сон совпадал с его исследованиями, что только к пятидесяти годам человеческая душа готова к святости, и более того, любой человек тяготеющий к вере обязан стать святым, а уж о священниках и говорить нечего. И то, что мирянин стяжал святого духа и готов послужить Богу было неудивительно и только доказывало правильность его теории. Он доверял себе и первому впечатлению о человеке, но второе впечатление порой доказывало обратное, поэтому он дважды проводил собеседование с каждым абитуриентом, перед экзаменом и после. Он задавал мало вопросов, но требовал, чтобы спрашивал абитуриент и таким образом, выяснял хоть малую толику о человеке, сидящем напротив. И те спрашивали, и превращались в людей мучающихся, находящихся в пустоте и боли, или наоборот, озарённых надеждой о светлом будущем. Вторых он брал с опаской, но брал, зная, что всё перевернётся и надежда превратится в муку, дойдёт до дна, и тогда человеку ничего не останется, как безоглядно пойти к Богу. Отец Власий был трезв, и умиления в его взгляде на учеников не было, но было понимание того, кто такой человек, откуда он пришёл и куда уходит, и порой, он видел образ Божий там, где его вроде бы быть не должно. Ректор относился с недоверием к снам и понимал, что много из того, что он видит в снах окутано туманом его дневной жизни, но ангелов он ещё не видел ни во сне ни наяву. День его начался как всегда, с молитвы, которая, пока молился Власий, уходила куда-то глубоко вовнутрь и пребывала там, пока отец вёл дела, общался и неустанно трудился, не замечая того, что неустанно трудится, ибо служение нашло его, а не он нашёл служение. Не обошлось конечно без кляуз и анонимных писем, ибо только не дерзающий и не делающий обходится без завистников и обиженных, но Власий всё равно отклонялся от устава и делал множество исключений для воспитанников и преподавателей, ибо считал, что любовь и духовное воодушевление порой важнее жёстких правил. С другой стороны, ректор твёрдо знал, что, если Бог решит, что его пора менять, на его место придёт достойнейший, а он наконец поросится куда-нибудь на север, и уедет исполнять свой священнический долг под свободные сильные небеса. Он понимал, что положение любого руководителя зыбко, и как будто всё время тонул в болоте и его вынимали оттуда странные стечения обстоятельств. Так, спасая свою душу, жил ректор духовной семинарии в городе Александрове, делая своё непростое дело – воспитывая и врачуя души учащихся. Порой, врачевать было сложно без Божьей помощи, но даже и с великой милостью кто-то из се6минаристов оказывался слепым к свету и глухим к слову. Другой заботой ректора было воспитание второй половины белого священника – матушки, боевой подруги и опоры в многотрудном пути, который выбирали семинаристы. Власий видел людей насквозь. Он даже соединил несколько пар собственноручно в приказном порядке, и те жили в любви и согласии с доброй отеческой руки и ректорского благословления. Но не только свахой и наставником был Григорьев Валентин Денисович. Самым главным его трудом было изучения понятия «святость». В чём она заключалась? Как её можно было потрогать, пощупать, взвесить, если человек грешен во всём, в помыслах, в делах, в стремлениях своих, в привязанностях, в суете? И даже в молитве человек был не с Богом. А стяжание славы и власти, духовной или мирской? А желание всем угодить? А ложь во спасение? А зависть и прочая нечисть душевная? Что же творится в душе святого? Неужели отсутствие греха? Неужели только стремление к Нему? Власий не мог ответить на этот вопрос с точностью, но он был уверен, что к пятидесяти годам, своему золотому возрасту, человек должен исчерпать мутную воду молодых страстей и ошибок, получить наставление собственной жизнью и судьбоносными болезнями, потерями, и устремиться к Творцу, посвятив Ему всё в своей жизни, ибо другого пути у человеческого существа нет – либо к Нему, либо в погибель. Это и было его основным трудом-исследованием себя и других, и в этом он черпал вдохновение и силы, но загадка святости была не разгадана и Власий вопрошал. Всё время вопрошал. Думая об этом, ректор подошёл к дверям семинарии и увидел высокого худощавого мужчину. У него были тёмные волосы, в бороде попадалась проседь, на лице, загорелом и обветренном выделялись яркие и чистые глаза. Он был просто одет и держал в руках папку. «Монах», – подумал Власий, – «Откуда такое чудо?». Узнав, что мужчина ждёт именно его, он представился, а тот смутился и не мог начать, но потом осмелел и назвал своё имя. Имя было Гавриил и совпадало с указаниями в снах. Осталось проверить всё остальное. Батюшка пригласил Гавриила к себе в кабинет, посадил напротив и ожидал, пока тот начнёт. Гавриил держал долгую паузу, но потом всё же заговорил, и в речи его не было ничего лишнего. Он сказал, откуда он приехал, сказал, что лишился жены, потом, пил, а после – стоял на берегу реки рядом с храмом и стояние его было уже многолетним послушанием, что у него не осталось мирских желаний, что не знает, куда себя применить без способностей и умений, что никогда не верил снам, но во сне ему поменяли ноги, и они сами привели его к Власию. Что ехал из Малаховки в Александров и по дороге выучил утреннее, вечернее правило, несколько тропарей и два акафиста, что… Власий слушал его в пол уха. Он уже рассматривал папку с документами, и думал, каким образом обмануть образовательный стандарт, как сделать исключение, и что ему за это будет, но вариант собственного будущего на далёком севере, не смущал, а веселил и проветривал душу. «Ладно», – решил ректор, – «Доверюсь ангелу, возьму зрелого гения, ибо юного невежду всегда можно взять». Сказав так, он показал Гавриилу, где трапезная, где библиотека, и повёл его устраиваться на ночлег в общежитие, а потом принёс учебники, не сомневаясь в том, что через некоторое время тот выучит их наизусть.


Фёдор сидел на берегу золотого моря, а потом вошёл в воду и поплыл. Далеко внизу, на дне моря росли деревья, стояли города и были рассыпаны деревушки и хутора. Он плыл, но потом понял, что может и пойти по воде, ибо стал лёгким. Воздух вокруг тоже переливался, граница перехода воды в воздух была утрачена. В воде-воздухе были растворены, но всё же чётко обозначены ангелы и люди. Кого-то он не знал, кого-то помнил, кто-то из них умер, а кто-то жил ныне и присутствовал здесь своей частью. Фёдор ничего не делал, он просто был. Никогда и ни с кем он не был так счастлив, ни в одном деянии, ни в совокупности чувств. На поверхности волн и внутри возникали образы, слова и проходили сквозь него. И кроме живого величия и наполненности смыслом, ничего не было. «Как же так», – думал Фёдор, – «а ад, а грешники?», но вопросы смывались, и в паузе бытия Присутствовало что-то, чему не было названия и описания. Вдруг он ощутил рядом кого-то очень знакомого, не увидел, но сразу понял – он здесь:

– Илларион!

– Да, я.

– Я в раю?

– В преддверии. Всё только преддверие.

– Почему мы не знаем об этом? Почему столько муки внизу?

– Никто не мешает познать.

– А ты познал?

– За мгновение до смерти, но целиком и полностью, Бог дал.

– Почему мы охвачены страхом, всё время охвачены страхом ухода из жизни? «Боже мой!» – прошептал Фёдор.

– Многие привыкают жить и не успевают познать. Потеря того, к чему привык – страшна. Но никто никого не судит здесь. Ты теперь это понимаешь.

– Понимаю.

– Никто не помешает тебе в любых обстоятельствах, даже в самых скверных, частично пребывать здесь ни с чем не смешиваясь. Нам мешают руки и ноги. Ногам всё время надо куда-то идти, а рукам что-то брать.

– Но я не успел.

– Ещё успеешь. Ты здесь для встречи со мной. Ты между мирами и должен вернуться.

– У меня есть выбор?

– Нет, ты ещё не вернул долги.

– Какие долги?

– Неоплатные. Жизнь – это возврат долга.

– Я ни у кого не занимал.

– Ты просто принял. Всё тебе дали даром: тело, родителей, возможности, силы, выбор пути, пространство и время. А что ты отдал? Кого благодарил, с кем был искренним? Кого любил и чем пожертвовал ради этой любви? Увидел ли во всём и во всех Его лик? Отдал ли солнцу хоть часть тепла? Сложил ли свой мир, как сложена наша система планет? Воспитал ученика? Принял ли ребёнка? Возделал ли землю? Сделал ли счастливым хотя бы одного? На худой конец, потерял ли страх ради высшего, как это сделал я? А говоришь, нет долгов у тебя.

– Как ты, Илларион?

– С Иисусом я, – и он воссиял. – А что ещё нужно? Тебе в это ушко не войти. Для тебя другое приготовлено. Видишь машину – из Александрова едет в район?

Фёдор посмотрел вниз, и на дне моря увидел чёрный мерседес на всех парах мчащийся в сторону районного центра. На заднем сиденье лежало его тело, в багажнике сотрясались два чемодана, а спереди расположились знакомый водитель и фигура в синем плаще. Они о чём-то оживлённо разговаривали. И судя по всему, смеялись.

– Как же всё это ужасно, – произнёс Фёдор.

– Не чувствуешь сострадания к ним?

– Нет.

– Тогда тебе срочно пора обратно.

– Я не хочу.

– Удивительно. Некоторые умирать не хотят, а ты не хочешь жить. Ты конечно родной и свой, – Илларион обнял Фёдора, – но по знаку свыше вернёшься. Там за твою жизнь борются, спасти хотят, – Илларион улыбнулся и растворился в набежавшей золотой волне. Время сжалось, и Фёдор увидел голограммы событий и судеб многих и многих людей, но почему-то он не хотел смотреть свою.

Тем временем чёрный мерседес уже въезжал в ворота прославленной районной больницы, где на первом этаже принимали, на седьмом оперировали, там же на седьмом больные пробуждались от наркоза в блоках рядом с операционными, и после пробуждения больных везли на восьмой в реанимацию. Больница напоминала муравейник или город будущего, где никто не ждал указаний и приказаний, каждый старательно занимался своим делом и был предельно требователен к себе, ибо супермен-главный врач поспевал всюду: шарил, рыскал, отчитывал провинившихся, благословлял новичков, проверял, проверял, бегал по этажам, заглядывал в палаты, в истории болезней, иногда улыбался прислонившись к коридорной стене, видимо что-то вспомнив, и бежал дальше. Кому-кому, а Валерию Петровичу крайне необходимы были руки и ноги. Петрович шел по первому этажу, когда в приёмное отделение забежал какой-то мужчина и закричал: «Скорее! В машине человек умирает!», и Валерий в сопровождении санитаров побежал к машине:

– Что с ним?

– Сбила машина.

– Переломы?

– Не знаю.

– Как везли, в сидячем положении?

– В сидячем.

– Это хорошо. Осторожно вынимайте. Документы есть при себе?

– Найдём.

– Хорошо. Ищите пока, – Валерий Петрович давал указания, пока осматривал Фёдора, – Давление упало, сознания нет, пульс слабый. У него травматический шок. Сломаны рёбра, но УЗИ делать не будем, нет времени, судя по всему там кровотечение. Сделайте рентген – и в операционную, – главврач уже поднимался на седьмой, мысленно прокручивая все возможные варианты течения операции включая самый последний, этот вариант он всегда имел при себе как возможный. «В целом, если не задето сердце и лёгкие, а ребро порвало только сосуд, всё не так плохо», – пока он готовился к операции, принесли снимки, и команда в голубых халатах склонилась над распростёртым Фёдором.

В это самое время, фигура в синем плаще незаметно проскользнула в коридоры больницы, и с наслаждением потягивая в себя запахи дезинфекции и лекарств, пошла по этажам, заглядывая в палаты и интересуясь абсолютно всем. Таксист, порывшись в одном из чемоданов, накопал паспорт, полис, водительское удостоверение, оставил их миловидной сестре, принимающей больных, а сам вернулся в машину, сел за руль и закрыл глаза. «Сколько он километров сегодня намотал? Прилично», – он заглянул в зеркало и понял, что не брился и не пользовался косметикой уже несколько дней. С некоторый пор ему расхотелось это делать. Он вынул из бардачка тени, помаду, чёрный карандаш, румяна, три кисточки, накладные ресницы, и выбросил всё это в близлежащий бак для мусора. Ему захотелось курить. Он курил в тёмной машине, не включая свет. На город опустился поздний вечер, переходящий в ночь. В больнице были освещены три этажа – седьмой и восьмой, а также родильное отделение, располагавшееся на пятом, операционная светилась ярче других окон. Он не любил вида крови и не представлял, как можно работать врачом. Ещё думал о том, что врач жертвует частью своей жизни, спасая очередного больного, и именно поэтому врачи живут так мало, но благородно… «Чёрт знает, что. А кто оценит их благородство? Может, их мать, отец, жёны, дети? Но врачи же клянутся, дал клятву – уже не вернёшь…Ладно, многие же подделываются под врачей и дают возможность больным остаться больными. Как всё сложно. И не знаешь, что и лучше. «Да, милый» … Странное обращение «милый», и что интересного нашла во мне эта бабка? Да она и не бабка вовсе, счастливая гениальная душа», – мужчина вынул из-под кресла майонезную банку, вышел из машины, открыл крышку и окрест стал распространяться благовонный дух. «Таких запахов здесь нет», – сделал заключение мужчина, – «Ни одно дерево, ни один цветок, ни смесь ароматов или масел не пахнут так». Внезапно облака расступились и на небо выплыла полная луна очень похожая на медаль с чьим-то портретом. Таксист присмотрелся – и понял, что это портрет священника из недавно сгоревшей Малаховской церкви. Он кивнул луне, и о удивление, изображение священника кивнуло ему. «Ничего себе, батюшка, куда забрался», – таксист закрыл банку крышкой, и опять взглянул на луну. Портрет пропал, стёрся, как будто его и не было вовсе. Мужчина поёжился, попил воды из бутылки и стал прохаживаться взад-вперёд вдоль больничной стены. «Возьму сейчас, вылью на себя содержимое банки, и будет мне счастье. Зачем я так стараюсь, другому его приготовил? Старый дурак. Ну, выживет Фёдор или Андрей, или как его там или не выживет, это уже не моя головная боль! Я и так ему помог. Вот только старухе сказал, что миро не для себя беру, лгал значит, – он закурил ещё одну сигарету, – у меня в машине чемодан с деньгами, да не нужны мне деньги. А что нужно? Человек пытается память сохранить, ибо без памяти он – ничто, но всё равно он всё на свете забывает, когда тело менять приходится. Я не забываю, только какая от этого польза? Какая польза от сил, от знаний, если они счастья не приносят? Как не хочется быть благородным! Да и не благороден я вовсе, зачат от змеи и это не изменишь. Какая разница, от кого зачат.» – он протянул руку к банке, и на луне опять проступил портрет батюшки. «Хочешь сказать, что засвидетельствуешь воровство?», – спросил мужчина вслух у Луны? – «Согласен, воровать низко, то ли дело – подтолкнуть к воровству», – он засмеялся, – «Не пугайся, шучу я всё.» – он бросил банку с драгоценной жидкостью на кресло, сел за руль, нажал на газ и поехал в сторону квартиры главврача, зная о том, что у Софьи Львовны бессонница. Он понимал, что ему надо собрать остатки сил и доделать начатое, ещё он вдруг почувствовал, что устал жить.

Водитель остановил машину, поднялся на этаж, нажал кнопку звонка.

Соня изменилась. Казалось, поменялся даже цвет её глаз, и из светло-серого он превратился в ярко-синий. Изменились жесты, осанка, движения, изменился её запах. Раньше она пахла первым снегом, а теперь чем-то горьким, похожим на полынь. Мужчина кивнул ей, как старой знакомой, вручил миро и сказал: «Это для Фёдора. Ты помнишь его, он спасал Иллариона, когда тот топиться вздумал. Его сейчас оперирует твой муж. Завтра пойдёшь в больницу, в реанимацию поднимешься, выльешь это на него. Если не сделаешь это, он не проснётся. Сейчас принесу чемоданы, там его личные вещи и деньги. Отдашь, если останется в живых они ему пригодятся, а если помрёт, пригодятся вам». Сони не было возле храма в ночь гибели Иллариона, но даже если бы она и была там, то всё равно не узнала бы в пожилом мужчине, стоявшем перед её дверью, светловолосого напомаженного моложавого щёголя.


После посиделок у Бедова прошла неделя, и эти дни Роза-Рыба провела на крыльце Зинаидиного дома. Вокруг кишела жизнь, ночь сменялась днём, день – ночью. Казалось, что Роза не замечает этих перемен, она наконец-то нашла себе занятие – она ждала. Ожидание поглотило её полностью, так, что Зинаида иногда покрикивала на Рыбу:

– Смотри, девка, окаменеешь. Кости срастутся у тебя, и не встанешь больше, и не нужна будешь твоему красавчику. Мужчинам женщины здоровые нужны, крепкие.

Роза ошалело смотрела на Зинаиду. Слова бабушки пугали её, но она не двигалась с места. Ей казалось, что, если она встанет и уйдёт, он, единственный, не найдёт её, и они разминутся навсегда.

– А если он не вернётся? Если что случилось по дороге, что, так и будешь сидеть?

– Так и буду сидеть.

– Вот беда, – бабушка закуривала очередную сигарету, на дым от которой Роза уже не реагировала. – Может попьёшь или поешь чего? Хлебца свежего тебе испечь?

– Не надо. Воды попью.

Зинаида приносила Рыбе воду, которую она жадно пила и тут же начинала плакать.

– Это ты чего делаешь, девка, всё выпитое тотчас выливаешь! – бабушка качала головой и шла по своим делам, ибо дел у неё было много, и её место занимала Светка, которая тоже курила, но и Светкин дым не волновал Рыбу.

На седьмой день, в среду, ранним солнечным утром, на просёлочной дороге показался чёрный мерседес.

– Слава Богу! – перекрестилась бабушка, – Дождались.

Сердце Рыбы забилось быстрей, она задышала чаще, на лице появился слабый румянец, она не встала – вскочила на ноги, будто не было недели сидения, бесконечных дней и ночей. Дверца машины открылась, Зинаида ахнула, а Рыба не изменилась в лице. К женщинам приближался преображённый таксист. Он был не брит, волосы поседели наполовину и потемнели, лицо, округлое и женственное, осунулось и огрубело, холёные руки потеряли утончённость и ухоженный вид, но глаза горели ярко и насмешливо. Он ослепительно улыбался женщинам:

– Простите за потерю фасада. Держать себя в форме сложно, – он обратился к Зинаиде, – Ну вот, бабушка, не поминайте лихом, здравствуйте и дальше, не знаю, может ещё и встретимся на этом свете.

– Неужто забираешь Розочку нашу?

– Забираю, если она этого захочет… А спросим ка у неё – А узнала ли ты, краса-девица во мне дужка-братца своего? А пойдёшь ли со мной краса-девица на край света, ко серебряной реке? А захочешь ли со мной, краса-девица век вековать? А простишь ли мне наперёд, краса-девица, все мои промахи, всю мою исподнюю нечистоту? А увидишь ли во мне то, без чего жить не сможешь? А повяжут нас по рукам и ногам, не закричишь ли, не предашь ли меня? А не возненавидишь ты меня, когда увидишь голого да босого? А не побежишь ли спасаться, когда заболею смертельно или душу потеряю? А не станешь ли гибели желать, когда с ума сойду? А не разлюбишь ли, когда узнаешь всё, что натворил я на этой земле, может не достоен я тебя, чистой да красивой, и всё это ложь.

И отвечала Рыба голосом густым и приятным:

– Узнала я в тебе отца, брата, сына и дом. И куда бы ты ни пошёл – там дом мой. И если ты возле серебряной реки остановишься, там же и я остановлюсь. И буду рядом, когда состаришься, когда покалечит тебя жизнь. И буду рядом, если отвернутся от тебя, и буду с тобой в нужде и сытости, счастье или беде.

– А раз так, краса-девица, прогуляемся мы с тобой ко серебряной реке, пройдёмся по сорочьему мосту, к Пастуху и Ткачихе наведаемся, нам с тобой здесь делать больше нечего. Бери мою руку. Я теперь твоя часть, а ты – моя. Долго же я ждал, когда же тропинки наши в бесконечной чаще лет встретятся.

Зинаида смотрела на странный обряд, который совершался на её глазах, и она уже не понимала, снится ли ей всё это, или происходит наяву. Таксист заключил в объятия Розу, потом взял её за руку, и они было собрались отправиться, но тут бабушка опомнилась, и закричала вдогонку:

– Милый! А как звать тебя? Поминать тебя в молитвах как?

– Лучше не поминай, – отвечал мужчина, – а если поминать будешь, зови Людвигом, – он обнял за плечи Рыбу, и они пошли прямо по воздуху по направлению к восходящему солнцу. Они шли очень быстро и долго не пропадали из виду, ибо небо было ясное, но на полдороге к солнцу, исчезли, словно вошли в какую-то дверь. Свидетелями этого чуда были Зинаида, Аркадий, который в это время как раз собирался на работу, и Юля, которая стояла рядом с матерью в своём дворе. Аркадий думал о том, что чрезвычайно богата талантами деревня Малаховка, а Юля заворожённо смотрела вслед уходящим и плакала от того, что она не одна, в мире есть такие же, как и она, люди, и от того, что не может больше подниматься на высоту. Бабушка решила подойти поближе к оставленной чёрной машине, ибо она была любопытна, но мерседес растворился в утреннем воздухе, как будто и не было его никогда.


Степан Семёнович увидел глаз петуха. Как часто прежде он встречался взглядом с глазами животных! Так часто, что и замечать перестал. Был обычный летний день после бессонной короткой ночи. Так и не заснув, он вышел на лавку подышать и посидеть в тишине. Ночь была очень тёмная и вся насквозь усеянная звёздами. «Это какая же красота!», – восхищался Семёныч. Раньше он и не успевал смотреть и слушать, а теперь вдруг не мог оторваться от наблюдений и вслушивания. Он долго сидел и смотрел в небо. Через час или два, небо как будто начало приближаться, земля ушла из-под ног, Семёныч потерял равновесие и оказался среди звёзд. Звёзды, как цветы вишен или яблонь, окаймляли тёмные стволы пустоты. Старик, который редко заглядывал в книги, вдруг стал декламировать чьи-то стихи. Он читал так проникновенно, что был сам поражён, откуда он их знает? Какой-то яркий пучок света был направлен на него, и Семёныч висел в луче посреди пустоты, и знал точно, что этот луч – чей-то взгляд. Потом, он вернулся на лавку. Сон-видение прекратился, а с неба, как лепестки цветущих деревьев в ветре, падали звёзды. Они падали куда-то за горизонт, очень далеко. Степан Семёнович вернулся в дом, прилёг, и на сей раз быстро заснул. Утром ему надо было зарубить петуха для семьи. Он без труда поймал его, но замешкался, вовремя не нанёс удар. Петух смотрел на него круглым глазом с тёмной каймой и жёлтой серединой, и в нём, как в зеркале, он увидел себя. Там, в зеркале, он сам, Семёныч, держал себя за горло и приготовился резать. – Нет, так не годится, – погуляй пока, – сказал он петуху и отпустил его.

– Спасибо, – ответил петух.

Степан Семёнович не поверил, что петух говорит, и пошёл за ним в курятник. Когда петух переступил порог курятника, там начался настоящий переполох. Счастливые курицы поздравляли его, что он остался невредимым, и говорили ему нежные слова, и даже молодые петухи были воодушевлены и радовались. Старик подошёл к жене и дочери и сказал, что он не будет больше резать животных. Обеспокоенная дочь собрала всю семью, но и под напором близких Семёныч не сдался, а посоветовал всем варить борщи без мяса, а в картошку и каши добавлять жаренный лук.

– Папа! – почти кричала дочь, – в деревне кроме тебя никто не умеет рубить животных, подумай о других, если не хочешь думать о нас!

На что Степан ничего не отвечал, вышел за околицу, и мелкими шажками стал удаляться от дома. Он медленно шёл вдоль села, будто пытаясь всё запомнить: дома, огороды, деревья, дороги и траву, миновал дом Гавриила, приблизился к реке, долго стоял возле воды, перешёл Кишу, обогнул пепелище, бывшее храмом, остановился, тяжело вздохнул, перекрестился и отошёл к Богу.


Что-то огромное и сияющее возникло в высоте над Фёдором и приближалось к нему с невиданной скоростью. На него падала сверкающая капля величиной с дом. Капля поглотила Фёдора и ещё каких-то людей, и потащила за собой куда-то вниз. Он быстро летел по прозрачной трубе и рядом летели какие-то люди. Фёдор вытянулся в одну линию, закрыл глаза и вспомнил удар от машины, когда он вышел на дорогу возле парка Пушкина в городе Александрове. Он вернулся в этот удар и невыносимая боль разлилась по всему телу. Потом он медленно открыл глаза и увидел счастливую Соню с пустой банкой из-под майонеза в руках. «Слава Богу, проснулся», – говорила Соня и гладила его руку. Из Фёдора отовсюду торчали трубки и говорить он не мог. Больше ничего не напоминало ему ни о золотом свете, ни о беспредельной лёгкости, только чудесный запах, распространявшийся по всей больнице от летучей жидкости, которая стекала у него по лицу, была на руках, ногах, на всём теле. В эту ночь Смерть погуляла по восьмому этажу, где находилась реанимация и забрала троих, прооперированных Валерием Петровичем, пациентов, но, странное дело, утром, уже после констатации смерти, когда тела везли по коридорам в морг, они вдруг ожили, все трое, встали из-под простыней и сильно напугали санитаров и медсестёр. Валерий Петрович, который собственноручно констатировал смерть, стал свидетелем своей непростительной врачебной ошибки.


Юля встретила Веру пред началом рабочего дня, когда Рукомойникова собиралась открывать магазин. Она вдруг, подошла к Вере, и повинуясь внезапному порыву, обняла её. Объятия согрели Веру, и через мутное стекло стали проступать очертания веток, облаков, а потом она рассмотрела Юлю, которая крепко держала её и не отпускала. Она увидела близко Юлин нос, похожий на гладкий холм, две дуги бровей, окаймляющих впадины, откуда сияли глаза, увидела бледные не накрашенные губы. Несколько морщинок пробегали по лбу почти параллельными линиями, пригоршня веснушек была рассыпана по щекам и носу, уши смешно торчали, так как Юля была лопоуха. Юля дышала и выдыхала тепло.

– Здравствуй, Юля, – сказала Вера и заплакала. Она плакала впервые за долгие дни, изменившие её, не от обиды, а от облегчения. Вера увидела исколотые швейными иголками неухоженные пальцы, спинной хребет выпирал, на спине у Юли почти не было мышц. «И в чём только у неё душа держится», – удивилась Вера. Огромный и плотный ком, копившийся возле горла, выходил кашлем и слезами. – Я очень одинока, вдруг сказала Вера. У меня никогда не было друзей.

Юля только кивала и гладила Веру по волосам, по плечам, по рукам и лицу.

– И когда я потеряла Аркадия, – продолжала Вера, – я потеряла связь со всем, и высыхаю, как озеро, – Вера подбирала слова, – Мне ведь и поговорить не с кем… Когда Аркаша болел, я чувствовала, что нужна ему, а теперь не понимаю, зачем я. Кажется, что это именно мне нужна была его болезнь, его страхи, а как прошла болезнь, жизнь моя закончилась.

– Не закончилась, не закончилась, – быстро говорила Юля, – Аркадий не может без тебя, он только о тебе и говорит! Он без тебя и дня не проживёт.

– А ты? Ты без него проживёшь?

Юля не ответила.

– Ты можешь рассказать мне о нём?

– О ком?

– Об Аркадии. Какой он сейчас? Я давно его не видела.

– Вы же живёте вместе.

– Нет, не живём. Он приходит – я уже сплю. Он просыпается – меня уже нет дома. Я живу одна. И он живёт один радом со мной.

– Что я могу сказать, кроме того, что он прекраснее всех? И не может моя душа вместить всей радости, какую он дарит мне даже не зная об этом. Не могу ни с кем его сравнить, и он не поддаётся описанию.

Женщины уже заходили в магазин. Вера заварила крепкий чай и разлила его в гранёные стаканы: – Выпить хочется, но нельзя мне, беременная я. И уйти от него не могу – куда я пойду?

– Я многое готова раздать, даже жизнь, по капле, но отказаться от Аркадия не готова, – бери у меня что хочешь, – предложила Юля Вере.

Неожиданно Вера вскочила и засобиралась: – Я хочу пойти к тебе домой, сейчас, – она подхватила Юлю, и они пошли по вьющимся дорогам к Юлькиному дому.

Дома у Юли вера увидела чистоту и отсутствие роскоши. Деревянный крашенный пол кое-где поскрипывал. В банках на подоконнике стояли букеты из свежих полевых цветов, как будто их было мало в огородах и на улицах. На стенах – картины Зинаиды, и на одной из них была изображена летящая женщина.

– Это ты? – спросила Вера.

– Это я. Но уже не летаю. Разучилась.

– Я ненавидела тебя, – Вера ходила по дому Юльки и дотрагивалась до стен, пола, предметов, – А теперь мне кажется, даже люблю. И теперь я смогу жить дальше, мне не будет так страшно.

Женщины стояли возле открытого окна. Каждая из них думала о своём, но они были объединены одной тайной. Они обе носили в себе новую жизнь и их, такие непохожие прежде судьбы на время обрели одно русло.Говорят, что души некоторых детей сначала облетают вокруг Солнца, потом входят в его центр, а потом уже летят к матерям.


– Значит так, – сказал Аркадий Бедову, – к сентябрю библиотека должна быть готова. Ты работаешь с сегодняшнего дня, возражения не принимаются. По средам собирайтесь, где хотите, а в остальные дни недели, кроме понедельника, ты на работе с одиннадцати утра до семи вечера, хватит побираться, пора человеком становиться.

Бедов хотел было возразить, из-за волнения изо рта вырвался нечленораздельный звук, который был принят Аркадием, как знак одобрения.

– Книги, компьютер, стеллажи, стремянку, всё, что нужно завезли, а также столы и стулья в читальный зал. Если ты не знаком и не дружишь с тряпками и шваброй, придётся познакомиться и подружиться. Книги мы хорошие привезли, грех им в грязи стоять, даже Библия есть, и Коран нашли и Алмазную, как её там, сутру, и ещё много чего. Каких книг не хватает – составишь список, со временем всё раздобудем. Собирайся, я тебя подброшу.

Бедов не ожидал такого скорого развития событий, и, не успев согласиться или отказаться, нырнул к Аркадию в джип. Через пять минут быстрой езды, Виктор был доставлен в управу, на своё рабочее место, где его встречали горы книг, пустые стеллажи, ведро, тряпки и печать «Библиотеки номер один посёлка Малаховки», которой надо было проштамповать всё имеющееся богатство, но прежде – всё промыть и вытереть пыль со стеллажей, ибо «ангелы любят чистоту», – так сказал Аркадий на прощание и скрылся. И пока Витя менял воду в ведре и мыл, он думал о своей жизни, и на ум приходили невесёлые мысли, а потом и вовсе, великая печаль охватила его. Он стоял на обочине жизни с свершениями, событиями, радостями и горестями, и только хоронил. Вначале отца, потом – мать. Сам он не создал семью, хотя влюблялся, и периоды влюблённости длились ровно два года. Да и какую семью он мог создать, если ничего не умел и жил на подаяния по средам. За все годы любительской писанины он не создал ещё ни одного мало-мальски удачного стихотворения. Все стихи, написанные им, после того, как у него в руках появилась рукопись Иллариона, он сжёг и удалил, и только писательские посиделки, которых он ждал всю неделю, хоть как-то оправдывали то, что он ест, пьёт, дышит и совершает бесславные движения в пространстве. Бедов даже подумывал о самоубийстве, но вовремя встретил Веру Рукомойникову и два года фантазировал и писал ей оды, но ни одна из этих од не заслуживала ничьего внимания, в том числе и Веркиного, и он сжёг оды вместе с остальными подделками под стихи. Сейчас, когда влюблённость в Веру прошла, его могла спасти работа над книгой батюшки и сердечная молитва, но молиться в своём доме у него не получалось, не помогла и икона, подаренная Зинаидой. Он уходил к бывшему храму, в пустующий дом Иллариона, молился там на коленях, закрыв глаза, но это тоже, как и стихи, было пустым сотрясанием воздуха. После переломов, полученных от любви, он ничем больше не болел и не чувствовал своей сопричастности к великой игре, где были правила, которые он плохо понимал. Приступы несчастья сменялись периодами отупения. Он знал, что рано или поздно всё закончится смертью, и его беспокоила собственная неизрасходованность, никчемность и ненужность, и, хотя многие считали его учителем и обожали, Бедов с грустью констатировал, что живёт несколько часов в неделю, а остальное время притворяется, что живёт. Он сменил уже пять вёдер, вымыл полы и окна, и домывал последний стеллаж, когда понял, что день подошёл к концу. Животных Виктор не держал, поэтому торопиться домой не было нужды. Он открыл книгу под названием «Философские тексты Махабхараты» на 177 странице и прочитал: «Нет разума для несобранного, и нет для несобранного творческой мысли, для не имеющего творческой мысли нет мира, а для не имеющего мира откуда быть счастью?». «Это про меня», – подумал Бедов, – Надо сходить за рукописью и попросить Аркадия купить мне раскладушку». На следующий день Витя пришёл в библиотеку с иконой и листочками батюшки, и решил часть времени посвящать упорядочиванию книг, а часть – работать над рукописью Иллариона. На четвёртый день Виктор уже не помнил, о чём он думал в первый. Он перестал думать о себе, вернее, думал о себе и о своём несчастье меньше, и мысли о самоубийстве оставили его. На седьмой день он решил распределить своё время так, чтобы у него оставались минуты для создания хотя бы одной строчки. Он писал одну строчку, а потом, стирал её. Виктор ел раз в день, когда возвращался домой, а когда Аркадий купил ему раскладушку, и вовсе забывал о еде. Скоро книги выстроились в красивые безупречные ряды. Каждую из них он помнил в лицо, помнил автора, цвет обложки, год издания и издательский дом. На десятый день Витя опять открыл «Философские тексты Махабхараты», но на этих страницах не было текста, они разделяли части книги. На двенадцатый день в библиотеку пришёл Аркадий, вручил исхудавшему и заросшему Бедову аванс и выгнал его в баню. Приближалась осень, ночи были ещё тёплые, полные неги, но к сладким летним запахам примешивались запахи осенних огней и костров. Поздним вечером вторника Бедов шёл домой после бани, чистый и лёгкий. Надежда Васильевна прибрала у Виктора в доме, принесла и поставила ему на стол букет георгин. В этот самый вечер Бедов переполнился благодарностью, к кому или к чему, он ещё не понимал, но точно знал, что это его лучшая молитва. Он не видел ангелов, они даже не снились ему, но снились обрывки фраз, прочитанных, услышанных или рождённых им самим. Он не мог остановить сны, и не записывал слов на бумагу. Он смотрел им вслед, как смотрят вслед улетающим птицам.


– Ваня.

– Ау.

– Как мы теперь жить будем?

– Как и жили.

– Как быстро время пролетело! Я и не успела их всех как следует приголубить.

– Ещё успеешь, приедут в ноябре.

– Как же хорошо с ними!

– А ты боялась.

Надежда Васильевна перечисляла всех детей по именам, хвалила их, восторгалась и вспоминала, – как же им будет сложно без нас!

– Справятся. Трое детей – не семеро.

– А если Оля родит?

– Будет четверо.

– Вчера уехали, а я уже скучаю.

– Это хорошо.

– Что хорошего?

– Скучаешь, значит полюбила.

– Да… для своих детей всегда хочешь удивительной судьбы, но Антон всё равно меня поразил.

– Поживём – увидим.

– А Света? Она тебе открывается и что-то рассказывает, я ведь о ней ничего не знаю. Уедет тоже скоро и останемся мы одни.

– Подкинут кого-нибудь, правда Стёпа уже не придёт, – Иван Кузьмич плакал в темноте и не вытирал слёз.

– Как думаешь, он с Богом?

– С Богом. Все мы, Надя, с Богом.

– Как же мы теперь будем без него?

– Время всё залечит, Наденька, а Света… скучает она по Фёдору, но не показывает этого никому.

– Ваня, спасибо тебе.

– За что, Надюш?

– Как бы я жила, если бы тебя не встретила?

– Жила бы. Давай спать.

Надежде Васильевне не спалось. Она закрывала глаза и видела Антона и его жену, момент прощания, когда дети решили сбежать от родителей и остаться в деревне, а потом, плакали и висели на Васильевне и Кузьмиче… Почему-то память унесла её в небольшой красивый городок, где она родилась и где прошло её детство. Ей семь лет, она идёт по весенней улице. Сильный ветер дует ей в спину и почему-то одновременно в лицо. Она улыбается, как можно улыбаться только в детстве, ни от чего, просто так. Весеннее солнце гуляет по пустым улицам и заглядывает в окна. Снег уже растаял и деревья ожили, они тоже радуются ветру и солнцу, но травы ещё нет. Впереди – цветение и светло-зелёная весна, а у неё впереди – целая жизнь.


Зинаида дописывала последнюю сороку – мост для Ткачихи и Пастуха был готов. Осталось написать воссоединённую семью. И вот, на картине появились мужчина, женщина и их дети – девочка с чудными золотыми волосами и мальчик по старше с грустным, серьёзным лицом. Мужчина и женщина были рады встрече и светились от переполнявших их чувств, одновременно знание, что скоро придётся расставаться, бросало печальные тени на их лица и фигуры. Под сорочьим мостом текла река из бесчисленных звёзд. Над мостом разворачивалось сияющее пространство из проникающих друг в друга миллионов сфер. Зинаида рассказывала, что сферы скрежещут, соприкасаясь и издают звуки похожие на биение колоколов.


– Тебя куда отвезти, или машину закажешь? – Валерий Петрович делал выписку из истории болезни Андрею Никитину, который поправился удивительно быстро.

– Моё имя Фёдор.

– Ничего не знаю, по документам ты Андрей. Больничный нужен?

– Не нужен, я в отпуске, – пошутил Фёдор, но врач не заметил шутки.

– Отвезите в Малаховку.

– В Малаховку? А по документам ты в Александрове живёшь.

– Больше не живу.

– Как скажешь. Поедешь на «скорой», с ветерком. Забирай бумаги и больше к нам не попадай.

За рукопожатием следовало переодевание, а потом Фёдор уже сидел в карете «скорой», прильнув к окну. Перед его глазами проплывали пейзажи, о которых он так мечтал! Машина уже ехала по мосту через Кишу, слева остался дом Гавриила, справа нарисовалось озеро и лес, за ним – холмы, овраги, линия горизонта и небо, бросающее на дороги синие осенние отсветы. Иван Кузьмич стоял во дворе. Он уже накормил живность, собирался готовить завтрак, и, как будто что-то почувствовал – в груди защемило, потеплело и он выглянул на дорогу, куда уже заворачивала больничная машина. Кузьмич вышел на встречу улыбаясь и шепча: «Сын вернулся».


Первого сентября, когда все наставники и учащиеся духовной семинарии города Александрова собрались в актовом зале, отец Власий вышел перед ними, чтобы сказать ежегодную приветственную речь. Он откашлялся, немного помолчал, и с Богом, приступил:

– Дорогие мои! Мне надо сказать «ученики и учителя», а я говорю «друзья», потому что истинное знание можно приобрести только в любви. Пока что все мы деревья, а нам нужно стать лодками, чтобы переправлять тонущих, потому что тот, кто не тонет, не захочет спастись. А чтобы спасать, нужно сначала спастись самим. А спастись – означает заново родиться во Истине. Мы собрались здесь, чтобы обучаться нелёгкому труду… Не будем обольщаться, что с крещением, мы получаем зачёт автоматом. С крещением мы получаем ключ от двери, в которую необходимо войти. Войдите и идите. С чем можно сравнить путь к Богу? Это счастье превыше всех удовольствий. Кто познал и постиг эту любовь, ни на что её не променяет и будет ей служить. Дорогие друзья и братья во Христе. Впереди у нас с вами много работы. Эта работу мы начали не сегодня, но продолжаем её сейчас. Мы не сможем в чистоте проводить обряды, если сами не будем чисты, и не сможем учить Любви, если сами не будем иметь её в себе от Бога. А имеющие не смогут её сокрыть, они будут, как костры для замерзающих, как маяки для кораблей, как свет для заблудившихся. Имеющие уже никогда не вернутся обратно через дверь, в которую когда-то вошли. Растите и воспитывайте себя, как малых детей, ибо никто, кроме вас самих, не воспитает вас. Учителя, наставники, всё и все помогут вам в этом. Растите себя в строгости и воздержании, ибо любовь возрастает в ограничении и смирении, и, если вырастите в себе белых голубей, они как молнии, выйдут из вас. В нашем деле и один в поле воин. И один святой может повести за собой к счастью тысячи, даже если он будет сокрыт от глаз и будет молиться за мир. Это высокое и радостное призвание, быть человеком… Вы можете передумать, сбежать из семинарии и не стать священнослужителями…, но вы обязаны освоить профессию «человек», которая первым пунктом включает в себя обожение, еще раз повторяю, не последним и не вторым. Не думайте, что настоящее дело для вас начнётся по окончании семинарии. Начинайте сейчас! Проповедуйте, благовествуйте, беседуйте о Боге. Радуйтесь, ибо именно радость говорит о вашей переполненности счастьем. В добрый путь! Особо приветствую первокурсников. Их в этом году тридцать два человека. Пекитесь и заботьтесь о них, как о новорожденных в семье. Всем учителям, инспекторам и наставникам – терпения и мудрости. Ученикам – рвения к образованию, но, впрочем, «келья и храм всему научат». Мир всем!

Гавриил Гурский стоял с остальными первокурсниками и слушал отца Власия внимательно, не пропуская ни одного слова. Во время отеческой речи рядом с батюшкой находился ангел, которого никто не видел. Ангел смотрел в зал – переводил взгляд с одного лица на другое. Ангел хмурился, но временами озарённое лицо ещё более озарялась улыбкой, а когда батюшка закончил речь, превратился в солнечный луч, бьющий из окна.