Ожоги [Иван Александрович Мордвинкин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Иван Мордвинкин Ожоги

  К богослужению Пал Палыч располагался заранее, распахивался душой и сердечно устремлялся в горнее.

  Но в последние месяцы между богослужением и Палычем стеной неодолимой встал Митька Дерябкин – местный пьянчужка и хронический бездельник из тех, что всю свою жизнь посвящают водке. Сядет этот Митька на паперти и клянчит денег на опохмел или на продолжение пьянства, пугая старушек своим нечеловеческим видом и ставя сердоболиц в богословский тупик. Ибо, никогда не трезвый, никогда не ухоженный, а всегда измызганный, всклокоченный, пьяный или болезненно-похмельный, он всякую вырванную копеечку вкладывал в дальнейшее свое падение. И тем смущал редких прихожанок, склонных скорее подать, чем не подать – купит ли он еды хоть немного? Или так все деньги и пустит на выпивку, чем превратит их доброделание в злодеяние?

  К недоуменному их богомыслию подключался и Пал Палыч, который, впрочем, возглавлял лагерь неподающих, потому как и малая копейка, пущенная на Митькино беспутство, расширяла грех уже и на тех, кто оное поощрял или, тем более, оплачивал.

  Батюшка же, хотя и с затруднением, определил-таки, что подать можно и страждущему страстью пьянства, ибо страстей других нищих тоже, ведь, не знаем, и кто куда пожертвования определяет, не видим. А все же подаем. А потому и явным пьяницам пожертвовать не грех, довольно лишь ограничиться натуральным продуктом – едой или одеждой, и отнюдь не подавать наличными деньгами.

  Впрочем, алкоголики такого уровня, до которого спустился Митька, обладают необыкновенным “даром” превратить в спиртное любой мало-мальски ценный товар – ведро картошки, сносный свитерок или пакет пасхальных яиц. И, видно, обмен этот совершают не иначе, как в самом преддверии ада, а может и в его задверии, ибо там только и можно выменять безделицу на очевидный бесовский яд. Лишь бы пил человек и губил душу.

  Однако, души окружающих тоже впадают в искушение. Так, Пал Палыч мало-помалу Митьку невзлюбил, почему теперь частенько исповедовался в осуждении.

  К следующей службе, всю неделю внимательно удерживаясь от худых помыслов, он духовно падал прямо перед дверями церкви, ибо вновь осуждал неистово и горячо. И снова на исповедь, и снова к осуждению.

И этим замкнутым кругом жизнь его духовная опустошалась и обесценивалась, ибо раскаяния он по поводу осуждения, искренне говоря, уж не испытывал, не мог смириться с навязчивым пьяницей под дверями храма.

  Митька же и вправду вел себя препаскудно – пел песни прямо на службе, передразнивая богослужение, а другой раз проломал церковный забор. Сколько батюшка с ним не беседовал, а Митька то молчит, если трезвый, то мычит – если пьяный.

  Пал Палыч взялся было выдворять бездельника, хватал за шиворот и волок прочь за ограду, заранее надев белые рабочие перчатки в синюю пупырку.

Митька не сопротивлялся. Видно, характера он был ровного и мирного по-своему.

Однако, стоило исчезнуть Палычу за дверями храма, упрямец тут же возвращался, усаживался на излюбленное место и пуще прежнего пускался мычать, а то и горланить песни. По крайней мере в те дни, когда бывал пьянее обыкновенного. Ибо водка взвинчивала ровность его характера до неровности и распаляла душу к пению. Но не к пению в одиночестве, а непременно к пению заодно.

  Палыч возвращался, опять тащил горлопана за двор и опять возвращался на богослуженье. Митька же снова плелся к церковной двери, снова усаживался на ступеньки и снова подвывал хору, который едва слышался сквозь закрытые двери.

  Обращаться в милицию, однако же, батюшка запретил, а просил обходиться любовью и терпением. И от того ли, что инструментов этих Пал Палыч в душе своей не обнаруживал, или от того, что сам он в свое время алкогольную страсть победить сумел, а только все больше Митьку он презирал, сердился, а в конце и возненавидел люто.

  Ведь и верно говорят, что пьянство – не болезнь, а собственный себялюбивый выбор. И нужно-то всего лишь отказаться от этой мерзкой пагубы, потерпеть немного – и вот, уже человек обретает себя в трезвой реальности, жизнь его налаживается, разум просветляется, а душа очищается шаг за шагом.

  Так, например, самого Пал Палыча не всегда знали хорошим и правильным, а был он в молодые годы и вполне себе плохим – кутил, пьянствовал и скандалил. Даже дрался и привлекался. Не так тяжко он пил, конечно, как Митька, но все же. Очень давно, однако ж…

  Научился Павел в то время опохмеляться, вот тебе и вторая пьянка. А там и три дня, и до недели дошло. Так погрузился он в запои, ибо грех, как плесень, растет и разрастается, на малом не остановится, как и всякий паразит.

  А пьянка – непростительное дело, вспоминать теперь стыдно, да и жутковато. Но прошлого заново не пережить и из памяти собственной глупости не стереть.

  Когда осознал Палыч свою запойность и с испугу даже заподозрил зачатки белой горячки, то явился к доктору. Тот выслушал внимательно и пригрозил: “Если снятся насекомые и всякие кошмары с похмелья, это не белая горячка. Но это значит, что адрес твой она уже знает”.

Недолго Палыч страдал, как помнилось теперь, и вскоре встал на ровный путь, уверовал, пришел в церковь и вот уже двадцать четыре года алтарил в местной церкви, вел воскресную школу и заслуженно считался самым старым и опытным пономарем в городе.

Теперь же за безупречную службу и благочестивое житие Пал Палыч был представлен к епархиальной награде. Владыка пригласил его в кафедральный собор на богослужение, где после Литургии на проповеди вручил грамоту и календарик с иконкой Божией Матери.

Палыч прослезился, приятно все же, и грамоту принял с благодарностью.

А по окончании Литургии алтарники города собрались на торжественную трапезу, где чествовали старожилов, самым маститым из которых был Палыч.

 Однако ж, когда попросили его поднять тост, вошел Палыч в затруднение: вина он не пил нисколько, памятуя свою разгульную молодость, но и отказаться тоже не выходило, ибо ради него-то все и собрались, сидели теперь с бокалами в руках и молча смотрели на него, ожидая воодушевительных слов.

  Впрочем, годы минули с той пьяной поры, многие годы! А потому Пал Палыч отважился, произнес краткую речь, какую сумел, и залпом выпил весь бокал.

  Вино оказалось вкусное, а главное – слабое весьма. Он прислушивался к себе со вниманием и страхом, но опьянение так и не зашумело в его голове. А потому, вздохнув с облегчением, Палыч позволил себе аккуратно еще пару бокалов, а там и закончилась трапеза.

  Ведь можно же и выпить, особенно, по случаю торжества или праздника. И не обязательно спускаться из-за стола под стол, чтобы чувствовать себя вполне счастливым человеком, сердце которого весело толикой вина.

  “Хоть и не всякому позволительно. Есть такие хмыри, что им и на пробку наступить нельзя: сто грамм – не стоп-кран”, – подумалось Пал Палычу, когда вспомнил он о ненавистном своем враге Митьке Дерябкине – безнадежном алкаголике, вполне заслуживающим осуждения, порицания и презрения.


***


  Утром Пал Палыч сначала увидел окружающий его мир, но не увидел в этом мире себя, не сразу осознал кто он и где находится. Навязчиво и душно пахло календулой, и назойливая муха норовила сесть на лоб, сколько ее не отгоняй. Но самое неприятное – это жаркое и иссушающее солнце, от которого в такой низкорослой клумбе было не спрятаться. Пал Палыч собрался с силами, чтобы перебраться под дерево и только теперь осознал себя целиком. Осознал себя полупьяным тягостно-похмельным забулдыгой, валяющимся на церковной клумбе.

  Взъерошенный, отекший и дрожащий, он с великим трудом поднялся и перебрался на скамейку под деревом. Воспоминания о вчерашнем, похожие на логически несвязное слайдшоу, серыми картинками посыпались на его голову: пивной ларек на привокзальной площади, какие-то незнакомые, пьяные люди, злая перепалка с таксистом, родная церковь, батюшка. О Бо-оже-е!

– Проснулся, Палыч! – услышал он за спиной неуместно-радостный, мямлящий Митькин хрипоток. – А я жду. Когда, думаю, он выспится?

  Мутными образами вспыхнули в памяти и вчерашние воспоминания о Митьке, выпитой с ним бутылке грязноватого на вид самогона со вкусом резины и о многих глупых и нелепых разговорах. Потом… Объятиях, пьяных лобызаниях и клятве в вечной дружбе.

  Чтобы батюшка не увидел почетного алтарника в состоянии поверженного в пьянство беспутника, Палыч собрался было как можно скорее отправиться домой, но с трудом доковылял, шатаясь, как древний старик, сбежавший из реанимации, только до церковных ворот, где захлебнулся одышкой с тяжелым сердечным грохотом в ушах.

  Когда же увидел он батюшкину машину, паркующуюся на привычном месте, то в панике, участившей сердцебиение чуть не вдвое, скользнул вслед за Митькой сквозь тот самый пролом в заборе и оказался на Митькиной заброшке.


                ***


  Митькин домик представлял собой будто спьяну склонившуюся набок хижинку, а дворик порос щетиной – мощными побегами полыни, конского щавеля и прижившегося самосевом ясеня. Некоторые дикорастущие деревца вымахали уже настолько, что напоминали не щетину на лице пьяницы, а скорей бороду запойного и беспросветного пропойцы.


  У входа в дом раскорячился кривой и мокрый от росы диван с торчащими ржавыми пружинами, теснящими из его утробы грязную вату.

  Митька облегченно приземлился на сие подобие мебели, мягко сдвинув тощую кошку с котятами, которые тут же запищали, и пригласил Палыча:

– Садись, чего ты?

  Палыч огляделся и не нашел места хоть сколько-нибудь чистого, чтобы присесть без отвращения. Но, слыша громыханье пульса в ушах, да и припомнив неудобства сегодняшней своей ночевки, смирился, выбрал место, по крайней мере, более ровное, присел на край дивана и, ссутулившись болезно, обняв гудящую голову обеими руками.

– А я уже нашел… – с радостью пациента, дождавшегося обезбаливающего, сообщил Митька и достал из-под дивана полбутылки мутной жидкости, заткнутой бумажной скруткой. – Закусить, правда, нету ничего. Яблоко было вчера, почти целое. Но оно, знаешь, под диван закатилось. Хочешь, поищу?

  И, не дожидаясь ответа, Митька протянул бутылку Пал Палычу. Тот только с тошнотностью поматал в ответ головой, стараясь не только не пить эту мразь, но и не смотреть на нее, не видеть ее, и, по возможности, не помнить о ней.

  Митька пожал плечами и приложился к горлышку сам, крупно глотнул раза три, оторвался и сморщился настолько неистово, что Палыча чуть не вывернуло от одних только его кривляний.

  Митька же довольно откинулся на спинку дивана, чем снова потревожил котят. Те запищали, будто вырвав Палыча из странного забытья, и он, наконец, решился осмотреться.

– Как же ты… так? – вырвалось у него, когда он осознал всю ужасающую запущенность заваленного откровенным мусором дворика и всю запущенность Митькиной повседневности, так же заваленную откровенной мерзостью. – Тебе же уж лет сорок пять? А ты все…

  Митька улыбнулся и поправил:

– Вообще… В июле будет тридцать семь… – от нескольких потребленных глотков он тут же опьянел, веки его отяжелели и опухшее лицо обрело вид сонного и по-своему блаженного. Он помолчал, медленно оглядел помойку вслед за Палычем и промямлил: – Да так как-то оно сложилось… Само по себе.

– Но ведь не всегда же ты пил? – оторвал Палыч тяжелую голову от рук, взглянул на Митьку, но снова уткнулся взглядом в землю под ногами – голова кружилась, а запах Митькиной жидкости для питья будоражил и без того с трудом сдерживаемую тошноту.

  Митька задумался.

– Не всегда. Только лет с тринадцати начал, а до этого почти и не пил. Пиво только одно, – ответил он и ответом своим вызвал у Палыча недоумение, ибо тот опять оторвал лицо от рук и взглянул на Митьку с оценивающей пристальностью.

  Почувствовав редкий к себе интерес, Митька еще разок приложился к бутылке, занюхал выпитое рукавом, на сей раз уже без гримас отвращения, и пустился рассказывать о своей жизни.

  Поведал он, что родители его пили вначале только для настроения, после работы. Но в девяностые, когда все потеряли привычный уклад, растерялись и они, стали выпивать от безысходности, ибо люди они были совсем уж простецкие, бесхитростные. А в новое время такие не нужны.

  Вначале работали они без зарплаты, а за одни обещания, надеялись. Но потом, когда стало ясно, что их просто обманывает новый владелец завода, уволились, приноровились таскать металл, воровать его, снимать электролинии, за что отец вообще загудел в тюрьму.

  Пока он сидел, мать и вовсе спилась и уже сама подсадила на выпивку детей. Чтобы есть не хотели.

  К двадцати пяти Митька уже пил по месяцу беспробудно. После этого перерыв дней пять или неделю, если повезет, и опять в пьянство, опять на добычу чермета. Вот потому жизни у него и не вышло – ее и не было никогда.

– А когда мне было девятнадцать, я не пил целый год. Мог тогда, – рассказал он со вздохом человека, потерявшего навсегда великую ценность. – Потому, что влюбился я тогда. Бросил пить, устроился на укладку асфальта, стал зарабатывать наличными. И все не знал, как к ней подступиться, к Светке-то. Все ходил вокруг да около. Даже пел в нашей группе, в заводском ДК, где теперь церковь. Думал, заметит меня Светик, посмотрит такими глазами, знаешь? И я тогда осмелюсь.

  Он улыбнулся с детской застенчивостью, погрузившись в теплые воспоминания, съежился, сгреб в охапку писклявых котят и пристроил к себе на колени. Те, видимо привычные к хозяйским ласкам, притихли.

– А потом что?

– Она погибла, – он покачал головой и полез рукой под диван, чтобы достать свою омерзительную бутылку. От действия алкоголя что-то произошло в его организме, от чего отек несколько спал с лица, и Митька уже не выглядел опухшим стариком. – Она тоже по металлу ходила, заброшенный цех растаскивали тогда. Вот на нее балка и обрушилась, и ее… Тогда я запил по-настоящему, знаешь? Запил… На ней у меня все сошлось в этой жизни. А потом… бах! И нету ее. И меня тоже…

  Палыч поднялся, чтобы оценить свои силы, но голова закружилась, и он с трудом уселся обратно, стараясь приземлиться между пружин.

– Да-а, – прохрипел Митька, сделав еще несколько шумных глотков и не обращая внимания на попытки Пал Палыча незаметно улизнуть домой. – Много лет прошло, теперь уже и не важно, наверное, когда и с чего началось. Теперь уже все так… Не остановить.

– Ну запил с горя, пропился, оттосковал, дальше-то зачем пил? Молодой ведь был совсем, нашел бы какую-нибудь другую, создал семью…

– Да все вокруг пили – мать, отец, все друзья. И захочешь не пить, так принесет кто-нибудь, еще и уговаривать станут. Да и кому я нужен в этой жизни? Такой же пьянице? Так в чем тогда разница? Это Светка не пила, а другие все вокруг меня… Все пили, знаешь, кто из простых людей.

  Так и прожил он все свои взрослые годы. Родители уж давно померли, как и многие из друзей.

– А когда здесь церковь сделали из заброшки ДК-ашной, я стал думать о Боге, – Митька вздохнул и посмотрел сквозь ясеневую листву на кусочек голубого неба. – Думал, может Бог поможет мне. Может Он как-то мне поможет, знаешь, как-то так… Сам не знаю как.

  Он мотнул головой, оценил объем остатка в бутылке, но пить не решился.

– А один раз… – тут Митька задумался – рассказать или не стоит. Но осмелился. – Я лежал тут мертвецом на диване этом, так меня убивало с похмелья. А выпивки взять негде, уже нечего продать или пообещать. В общем… Решил я украсть в церкви одну вещь – там строители все бросили, бери – не хочу. Вот я и проделал дыру в заборе, чтоб с улицы не было видно, как я захожу в церковный двор. И только оторвал я эти доски от забора, а тут – бах! – колокольный звон, служба началась, я аж весь растерялся, – он выпучил глаза, чтобы усилить эмоциональность описываемого состояния. – Так меня этот звон как-то… Знаешь? Так меня это встряхнуло, как будто током шарахнуло. Прямо вот…

И он постучал себя в грудь кулаком, разумея свои чувства, отзывающиеся в сердце.

– Как же, думаю, мне Бог поможет, если я в церкви буду воровать? Ну, и не стал. А там и служба пошла. Лето было, жара, они двери раскрыли, и я услышал как там поют, в церкви. Так это… Знаешь… Как-то, не как пение, а что-то такое… Божеское. Божье. Божественное.

  Он смутился собственной возвышенности, склонил голову набок и по-дирижерски плавно поводил в воздухе рукой в такт пения, которое сейчас вспоминал.

– И я сидел возле своей дыры и слушал все это пение, как будто ангелы прямо вот поют с небес. И мне прямо легче как-то так стало на душе, вроде как ожил немного. Все-таки есть что-то на Земле и не зря все это мучение. И можно его терпеть, ради Христа-то… А?

  Он снова взглянул на последние капли на дне бутылки, и снова удержался, хоть на сей раз и с трудом.

– Я, помню, так тогда весь как-то… как бы, знаешь? Весь как-то так. Аж слезы из меня прямо потекли, такие горячие. Я даже думал, что на щеках ожоги будут, волдыри, знаешь? Я в церкви не был никогда. А правда, вы ведь тоже там плачете из-за покаяния каждую службу? Нет? А я вот, чего-то. Такое бывает, знаешь, услышу пение это… И плачу сижу.

  Он усмехнулся сам себе и, не выдержав, потянулся за бутылкой, рассмотрел остаток и, решившись выпить, выдохнул коротко… Но осекся, заткнул пробкой и поставил на место. Однако через мгновенье же опять подхватил бутылку, хотя пробку вынимать не стал.

– Так я стал специально не пить в воскресенье до службы, чтобы послушать пение это. И так научился не пить по воскресным дням и по субботам, а стал приходить к церкви и просить подаяние, чтобы, пока люди проходят и дверь открывается, успеть послушать немного.

  Он, наконец, сорвался, вынул пробку и одним глотком допил остаток, жадно впитывая последние капли.

  Рассказ его затухал по мере растворения алкоголя в крови, но основное Палыч расслышать успел.

  Так или иначе, а с той поры, как в церкви пошли службы, Митька искал Бога во всем, что его окружало. Чувствовал он и глубину своего падения. Со временем он научился не пить и в двунадесятые праздники, выпросил в церкви прошлогодний календарь, сместил его на один день и всегда неукоснительно соблюдал свое трезвенное правило.

Впрочем, радости от того он не получал, ибо в такие дни он лежал на рваном кособоком диване бледный, испуганный и умирал, не умирая. Или быстрым шагом семенил по сорняковой своей рощице туда-сюда в приступах навязчивой, застилающей ум тревожности, паники и изъедающих угрызений. Он понимал, что находится в аду и все никак не мог придумать, как ему выбраться из этого, кроме таких мучительных маленьких постов.

  В тяжелые минуты дотошно вспоминал он всю свою жизнь, чтоб найти в своем прошлом пример или идею. Но примеров не находилось. И он спрашивал у знакомых и у случайных людей – как ему выйти из этого. Отвечали все одно – не пей, и все тут. Но это он и сам знал, но как не пить, он не знал. Да к тому ж еще и боялся, как и многие алкоголики, что если резко перестанет пить, то может помереть от похмелья. А перестать постепенно тем более не выходило.

  Пал Палыч хотел было сказать несколько одобрительных слов  о терпении и преодолении, припомнить о Благоразумном Разбойнике или поведать житие мученика Вонифатия, но Митька уже совсем обмяк и провалился в необоримую дремоту. Потому Палыч решился идти домой, тем более, что утренняя хмель немного выветрилась, а сердце мало-помалу успокоилось. Он аккуратно поднялся, но старый диван ответил печальным скрипом, Митька проснулся.

– Уходишь? – удивился он сонно.

  Вместо ответа Палыч вынул из внутреннего кармана пиджака паспорт, достал вложенный между страниц календарик с иконкой Божией Матери и протянул Митьке.

– Палыч! – Митька вскочил, с пьяной суетностью завертелся вокруг, не зная, куда пристроить икону в своей помойке. – Я буду страться… стараться. Попращий… пропащий я, сам знаю. Но может Бог… Бог! Он же меня тоже видит? А, Палыч? Может простит Он меня? Для этого и помереть не жалко. Лишь бы Он, знаешь… Увидел меня.

  Так и не найдя места для иконки, он уселся обратно на диван, глянул на бутылку, и убедившись, что она пуста, принялся с умилением рассматривать изображение. От нахлынувших чувств он прослезился и с опаской взглянул на Палыча:

– Опять горячие! – он вытер слезы и осмотрел мокрые пальцы: – Нет ожогов?

  Ожогов не было, конечно.


                            ***


  Через две недели у Митьки во дворе собралась Милиция и зеваки, Палыч тоже подошел, протеснясь сквозь пролом в заборе. Оказалось, что Митька умер. Он лежал на своем ветхом лежбище под окном, прижав к груди ту самую икону Божьей Матери. Лежал и странно, неуместно и глупо улыбался.

  Участковый спросил:

– А что это за ожоги на его щеках?

  Присутствующие только пожали плечами. Один из свидетелей, по виду – спившийся мужик из Митьких приятелей, ответил:

– Да не ожоги это, а натер он пальцами, все слезы выплакивал. А я говорил ему – “Похмелись, не шути с этим”! А он все – “Ради Христа терплю”. Вот и… потерпел. Так и помер Христа ради.

  С тех пор Пал Палыч никогда не поднимал тостов, не в его условиях. А главное, никогда не осуждал алкоголиков:

– Что мы знаем о человеческом подвиге? – рассудил он как-то, прогуливаясь с женой по аллее, и поглядывая на Митькину заброшку. – Живет человек сыто и спокойно, а Великим постом колбасы не ест. А я знал человека, который жил в аду и видел оттуда Бога.

– И что с ним произошло?

– Он претерпел мучения до конца, – ответил Палыч и отвернулся, потому что живо припомнился ему Митька, его смерть и его жизнь, а от того сердце заухало тяжелым пульсом в ушах и на глаза навернулись слезы. То были очень горячие слезы, он даже проверил рукой, нет ли ожогов. Ожогов, конечно, не было.