Их бин швайне [Алина В. Крафт] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

У каждого есть свой двойник, с которым вы похожи внешне как две капли воды. У меня тоже есть, только вот он ниже ростом и намного старше меня. Строго говоря, это мой дед.

Он родился в тот год, когда началась Вторая мировая война. Его отец ушёл на фронт совсем юным по велению Отечества. Мать же осталась одна с пятью детьми.

– Жрать было нечего. Корни из земли сухой выкапывали и мяли меж зубов. И жмых свекольный. Когда долго жуёшь, будто есть меньше хочешь. Помню, как по всем шкафам лазил, крошки собирал. Мне даже чудилось, будто пахнет копчёной рыбой, а там, на полках, только пыль и была. Из сухой травы хлеб пекли. Возьмёшь её, перемелешь и давай с водой мешать, в тесто. В печку сунул – вроде как и лепёшка получилась.

Дети того времени росли изможденными, но какая-то внутренняя крепость не давала им сдаться и просто умереть от голода, холода или болезни. Юные умы возможно восприняли как данность тот мир, в котором родились: разрушенные города, разбитые семьи, покалеченные судьбы. Смерть всегда ходила рядом, впрочем, как и сегодня, но тогда никто не боялся смотреть ей в глаза, потому что веры было больше. Веры в то, что встретятся еще все вместе, может нескоро, но встретятся.

– Антошка заболел, когда совсем маленький был. Ему чуть больше двух месяцев, а кашлял он как здоровый мужик, надсадно. У него даже плакать уже сил не оставалось. Ни у кого не оставалось. Мать понесла его к врачу, прямо пешком, двадцать километров до города. Шла, на руках его держала. Сама худенькая стала совсем, молоко пропало, так что не понятно, что вообще этот младенец ел. А когда на осмотре врач пеленку развернул, так этот маленький наш, Антошка, закашлялся снова. Его даже послушать не успели, задохнулся. И что же, мать моя его обратно в пеленку завернула и понесла домой. На своих же руках, своими же ногами. А потом сама и похоронила.

Но те, кто выжил, всё же, несмотря на все козни этого мира, выросли и начали строить жизнь в полуразрушенной и замученной стране, веря в коммунизм или во что-то еще, возвышенное и прекрасное. Строили дома, строили семьи, строили заново общество, которое устало драться за себя, но смогло победить. И вдруг оказалось, что всё пошло своим чередом. Молодёжь веселилась, детки озоровали, а взрослые приглядывали и негодовали. Остались целые альбомы, свидетельствующие о неумолимости жажды быть молодым.

Кстати, дед, судя по фотографиям, всегда был мелковат. Точнее сказать, невысок и едва заметен. Толщина и высота его не менялась в зависимости от качества и частоты приёма пищи. Но юркость моего деда компенсировала все внешние недочёты, делая его не то чтобы заметным, а даже видным человеком. Роскошные рыжие кудри, которые мне от него достались, были как мёдом политые – так говорила мне его сестра. А потом волосы у него стали почти все седые и он их коротко остриг. Ему было семьдесят три, и он тяжело болел уже два года. Безмолвно вся наша семья со страхом и трепетом ждала, когда же ему стукнет семьдесят четыре, потому что уже не верили, что это случится. Не могу сказать, что я один был уверен, что отпразднуем еще, потому что обманывать не хочу никого. Не могу и говорить, будто дед сам на что-то крепко надеялся, но всё равно – шевелился, как уж на подогретой сковороде.

– Страшно вдруг стало умирать. Даже стыдно как-то. Каждый раз как прихватит, думаю, что всё, последний. А потом отпускает, а еще мозгую: надолго ли. Но я живу, зря что ли столько лет землю топтал, вон сколько наделал! И ещё потопчу.

Усидчивость – это совсем не о нём, ни сейчас, ни тогда. Когда мать, наконец, отдала его в школу, он часто прогуливал занятия. Летом бегал на речку и гонял в поле коров. Осенью и весной рыбу ловил. А зимой строгал для себя деревянные санки и катался со снежной горки. Когда учителя жаловались, то мать била его по спине веником или мокрым полотенцем, которое снимала со своего худого плеча.

– Она мне так ласково из-за угла «Фееееедя…Феденька. Иди-ка к мамке, чего дам». Знама, чего даст! Руки об фартук оботрёт, за ухо меня как схватит! Да так проворно, что я уворачиваться не успевал. Но я не кричал никогда, молча терпел. Ухо потом красное было всё, горело. Мать после к стенке меня поставит, всех моих сестёр и братьев, кто в доме или во дворе был, соберёт, и давай дубасить меня. Вот, говорит, пусть тебе стыдно перед ними будет. Иногда рукой мне меж лопаток по спине как даст! Тяжёлая у неё ладошка была, хоть и маленькая. А сестра старшая, Танюшка, жалела меня, просила отпустить. Может, если бы не её вопли, меня бы ещё больше наказали. Таня умница была, с золотой медалью школу окончила. Я все сочинения по русскому у неё подчистую переписывал. Учительница говорила: «Фёдор, небось сестрица твоя написала сочинение?!». Я отрицал. И меня каждый раз прощали. Я шёл домой такой довольный, будто и правда сам всё написал.

Ещё мой дед не любил немецкий язык.

– Немцы эти треклятые отца моего на фронте убили. Житья от них не