Безымянное [Яна Саковская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Следующей историей в этой книге будет история о том, как один человек был одержим своим делом, но сбился, а другой человек всю жизнь угадывал желания других, но наконец-то посмотрел в себя, и их встрече, которая стала этим «но».

О нас с Кан-Гиором, короче. Так как у моего милого друга в условиях Земли наблюдаются некоторые нелады с памятью, эту историю расскажу вам я. А он – пусть пишет под мою диктовку и размышляет. Принять по поводу этой истории новые решения было бы, как он сейчас выражается, «абсолютно здорово».

В ту пору у Кана была теория, что счастье – это Одно. Это когда у человека есть Одно Дело, которое для него лучше всех остальных дел, и выбор, что делать в жизни вообще и в каждый её момент в частности, не стоит. Я склонен называть это однопоточностью сознания и одержимостью, а Кан это называет блаженством и раем.

И Кан пошёл проживать это состояние.

Родился в семье гончаров, старшим сыном, восьмым поколением. Семья жила в месте, известном своей глиной и гончарной традицией, и до двадцати четырёх лет Кан жил там. Осваивал работу с глиной и изобразительное искусство. Отличался прилежанием и стремлением к совершенству. Пропускал мимо ушей всё, что ему говорили, – кроме дельной критики и ценных идей. Черпал вдохновение в окрестных лесах, холмах и пещерах и создавал лёгкие и элегантные растительные орнаменты. Освоил традицию семьи и принялся выведывать секреты окрестных мастеров.

Я думаю, что он не вникал в отношения между людьми. Что существует, например, соперничество школ, что каждая школа хранит свои секреты. Он просто видел керамическое изделие, которое было сделано как-то, как он пока не умеет, и он ходил и спрашивал встречных, пока не находил человека, который знал, кто создал это изделие, а потом шёл к автору и не возвращался, пока не узнавал секрет. Он не понимал слова «нет». И он никуда не торопился. Однажды он просидел шесть дней без еды, воды и сна на пороге мастерской, где делали глазурь, которая его заинтересовала. Я думаю, что не обошлось без некоторого уровня транса, – я думаю вообще, что бóльшую часть той жизни Кан провёл в некотором уровне транса, – но на седьмой день Кан всё-таки начал терять сознание. Хозяин мастерской дрогнул, напоил его компотом, накормил овощами и показал глазурь. Кан посмотрел, поблагодарил хозяина и ушёл пробовать. Он лёг спать ещё через сутки, когда провёл несколько коротких обжигов, повторил глазурь, усовершенствовал технологию и наконец остался доволен. Другие гончары сообразили, что если этот молодой человек положил глаз на их мастерскую, то он от них не отстанет. Также они поняли, что он не играет в соперничество, сотрудничество и другие социальные игры. Ему не нужна была слава, ему не нужны были деньги – я думаю, Кан тогда определял деньги как то, что у него всегда есть, – ему нужна была только керамика, навыки и секреты её создания. В этом смысле он перестал быть для остальных конкурентом – он стал местным одержимым. Я не думаю, что он заметил какую-либо разницу.

Я думаю, что он догадывался о существовании людей. Я думаю, что он каждый раз удивлялся, обнаруживая их.

В семье быстро поняли, что в род пришёл великий мастер, и не требовали от Кана ничего, кроме работы. Тем более, что с Каном тогда было невозможно договориться. Он занимался – керамикой. Лепкой, росписью, обжигом. Его пытались пристроить к продаже изделий, когда он только был подмастерьем, – он уходил из лавки, никого не предупредив. Гулял по окрестностям, наблюдал за птицами, приносил эскизы изделий с орнаментом из крыльев, перьев, глаз и клювов и лепил их. Они продавались хорошо. Кана оставили в покое.

Я думаю, что если бы его спросили, женат ли он и есть ли у него дети, то этот вопрос привёл бы его в замешательство. Тем не менее, он был женат, и у него было двое детей. Не исключено, что на самом деле это были не его дети: я не представляю, как его родичам удалось бы объяснить ему, что ему нужно сделать с женщиной, на которую ему показали, и, главное, зачем. Если это так, то я не удивлюсь, что в том воплощении он вообще не задумывался, откуда берутся дети, а если и задумывался, то вполне мог остановиться на предположении, что дети появляются из какой-нибудь Небесной Печи.

Когда ему было двадцать четыре и умер его отец, Кан стал главой семьи и главой мастерской. Члены семьи схватились за головы и взяли в свои руки всё, что не касается непосредственно гончарного искусства. Мать Кана любила деньги, импортные ковры и ощущение процветания и заботилась о бесперебойной работе мастерской, тёплых отношениях с покупателями и увеличении количества заказов.

Образ жизни Кана выглядел примерно так.

Он просыпался, завтракал, если его звали завтракать, и не завтракал, если не звали, и шёл в мастерскую. Приводил пространство в соответствие сегодняшнему настроению и принимался за работу. Первая часть дня была посвящена созданию форм. Четыре-пять часов он лепил, работал на круге, собирал изделия и выдавал в мир формы, которые назрели внутри него за время сна. Когда поток иссякал, он останавливался. Наступала пора обновления стихий, как он это называл. Он совершал прогулку, забирался на холм и дышал ветром, небом и простором. Вернувшись, он совершал омовение и принимал пищу. Да, не «мылся и ел», а «совершал омовение и принимал пищу». В омовении он находил обновление стихии воды, а в принятии пищи – обновление сока жизни. После приёма пищи Кан шёл к печам. В том посёлке было принято, чтобы весь год, кроме специального праздника Обновления Огня, хотя бы в одной из печей производился обжиг. Кан приходил к печам, чтобы побыть рядом, для обновления стихии огня. Заодно доставал и осматривал свои произведения или загружал печь. После Кан отдыхал, делал заметки и эскизы, и наступало время росписи. Им он занимался до заката, а с закатом он откладывал кисть, производил уборку мастерской – и вновь не «убирался в мастерской», а «совершал» или «производил» уборку – и покидал её. Заваривал чай и пил его на улице в одиночестве, пока совсем не темнело, а потом смотрел на небо и слушал ночь. И отправлялся спать.

Такой распорядок дня он вёл годами. Также Кан любил гулять, когда находил для этого возможность. Во время каждой прогулки он делал что-то одно. Например, он приходил на реку и в течение ночи наблюдал за течением воды. А потом возвращался и наносил насечки на посуде, сообщая ей состояние течения воды. Или однажды он ушёл в лес на три дня с одной флягой воды, а вернувшись, принялся лепить чайные наборы с мшистым орнаментом, один за одним. За четыре месяца работы над сюжетом «мох на кочках» фантазия Кана, похоже, всё-таки иссякла, и он стал работать над фактурой. Успокоился ещё через четыре месяца, когда чашки стали получаться почти мягкими на ощупь, и их хотелось поглаживать по гладким, шершавым, сухим, сочным, глиняным, мшистым бокам без конца. Взял еды и воды на неделю и ушёл исследовать окрестные пещеры…

Вскоре после смерти отца Кан сообразил, что теперь ему совсем никто не указ, и пустился во все тяжкие. Перестал делать обычную посуду. Новым интересом Кана стало сохранение в произведениях гончарного искусства состояний природы. Так, чтобы можно было чувствовать осенний вечер, глядя на созданную Каном чашку, а, попивая чай, как будто переноситься в то место, где Кан этот осенний вечер провёл.

За впечатлениями от природы Кан стал путешествовать. К нему был приставлен человек, чтобы заботиться о его нуждах и приглядывать за ним. Я не думаю, что он помнил имя этого человека, – я думаю, что он воспринимал его как некое свойство мира вокруг. Два года Кан жил и в городе, слушал его ритмы, плотности и пустоты, и в его творчестве это был период чайников.

Многое в душе Кана, что так развито сегодня, растёт из той жизни. Работа с разными состояниями и образами, своими и чужими: открывание сознания им навстречу, сохранение их в памяти и выражение в произведениях. Глубокое внимание. Уважение к текущей через его существо творческой силе и уважение к себе, пропускающему эту силу. Впрочем, это как раз сейчас несколько хромает…

Лет через двадцать исследований выражения природы в керамике Кан понял, что привычная керамическая форма сковывает его творческую мысль. Я думаю, что, прежде чем прийти к этому, он действительно перепробовал всё и до последнего стремился остаться в традиции. Однако наступил момент невозврата – а за ним и переходный период, когда вместо чашки, передающей ощущение осеннего вечера, Кан сохранял в глине ощущение осеннего вечера, которое можно, но не обязательно, использовать как чашку.

Полтора года длился этот период, а потом Кан перестал обращаться к традиционным формам и ушёл – улетел – в абстрактную керамику, которой и занимался до той самой знаменательной выставки и нашей с ним встречи. Он лепил тепло, небо, притяжение, простор и высоту. Главное, что он снабжал свои произведения табличками с подписью.

Он продолжал утром – лепить и гончарить, днём – обжигать, вечером – расписывать, на ночь – пить чай и слушать засыпающий мир. А во сне видеть что-то такое, что, проснувшись, он спешил в мастерскую.

Было ли творчество Кана известно и коммерчески успешно – о да. Его произведения выставлялись, его керамику покупали коллекционеры. До самой своей смерти этим занималась его мать, а затем – муж одной из сестёр. Я не думаю, что Кан был в курсе. Он лепил сумрак и абсолют.

Был ли он счастлив? То ли «неприменимо», то ли «безусловно». Его жизнь была, мягко говоря, не сбалансированной. В ней не было ничего, кроме Дела. В ней не было ничего лишнего. Кан хотел проживать одержимость Делом – он именно это и делал. Если соответствие жизни желаемому образу жизни можно назвать счастьем, то Кан был одним из самых счастливых людей в том мире.

Ну, то есть, пока не встретил меня.


У меня была другая история.

«Его хлебом не корми – дай построить бизнес-империю», – характеризует меня Кан, и я не могу сказать, что он категорически не прав.

Для Кана принципиально дело, которым он занимается. То есть, конечно же, Дело. Для меня – не так. Я не очень люблю делать. Я люблю – организовывать дело. Мне кайфово видеть назревшую в мире потребность, ловить конец растущего из неё напряжения, натягивать его и прислушиваться: какие маленькие, точные, посильные действия начнут его разряжать и приводить в движение всю конструкцию. После чего всё вертится само, до тех пор, пока сохраняется напряжение потребности. Я ленив и считаю, что не нужно делать бизнес там, где он не просится.

Да, сейчас я это просто вижу, «здесь может быть ваш бизнес», «этот бизнес масштабируется за два хода, здесь – погладить, а здесь – нежно пошептать», или наоборот, «нечего здесь ловить», «не, это, конечно, окупится, но вы убьётесь, пока оно окупится», но это – результат долгого пути. В нашей истории я только-только учился видеть.

Мне в ту пору нравилась идея посуды, связанная с этим идея дома, семьи, общности, уюта. Кроме того, мне с самого начала нравилось возиться с предметами, и я тоже родился в роду гончаров. Я не очень преуспел в лепке и работе на гончарном круге, я скучал, когда речь заходила о технологиях обжига, – зато я рисовал эскизы посуды, которые нравилась всем. Ладно, не всем, но очень многим. А изготавливали её другие.

С детства моё место было в нашем семейном магазине. Я внимательно смотрел, как люди выбирают посуду, слушал, как обсуждают, вступал в разговор и узнавал, что хочет и что любит покупатель. Делал быстрый эскиз – и, скорее всего, получал заказ. Со временем я навострился. Покупатель только начинает подбирать слова – а я уже вижу образ, который он держит, и рисую. А он удивляется: как это я так читаю его мысли…

Представляете, лет до девятнадцати я верил, что могу угадать чашку, которую захотят купить все. Мне стали объяснять: не бывает такого. Одни люди хотят одно, другие – другое. Невозможно угодить всем. Я поспорил, походил с этой идеей, порисовал, показал эскизы, ещё поспорил и в итоге согласился. Почти. Решил, что если нет чашки, которую захотят купить все, то наверняка есть чашка – блюдо, ваза, сервиз, – которую захотят купить почти все. Большинство. А это меня устроит. Потёр руки и принялся за работу.

До самой нашей встречи Кан был моим кумиром. Я родился на пятнадцать лет позже, и, когда я первый раз задумался о чашке, которую захотят купить все, он уже стал главой рода и сосредоточился на выражении состояний природы через керамику. Я ходил на выставки, выписывал каталоги, пробовал повторять – безуспешно – и понимал, что это очень круто, но я так никогда не смогу. Да и не надо оно мне.

Мне интересно думать, задумывался ли Кан, нравятся ли его работы кому-нибудь. Я не уверен даже, что его работы нравились ему самому. Возможно, он просто их делал.

В то время, когда Кан вместо чашек уже давно лепил то свечение, то грохот, у меня было два завода, я отдавал распоряжения к открытию тридцатого в стране магазина и подписывал третий договор об экспорте продукции. Мне было интересно пробовать масштабирование дела, но я чувствовал, что, занимаясь предпринимательской и торговой деятельностью, я сбился со своей изначальной цели – угадывать, что нравится, что хотят купить. Однако из того, чтобы стоять в лавке и рисовать образ, который пытается выразить посетитель, я тоже вырос.


Мне пришло в голову устроить выставку разнообразной керамики современных мастеров и посмотреть на отклик публики. Для выставки я заказал специальный павильон в виде буквы «П». Слева – вход, справа – выход. По пять небольших залов по длинным сторонам, три зала по короткой стороне. У входа и выхода – простые и популярные работы. Чем глубже, тем меньше посуды и тем абстрактнее керамика. В центральном из трёх залов по короткой стороне были выставлены произведения Кана. «Свет», «Дым» и керамический триптих «Сумрак».

В зале около выхода я решился выставить свои работы разных лет. Поначалу сомневался: можно ли назвать популярную посуду произведением искусства? А потом решил. Вглядываться угадывать и воплощать образы того, что любят и хотят купить люди, – это доступный и интересный мне вид искусства. Почему бы не представить на выставке его плоды?

Вот и представил: три чайных набора, четыре блюда, одну милую моему сердцу супницу, одну вазу и один кувшин. А на широком и длинном столе в центре зала я выставил «Историю одной чашки».

Помните, я говорил, что почти согласился с тем, что не бывает такой чашки, которую бы захотели бы купить все? Так вот, последним и нерушимым оплотом моей детской веры в то, что это всё-таки возможно, стала Жёлтая Чашка. Строго говоря, конечно, кружка, но для меня она всегда называлась чашкой.

Она приснилась мне, когда мне было девятнадцать. Ни до, ни после я не видел во сне керамики. И я почему-то подумал, что ко мне во сне пришла Та Самая Чашка – которая понравится всем. Я делал её собственноручно, раз в год. Вспоминал сон, рисовал эскиз, делал на круге чашу и прикреплял ручку. Оставался недоволен. Дело было не в уровне навыка – уж чашку-то по образу в голове слепить и покрасить в нужный оттенок жёлтого я всегда мог, – но в чём было дело? Я не знал, но не оставлял попыток.


В день открытия выставки я вновь почувствовал себя молодым. Как в старые добрые времена, я ходил и слушал, как люди обсуждают посуду, присоединялся к разговорам, объяснял, спорил, переводил… На второй день я пришёл с блокнотом и с удивлением обнаружил, что, пока я занимался масштабированием производства, вкусы людей изменились.

К концу выставки у меня в голове были готовы три новые линейки продукции, а на следующее утро я назначил совещание по этому поводу. В последний вечер я обходил напоследок павильон и уже двигался к выходу, когда понял, что в последнем зале ещё есть посетитель.

Да, вы угадали, это был он.

Я глазам своим не поверил. Да, конечно, я в глубине души надеялся, что он придёт. Потом я сообразил, с кем имею дело, точнее, не имею дело, потому что с ним невозможно иметь дело, и оставил эту надежду. Потом я отвлёкся на выставку, новые идеи и забыл.

Однако факт был налицо: перед столом с «Историей одной чашки», внимательно её разглядывая, стоял кумир моей юности. Я не мог себе представить, что заставило мастера покинуть те глубины и высоты, в которых он обитал, и прийти на эту выставку. Я не мог поверить в свою удачу. Я почувствовал себя 11-летним мальчишкой, который впился взглядом в каталог с изображением набора из шести чашек и чайника под названием «Гром вдали», и, затаив дыхание, открыл блокнот на чистом листе, чтобы попросить автограф.

Довольно быстро я понял, что он не заметил моего появления. Он рассматривал жёлтые чашки. Каждой он посвящал около двух минут. Дойдя до конца «Истории», он вернулся к её началу и стал всматриваться в первую чашку. Я принёс из соседнего зала стул, засунул блокнот в карман и сел. На повторный просмотр у него ушло в два раза меньше времени. Когда он отступил от стола, я встрепенулся, но он перешёл к стене и обратил взгляд к первому из блюд.

Пришёл охранник, я заплатил ему, взял ключи и отпустил его.

К двум часам ночи почётный посетитель моей выставки закончил осмотр зала. Я успел порисовать, найти оставшуюся после фуршета большую бутылку минеральной воды, выпить половину, попереживать, что великий мастер осматривает мои творения, успокоиться, рассмотреть его костюм и аккуратно стриженные короткие седые волосы, попробовать посмотреть на чашки с его скоростью и глубиной внимания, ужаснуться тому, что я счёл возможным их выставить, решить, что всё-таки они не плохи, подремать…

Мастер подошёл к «Истории одной чашки» и остановился перед ней. Что, он ещё раз будет её смотреть? – подумал я, но в этот момент мастер начал кашлять. Он кашлял и задыхался, лицо его покраснело, а я не знал, что делать. Когда он, не переставая кашлять, опустился на колени, я схватил полупустую бутылку с водой и подскочил к нему. Он отдышался, сделал несколько глотков воды, и постепенно его дыхание выровнялось.

Он встал на ноги. Я тоже встал.

И тут он увидел меня.

Мы провели в одной комнате шесть часов, и он только сейчас заметил, что не один. Он вглядывался в меня так же пристально, как в чашки. Я замер. По моей спине текли струйки пота, сердце звонко колотилось, и это были самые долгие в моей жизни минуты. Вдруг мастер заметил за моей спиной название зала. Прочитал, моргнул три раза, опять перевёл взгляд на меня, и по его взгляду я понял, что он понял. И «Историю одной чашки», и мой жизненный интерес, и меня целиком.

Возможно, я стал первым человеком, которого он по-настоящему увидел.

А ещё через секунду – не только мастер вглядывался в меня, но и я в ту ночь глубоко вглядывался в него, – я увидел, что внутри мастера завершился и замкнулся какой-то внутренний процесс. Мастер отвёл взгляд, отступил на два шага и тяжело опёрся на стол.

А я что? Я шумно выдохнул, опёрся ладонями на колени, чтобы хотя бы несколько мгновений передохнуть и не смотреть на него, подышал. Выпрямился.

Мастер стоял, прикрыв глаза, одной рукой всё так же держась на стол, а кончиком пальца другой руки трогал одну из жёлтых чашек, как будто гладил спящего котёнка.

Я набрался смелости и достал блокнот.

– Можно взять у вас автограф?

Он повернул голову на звук моего голоса, открыл глаза. Вспомнил о моём присутствии, сдвинул брови. Посмотрел на блокнот, на меня.

– Автограф?

Может ли он не знать, что такое автограф?

Он – может.

– Да, я бы хотел, чтобы вы расписались в моём блокноте.

Я почувствовал себя идиотом.

А потом мастер склонил голову на бок, и я почувствовал себя экспонатом, покрытым любопытной глазурью.

– Зачем?

Вот-вот. Потом Кан будет говорить: «Просто скажи, почему ты на самом деле этого хочешь», – а я буду закатывать глаза и быть честным с собой и с ним.

Действительно, зачем мне этот автограф?

– Я хочу, чтобы о нашей встрече у меня осталось что-то на память.

– Наша встреча имеет такое значение? – он продолжал вглядываться в меня. Я понял, что он спрашивает серьёзно.

– Для меня – да, – признался я. И пока я думал, как быстро пояснить или с какого края начать рассказывать, почему это так, мастер спросил:

– А для меня?

Я похлопал глазами и нашёлся.

– Наверное, это вам решать…

Он помолчал и кивнул. Протянул руку, я вручил ему блокнот и ручку, он расписался и вернул мне блокнот.

– Где здесь выход? – спросил он.

Я указал на дверь, он двинулся к выходу. Нет, пожалуйста. Сказать, спросить хоть что-нибудь.

– Как вам выставка?

Он замер.

Я думал, что он задумался, отвлёкся и в итоге забыл о моём вопросе, но через несколько бесконечно долгих минут он ответил:

– Я думал, что я что-то понял в жизни, но эта выставка заставила меня в этом усомниться.

И не спеша направился к двери. Я вспомнил, что дверь уже закрыта, и бросился её открывать. Возникла неловкая пауза. Однако, когда я бросил взгляд на мастера, он смотрел мимо меня и сквозь дверь.

Мы вышли.

Из темноты к крыльцу выступил молодой человек в очках, мятой рубашке и слишком длинных для него брюках. Он выглядел очень устало.

– Доброй ночи. Я сопровождаю мастера, – негромко пояснил он прежде, чем я успел удивиться, испугаться и задать вопрос. Я рассеянно кивнул.

Мастер побрёл вперёд. Молодой человек подошёл, тронул его за локоть.

– Нам сюда, нас ожидает машина.

Мастер кивнул и двинулся в указанном направлении. Они скрылись в темноте. Я ещё немного постоял на крыльце, пока шарканье шагов мастера не растворилось в ночи, и вернулся в павильон. Дошёл до зала в середине, где были выставлены «Сумрак», «Свет» и «Дым», постоял там. Вернулся в зал со своими работами. Снял со стола в центре жёлтые чашки, расставил их вокруг на полу, забрался на стол и принялся рисовать. Поспал пару часов – всё на том же столе, дождался работников павильона, пришедших разбирать выставку, позавтракал в кафе поблизости и отправился на совещание.

Кроме трёх коллекций, которые уже были готовы у меня в голове, я представил ещё два чайных сервиза. Один – из жёлтых чашек и весёлого разноцветного чайника, такой, какой бы я сделал, если бы делал его для себя. Второй – такой, какой я бы сделал для мастера.


Я не слышал о нём ничего года два, до его новой – и последней в той жизни – выставки. Она называлась «Безымянное».

Конечно, я сходил посмотреть.

У выставленных произведений, как и следовало из названия выставки, не было названий. У них были номера. Трёхтысячные – и я был готов спорить, что счёт вёлся с той выставки. Было несколько чаш, две вазы и одно блюдо, несколько произведений абстрактной керамики, несколько панно.

Мне было больно смотреть на них. Они кричали:

«А что, правда имеет смысл делать что-то, что интересно не мне, а кому-то?»

«А если здесь будет такая глазурь, а здесь такая, вам понравится?»

«Смотрите, вот две вазы. У одной шея длиннее, у другой – короче. Какая из них лучше и как это понять?»

«Люди, как вы живёте? Может, мне тоже так надо?»

Мне «понравилось», если так можно выразиться, только одно произведение, под самым старшим номером 3875.

Оно висело в отдельной комнате. Воля автора была, чтобы его осматривали в одиночестве. Я выстоял очередь, охранник пропустил меня. Ко мне подошёл человек, вручил повязку на глаза, я надел её, и он провёл меня ещё к одной двери. Закрыл за мной дверь, и я оказался в тишине, прохладе и сырости пещеры.

Я пошарил руками вокруг и наткнулся на каменные стены. А впереди нащупал, несомненно, глиняное панно. Я ощутил поверхности, покрытые глазурью, простую глину, выступы, впадины, спирали, орнаменты, вкрапления из камней, прожилки листьев, металлическую стружку, смолу. Мне было бесконечно интересно, как это выглядит, я сдёрнул повязку с глаз, но вокруг была непроглядная темнота. Я прижался к панно лбом и стоял так, пока меня деликатно не попросили выйти.

Ушёл с выставки, стараясь не глядеть на остальные экспонаты.

С этой выставки мастер прожил не больше года. Ходили слухи, что он вначале перестал подходить к гончарному кругу, потом перестал лепить, потом перестал выходить из дома. Потом умер. В журнале вышла статья о нём. Я позаботился о том, чтобы в статье была фотография триптиха «Сумрак».


В этом воплощении бывают такие ночи, когда Кан во сне или на грани сна видит образы керамики. Белый чайник с коричневой ручкой сбоку, который возвращает существо к моменту выбора, после которого всё пошло не так. Терракотово-оранжевая маленькая чаша с серым рельефным ободком, синяя внутри, из которой пьют по кругу и которая сплетает в единый венок удовольствие собравшихся существ от бытия вместе. Огромное составное блюдо из зелёных ячеистых лепестков. Белая струящаяся ваза, похожая на платье, со стекающим по ней золотым шарфом. Он просыпается, берёт лист бумаги, цветные карандаши и рисует увиденное. Улыбается.

Идёт в гончарную мастерскую, показывает рисунки тамошнему мастеру и слушает его указания. Вообще не помнит, как что делать. Но не терпит халтуры и будет продолжать работу над изделием, пока не останется доволен результатом.

Я не знаю, чтобы Кан-Гиор создавал какие-то другие артефакты, кроме керамики. Я рад, что он и сам понимает, что это не просто предметы.


О том воплощении он не любит говорить. Он только говорит, что он там «сбился». Но одновременно с этим оценил глубину и качество инициации, которую мы получили друг об друга, которую я – прошёл, а он только – нет, и после смерти он ждал меня, чтобы предложить ещё что-нибудь совместное. И, как говорится, понеслось.

Он чёрной завистью завидует всем одержимым своим делом.

Для него мастерство – это когда, кроме избранного дела, нет ничего. Он хотел бы, очень хотел бы, чтобы в его жизни было то, что он мог бы назвать «Одно». Он умный и понимает, что для него это уже невозможно. Он очень умный и не желает себе этого.

Он думает, что раз нет этого «Одного», то для него теперь невозможно быть мастером такого качества, какое ему знакомо и на вершине которого он побывал. От этого у него разрывается сердце.

Я от долгого общения с ним изрядно поумнел, да и моё нынешнее положение Хранителя обязывает – ладно, скажем, настойчиво приглашает – понимать кое-какие вещи. Я говорю ему:

«Кан, ты жил в яйце, а во время той незабываемой выставки и нашей встречи – вылупился».

«В яйце было лучше», – отвечает он тихо. Делает паузу и говорит с мрачной страстью в голосе. – «В яйце было всё понятно, в яйце были направление, постепенность и смысл».

Я выдерживаю паузу, готовый смеяться вместе с ним, но Кану не смешно.

«Ты дошёл до пределов яйца, Кан. Керамический триптих “Сумрак”! Там больше ничего не было… Если бы ты не вылупился, тебе бы очень быстро стало скучно».

Он поджимает губы.

«Всё равно там было лучше».

Отворачивается и молчит.

Говорю ему:

«Ладно. Ты считаешь, что, если ты не одержим, ты не можешь быть мастером такого качества, которое тебя устраивает. Ладно, окей. Считаешь – и считаешь. Тогда… Кан?»

Но он уже не слушает меня. Замирает перед экраном с этими словами. Встаёт, идёт в ванную, принимает душ и надевает праздничное платье. Я всё время смотрю в тот слой, где он – завёрнутое в человеческую фигуру северное сияние, и каждый раз удивляюсь, вспомнив, что сейчас он – женщина. Подходит к шкафу, достаёт недавно законченный, пока ни разу не опробованный белый чайник с коричневой ручкой, возвращающий существо к моменту выбора, после которого всё пошло не так. Держит его в руках, слушает. Несёт на кухню, ополаскивает горячей водой и заваривает в нём чай – себе.

Ай молодец.