Возвращение [Никита Валерьевич Калинин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Я проснулся поздним утром от того, что ветер со стороны моря завывал в приоткрытом окне, занавески развевались, в комнате было холодно. По всей комнате на полу валялись журналы: я читал вчера допоздна, а теперь их раздуло ветром. Я встал с кровати и босиком по ледяному полу подошёл к окну, ёжась от холода. Спать больше не хотелось. Начался третий день весенних каникул.

Наш дом стоял на высоком холме прямо над морем. Из окна моей комнаты на втором этаже была видна узкая полоса пляжа где-то внизу, поросшие рыжей травой дюны, серое небо и пена на гребнях волн. Я заварил чашку чая и пил стоя у окна, всматриваясь в смутные очертания проплывающего где-то у горизонта корабля. Флаг на конце пирса так трепетал на ветру, будто его вот-вот сорвёт. Внизу, на пляже, два мальчика в натянутых по самые глаза капюшонах запускали в воздух  разноцветного воздушного змея. Окно было все ещё открыто, и вместе с ветром и шумом волн до меня доносился их высокий заливистый смех.

Допив чай, я влез в мягкий свитер, надел джинсы и спустился в прихожую. Здесь было тихо, только тикали часы над дверным проемом. Мама с папой уезжали на работу по утрам, и во время каникул я большую часть дня был предоставлен самому себе. Ещё у меня был старший брат Роберт. Я не видел его пять или шесть лет. Когда я видел его в последний раз, мне было девять, ровно на столько же Роберт был старше, и он был самым лучшим старшим братом на свете. Он помогал мне делать уроки, выстругивал для меня деревянные мечи, которыми мы потом упражнялись в фехтовании на заднем дворе, в тени старой сливы. Потом Роберт исчез. Мой папа, капитан корабля в отставке и обладатель роскошных усов, говорил, что он уехал на заработки в другую страну и скоро вернётся. Мама не говорила ничего, но во время таких разговоров на ее нежном мраморно-белом лице, у уголков рта, появлялись едва заметные морщинки.

Прошёл год, другой, а Роберта все не было, и постепенно надежда на его возвращение стала в нашей семье чем-то туманным и условным: все говорили, что Роберт обязательно вернётся, но, по-видимому, никто в это уже не верил. Первое время Роберт писал подробные письма о своих делах каждую неделю. Я помню эти конверты – большие, из коричневой бумаги, оклеенные яркими марками с изображениями старинных генералов и тропических животных, они пахли смолой и шоколадом, и я, держа их в руках, представлял, как Роберт в пробковом шлеме носится с мачете по африканским джунглям, разрубая перед собой деревья и попавших под руку зверей. Потом письма стали приходить реже – раз в месяц, два, а затем и вовсе прекратились. Удивительно, но никто у нас особенно не горевал. Не то чтобы Роберта меньше любили – как раз наоборот, он всегда был достойным примером старшинства, и, вспоминая его за ужином, папа приосанивался и поднимал к усам чашку с чаем так вычурно, будто оказывался на приёме британской королевы. Я думаю, дело было в том, что Роберт пропал не сразу, а как бы постепенно. Наверное, если бы однажды утром он появился на кухне с чемоданами и объявил: ма, па, я уезжаю неизвестно куда и черт знает, когда вернусь – вот тогда слезы лились бы ведрами. А он приучил нас к своему отсутствию незаметно и ненавязчиво, как приучают кошек есть из своей миски.

Я надел старую кожаную куртку с сапогами и вышел на улицу. Земля была устлана прелыми листьями, пролежавшими всю зиму под снегом. За моей спиной бесновалось море, а сразу за оградой нашего дома начиналась сосновая рощица, сквозь которую проходила извилистая дорога. Я пошёл туда, вороша ногами листву. Это была моя личная роща, я не наведывался туда уже почти год, и мне стало интересно, не изменилось ли что-то за это время.

В просвете между тучами появилось солнце, его лучи, проходя сквозь сосновые кроны, принимали очертания такие ясные, что их, казалось, можно было щупать руками вместе с тонкими стволами деревьев. Я брел между соснами по хорошо знакомому пути. Через несколько минут, когда дома уже не было видно за деревьями, передо мной показался огромный, по колено мне, поросший мхом камень. Я подбежал к нему. Воспоминания разрывали голову изнутри, я навалился на камень всем весом и отодвинул его. Во все стороны разбежались какие-то жуки, я разгреб руками полусгнившие листья с иглами и, наклонившись, постучал костяшками пальцев по земле. Раздался гулкий деревянный звук. Я улыбнулся, нащупал пальцами кольцо, потянул вверх тяжёлую крышку и передо мной открылось углубление в земле, устеленное гнилыми зелёными досками.

Это был наш с Робертом тайник. Мы сделали его лет семь тому назад, и первоначальной нашей идеей было построить подземный ход, который вёл бы с холма прямо к пляжу, чтобы незаметно пробираться туда и пугать отдыхающих людей. Мы долго выбирали место и вышли на рассвете с лопатами, намереваясь закончить работу к вечеру. В полдень Роберт, стоя по колено в небольшой ямке, воткнул лопату в землю под небольшой сосной, вытер пот со лба, улыбнулся и сказал: ты уверен, что мы не можем просто спускаться на пляж по склону? Я не возражал. В оставшуюся половину дня мы натаскали к месту тайника досок, сколотили из самых тяжёлых и толстых брусьев крышку и приволокли камень, стоявший неподалёку. В тайнике мы хранили карту, которую Роберт чертил для меня целую неделю цветными фломастерами, сверяя каждую линию с найденным у папы атласом, наши мечи и арбалеты, а позднее, когда Роберт исчез, я стал складывать сюда письма, предварительно запаковывая их в полиэтиленовую плёнку, чтобы они не сгнили. Не знаю, почему мне так хотелось прятать их в каком-то особом месте. Наверное, тут я был точно уверен, что никто до них не доберётся и они будут в целости и сохранности.

Они и сейчас лежали тут, чёрные полиэтиленовые стопки. Я пощупал их руками, но не стал разворачивать. Содержание я и так знал очень хорошо. К каждому своему письму родителям Роберт прилагал отдельное – для меня, и каждую неделю, а потом каждый месяц я читал перед сном о его приключениях на другом краю света. Мы оба мечтали стать путешественниками, отважными искателями приключений. Но Роберт, кажется, единственный исполнил эту мечту – и кто знает, куда она его привела?

Я вспомнил, что кое-какие вещи не вмещались в тайник, и пошёл дальше, закрыв крышку и подвинув камень на своё место. Крючковатая тропинка привела к трём соснам, между которыми была раскинута деревянная платформа, стоившая нам с Робертом нескольких дней изнурительных трудов. К стволу одного из деревьев были прибиты маленькие планки, служившие ступеньками; сосна была такой живучей, что ей это никак не повредило: за несколько лет  планки будто вросли в ее толстый ствол и сочились по краям душистой смолой. В образовавшемся под платформой пространстве, зияя пустыми глазницами фар, стоял древний, изъеденный ржавчиной Гольф. Под слоем опавших иголок угадывался блеклый красный цвет. Я достал из кармана ключ на деревянном брелоке в виде глобуса какой-то очень маленькой планеты и повертел его в руках. Он шесть лет провалялся в шкафу, в пыльной коробке из-под мокасин, скрытый под кипой пожелтевших тетрадей Роберта – шесть лет, до вчерашнего дня, когда мама затеяла уборку и брелок с ключом был найден и вручён мне лично в руки. Я помнил, как семнадцатилетний Роберт вытачивал этот шарик, склонившись над станком в не по размеру огромных очках. Он покрыл его лаком, прочертив папиным острым пером контуры континентов, и сушил затем над лампой в своей комнате, отчего зайти к нему, не зажимая нос, было невозможно ещё несколько дней. Я слонялся вокруг и думал, что все это неспроста – и был прав, потому что одним воскресным утром Роберт разбудил меня, болтая перед глазами этим самым брелоком, но теперь на нем висел и манил никелевым блеском новенький ключ, а папа, поощрявший раннее воспитание классических мужских увлечений, стоял в дверях и щурился то ли от июльского солнца, то ли от удовольствия.

С того дня тайники и сосны были надолго забыты. Роберт быстро научился водить, почти не повредив машину – разве что один раз перепутал передачи и снес на заднем ходу садового гнома в малиновом колпаке, и мы второпях хоронили фарфоровые останки, чтобы успеть к возвращению родителей. Спустя пару недель папа объявил за ужином, разделавшись с яичницей: «ну, поехали кататься», и через полчаса мы впервые выехали на пустое и влажное шоссе. Мы ехали вдоль моря, время от времени его фиолетовая дымка показывалась из-за холмов с каменными домиками и церквушками, и в эти минуты длинные тени исчезали с дороги, давая место ярким лучам заката. Тишина в машине вполне соответствовала значимости момента. Папа сидел спереди, время от времени поворачиваясь к Роберту и добродушным басом советуя сбавить скорость; Роберт рулил, не сводил глаз с дороги и очень волновался, отчего машину заметно подергивало; я молча пил яблочный сок в глубине заднего сиденья, обиженный на то, что меня заставили пристегнуться. Когда мы въехали через распахнутые ворота обратно на двор, визжа тормозами, было уже поздно, но даже в синей вечерней полутьме лицо Роберта белело, как лунный диск. Он остановил машину и долго не глушил мотор, тяжело дыша, пока папа не похлопал его крепкой рукой по плечу. Тогда с Роберта как будто спала лунная пелена и он просиял счастливой улыбкой. Испытание было пройдено.

Я рассматривал ключ ещё с минуту, в глубине чащи скрипели на ветру деревья. Потом я подошёл к Гольфу и попытался открыть его, вставив ключ в проржавевшую скважину. Ключ не поворачивался ни в ту сторону, ни в другую, и я уже хотел оставить эту идею, но случайно потянул на себя ручку чуть сильнее обычного, и дверь тихо открылась. Я в нерешительности почесал затылок. Впрочем, чего было ожидать от развалины, простоявшей шесть лет в лесу. Изнутри пахнуло затхлостью, я смахнул слой пыли с бокового зеркала и забрался в водительское кресло – рыцарский трон Роберта.

После того папиного испытания он проводил за рулём круглые сутки, и вечера, когда он брал меня с собой покататься, были самыми счастливыми в моем детстве. Я сидел спереди, и мне уже не нужно было пристёгиваться, Роберт гнал Гольф по неизменно пустому шоссе, холмы проносились мимо, как вагоны скоростного поезда. В открытое окно со свистом врывался ветер, заставлял жмуриться и трепыхал мои волосы, а Роберт вдруг срывающимся голосом пьяного пирата кричал: «к морю!» – и мы резко давали вправо, в минуту оставляя позади пахнущий печёной рыбой и фруктами прибрежный городишко с уличными торговцами и разноцветными почтовыми ящиками. Роберт жал по тормозам только у самой набережной, и перед нашими глазами раскидывалось море – тёмное, с мраморным отливом бушующей пены, оно обрушивалось на древние камни прямо под капотом Гольфа, брызжа на лобовое стекло. Роберт включал дворники и смотрел вглубь моря, не двигаясь с места. В эти минуты стихали все звуки вокруг, кроме шума волн и мерного скрипа дворников по стеклу. Роберт смотрел так, как будто видел в морском тумане что-то неосязаемое. Лицо его розовело, дыхание становилось ровным – так он мог провести бесконечные по моим меркам несколько минут. Я силился увидеть что-нибудь на горизонте, но это занятие мне быстро надоедало, и я с надеждой смотрел назад, на угол набережной и центральной улицы, где щуплый старик в джинсовой куртке жарил сосиски на гриле.

Потом мы ехали домой, Роберт уже не гнал, не кричал и вообще был менее разговорчив. Он спокойно рулил, глядя прямо перед собой, и что-то насвистывал себе под нос. Даже мне, восьмилетнему мальчику, эта метаморфоза казалась странной. Я пытался заводить наши обычные беседы о том, что ещё можно соорудить в роще, но Роберт отвечал односложно, и я быстро смолкал. Море теперь выглядывало из-за холмов со стороны Роберта, и красный отблеск вечернего солнца играл на его лице. Над вечереющим полем медленно планировал аист. Я следил за его широкой тенью и думал, что скоро мы снова поедем кататься, и Роберт опять будет давить педаль в пол и кричать, как бешеный, и, может быть, мы поедим у моря дивных франкфуртских сосисок в теплой булке и хрустящей бумаге.

Но со временем наши поездки становились все реже, а Роберт все больше времени стал проводить, запершись в своей комнате, или уезжая куда-то на целый день, или в кабинете с отцом. Часто они скрывались там сразу после ужина, и Роберт выходил только к ночи, закрывая за собой дверь почти бесшумно, и крался к себе в комнату, а глаза у него как-то по-особенному горели. Он совсем забросил фехтование и нашу рощу: теперь я один лупил деревянным мечом ствол сливы на заднем дворе, разбрасывая в сторону ошмётки коры, один карабкался по планкам в высоту сосновых крон, откуда было видно море, укравшее у меня Роберта.

Часто Роберт с папой уезжали куда-то по утрам, в жуткую рань, ещё до того, как я начинал собираться в школу. Я смотрел из окна, укрываясь за невесомой занавеской, как они садятся – уже не в Гольф, а в папин Линкольн цвета гладкого агата, с тонким стальным штырьком в углу капота, на котором раньше, до папиной отставки, красовался бордовый флажок с витиеватым золочёным вензелем. Слышно было, как они сосредоточенно о чём-то переговариваются, у Роберта высоко на спине был тонкий кожаный портфель, он всматривался в холодную чёрную гладь Линкольна и держался одной рукой за лямку, поправляя другой острый воротничок, пока папа проходился кусочком замши по сверкающим даже на тусклом утреннем солнце хромированным порожкам. Потом они забирались внутрь, хлопали дверьми и через секунду Линкольн исчезал, как мираж, я с тоской смотрел на осиротелый Гольф в углу двора и плёлся складывать учебники.

Они возвращались под вечер, и я крутился вокруг, пока они вылезали из машины, мне до смерти хотелось выведать, куда папа возит Роберта, но на мои осторожные вопросы вроде: «как прошёл день?» папа отвечал односложно, посмеиваясь в усы. Моё любопытство усиливалось ещё тем, что у папы на лице появлялось особенное, давно не виданное выражение удовольствия. Такое бывало раньше, когда он, сколотив на террасе неказистую табуретку из смолистых досок, зачистив ее и покрыв олифой, звал маму, чтобы продемонстрировать ей работу. Мама улыбалась, зажимая античный нос кончиками пальцев, и говорила, что прелестный стульчик великолепно впишется в интерьер детской, папа в ответ смущенно откашливался и добавлял: «кстати, мне предлагали олифу подешевле, но я выбрал самую лучшую». Он обнимал маму за талию и они шли домой – и папины глаза лучились, как и когда-то в салоне Гольфа после первой поездки Роберта по шоссе, как и в тот вечер, когда папа с Робертом, уставшие после очередной вылазки на Линкольне, заходили вдвоём в тёплый просвет входной двери, откуда уже доносился дразнящий запах ежевичного пирога. Они вошли, а я стоял ещё некоторое время на крыльце и смотрел в небо, силясь уловить в звездном омуте ответы на свои вопросы; Орион, Плеяды и чёрные контуры сосен благоговейно молчали, и далеко за моей спиной трижды прогудел корабельный горн. Потом вышел Роберт, уже в домашнем, он взял меня за плечо и смотрел в небо вместе со мной. Я спросил: «Роберт, покатаемся завтра?» – и Роберт, глубоко вздохнув, обнял меня крепче и сказал: «Однажды и ты повзрослеешь. Пойдём домой».

И тогда, захлопнув за собой дверь, в тишине прихожей я ясно услышал хриплое дыхание морского зверя, почувствовал запах йодистой гнили и понял, что все изменилось и не будет прежним больше никогда. И позже, за ужином, все сидели за столом, как и обычно: папа, ещё не снявший рубашку с крахмально белыми манжетами – во главе; Роберт – одесную, с прямой, как мачта фрегата, спиной; на углу – мама, похожая на печальную графиню с полотна Гойя, подпирающая рукой точеный подбородок. Я жевал пирог, который почему-то был теперь холодным, все молчали. Что-то было не так, что-то солёное и недосказанное витало в воздухе, концентрируясь вокруг мамы и Роберта, создавая между нами стеклянные, до самого неба, стены. Только папа был весел, смеялся и нахваливал пирог, на что мама отвечала «да-да» невпопад, каким-то пустым голосом.

И когда папа, достав из серванта пыльную бутылку ежевечернего бордо, впервые предложил Роберту разделить с ним ритуал («добрый сын идёт по стопам отца»), и Роберт, выпрямив спину пуще прежнего, громко отпивал разведённое напополам с кипятком розовое тепло, – мама встала, пропищав что-то про головную боль, и винной пробкой выскочила из кухни, закрывая лицо руками.

Папа помрачнел и вышел вслед за ней, не доев третий кусок холодного пирога. Когда он вставал, я тоже поднялся было со стула, но мне строгим выкриком было велено оставаться тут. Я все равно пошёл – примерно через минуту, оставив ничуть не смутившегося Роберта допивать вино на кухне. Из полуоткрытой двери маминой спальни в тёмный коридор лился свет, и я остановился. Слышались мамины всхлипывания и папины мерные, ямбические шаги, и такими же мерными были доносившиеся до меня обрывки его фраз: «он всегда любил море», «он вернётся отважным мужчиной», «он вырос, в конце концов». И никто – ни я, ни папа с Робертом – не понимал, что этими словами не успокоишь маму, ведь исчезал ее Роберт, исчезал точно так же, как совсем недавно исчез мой Роберт, растворился в морском тумане вместе с мечами и арбалетами, лесными тайниками и разноцветными картами, франкфуртскими сосисками и хитро подмигивающими поворотниками Гольфа.

Я сидел в водительском кресле и смотрел сквозь мутное стекло, как струятся в потоках света мягкие пылинки. За соснами в глубину леса вела просека, поросшая мелким колючим кустарником, заканчивалась она в паре километров отсюда, выходя к одной из многочисленных приморских трасс. О существовании этой просеки в нашем доме знали только мы с Робертом, и именно по ней накануне своего исчезновения Роберт пригнал сюда Гольф, убив полдня на вытягивание его из то и дело попадавшихся оврагов и вырубку особенно густых зарослей колючки. Потом мы сидели весь вечер со включённым двигателем, Роберт – за рулём, а я – рядом с ним, сквозь зернистый шум радиопомех продирался натужный тенор-сакс Криса Поттера, Роберт курил в открытое окно – привычка, которую он заимел совсем незадолго до исчезновения – и говорил мне вещи, которых я тогда совсем не понимал, а теперь почти не помнил. В голове всплывали неясные, почти абстрактные образы, как из давнего воскресного сна: дальние странствия; кряжи и впадины на далеком океанском дне; полуденные базарные площади восточных городов; тяжёлая, изнурительная работа; над всем этим – живая, опытная рука отца, указывающая путь среди волн, как древняя медная астролябия; а ещё риск, тот самый извечный риск остаться навсегда блудным сыном – или вернёшься домой с сияющей улыбкой, сияющими погонами и сияющим стуком лакированных туфель, – или вообще не вернёшься.

Над кронами сосен засинели акварельные пятна внезапно сгустившейся тучи, по лобовому стеклу защелкали редкие капли. Я повернул ключ, и машина, покряхтев минуту, заурчала. Из углов потянуло горячим пластиковым воздухом, и я потянулся от тепла. В конце концов, почему бы не переждать здесь. Я включил радио и приготовился вертеть ручку, чтобы найти джазовую волну  – мало ли что могло поменяться за шесть лет. Но, будто по волшебству, с нажатием кнопки зазвучал ленивый, как августовский бриз, рояль, и я прикрыл глаза. Дождь забарабанил по стеклу с двойной силой, было тепло, серо и вяло: звук дождя и шум двигателя убаюкивали, в тон роялю подвывал ветер в ржавых щелях салона, и я, открывая изредка глаза, видел, как сосны снаружи кренились к земле под его гнетом.

Когда Роберт исчез, в первые дни все вокруг казалось пустым. Я ходил кругами по блестящему полу Робертовой комнаты и слушал свои шаги, отражавшиеся в четырёх голых стенках. Больше тут ничего не было: то, что Роберт не забрал с собой, он разложил по обувным коробкам и запрятал в платяной шкаф. Забрал он немного: несколько смен одежды, географические атласы, подаренный папой портсигар из толстой кожи, стопку бумаги, моё детство. Все остальное должны были дать на корабле. Я не помнил прощания, зато помнил первый вечер, когда мы сидели за столом втроём, и кусок хлеба казался жжёной резиной, а чай – горькой и солёной жижей, но в дальнем окне гостиной светлел морской горизонт, и папа смотрел туда с надеждой и гордостью, а мама, сбросив первые потрясения, держала его живую и опытную руку, и с того вечера все погрузилось в долгий туманный сон.

Второй раз за этот весенний день я проснулся – теперь от того, что на стекле, отражаясь в прохладных брызгах водяной пыли, вновь заблестело солнце и острый луч заиграл на моей левой щеке. Сквозь невидимую трещину засочились жирные мутные капли, одна из которых звонко шлепнулась мне на переносицу. Рояль сменился ярким и сиплым саксофоном, сосны влажно сверкали кончиками игл, переливаясь миллионом солнечно-зелёных конфетти. Я подумал, что, должно быть, проспал несколько часов, и потянул руку к ключу, чтобы заглушить машину и пойти домой, но низкий и упругий, как контрабас, голос со стороны соседнего сиденья сказал мне: «давай ещё немножко послушаем музыку, Макс».

– Хорошо, – ответил я и начал отводить руку обратно, но на полпути замер, ошарашенный, и солнце заслепило в глазах, а саксофон выдал визгливую трель, отразившуюся в голове безумным многоголосым эхом. Я медленно повернулся вправо. На переднем сиденье развалился, закинув ногу в грязном ботинке под лобовое стекло, отважный мужчина двадцати четырёх лет с небритыми щеками и свинцовым взглядом, в промокшей джинсовой куртке с нашитым на правый рукав якорем. Он набивал табаком обугленную трубку желтым надтреснутым ногтем, смотрел на меня и криво улыбался.

– Вот мы и встретились, Макс. Я думал, ты уж совсем забыл про наш старый Гольф.

Я смотрел на Роберта и боялся произнести хоть слово, чтобы меня тут же не хватил сердечный приступ. В голове медленно ворочались мысли, тяжёлые и скользкие, как глубоководные медузы. Разница между Робертом моего детства, моим заботливым Робертом и сидевшим напротив меня человеком была такой же, как между Гольфом и Линкольном – нет, между Гольфом и шагающим экскаватором. И все же было в его серых глазах что-то давно и хорошо знакомое, воскрешающее в памяти старые краски и звуки, вкусы и запахи, давно исчезнувшие в тумане дней. Я не мог пошевелиться ещё несколько минут. Роберт, словно понимая это, тоже ничего не говорил больше, раскурил трубку, приоткрыл окно и выпустил несколько сизых вишневых колец, причмокивая губами. И только тогда я смог вымолвить, сам себя не слыша, единственное, на что хватило мыслей:

– Какого черта ты здесь делаешь?

– Прихожу иногда послушать музыку и подумать. Сегодня не повезло – застал дождь на полпути, промок, как собака.

Каждое слово Роберта звучало гулким, несуразным аккордом, и мне приходилось вслушиваться и всматриваться изо всех сил, чтобы не потерять почти невесомое ощущение реальности происходящего.

– Но ключ… Мама нашла его только вчера.

Роберт засмеялся.

– Я был неглупым парнем, а? Сделал себе второй на всякий случай.

И тут прорвалась туманная пелена перед глазами, и из меня вперемежку со слезами и отчаянной бранью вырвался целый поток бессвязных фраз – о том, что Роберту следовало бы подохнуть в Венесуэле или Гваделупе вместо того, чтобы вот так возвращаться; о том, что постаревший папа верит в своего сына, отважного капитана Роберта, больше, чем во всех богов вместе взятых; о том, что если уж не удалось исполнить мечту детства и стать искателем приключений, так надо было вернуться домой и не мучить родных; о том, что я шесть лет ждал старшего брата, а встретил лесного оборванца; о том, что я читал письма Роберта перед сном вместо Жюля Верна и Майн Рида, а теперь не знаю, верить им или нет. Я кричал, срывая голос, и колотил руками по рукояткам кресла, и солнце слепило глаза, а когда поток иссяк, я вытер слезы и замолчал, обессилев. И тогда Роберт, который все это время молча слушал, сощурив глаза и выпуская дым тоненькими струйками из ноздрей, сказал:

– Ты ведь тоже повзрослел, Макс. Пойдём, подышим воздухом. Тебе нужно успокоиться.

Он сунул трубку в тряпичный кисет, заглушил мотор, достав из кармана свой ключ – безо всяких брелоков, вышел сам и помог выйти мне. Воздух был густым, влажным и тёплым, мы побрели через лес в сторону моря. Я смотрел под ноги, пинал шишки и слушал Роберта вполуха. Он говорил что-то о том, как служил на корабле, о сомалийском плену и нищете, о смерти и жаре, выжигающей череп насквозь, о предательстве и работе на придорожной автомойке. Между сосновыми стволами появился просвет, и скоро мы вышли к высокому песчаному обрыву, поросшему острой сухой травой. Роберт остановился и скрестил руки на груди, перед ним раскинулось море – все та же бесконечная чернота с мраморной пеной, то же мутное солнце, но другой Роберт. Я вспомнил, как зачарованно шесть лет назад смотрел мой старший брат в бушующую глубину, как розовели его щеки, ровнело дыхание. Сейчас ничего этого не было, и Роберт смотрел на кончики своих ботинок, ковыряя песок; мы помолчали какое-то время. Потом Роберт сказал:

– Знаешь притчу о блудном сыне?

Я ответил, что знаю. Роберт продолжил:

– Тебе повезло, Макс. Мы с тобой поменялись. Я ведь был хорошим старшим братом, а, Макс? – Он нервно поежился, и глаза его ещё больше сузились. – А теперь я – оборванец, блудный сын, и подножный корм – пища моя, и всю свою жизнь, всю свою мечту я промотал. Но знаешь что?

– Что? – сказал я, смотря, как проплывает тень корабля на горизонте, и мне почему-то стало не по себе.

– Не я себя таким сделал, Макс. Видит Бог, – тут он закатил глаза к небу, – видит Бог, это все они. Море и отец. Они меня в это впутали. Я был старшим братом, я, я! – он сплюнул в песок и отвернулся в сторону чащи, беззвучно трясясь.

С моря подул ветер, поднимая в воздух вихри песка, и тут же стих. Флаг на конце пирса поник, и далеко внизу два мальчика в капюшонах сворачивали змея, обматывая его бечёвкой. Роберт снова повернулся ко мне, его глаза были красными, но он улыбался.

– Все эти старые истории – ерунда, Макс. Я тут уже почти год. Может, и вернусь. Мама знает, я передаю ей письма через знакомых.

– Мог бы и мне передать. Наплёл бы что-нибудь про африканские джунгли, и все было бы в порядке.

– Все, что я писал – чистая правда.

– А отец?

Роберт помолчал минуту.

– Я не был блудным сыном, Макс. Не был и не буду. Пусть он верит. Веру нельзя разрушать.

– Дело твоё.

Он уселся на песок, скрестив ноги, и я сел рядом. Мне не хотелось разговаривать, и Роберт, мой старший брат Роберт, который был моим детством и забрал его, а потом все потерял – тоже молчал, смотря, как внизу разбиваются о камни чёрные волны. Потом он сказал:

– Знаешь, я живу тут, неподалёку. Приходи как-нибудь ко мне. Поедим франкфуртских сосисок.