Кумир [Ирина Дмитриевна Дюгаева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Кумир Динь-дон

Гришка с посвистом спускался по ухабистому логу, осторожно петлял меж головок брусники, боясь примять хоть одну былинку.

Алексей, друг его, говорил, что это «абнормально» – заботиться так о траве и букашках и бояться их задеть. «АБнормально – потому, что ты оболтус», – пояснял при этом Алексей. Гришка не видел в этом логики и повода для возмущения, но в ответ молчал. Доля правды была в увещеваниях друга. Иногда, слыша, как под ногой стонет смятая травинка или пищит раздавленный жучок, Гришка чувствовал, как по позвоночнику проходит дрожь, морозящая суставы. Хруст сломанной ветки порой мог вызвать у него нервный тик. Неприятное дело.

Об этих «абнормальных» ощущениях Гришка помалкивал, чтобы совсем уж за идиота не держали. Но Алексей всё равно пошарил в интернете и выяснил, что Гришкина особенность называлась «биофилией». Этот факт он на днях преподнес с таким самодовольством, как будто спас Гришку из пожара.

От осознания этой филии Гришке легче не стало, совсем наоборот. Лес он любил, но теперь всё чаще ходил туда, чувствуя себя душегубцем, пришедшим в храм, чтобы свернуть шею всем его клирикам.

Черно-пятнистые вислые уши Гвидона подрагивали от высоких козьих прыжков. Пес залихватски сиганул с низкого оврага прямо в речку. Гришка приземлился на траве, с содроганием подмял туеском листики заячьей капусты, огляделся, испугавшись, что кто-то мог видеть, как он губит муравушку.

В зените созревало солнце. Воздух был приятно-чистый, от воды несло свежестью. Облюбованное местечко на заросшем берегу пахло старым кедром и еловым можжевельником. В глуби леса неуемно стучала желна.

Гришка втянул носом как можно больше воздуха, словно выпивая лечебное снадобье от всех бытовых сует. Только разрисованный туесок связывал с повседневным житьем. Остальное – резво гоняющий мошкару Гвидон, робкие крохали, венчающие водяную гладь – все это уносило дальше и дальше от реальности, в царство единоличных раздумий.

Гришка благодушно отогнал навязчивых слепней (хорошо ещё заранее намазался репудином), раскрыл туесок и с переполненным удовольствием откусил бабушкину кулебяку.

Гвидон уставился на него с заостренной просьбой и заискивающе заскулил. Гришка притворно цокнул, но потом как бы невзначай отломил кусок и подбросил. Гвидон визгливо тявкнул, поднялся на задние лапы и словил гостинец. В приступе счастливой радости Гришка тягуче гикал, роняя крошки пирога на домотканые штанцы.

Боголепное мгновение: солнце протягивало теплые лучистые объятья, румянило очерствевшую от труда душу. После работы на пожне Гришке лучше всего отдыхалось именно здесь, в затаенном уголке лесного царства.

Он заложил руки за голову и улегся поудобнее, уж больно разморило на сон. Только какой-то неусыпной, чуткой частью ещё слышал тявканье Гвидона, пока засыпал. Темнота притупила обиды на взвинченную бабушку и доставучего Алексея.

Где-то на границе растолченного дремотой сознания забился звон колокольчиков.

Динь-дон. Динь-дон.

Показалось, будто только миг прошел, потому что проснулся Гришка быстро и внезапно – от вдарившей в нос гари и требовательного псиного гавканья.

Встрепенулся, стряхнул сонность с вялых плеч, уловил легкий треск веток. Не успел сообразить, что к чему, как дымная гарь раздражила гортань и понесла к горлу кашель.

Воздух переменился, стал едкий и противный; вокруг повис туман. Лес горел, укутанный тяжелым пожаром, но Гришка не видел огня.

Динь-дон. Динь-дон.

Слабое гавканье Гвидона зазывно раздалось из чащи. Гришка, как был, забыв о вещах, кинулся в кедровые дебри. Не бросать же псину, погорит дурной…

Или самому спасаться? Бабушка не выдержит, если он умрет…

Мысли осиным роем гудели в голове, мешали сосредоточиться. Гришка испугался, что вот-вот свалится без чувств, силы начали покидать его, но что-то внутри продолжало гнать вперед против драконьего жара, по следу собачьего лая.

Дым жрал воздух, колол глаза маленькими иглами. Гришка решил, что это сон, навеянный тяжелым днем, только никак не мог ущипнуть себя, чтобы проверить это. Сомкнул веки, уперто пошел на ощупь, совсем ничего не видя, задыхаясь от ужаса. Вдруг проснется…

Звон неугомонно нарастал, – динь-дон, динь-дон – он уже заглушил треск огня, тявканье и взволнованный переклет диких птиц.

А затем всё как-то неестественно стихло. Гришка даже остановился от внезапности, только тут же ощутил, как нога провалилась вниз, и он покатился по ухабистому бугру. Боль от удара была такая яркая, какую во сне точно не испытаешь.

Б-10 PROFFI

Приехала оценочная комиссия, в пять голов строго покивала, глядя на низкие домишки; решила, что церкви быть под снос, потому как здание проседает, и поставила аварийный крест. Тогда и стало прибывать городских, как рыбья из продырявленной сети. Хлынули на село Тупики, загудели научными терминами, засорили деньгами и постановили срубить лес, на его месте отстроить какой-то там комплекс.

Председатель, Непокорнев Игорь Петрович, три раза созывал сельсовет. По полсотни раз перепроверил порубочный билет, разрешение от Лесхоза, потребовал и планировку местности, и копию договора с подрядчиком, и… Всё чертям на пир! Все документы были на руках – придраться не к чему, даже улыбки барчуков-собственников и чопорных юристов казались неподдельными.

Всю судьбину отдал Игорь Петрович Тупикам: и рос здесь, и учился, и работал, а потом добрался и до сельсовета и должности председателя. Знал всех местных так же хорошо, как бородавки на ступнях! И тут, впервые за долгое, мышиное существование Тупиков случилось нечто из ряда вон. Сущее мытарство – бодаться с законом за справедливость. Игорь Петрович прощупал это на своей шкуре – на правой стопе вскочила новая бородавка.

Сдал он, сдал по всем фронтам. Так же, как сдал родимый колхоз когда-то. Развал коммуны ещё тогда показал – неча против течения биться.

Как он только в глаза Предславе смотреть будет… «Хил ты, старче!» – станут уничижительно кричать её по-детски волнующиеся, большие очи.

Полдень уж вызревал, когда Игорь Петрович подкатил на своей драндулетке (почитай что ветхой пролетке) к лесной чащобе. От обчищенной застройщиками пущи несло влагой, мать-землёй и скорбью. Вместо перепевов зарянки слух теребили грубые выкрики рабочего мужичья да рева техники.

Бульдозеры и тракторы инородным жёлто-яичным пятном растекались среди лесной зелени. Геометрически правильные, дотошные их тела давили, пронзали девственную чистоту природы. Игорь Петрович сглотнул толстый ком, обтёр нос.

Отчая землица, которую он ещё мальчишкой уминал, была взрыхлена, чрево её вспорото, внутренности – корневища-кишки, кровь-глина ─ вскопаны. Такое ужастие сущий зверь сотворить мог. «Машина – имя ему», – подумал Игорь Петрович, снова обтёр нос, снова сглотнул ком.

– Без вас бы обошлись, Петрович! – непутёво пробухтел бригадир: широкие ладони-лапы, тискавшие не одну грубую работёнку, болезненные круги под глазами и такие же глаза.

– Я так, позырять на чудо техники, на богатство современное.

– Есть на что! – Бригадир указал на экскаватор. Плотные зубья пасти-ковша жаднюче уминали взрыхлённую почву. Не без сожаления Игорь Петрович отметил:

– Работка хорошо прёт, смотрю.

– Та не очень. Грунт тяжёлый, влажный, плохо идёт. Округа еще болотистая, непроходяга сплошная.

–Уж если это у вас плохо идет, боязно подумать, что у вас хорошо. – Бригадир не услышал. Не без злорадства выслушал Игорь Петрович о неудачах рабочей силы. Не председатель, так лес-батюшка отпор даст!

– А не зря вы объявились. – Бригадир почесал щетинистый подбородок, добрецки подмигнул. – Надо вам кой-чего показать, пока не ушли. – Заговорщически повел за жиденький цуг ещё нетронутых деревцев. А там…

Точно кратером выровненная, лысая, очищенная от леса площадина красовалась бельмом посреди густой чащи. Как будто сила нечистая выжгла жизнь, до самого корня выжгла. Или словно утюгом прогладили ровнёхонький круг, выровняв лесистые бугры и хломишки. Даже травинки не осталось: под ногами хрустели перемолотые кости деревьев – щепки, опилки, безжизненно-сухие, вымученные. Между лесом и участком пролегла искусственная, резко очерченная межа.

«Вырвать всё! Захапать, перемолоть и сожрать! Всё сожрать!» ─ скалились хищные ехидные морды рабочих мужиков, с довольством глядевших на свой гибельный труд.

– Вот какое дельце. Нашли мы ваш… ну, это, столб, и если б вы не пришли, так бы и сбросили, но столб-то дельный, ручную работу видно.

Игорь Петрович бессильно поморгал, усиленно всматриваясь в резкие черты бригадира. Шутил что ли? Какие столбы? Какие ручные работы? Он, председатель, старожила, каждую ветку знал здесь, но никаких столбов.

– Какие такие столбы?

– Ну, ваш, столб – для красоты ли или в память, не знаю. Тока если вы здесь, может, и оставить захотите или еще чего.

У Игоря Петровича закружилась голова, перед глазами помутнело, ладони обнесло по́том. На просьбу показать – бригадир почти раболепно повел его по кайме лысого круга. «Хрусть, хрусть», – жалился Тупиковый лес под ногами.

Подошли к широкой прогалине. Всем селом звали это место Дубовой рощей. Дуб раскинулся один, рощей не пахло, зато какой исполин! Богатая жила – в обхвате уместил бы одну, а то и две коровки. Крона царская была, под такой листвой встанешь, солнца не разглядишь, света белого не увидишь – настолько густая. Под этим вековым дубом не одно поколение тупиковцев нежилось в младо-страстные годы. Ветер так качал его ветви, с такой лаской, что листья не шумели, шептались, баюкали. Теперь не то… Ветви пообрубили, калека, не дуб, не мощь, хилость одна.

Под рёбрами больно кольнуло у Игоря Петровича. Отвернулся, смахнул непрошеную слезу с ресниц.

– Не узнаете столб ваш, что ли? – нетерпеливо буркнул бригадир. Пришлось обернуться, вглядеться в заскорузлую кору дуба, различить… Игорь Петрович ахнул. На подступах к дубу, в сплетении толстых корней, как по указке божьей, столб пророс. Может, кто из молодых поставил в непокорности власти?

Столб не простой оказался. На тотем али что-то такое больше похож был, с вырезанным лицом старца, ногами в лаптях. Он столь верно пришелся к месту, словно стоял здесь не один десяток лет. В высоту на глаз Игорь Петрович прикинул аршинов пять. Непобедимым стражем встал тотем на защиту дуба. «Похвалить бы наших за такую работу, за боевой дух, но строго, чтоб зарубили на носу, что такое показушничество урожая не даст».

– Ну, начальник, – усмехнулся бригадир, – валим столб?

– Валим, – упало горемычное смирение.

Тут же сновал, рыча, бульдозер. «Руссоюз» ─ нарекала его перепачканная чернозёмом надпись на такой же грязной кабине. Под названием компании грамотненько, к месту, прописали номер, многоциферный, отдающий безжалостной деловитостью, как и сами застройщики.

– Б-10 – новейшая моделька, не работает, летает! – промурлыкал бригадир с такой гордостью, как если б самолично собирал махину. Потом последовал приказной выкрик бригаде, больше походивший на приговор палача.

Выучил Игорь Петрович новое имя смерти, данное современностью – «Б-10». «Б-10» не медлил, живо напал на маленького тотема, навалился плоской грудью отвала. Заслонила машина тотемишку, председатель не то что, разглядеть, осознать, охватить тотем разумом толком не успел! Пожалел вдруг о своем решении.

Скрежущий металлический звук оцарапал слух. Отвал бульдозера, таранивший тотем, надломился, как если б был мягонькой колобухой хлеба. Затрещала железная зверюга, завопила раненым зверем, искры полетели. Как будто старик-идол из чугуна или чего еще покрепче сделан был. Сущая несусветица! Проломился «Б-10», вмялся в том месте, где тотем впечатался в его плоскостопный перед.

Не успел Игорь Петрович и бровью повести, как в нос ударило гарью, жжёной резиной и паникой. Вспыхнуло где-то за пригорком. И покатилось наперебой меж ветвей: «Горим! Пожар! Технику спасай!»

Позже, когда Игорь Петрович вспоминал происшедшее, то, как ни силился, не мог выудить из памяти ничего, кроме горящих глаз старца-идола да неуместно-фантастического звона колокольчиков.

«Динь-дон» – хлынул дым со всех сторон.

«Динь-дон» – заволок небо он.

«Динь-дон» – нёсся панический гон.

«Динь-дон» – лес восстал рожном.

На раскисших ногах Игорь Петрович побежал прочь, нырнул в течение рабочих. «Технику, технику спасай!» – будто из-под толщи воды доносился приглушенный вопль бригадира. Главное ─ техника. Не лес, не зверьё, не люди, всё техника-кормилица.

От перепуга заложило уши, но Игорь Петрович как наяву различил настоящий звериный рык. И встал прямо посреди волнующейся толпы. Один из рабочих больно задел плечо, чуть не столкнул, но председатель выдержал. Как-то всё глупо и неправдоподобно показалось. Перевёл взгляд на серое небо в дыму.

Коль не сон всё это, помереть ему здесь писано. Как пить дать, помереть вместе с лесом, с детством, с жизнью.

Трошки на стёжке

Алело где-то за туманом грёз. Недружелюбное солнце обожгло веки, а потом из-за завесы дрёмы донёсся шум. В непроглядной дали звенел колокольчик… Когда Гришка проснулся, полдень уже цвел на дощатом полу, разлив полоски света. Гришка поморщился и вздрогнул.

– Я прямо-таки сивилла, знал, что этот, столь нелюбимый тобой звук, разбудит тебя. – Алексей самодовольно щурился. Его лапшичного цвета волосы искрились на кончиках. Он некрасиво и звучно прихлёбывал чай. – Знаешь, какой факт я выявил, друже? Когда ты бродишь в царстве Орфея, ты похож на нежного, м-м… – пожевал сравнение и выдал: – ты похож на нежного, как персик, херувима. Может, тебе стоит побольше спать? Глядишь, так и останешься вечно улыбчивой прелестной милахой. Чем ходить с одной и той же миной.

– Нет бы чего хорошего пожелать, а ты всё. – Гришка вяло махнул рукой и зарылся в перинные подушки.

– Я же шутку пустил. А ты снова в сон собрался? Э, братец, больно много чести. Хватит тебе уже… ленно тут возлежать. Далеко тебе до римских патрициев.

– Я мало спал, – хмуро отнекивался Гришка.

– Ого-го – «мало»! Мне бы такое «мало». Я бы не жаловался на жизнь, владей я таким долгим ласковым сном. Ты уж почти сутки дрыхнешь.

Гришка недоверчиво покосился на него.

– Ну, и чёрт бы с ним, дальше буду спать, – нехотя доложил он.

– Да ты, видно, и не знаешь, что нашли-то тебя в прибрежном касатике. Прибило тебя, видать, быстриной, и видать, с горящего леса. Романтично, а? Половина деревни тебя хоронить собралась, даже дед Сашка отошёл от заготовленного гроба и понес твоей бабке рубь на похороны, а поторопился и изгваздал себя в насмешках всего нашего люда.Пришла тётя Света, бывшая медичка, и сказала, что ты просто без сознания, а так жив-здоров и проживешь кучу лет без докторов.

В мозгу Гришки тут же щёлкнуло. Врезались воспоминания.

– Я же Гвидона в лесу оставил! И лес… сгорел?

– Ох, Гриха… – Алексей понуро опустил голову, прикрыл лицо рукой. Сердце у Гришки заморозило. Неужто и Гвидон?..

Алексей неуместно хихикнул и мигнул лукавым глазом из-под ладони.

– Ты аж позеленел. Эта шутейка стоила того, чтобы посмотреть на твое выражение, – едко выкинул он, принимая беззаботный облик. – Нормально всё с лесом, дымило только сильно. Пока считают, что это торфяники загорелись под землёй. Невиданное дело тут творилось.

Алексей не выпускал из рук чашку, которую он для себя выбрал, когда впервые побывал в гостях у Гришки и его бабушки. Такой уж он, Алексей, был – аристократ по всем меркам. Собственным меркам. Его главной мечтой было, как он сам признавался, «научиться говорить красочно, чтобы слова, срывались с языка плавно и непринуждённо, как листва с деревьев по осени, и чтобы сочились слова силой и убеждением». Но в итоге речь его была пестра да не жива, отдавала театральностью и деланностью. Алексей был чем-то вроде искусственного, отшлифованного книжными оборотами алмаза, а не природным самородком.

– Значица, лес не сгорел? – оживился Гришка.

– Ну, говорю же, прекрасно поживает наш лиственник, прямо чудесно, лучше, чем мы тут. Вся деревня как на иголках. Только об этом и судачат и валят всё на строителей. И председатель подливает масла, молчит в ответ на расспросы, ничего не говорит, если намекают на вину застройщиков.

– Мне, значица, туда, в лес надо. – Гришка нервно откинул одеяло, скинул ступни на нагретый пол, в полосу света.

– Но-но, куда заторопился? – цокнул Алексей, суетливо дергая пальцами. – Тебе прописан покой. Лучше проспи еще тыщенку часов, чем шляться по лесу.

– А вот Гвидон бы выручил тебя, если бы ты был на его месте и потерялся в лесу.

– Ага, выручил бы, если бы ещё был человеком… личностью! – запоздало перечеркнул Алексей, но Гришка уже скрипел половицами, идя к престарелому шкафу за одежонкой.

– Я всё Галине Степановне расскажу, – обиженно канючил Алексей.

– Да пожалста, бабушка и сама бы за Гвидоном пошла, если б знала. Где она вопще?

– Пошла к тёте Клаве за настоем хмеля, тебя поить… сон тебе творить, – с творческим упоением закончил.

– И со мной тебя сидеть оставила?

– А кого ещё?

«Никого», ─ проследовал мысленный ответ. Слова Алексея несколько угнетающе воздействовали на Гришку, напомнив, что вернее него и Гвидона не было у него больше друзей.

Жил Гришка с бабушкой, родители остались где-то в городе; от чего они умерли, он не знал – бабушка упёрто не рассказывала, и вообще плохо их помнил, а дед пропал года три назад. Любил его дед Анатолий Семеныч Добровязов ходить в лес, был он герпетологом и считал Тупиковый лес с его болотами и речкой благодатной почвой для изучения земноводных.

Избенка их стояла на окраине села, у речной прикормки, ближе всех к лесу, раскинувшемуся на том берегу, поэтому частенько соседи сравнивали их избенку с маяком: заплутаешь по ночи в пуще, так если увидишь свет, не боись, это не светляк и не нечисть, это фонарь у дома Галины Степановны. Спасет он тебя, иди на него. Покоилась их бревенчатая истопка1 на завалинке2, поскольку от речки холодом и простудой тянуло. Слюдяные косящатые окошки в тисовом срубе, перекошенный тамбур да пара поскотников3 – вот и всё богатство Добровязовых.

– И без еды, и без питья пойдешь? – Алексей подозрительно глянул на Гришку, уже было шагнувшего в сенцы на выход.

– А ить прав ты, братец. – Гришка зашел в кухню.

– Сильно тебя присучило-то, – свистнул Алексей.

Гришка открыл кран, вода вспухла из-под алюминиевой пасти и тихонько зажурчала. Набиралась пол-литровая бутылка долго, муторно, как заговоренная.

– Так ты со мной, братец?

– В лес-то? – неуверенно билась чайная ложечка в пальцах Алексея. – Ты лучше дома оставайся, найдём мы твою драгоценную дворнягу. А пока тебе отдых нужен.

– Ты не переводи. Пойдёшь со мной? – и прямо в лукавые глаза Алексея зыркнул. Тот вздрогнул, выронил ложечку под струйчатое журчанье воды.

– Пойду, пойду, ну что ты. Я-то еще сытый. А тебя, не дай боже, быстро сморит голод.

Гришка промолчал, поставил полную бутыль на столешник. Что голод человеку, свыкшемуся с муторной работой в поле? Делу – время, как говорится.

Голому одеться – только подпоясаться. Собрались быстро, не зная лишних споров и хлопот. Гришка запахнулся в новенькую штормовку, а то летающая конина в этом году сильно досаждала.

В сенях перекрестился на юго-восток красного угла. Привычка, перенятая от деда перед походом в лес. Вот и пропал Анатолий Семеныч, потому как не перекрестился в последний день: то ли забыл, то ли пренебрег бытовым уставом. Так и остался где-то на болотах. С тех пор лики святых на божницах глядели как-то по-особенному печально и строго, а убрус на столе-престоле всё время был какой-то измятый, в складках, как будто хмурился.

На выходе из дому не забыли погладить медвежью лапу на двери – к удаче в пути. Откуда взялась эта медвежья лапка, затейливо обтянутая бахромчатым браслетом, известно было лишь домовому. Однако сделалась она необходимым предметом обихода, без неё изба стала бы чужой и неуютной.

Лесок Тупиковский стоял прямо на противоположном берегу реки, поднимался с займища реденьким кустарником, лозняком, а дальше уходил вверх пологим холмом. Крупнился, пригибаясь к воде, черношишкастый орешник. Речка Тупиха только в половодье казалась полной и налившейся, но давно уже больше походила на обросший ручей, простершийся меньше, чем на четвертину метров вширь.

От Гришкиного дома до плотинного мостка было рукой подать, поэтому частенько к ним с бабушкой народ забредал, ой, как частенько; летом дни без гостей можно было по пальцам одной руки счесть.

– Туда даже нельзя ходить, там бригады, строители, кто знает, вдруг снова торфяник вспыхнет, – не унимался Алексей. – Задохнемся и сляжем в коробчонку раньше положенного.

– Нет там никого, и мы же не вглубь идём, а так, округу почесать. Я там вчера один был. То есть с Гвидоном.

– Твоё состояние даже неизвестно, вдруг сотрясение или еще чего. Может, гарь из легких не до конца вышла… или дурь из башки.

– Гвидону и того хуже сейчас может быть.

Алексей дулся, и видно было по его сдвинутым бровям и сжатым губам, что искал он ещё какой-нибудь довод, но тщетно. Гришка шумно выдохнул под гулкие перекаты реки.

Неспокойно, ох, как неспокойно было у него на душе. Что-то недоброе должно было случиться. Только бы чай не с Гвидоном…


Лес встретил дружным гомоном слепней, тихим шуршаньем листьев и еле уловимой свежестью. Гришка вздохнул свободнее, чуть прикрыл веки, напиваясь влажностью земли и дурманом влажной коры. Алексей буйно размахивал руками, отгоняя знойных дрозофил.

– Пойдём уже, пока не ушли на прокорм кровососам. – Он разгневанно топал вперед, на ходу яростно подпрыгивали его песочные кудри. Гришка с жалостью смотрел на траву, примятую другом.

– Это жужжанье просверлит мне дыру в ушах, – все больше раздражался Алексей; его кудри напоминали клубок змей. Наконец, он не выдержал, достал подаренный роднёй смартфон и включил музон, сеявший английские слова и шебутной хаос. Это было его лучшим успокоительным.

– Где ты видел его последний раз? – чуть повеселее спросил Алексей.

– За прудом, – пришибленно буркнул Гришка. Настроение его ощутимо падало, как ведерко в бездонный колодец. В лес лучше одному ходить.

«Гвидон! Гвидо-о-он!» – громко позвал он, пугая щебечущую птицу. Представлялась ему радостно лающая морда Гвидона, счастливо свисший махровый язык и бесконечно преданные яшмовые в крапинку глазищи. Подвижного и несколько даже мечтательного склада был его пёс, никогда не лаявший без причины: только по утрам в знак приветствия да по вечерам – на прощанье, скрываясь в расписной будке.

Будку Гришка сам раскрашивал, не жалея ни денег на краску, ни самой краски, ни времени. Алексей только смеялся, веща, что собака не оценит, не отблагодарит. Но Гвидон благодарить умел, хотя бы тем, что не оставлял клыкастых следов на руках, не рвал и ни разу не пробовал домашней обувки, не требовал добавки к поданному хавчику. И как после этого было не ценить его?

У пруда, где в прошлый раз проходил Гришка, разноголосые лягушки надрывали зеленые глотки. Здесь Алексея силы будто покинули. С каким-то поэтическим томленьем он мягко присел и окинул взглядом низину воды. Пруд был проточный и напоминал воронку посреди лесного полотна. Над ним клонились деревья, обступали по кругу, точно от любопытства заглядывали, разведать: что там, кто там.

– Ветер оставил лес и взлетел до небес, оттолкнув облака в белизну потолка, – приглушённо, с заворожено-восторженным взглядом декламировал Алексей.

Всё также играла его разбойная диковатая музыка, но Гришка уже привык, как и Алексеей привык к доставучим кровососам.

– А чего, не горим ищо вроде? – хохотнул Гришка, осторожно усаживаясь рядом. – Больше кипишу навел, братец.

– Чую, горим всё-таки… горим в духоте и мушином рае. – Только так язвительно, но лирично и умел Лёха выходить победителем.

– Гвидо-ончик! – певуче заголосил он, складывая ладошки рупором.

– Ну-ка, тихо! – резко и властно оборвал Гришка, и друг его вздрогнул всем телом. Заозирался Гришка. Мерекнулось, нет ли? Тонкий, мерный свист плыл над высокой зеленью, меж тесно стоящих стволов.

Гришка поднялся, Алексей за ним, как по команде.

Словно приросший, на обрубленном пне сидел невесть откуда взявшийся длиннобородый старичок, хипленький, как древесная труха, сморщенный, как шалаган. Он насвистывал, дрыгая короткими ножками, пиная пятками комель пенька. Гудело в ушах, был свист какой-то тлетворный: лес точно вымер, заглохли лягушки, стихла братия гнусов, замертво встали деревья. Так это всё поражало обыденное сознание, что минуту, наверное, стояли друзья бездвижно.

Как тут велели вести приличия? Дедок был вроде незнакомый и как будто бы нездешний: тутошние в лес ходили в сапогах с высоким голенищем или в прадедовых ботиках, а этот сумасбродный напялил тряпочные чёботы. С чужаком и переглядываться, не то что болтать как-то неуместно.

Гришка переминался-переминался, качаясь, словно красноталовый стебель на ветру, а потом-таки переступил, шагнул навстречу. «Здрасте, дедушка». Свист оборвался, зеленые глаза без ресниц бесстрастно скользнули по Гришке.

– Вырубите свою тарахтелку, – незлобно попросил дедок, поджав сухие губы. – Некрасиво она брынчит у вас.

– Нормальная у меня музыка, современная, – обиженно буркнул Алексей, однако послушно выключил музыку.

– Во-во, именно шта сувременная, – задирался чужак. – Энта ваша вша-современность токмо губит музыку природы. Уж как не силься тут, Матушка, сувременности тебе не перебить. На кой вот ляд сдалась тебе музычишка в лесу? – Дедок так резко хлестнул в их сторону сощурено допытливым оком, что оба стушевались.

– Ну, так веселее.

– От то-то. – Старичок с ликованием стукнул по коленке крючковатым пальцем. – Вам токмо бы повесельчее, никакого покою. Хуже мушины мотыляетесь всю жизню, ищете там какого-то веселья да так и не сыщете, так и прожигаете свои младенькие крылышки. Там уж глядишь и до старости недалече. А вы вот ща прям прислушайтесь…

Густая тишина струилась по лесу. За ней, если вслушаться, притаилась дальней дробью желна, взволнованная трель пеночки, живое судаченье других птиц, зудящее жужжанье каких-то насекомых. Дальше ветер, точно вьюн, полз по фундаменту лесных звуков, скрывался в каждом шорохе листьев и кряхтенье старых веток.

– Услыхал, ага-а? – победоносно прошептал дедок, вперив в Гришку широко раскрытый глазище. – Не надобно тут иной музыки, акромля этой. Не мешайте ей, добры молодцы и, могёт, вознаградит вас Матушка. Щедрой бувает она, коли заповеди её чтите.

– Что-то вы, дедушка, сами не лучше тогда, – осмелел Гришка. – Грибов вона набрали на год вперёд.

– Хе-хе, водится экая слабость за мной. – Дедок хлопнул по корзинке, припоясанной к боку. Из-под плетеной крышечки задорно выглядывали лисички. В Тупиковом лесу сбор грибов давно стал табу: оборвали их сильно. Каленая обида опалила Гришку. Он бессильно сжал кулаки. Опять эта «биофилия» сказывалась – от негодования у него задрожали ноги, и свело внутренности. Ему даже показалось, что он против своей воли вот-вот врежет старичку и выбьет его последние зубы.

– Ну-ну, жеребчик, охолони. Изволь свой честный ропот направить на тех, хто истовый вред приносит леснине. Чаго ты не кажешь свои грозные кулаки туземцам в строительной робе?

Гришка скрестил руки на груди.

– А греешь ты желаньице спровадить рабочих москалей отседова?

Гришка сурово кивнул. Голос старичишки становился грудным и низким.

– А хотца тебе истчо и проучить паскудников, ворующих покой у Матушки?

Гришка кивнул. Тяжёлый, внимательно зоркий глаз деда впился в него сильнее.

– Жаждуешь ты напомнить русам, хде оставили оне дух свой?

Задыхаясь от острого запаха трав, Гришка кивнул. Ещё ближе пригнулся дед. Заговорщически приглушённым стал его трескучий голос:

– Отдай тады лапу-кормилицу Хозяину, и убудет в яви это всё.

Гришке сделалось дурно, стало до измора жарко, точно стянули его тело тугие, рвавшие кожу путы. Он будто провалился куда-то.

– Нам бы собаку найти, – спасительно выстрелил Алексей, сжав плечо Гришки. – Овчарка породы, но есть что-то… нечто сродни благородному колли шотландскому.

Дедок фыркнул, мутным глазом пробежался по Алексею и отвернулся.

– Чего не видал, того и не слыхал. Рыскайте, и буде вам счастье, токмо еси заповеди Матушки не забудете.

– Не забудем, не забудем, – горячо затараторил Гришка. Осоловелость прошла, перед взором прояснилось.

Удалялись они вдвоем молча, с нагруженной совестью. Алексей чуть ли не силой тащил его прочь, напряжённый и озабоченный.

На сосновом валежнике присели отдохнуть. Дышали громко и сипло, как если б пробежали милю невозможным аллюром.

– Блажной дедок-то, – поделился Алексей. – Говорит много, а на деле известно, вся готовность улетает в небеса. Знаем такой сорт.

Гришка молча захрустел костьми, переминая ноги. Здесь было темнее: гуще и вольготнее раскинулись кроны и скрыли солнце, как бы прикрывая малышей-кустарников от лишних глаз и любопытных лучей. Влагой напитался тут воздух, наливная роса ещё кое-где мокрела, хрустально поблескивала на плодах грушанки и стеблях собачьей травы.

– Гвидо-ончишко! – залился воем Алексей.

– Брось, – нахмурился Гришка, – не кричи, не найдёшь. Он учует нас.

– Он умный, но не всесильный.

– Это все из-за приехавших, – злобно нагонял Гришка. – Не было б никакого пожара, и дыма тоже не было б, не сбежал бы Гвидон. Всё из-за…

– Да поразит тебя гром, если скажешь, что всё из-за понаехавших! – Лёха картинно подбоченился. Противно заскрипело на зубах от этой вечной непобедимой тяги к театральщине.

– Всё из-за них, из-за стройщиков.

– Ещё, как этот хрыч, скажи, что хозяйка-природа разгневалась на нас.

– Матушка, а не хозяйка.

Алексей вздёрнул руки к небу, как бы спрашивая: «Как ты можешь быть таким тупнем?» Излюбленный жест, по его же мнению наиболее красноречивый. «И бесячий», – мог бы добавить Гришка.

– Ужели тебя взаправду так воодушевили его речи? – искренне досадовал Алексей. Его грудь часто вздымалась от переполнявшего волнения. – Очевидно же, что он сбежал из палаты номер шесть. Вся его речь – просто бред, щедро присыпанный непоколебимой верой в свои слова. Ты не глупец, чтобы не заметить это. Но с такой легкостью поддался! Какую там «лапу-кормилицу» и какому «хозяину» ты собрался отдавать? Кого ты там собрался выгонять из нашего леса? Или ты просто хотел сказать – «твоего» леса, в который без твоего ведома нельзя вторгаться непосвященным чужеземцам и таким неофилам, как я? Признавайся, друже!

Гришка затаил молчание, он стоял, тяжело сопя и не глядя на Алексея. Ему стало стыдно. Что, если на этот раз в его словах было больше правды, чем показного пустомельства? Гришка задумался: может, его биофилия была ничем иным, чем отклонением или даже симптомом сумасшествия? Потому он и спелся так быстро с другим сумасшедшим…

Эта мысль так ужаснула Гришку, что он вздрогнул, похолодев до самых корней волос, и решил больше никогда не думать об этом. Чего боишься – то признаешь и приближаешь.

– Пойдём до бруслины, – прокашлявшись, опомнился он, – под ней Гвидон любит валяться.

– И я его прекрасно понимаю, – важно согласился Алексей.

Гнус становился всё опасней и назойливей, и, несмотря на жаркую духоту, Гришка накинул капюшон куртки, продел руки в карманы. С потаённым ехидством стал наблюдать за Алексеем, то и дело вскидывавшем пятерню для удара по кровопийцам.

– Шевелись ритмичнее, надо же скорее найти пса, – изнемогающе просил он. Гришка прыснул, дергала жажда повыбить всю спесь из кисейного барина.

Возмущенный и раздражённый, Алексей отдалился, откосил слегка вверх, уже едва различимый за колоннами сосен. В конце концов, наткнулся на сухостойную липу. Не успел Гришка моргнуть, как загребущая клешня уже нещадно жахнула по набухшим липовым цветкам.

– Не рви! – сорвался Гришка вмиг. Зря – не успел.

– Да ты чего? – Алексей выпятил губу. – Липа же! Цветущая! К чаю, и мне от слономух отмахиваться.

И как тут объясниться, ежели сам не знаешь, отчего так вздёрнуло? Варварство ли по отношению к лесу, собственная ли беспомощность противостоять этому… Чёрт его знает! Только где-то под сердцем громыхнуло, встряхнуло.

Алексей спокойно оборвал развесёло-желтые венчики цветов.

Гришка понуро прислонился к дереву, прикрыл глаза ладонью, провёл по лицу, смахивая дурноту и мальчишескую дурь, подмывавшую вдарить хоть кому-нибудь, неважно кому.

– Что, до бруслины? – Алексей теперь казался бодрым. Ещё б не радостным быть, когда в руках целый букет полезной добавки к чаю. Карамельный аромат разлился от густолиственных веточек.

– Пойдём, – опустошённо согласился Гришка. По рассеянности он разбросал из памяти все лесные тропки, поэтому шёл, сам не зная куда.

За спиной оставили они торфяники, чарусы и ещё в прошлом веке положенных там утопленников. На востоке – вертепник дремучий, может, и деда Гришкиного пожравший, неизведанный, таинственный.

Тупиковый лес только на вид доброходный и доступный каждому. А на самом деле, сколько здесь народу перегибло, перетонуло, пропало – не перечесть.

Гришкой была изведана только окраина, ближе к бабушкиному дому, зато как изведана! Знал он каждый кустик, каждую травинку, деревце, вплоть до той самой липы, исправно дававшей пушистые цветы.

– Ты куда ведешь-то? – Алексей встревожено бросал взгляд по сторонам – он плохо ориентировался в лесу.

Гришка покусал пересохшие губы. Как они снова оказались у пруда, он не понял. Старичка на пеньке уже не было, только крылатые вампиры донимали жужжаньем.

– Не тудыть слегка ухлестали, – согласился Гришка. Придётся нестись обратно, перебирать мышцами для всхода по травяному отлогу.

Прошли валежник, снова наткнулись на липу, вновь что-то щёлкнуло по сердцу при виде веточек, обглоданных Алексеевой жадностью. Забрели в густой ельник. За ним находилась опушка, а там и бруслина, и может, след Гвидона…

По старым зарубкам на коре сосенок, оставленным неведомым пращуром, смотрел Гришка, где свернуть, где прямо идти. Вот в тени припорошилась мхом рядовка. Мякотная, вываленная в бледновато-вишнёвом оттенке. Здесь на сосне был вырезан крест, неприметный для непосвященного. Недалеко до опушки осталось.

Где и когда не так пошёл Гришка, осталось смутной загадкой. Снова вышли к пруду. Снова упорно двинулись обратно. Снова кончиками листьев плакала липа…

Всё шло, как обычно, как надо, как завещали лесопроходцы отметинами на стволах. Только когда внезапно очутились они на кочкарнике болотистом, упорство и уверенность Гришки подтаяли. Снуло звенел гнус, вязко чмокала под ногами размокшая землица, равнодушно качали головками хвощи, от долгой ходьбы в куртке сделалось невыносимо парко.

Повернули назад. Алексей пыхтел, не привык он к долгим переходам.

Вернулись к сосновым аллеям. Поднимались по склону бесконечно долго, и Гришка нечаянно потерял зарубки. Пруд, в который раз, приветствовал их трелью птиц.

– Говорил я тебе, не отдохнул ты еще. Все тропы перезабыл, —ругался Алексей, приваливаясь на траву.

– Не перезабыл, просто…

– Скажи ещё, сила нечистая виновата. Нет-нет, лучше скажи, строители виноваты. Во всём они, лютые ироды, виноваты.

– Иди домой, раз надоело.

– Ты меня сюда завёл, ты и выведешь. Тем более, ежели ты теряешься всё время, так и пропасть тебе одному – раз плюнуть. Или ты по дедовским стопам решил пойти, с концами бухнуть в небыль?

Сильно так сжало в грудине. Но Алексей, как обычно, если и ляпнул что ненужное, если и полоснул по больному, не заметил даже.

– Я без Гвидона не уйду, – стоял на своём Гришка.

– А вот он без тебя уже ушёл. Ясно же, нет его здесь. Вернулся уже домой, сидит в будке своей, роняет слюни на лапы от… от грусти и тоски.

– Ладно… пошли, – сдавленно выдохнул Гришка. Он долго и тяжко прощался с лесом, с Гвидоном, посекундно глядя по сторонам, вдруг где мелькнет шальной собачий хвост. Тянул время, но Лёха не дурак, не проведешь его.

«Ты давай уж в полный голос, смысл стрелять взглядом по кустам, как шпион? Гвидо-о-онишко!» У него был хорошо узнаваемый и везде слышный тенор. У Гришки голос постоянно колебался, менялся под приступом того или иного чувства.

У окраины леса деревья поредели. Потянулась знакомая, «домашняя», для местных стёжка – кривлястая, поросшая медуницей. Отсюда до деревни – два шага.

Только почему-то два шага обернулись не тремя и не четырьмя. Тропинка всё не кончалась, тянулась, благоухая молоденькой медуницей. В носу осторожно щекотало. Алексей чихал, и Гришка с нарастающим сочувствием замечал, как летят его слюни и сопли на букет липы.

Пройдя «домашнюю» тропинку, немыслимым образом опять оказались рядом с прудом. Даже у неверующего Алексея глаза растопырились, как у курицы, несущей яйцо.

Мир вдруг поплыл, а потом сомкнулся вокруг Гришки темнотой. Не жалея брезента, чуть ли не рвал он душную штормовку на себе, расстегивался, открывая голь тела.

– Такое… не по какому… не по какому ящику не увидеть, – обрывисто задышал Алексей, судорожно сжимая исжамканный букет. Гришка очумело поглядел на него, повёл взглядом по сторонам. Другой, чуждый лес, впервые видимые тропки, неподатные обхождению и приручению. Заглохнешь здесь. Вот что с дедом случилось…

– Пойдём, домой надо. – Кто-то другой говорил Гришкиными устами, более сильный и решительный. Несломимый.

Поплелись по наитию. Страх делал шаги неподвижными, ломал уверенность. А вдруг снова поведёт не туда, приведет в глушь, к смерти?

Гришке взбрело пойти по-иному, обмануть нечисть зубоскальную. Обогнули хоженую дорожку, углубились в колючий терновник. Пришлось снова запахнуться, чтобы не посадить царапины.

По правую руку, затененный черемухой, лёг муравейник. Высокий, холмистый, с острой шапочкой мертвых веток и жухлых листьев. Домовито лобызали его муравьи. Муравейник был зна́ком, возвещавшим, что до выхода из лесу – всего ничего протопать.

Сосны расступились перед полянкой. Она была обсыпана незабудкой, словно сахарный пирог. Ясно-синие головки постоянно кивали, соглашаясь с чем-то предельно очевидным. Наверное, с тем, что не было лучше места для отдыха.

Ещё прежде чем Алексей запрокинул ногу, утопая в хрупкой травине, услышал Гришка отрывистое блеянье бекаса – верного спутника болотины. Вовремя схватил Лёху за рукав толстовки, потянул на себя, но тот уже начал проваливаться в трясину.

Алексей взвизгнул, выронил нарванные листья, вцепился в Гришку. В ужасе курлыкали кулики, перепугано качали головками незабудки. «Волос лишусь, шкуру искровлю, а не оставлю Лёху! Уйди, нечисть!» И одним, усиленным махом вытянул друга.

Оба упали на твердую почву как перебитые куропатки.

– Бегóм, – вспугнуто прокряхтел Алексей, напряженно хватаясь за траву. Мельком Гришка увидел, как тонули прожилки липовых листьев в черной мути болота.

Сорвались с места, труханули из последних силенок, точно на них цепную шавку спустили. Мрел в вечеряющем лесу силуэт старика. Мерещился злобно ликующий смех. И свербил он уши до самой окраины, пока лес не выпустил их к речке.

Алексей уткнул ладони в колени, толстые струи пота ползли по его лицу вниз.

– Что ж за новина такая, – сокрушался он, прерывно дыша. – Не мерекнулось же нам. Такое расскажешь… Такое расскажешь, примут за психа.

В мозгу Гришки зрела мысля, крывшая ответ на все сегодняшние напасти. Озвучивать не стал – неверующего в его неверии не разубедить. Но почему всё же выбрались они, лишь когда липовые листья остались в болоте, не вынесенные за границу леса?

Вечер спускался на подмостки деревни, золотое солнце выступало над рекой и далекой пашней. Дома бабушка обругала, обкостерила двух друзей как последних забулдыг и бродяг. Но пока бранилась, наливала горячую похлёбку. Самую сытную и вкусную на всём белом свете.

Гвидона дома не оказалось, и одно это толкало вернуться, возвращаться до тех пор, пока не найдётся верный старый друг.

Алексей ушел домой со всегдашней ухмылкой, кинув на прощание оптимистичное заверение, что Гвидон вернется утром как «истинный солдат, верный своей Отчизне – Конуре, в которой кормят, холят и лелеют задаром». Гришка почему-то был уверен, что Алексей чуть ли не с ненавистью винит его в том, что они заблудились и прошлялись весь день в лесу. Но постарался отделаться от этих мыслей. Негоже на друга дурное гнать.

***
Ночью туманный сон тревожил Гришку. То чьи-то горящие глаза просеивали плотную молочную мглу. А то вовсе непонятные тени кружили в дыму. Они все шептались, то набирая громкость, то затихая, как гром вдалеке. «Комоедица…»

Очнулся Гришка посреди ночи от настойчивого стука в парадную дверь. Жуткие мурашки взобрались по хребту позвоночника, вздыбились волосы на руках. Казалось всё – вплоть до родного дома – незнакомым. Словно бы сон не кончился и просочился в реальность.

Беспомощно метая руки по сторонам, с трудом двигался Гришка вперёд, как через заросли тёрна. Дома никого не было. Частенько бабка оставляла его, сама к знакомым уходила, там, где живее, подвижнее жилось. Его звала с собой, но голодный до исцеляющего после работы одиночества желал он скорее один оставаться. Колготня4 людская претила.

Шатко переступая по скрипящим половицам, добрался Гришка до двери. Тревожил вопрос: кого бы это принесло? После всех недавних событий притупилась Гришкина бдительность.

Входная дверь зычно задребезжала, бряцнула щеколда, и волна бодрящей сырости шагнула в дом. Гришка непонятливо оглядывался, щурясь от зажжённого фонаря под притолокой. На улице никого не было. Лишь притихший ветер гулял по деревне. Померещилось должно быть.

На внутренней стороне двери неподвижно висела медвежья лапка, зловещая и предостерегающая в угольном мраке. Перед тем как зайти обратно, Гришка оглянулся.

Всё тот же двор, всё то же ночное безлюдье. Большая Медведица в выси. Приковала внимание перемигом звёзд, согласно вставших в рисунок. «Покойной ночи, путеводная», – простился Гришка.

Не успел до конца запахнуть дверь, как новый стук пронзил тишину, резкий и ощутимый, он заставил Гришку отпрыгнуть. Это точно был не ветер.

Вооружившись только внутренней силой и досадой от невыспанности, Гришка до конца распахнул дверь. Сперва наткнулся на медвежью лапку, задержался на ней, как на чём-то спасительно привычном и неизменном. Всё тот же двор, всё то же безлюдье, всё та же Медведица в вышине.

Если кто и мог так шутить, то либо его воображенье, либо сила нечистая. Гришка осмотрел двор – каждую лихую тень, ища невиданную злую силу. Ничего и никого.

Снова дрожащийдребезг закрывающейся двери стесал с половиц пыль, снова бряцанье ржавых петель разметало тишину. Хлопнув задвижкой, Гришка настороженно согнулся, прислушался. Опять тот же стук вышиб дых из надсадно хрипящего створа.

Ругнувшись про себя, он отпер дверь. Сущая нелепица творилась. Где и какой шутник притаился? Бессильно посжимав и поразжимав пальцы, собрался вернуться домой и, заткнув уши чем-нибудь, уснуть. Но только спиной скорее ощутил, чем различил топтанье у тропинки к дому.

Медведь мерно и плавно, косолапо переминался, смурым взглядом буравя Гришку. Воздух застыл, оцепенело и время. Не было ни деревни, ни двора, ни христовенькой родненькой избёнки.

Гришка будто и забыл как дышать, не от страха, ужаса или смущения, но от какого-то необъяснимого восхищения. Топтыгин поднял маслянисто-лощёный нос кверху, будто чего-то спрашивая. Гришка непонимающе нахмурился. Зверь дыхнул, вся мощь его слилась в этом тяжёлом дыхании. Разомкнулись чёрные блестящие губы. Тут же растворилось в воздухе белое облачко пара.

Медведь пошатнулся, мясисто-шерстистая бочка тела плавно качнулась, и он сгрёб землю обрубком лапы. Гришка протрезвел от догадки. Там, где когти, похожие на вороньи клювы, должны были выходить из плотной шерсти, была обросшая культя. Правая лапина была цела, а вот левая – как у калеки.

Без пущей лишней думы сорвал Гришка лапку со двери и бросил гостю. Только узловатая нитка и осталась болтаться на двери.

Лапка казалась совсем крошечной по сравнению с необъятным телом чудовища. Но медведь как будто остался доволен, тучно поклонился и, сгребя подарок, широким задом начал пятиться назад, выходя со двора. Не поддававшаяся фонарю темень быстро скрыла его силуэт.

Гришка отстранённо глянул в небо. Созвездие Большой медведицы куда-то испарилось, как если б её звёзды некто погасил.

«Значит, медведица приходила», – без особого удивления подумал Гришка и грузно потопал в свою берлогу спать. Утро стёрло из памяти всё, что было ночью, а может, чего и не было.

Рябчик

– Вас посадят, понимаете, п-о-с-а-д-я-т, – по буквам, как до глухонемого донося, хорохорился прораб.

– Если и посадят, то только за стол, горилкой вздрогнуть да спросить, как я до такого докатился. – Игорь Петрович безмятежно оглядел напряженного прораба, «эксперта по организации строительства», больше похожего на напуганного повесткой в армию сосунка. – Теперь будьте добры, дозвольте покурить. – И не спрашивая разрешения, Игорь Петрович вышел.

Ноги от долгого сидения затекли, глаза от усталости болели, запах гари пристыл в ноздрях и провис где-то под нёбом, садня рот. Дыму в лесу налило такого плотного и ощутимого, словно где бомба взорвалась, но огня не было. Сошла белая хмарь, и деревья остались нетронуто шумливыми, трава – нескошено благоухающей, живность, и та, на месте осталась. Вопросов много уже высыпало, а сколько еще будет. И, конечно, его обвинят в первую очередь.

«Припугнуть хотели, председатель? Работы сорвать? Бомбу, шашку дымовую или что подкинули? Да неважно, так и так посадят», – с ехидным упоением щурился молоденький прораб. До трясучки тянулись руки к ремню – всыпать продажному пройдохе.

На пороге сельсовета дыхнуло свежим воздухом, прелью догорающего дня. Где-то на востоке, затенённая лесными кущами, такала басонная фабрика – гордость Тупиков и всего района. Сельсовет, низенький, приплюснутый, скособоченный от времени, с кровельной крышей, стоял поодаль от райцентра. Неподатливый законным порядкам был у них сельсовет, прямо как Игорь Петрович. Сравнение это никогда не давало ему покоя, давя на собственную отчужденность, как на больной нарыв.

Игорь Петрович нашарил в кармане брюк пачку сигарет. Хотел закурить да осекся: зябью прошиб вспомнившийся задымленный лес. Дурно стало от самого себя. Нечестно и некрасиво это было б по отношению к родным местам, вандализм какой-то – почти как курить на могиле скурившегося туберкулезника.

На гравиевой дорожке под угловым окошком примостилась серо-синяя Нива участкового. Как из другого мира её прибило – нечасто жаловали блюстители порядка в Тупики: тихо, спокойно тут было. До сего момента…

Глаза-уголья, укорительные, укрощающие даже самую несмелую мысль о сорвании лепестка или травинки.

Игоря Петровича передернуло, точно отцовское недовольное ругательство по уху жигануло. Примерещилось от бессонья или взаправду был под дубом деревянный столб с человечьим очертаньем?

Шорох зернистого гравия выдернул в настоящее. Рябоватое, скуласто-широкое лицо участкового, меняясь в выражении, обратилось к нему:

– Вот что, Петрович, езжай-ка ты домой.

– Какого бы рожна?

– А какого рожна высиживать тебе тут? Немтырем всю ночь проторчишь.

– Всю ночь?

– Деньжищи тут нехилые замешаны. Долго умасливать этих строил придется, не уймутся они так.

– Зато мы уняться должны, когда наш лес рубят.

– Тут тока смириться. Смирись и не высовывайся, Петрович, живее будешь.

– А мож, не хочу я живым быть.

Участковый усмехнулся, мол, «сам смотри», а потом добавил:

– Ты, главна, отсюда уйди, пока не задело.

– Уж задело…

– Дописали? – с неугомонным подозрением оборвал прораб.

– Дописали, вот проверяйте. С ваших слов всё точно. Подписывайте. – Участковый привычным, повелительным махом отдал протокол щупло-смешному на его фоне прорабу. Тот приосанился, как если б ему медаль давали.

На доску кривенького штакетника примостился ворон. Черная бусинка глаза уперто уставилась на их маленький разговор. Ну, точно следил вороняга! Так эта мысль позабавила Игоря Петровича, что он ухмыльнулся.

– Смеетесь? – обозлёно вякнул прораб. – Недолго вам с таким подходом в председателях осталось.

Участковый поглядел укоризненно, а ворон ожил, растопырил перья и возмущенно гаркнул.

– Так дело уголовное будет возбуждено? – скорее от скуки спросил Игорь Петрович.

– Как сами изволите желать. Какое заявление напишете, такое дело и заведем, – объяснил участковый.

– Что эксперты выявили? – допытывался прорабчик. – Откуда пожар пошёл?

– Экспертов не вызывали. – Участковый, словно ища подпоры, ухватился за ремень штанов. – Ваш бригадир и его команда, и наши сотрудники провели обыск в указанной местности, но следов поджога не нашли. Скорее всего, где-то торфяник загорелся, под землей задымил, а потом либо от ветра, либо под трухой затух.

– «Скорее всего», говорите… – с нападкой высказал прорабчик. – Почему не пригласили экспертов?

– Только если напишете заявление. Но тогда срубку леса и постройку отложим. – Хорошую ловушку поставил участковый.

– Как же мы можем вести работы, если в любой момент мы подвергаем опасности рабочих? Это будет на вашей ответственности и администрации района.

– Задымление пошло, когда там были ваши рабочие, и в случае чего, вина на вашей фирме будет лежать. Хотите экспертов – вызовем, но постройку запретят или отложат в долгий такой ящик. Или продолжайте работы, но нанимайте ваших экспертов и проверяйте местность сами.

Прорабчик даже сник, ссутулился. Был отважный, стал неважный. Оживленные огни в его глазах померкли, и осталась одна сизая муть.

– Ничего, решим, – под нос, обращаясь к мыскам своих дорогих туфель, буркнул прорабчик. Жалко его стало. Ворон милосердно перхнул.

Вслед, как по заказу, зарядило птичьим помётом по лацкану прорабчикового пиджака. Вмиг вышел он из оцепенения, весь пошёл мелкой дрожью, как обмокший кошак.

– Да что же это?! – риторически просипел прорабчик, брезгливо и опасливо разглядывая грязно-зелёное пятно, а затем снимая пиджак.

– Ох, не к добру это, – издевательски напророчил Игорь Петрович, схлопотав перепуганный взгляд от прорабчика. – Да вы не берите на свой счёт, тут место такое гадливое, все время гадют да гадют. Так и ходим по дорожке тутошней – прикрывая голову, чё бы ни попало.

Будь возможно такое, зенки прорабчика точно из глазниц вылезли бы – так сильно округлились от испуга. Тут же вскинулся он и диким рябчиком упорхнул под навес сельсовета, озираясь, точно в ожидании, когда геенна огненная грянет.

– Вы заявление будете подавать? – разбавил участковый.

– Нет, – уверенно отрезал рябчик-прорабчик. – Сами займемся этим, чем доверять всяким… – оборвал на полуслове, вовремя опомнившись.

– Пройдемте внутрь, подпишете бумаги.

– Какие? – с острой подозрительностью прищурился.

–А вот, пожалста. – У участкового всё всегда под рукой – нужная бумажка, кобура и должностная честь в избытке.

– Абсурд какой-то понаписан здесь. – Прорабчик был сбит с толку, его полные щёки надулись и колыхались, готовые взорваться бранным кудахтаньем. Ну, точно рябчик. Видал Игорь Петрович птицу рябчика в лесу, вот такого же дутого, нахохлившегося и грузного от тяжелого самомнения.

В выражении участкового Игорь Петрович разглядел утомление.

Они уже стояли в председательском кабинете, и мысль о наливке, плохо запрятанной за древним сервантом, не давала покоя Игорю Петровичу. Всё мерещился запах спирта и клюквы. Будь она неладная, клюква самобранная!

– Тут у вас в протоколе выставлено всё так, как будто и не было никакого дыма, и что бригада строительная виновата во всём, – возмущался рябчик-прорабчик.

– Так надо, чтобы дело не заводить. И вы не виноваты, и мы как бы ни при чем. – Участковый ткнул пальцем внизу протокола, где нужно было расписаться.

– Ну и порядки, – гневный росчерк поставил конец всей заварушке.

– Да не волнуйтесь вы, товарищ прораб, – сладенько-еденько пел Игорь Петрович, – никуда ваша стройка не денется.

– Прораб? – Лицо рябчика позеленело, глазищи снова округлились, как грибные шапки после дождя. – Какой я вам прораб? Я эксперт по организации строительства! Имейте хоть каплю уважения к тем, кто выше по званию.

Пока рябчик что-то кому-то упорно доказывал и указывал, Игорь Петрович упрямо тянулся мыслью к наливке.

Желтая, вымоченная в уходящих лучах, пыль оседала на облупленный подоконник. Густел за окном чернено-смолистый лес, стрекотала там дикая жизнь.

– Это что еще за издевательство такое? – Лицо рябчика побагровело, прожилки на висках вспучились. Как по наущению, все трое уставились на лакированные ботинки прораба. Домовая мышь жалась к глянцевитому мысику, как к плотику посреди моря.

Прораб пытал её натуженным взглядом выпученных глаз.

– А ну, брысь, гадина гадливая! – взорвался он тонким голосом. Не менее жутким писком разразилась мышь, скидываемая брезгливым махом ноги.

Игорь Петрович ощущал, как лёгкие лопаются от смеха, и через силу сдерживал себя. «Гадина гадливая» оставила память о себе в виде не менее гадкого помёта на вычищенной обуви рябчика. Выражение у того было плаксивое, глаз дергался, и будь он в возрасте, так точно удар хватил бы.

– Счастливым до скончания веков будете, – утешил Игорь Петрович, уперев руки в боки, чтобы сдержать истерический хохот.

– Черт знает что, – несчастно буркнул рябчик, раздражённо теребя в руках перепачканный пометом пиджак и усиленно что-то ища в его карманах.

Рукастый участковый и на этот раз вовремя нашёлся – точно ловкий фокусник вытащил невесть откуда носовой платок и подал прорабу.

– Я вроде все бумаги подписал, господа, – отряхнувшись, рапортовал рябчик, будто от стыда пряча дутую шею за воротником, – можете идти.

– Благодарю, но кабинет мой вы вроде ещё не выкупили, – спокойно ответил Игорь Петрович, подмечая, как крепко сжались челюсти участкового. – Так что можете сами идти.

– Сегодня я созвонюсь с директором, – заговаривал зубы рябчик, – а завтра утром приедет начальник смены и сообщит, какие действия наша фирма примет дальше, и какие потребуются от вас – для содействия. Согласно договору.

Игорь Петрович, как прикованный, последовал за ним, изнемогая от желания вымести сор – чужака – из избы.

Снаружи воздух показался каким-то тухлым, испорченным присутствием чужеродного элемента. Игорь Петрович поморщился, хотя чужеродный элемент, даже обгаженный, продолжал пахнуть одеколоном.

Всё-таки зря участковый прогнул рябчика не подавать заявление, так бы можно было лес спасти или хотя бы отсрочить гибель. Всё было бессмысленно напрасным.

Воздух дребезжал от мушиного жужжания. Крупная мастистая цокотуха незаметно села на плечо рябчика и потерла лапки. «Верно села, подруга, на том самом сидишь». Нежное злорадство щемило сердце председателя.

Всё тот же неестественно дружелюбный ворон кособочился на штакетнике. Его звучное гарканье напугало рябчика и заставило отшатнуться как от силы нечистой. Муха, недовольно журча, взвилась вверх, но тут же вернулась с подругой побольше и посмачней.

– Всего доброго, – бросил прорабчик. Деловито зашуршали его туфли по гравию. Третья и четвертая – Игорь Петрович считал – мухи, как осенние листья, падали на плечи рябчика по пути к черной иномарке. Он недовольно отмахивался, но мухи зловредно и назойливо возвращались, росли на глазах числом.

Игорь Петрович сам не заметил, как и откуда привалила целая армия точечно крылатых телец. Нельзя было уже различить ту самую, заводилу-муху, первой севшую на прораба. Непрерывное жужжанье разлилось по округе, заглушило игривый ветер и говор полей.

– Что же это? За что? – обессилено кричал рябчик, безуспешно отбиваясь от мушиного галдежа. Он отмахивался пиджаком, как щитом, но враг был неумолим и непобедим. Страшное зрелище, до смешного страшное.

Бесновато метался средь ветвей лиственницы ворон. Крик его отдавался в ушах Игоря Петровича неясным ликованием. «Так его! Так!»

В конце концов, мух стало так много, что за ними невидно было прораба. Он уже и пританцовывал, как будто они его кусали за пятую точку – до чего брезгливость довела.

– За что? За что? – униженно пищал добиваемый враг. Мухи отвечали грозным жужжанием. Рябчик дошёл до крайности – бросил им на заклание дорогущий пиджак, а сам упал на колени и, безуспешно прикрывая голову, завыл. За весь день председатель не видел ничего более удивительного и удовлетворительного. Тяга к сигарете и наливке отпустила.

Со смесью изумления и ужаса участковый вытянул рот в букву «о».

– Михаил Степаныч, закройте рот, муха залетит, – назидательно прикончил Игорь Петрович.

Ящерова невеста


И увидела богородица мучающихся в аду, и было тут множество мужей и жен, и вопили они. И спросила благодатная архистратига: «Кто это такие?» И ответил архистратиг: «Это те, кто не веровали в отца и сына и святого духа, забыли бога и веровали в то, что сотворил нам бог для трудов наших, прозвав это богами: солнце и месяц, землю и воду, и зверей и гадов; все это те люди сделали из камней, – Траяна, Хорса, Велеса, Перуна в богов превратили, и были одержимы злым бесом, и веровали, и до сих пор во мраке злом находятся, потому здесь так мучаются».

(«Хождение Богородицы по мукам»)

Пепел медленно осел, загрязнил светлый девственный известняк. Пусть. Всё равно никто не узнает. И даже Он

Василиса шустро потушила сигарету, вглядываясь в табачный след на камне. Не дай Боже увидит кто из соседей. Зашепчется люд, загудит деревня слухами, а там глядишь и до Него дойдёт… Здесь-то её невидно, никому невидно, никакому белому или черному свету.

Из разбитого, измызганного окна были видны северный кусок деревни внизу и сосны на косогоре.

Здесь, в церковном приделе, пахло травой и мочой – из-за частого пребывания молодёжи. Место всё-таки заброшенное, хоть и освящённое… Но Василисе с высокой колокольни было плевать, чем пахло, и плевать, что она ходила сюда курить… Нет, в последнем случае не плевать.

Она стыдливо глянула на лик Спаса нерукотворного, запрятанный в барабане церковного купола. Изображение истёрлось, поблекло, но глаза точили укором непреклонно и безжалостно.

Василиса одёрнулась, смахнула пылинки со строгой юбки, поправила и без того ровный пучок волос. По старинке она была вооружена только закрытым костюмом и непреступным взглядом – всё, как мама завещала и преподавательский этикет велел.

Иконостас лежал скособоченный, разобранный, поруганный, точно зверем подранный: рваные, нечеловечьи следы остались на образах, содрана была краска.

Василиса засеменила к притвору, стараясь не смотреть в сторону алтаря. Там на Царских вратах было нацарапано взволнованной ручонкой «говеть = гореть». Её детской ручонкой. Давно это было, тысячу и ещё сто жизней назад. Невесть какого божка она тогда из себя воображала, и только спустя годы совестно стало.

Церквёнка была старая, ветхая, исторически ценная, но едва ли сельсовет или администрация думали заняться её реконструкцией. Оттого и молодые, не сильно стесняясь, облюбовали её для своих игрищ, заполонили сорными бутылками. Казалось, за всё время существования церковь так и не использовалась по назначению. Лишь одарённая любознательностью верхушка села знала историю.

Построен храм был – аж! – в XVIII веке на территории дворянской усадьбы, на восточном холме близ села. Да только барская воля решила иначе и превратила церковь сначала в театр, потом в господский дом помещика. Потомки, было дело, спохватились, открестились от греха и вернули храму его назначение, перестроили, обновили. Но где-то с начала прошлой эпохи вплоть до сороковых годов церковь имела сан избы-читальни, а затем клуба. Там уж война вступилась, напомнила, для чего нужна церковь. Отстроили её, обновили, клиром заселили. Да только вначале 90-ых голодающие местные разграбили храм, обнесли, разобрали колокола, и больше не трезвонил набат.

Василиса и не помнила, чтобы кто из сельчан ходил сюда за божьим советом или отпущением. Один из помещиков, владевший церковью, усадьбой и доселе работающей фабрикой, вырастил у церквёнки насаждение лип. И сейчас, в пору цветения, было здесь сладко-сладко, медовой негой напилась местность. Но Василиса задыхалась: дребезжало где-то в лёгких желание выкурить ещё…

Она не спускалась, а почти бежала прочь от церкви по обломанным ступенькам вниз по холму.

Отсюда до школы недалеко было. Пешком – минут десять. Хватит, чтобы согнать запах табака и духовного разложения. Так вдруг передёрнуло, что тонкий каблук сиротливо скрипнул и чуть не отломился. Только дураку взбредёт таскаться по полянам да заброшенкам на каблуках. Дураку и ей.

Июль задавался жаркий и тяжёлый, деревня Тупики оказалась словно под душным, вонючим мешком. Другой бы оделся полегче, посвободнее. Но не Василиса. Чёрные пиджак и юбка в классическую белую полоску. Ей иногда эти полоски мерещились змеями или ящерами. Но лишь иногда.

По грунтовой дороге у холма с церковью катился щебень, оседая на недавно вычищенных туфлях.

По правую руку разлегся сытно-упитанный бок деревеньки: резные наличники один другого пышней, палисадники с крашеными заборчиками. Все как на подбор. Такое только с южной стороны Тупиков, а ближе к речке, к северной стороне, мало кого заботило благоустройство, там попрактичней и постарее люд обитал.

Звонко цокнуло копыто, обнесло дорогу пылью: отурил на своем гнедом жеребчике Яшка, местный жидюга, самый рвачистый из рвачей. Хуже Лота, отнявшего у Авраама половину имущества, вёл он себя. На вкус Василисы шибко хлыщеватый хлюст. Однако ж красивый, змеина сякой.

Пока все деревенские ловили рыбу в Тупиковой речке без особого успеха, Яша каким-то образом наяривал крупный улов. Казалось, в их речушке, обмелевшей и илистой, нечего ловить, кроме водоросля да удручения, но Яшка доказывал обратное. Будто договорился с чертом каким и так орудовал самоловом, что ясно было: не истомилась, не издохла ещё рыбина в мелководье. И хоть лес их был организован как охотничий заповедник, но Яша и тут умудрялся браконьерствовать. Ладно бы один, но поговаривали, что лапу на местное зверьё положил и участковый. И так они вроде бы спелись вдвоём, что никакой охотнадзор не страшен им был: прикрывались «специальными» операциями полиции.

Отец Яши был украинец, и почти всё детство Яша провёл на Украине. Только мать русская была и после смерти мужа как-то подсуетилась, забрала сына или навроде того. Соль в том была, что Яша, сколько ни жил в Тупиках, так и не обрусел, сыпал взрывным «г».

– Здорова, панна. – Яша пружинисто опрокинул ногу через седло, спрыгнул, обдав Василису смесью пота и пыли. – Шо це в домишке твоем делаца? Шо дела твои?

Сильный акцент его непременно отдавался у Василисы учительским желаньицем хватануть по губам линейкой или строгим нареканием по ушам. Но линейки под рукой никогда не оказывалось, а язык не поворачивался сказать лишнего.

– Какого надобна молчишь? – взыскательно сверкнули его черемуховые глазёнки.

– Варнак ты. Чего с варнаком мусолить?

– Об житье. Я с пожни иду. – Как в доказательство, с его грязной ручищи спрыгнул колосок сена. – Почали мы зирнофку5. Хорошо пойдёт, скотина сыта будет.

Василиса промолчала, хотя едкие слова так и рвались наружу, для успокоения она мысленно пересчитала апостолов.

– Эх, панна, нелюдима ты. Знаешь об том?

«О святой, верховный апостол Павел!»

– А хучь нелюдима, так любо красива, – продолжил Яша и провёл ладонью по рыжеватой щетине.

Дело известное – её одну в деревне со слабым воздыханием и полыхающей надеждой называл он важно и иноречно «панна». Не «Эй, Силиса!», как привыкли местные. Сама только Василиса не знала, что больше это «панна» пробуждало внутри – блудливый пожар или пристыженный холод.

Губы Яши растянулись в самодовольной лыбе, лоснясь и блестя на солнце, как налитые ягоды.

– Мужа тобе надобно. Храсивого, рухастого и мозг’лявого. Знаешь таког’о? Не знаешь, ага. А я знаю. – И выпятил грудь, как герой войны на параде. – И тобе, панна, гоже знать. Вот он, всем мужам муж.

– Как нужен будет неочесливый варнак, так и жди, призову.

Яша насупился.

– Я может, и варнак, да всяко лучше варнаком быть, чем дармоедкой.

– Это я-то дармовщиной живу?!

– Так не я ж. Тобе ж на роду учителкой быть. А все учителя ток и знают, шо живут с кармана ученей и ребятишкиных родаков. Срамно, панна, срамно.

– Чего же тогда повадился за дармоедкой бегать?

– А вот кохаю я дармоедок.

Конь согласно фыркнул. Василиса промолчала. Жара наливала жгучая, катила пот по вискам.

«Помоги нам и удержи нас от потопления во страстях…»

– Ты не катай злобу, панна. Подь ко мне вечером щуку отведать. Вкусная щука, нахлыстом сорвал.

– А панны щук не едят, они стерлядь любят.

Яша хохотнул, пригладил ус:

– Так панны примеру земляков следуют, блюдут мир на селе. Сег’одня земляки соберутся у бабки Пантелеймоновны. Как жо их мирить без тобе? Так шо приходи, дюже рад буду.

Василиса кашлянула, прочистила горло для отказа, но тут конь так сильно дёрнул хвостом, хватанув её по причинному месту, что Василиса подпрыгнула. Яша потешно захохотал.

– Вишь, вот и Рябчик мой не примет отказу. – Яша ушёл вперед, покручивая ус, ведя под узды старого, но еще ретивого конягу Рябчика.

«…Запрети всем врагам, борющим меня, и сотвори их как овец, и смири их злобные сердца…»

Василиса упорно смотрела в спину Яше, сверлила молитвой нечестивую его душонку. Он споткнулся, разжал узды и полетел, рассекая густо взлетевшую пыль. Рябчик смиренно и равнодушно глядел, как он распластался на дороге. Василиса предостерегла себя от дурной усмешки и молча ушла вперед, ловя краем уха грязную брань.

Слова Яшкины о том, что вся деревня вечером соберется, преследовали её до самой школы. Не зря народ собирается, не просто поболтать. Дела творятся и молву за собой тащат. Будут обсуждать застройку Тупикового леса, пить за отваждение городских нехристей и их исподних машин. И дара Божьего не надо, чтобы предсказать это. Ну да пусть, пусть.


Школа их, маленькая, кирпичом выложенная, была двухэтажная и такая уютно-одомашненная в посадках тополя, таинственная в покрывале застывшего пуха. Стояла школа у окраины Тупиков, поближе к дороге в соседнее село.

В дверях, обновленных, помытых, вычищенных от ржавчины, буйствовал запах солярки. Верный знак, что охранник на месте.

Одинокий холл: стены – больничного зелёного оттенка, пара заново прилаженных скамеек да нестираемые, но истёртые советские плакаты. Каждый – как на подбор – провокационный и нравоучительный. Как то: «Баловали с детства сына: «Ах, как мил, умён, пригож!» – Вот и выросла дубина… Что посеешь, то пожнёшь!»

Родители из года в год требовали что-нибудь сделать с этими плакатами, всё на какой-то мифический ремонт сбрасывались. Только ни ремонтом, ни плакатами никто так и не собирался заниматься, и родители сами с усердным пылом оттирали престарелые надписи и картинки. Только те, словно бы в назидание, вросли в штукатурку, и как ни мусолили щётки – избавиться от советщины не могли.

Охранник посмеивался, мол, никогда не найдётся мужик, который купит краски да замалюет такую «гадкую моральщину», сам-то он этим ни в жизнь не займётся. Оно и верно, что «гадкую»: нравственность сильнее глаз режет, чем непотребство. Пять лет преподавания дали ей это знать сполна.

В кабинете директрисы, как всегда, было тепло и надушено. Настоящий рай цветочника: на подоконнике герань раскачивала увесистыми головками, рядышком засела узколистая традесканция, бледная и серая на фоне жгучих звёзд соседки пуантесии. В углу сбоку от шкафа вился мастистый папоротник.

Очкастая сухопарая старушонка с густо-седым облаком волос терялась посреди всего этого великолепия за простеньким буковым столом.

– Как же это вы умудрились, Василиса Петровна? – с ходу начала Гертруда Парамоновна. Василиса внутренне напряглась. – Отработка в самом разгаре, а вы не у дел. Все учителя задействованы, но в этом году лодырничать нежданно-негаданно порешили вы да Пузочёсов. Волшебное у нас, что ли, лето?

– Я и не думала отлынивать, Гертруда Парамоновна. – Василиса выдержала форменную паузу. – Дети отлично без меня справляются. Мне только направить их достаточно, а дальше – всё сами. Не маленькие, восьмой класс уже.

–Так и вы не маленькая, Василиса Петровна. Что мне, каждый раз вам об обязанностях напоминать? У школят явка на отработку строго обязательная, и у вас так же.

– Если дело только в этом, я всё сделаю и приду завтра. Но показатели говорят сами за себя. Эффективнее детям раздать обязанности, полномочия и дать самим распоряжаться собой.

– Ох, и навернула. Лучше б также активно приходила и работала, как с языком чешешь. – Старушка ощупала морщинистый лоб. – И как это ты, позволь дознать, выпытала, что эффективность работы у них выше, когда тебя нет?

– Больше вспахано площади. Вместо трех соток – пять.

– Ну, задавила-задавила. Хороша на подсчёт.

– Инновации в воспитании. Работают отменно. – Василиса улыбнулась.

– Инновации… Да чтоб ваши инновации… – Два серых глаза злобно стрельнули в Василису. – Вон что ваши инновации творят. – Она кивнула в сторону окна.

За еловой границей полыхал грохот, ревели машины, клокотала техника. Шум стоял такой, будто опять Содом и Гоморру рушил гнев божий.

Плотное облако бурой пыли стояло над лесом, там, куда забрались городские строилы. «Не будет леса», – трещали тупиковцы по всей деревне, и из их домов веяло выпотрошенным отчаянием.

– Почто неймётся им? – Нос директрисы возмущенно сморщился и стал похож на старый гриб. – Почто так припекли они к нашей деревне?

– Выгодно им тут, – ответила Василиса. – У нас тут усадьба, церковь, места исторические, и если их подчистить, для туристов интересные. И фабрика у нас под боком, значит, можно продолжить.

– Чего продолжить?

– Разложение, урбанизацию, прогресс промышленности. Называйте, как хотите.

– В страшенное время живём, Василиса.

– Не страшнее, чем раньше.

Василиса хотела бы сказать больше, но заставила себя смолкнуть. Её мысли не понравились бы консервативной Гертруде Парамоновне, ведь Василиса в гроб готова была лечь, только бы посмотреть, как тракторы утрамбуют не только леса, но и всю их деревеньку. Тогда всем придётся уехать. Тогда у Василисы найдётся движущая причина сбежать из этой гиблой бездыханной глуши…

Василиса осеклась в собственных рассуждениях. Как могла она так думать о месте, где родилась и выросла? Он этого не простит…

Холодная пустота обняла всё тело. Захотелось курить – согнать мертвый мороз жаром. Кто бы знал, какой манной небесной может быть всего одна сигарета.


Из школы Василиса выходила, когда солнце уже катилось к западу. У школьной ограды стояли Жигули брата. Василиса заранее попросила Игоря забрать её из школы.

Авто – старенькое, как мир, ещё отцом купленное – дробно гукнуло, пока Василиса садилась на переднее сиденье. Поехали молча. Оба задумавшиеся, пришибленные какой-то одинокой, но сильной мыслью. Игорь супился, и его горбинка над носом стала похожа на пик горы. Ему было ровно пятьдесят лет, ровно на двадцать больше, чем ей. Нескромная разница, но иной раз и незаметная из-за их одинаково суженых соколих глазах и жёстких русых волос.

– Прораб приезжал, – заговорил Игорь. – Обвинял меня в поджоге.

Василиса не ответила, знала, что продолжение последует само:

– Рубят лес они, уничтожают тоже они, а я как председатель якобы пособляю анархии и чиню больше всех вреда. А прорабу смешно.

После того как строительная компания выкупила лесной участок близ деревни, после того как начала рубить и смахивать деревья, лес вдруг загорелся. Загорелся, когда там находились рабочие из компании. Пожарные уверяли, что то воспламенились торфяники, взрытые техникой застройщиков. Застройщики уверяли, что виноват председатель сельсовета. Игорь Петрович Непокорнев. Её брат. Забавно выходило.

– Ладно, хоть участковый рядом был. Встал на мою сторону, прораба урезонил. Хотя беседа вышла интереснейшая.

У Василисы почему-то вырастали перед внутренним взором Давид и Голиаф. И хотелось надеяться, что все они, тупиковцы, выйдут Давидами из нечестного сражения с исполином Голиафом-застройщиком. Но ведь надо быть реалистами…

– Поедем-ка в лес, – заключил Игорь в своей председательской манере, не терпящей возражений.

Василиса удивилась, но не стала ни выяснять, ни выпытывать. Всё, что нужно, брат сам скажет.

– Сейчас почти шесть, рабочие вот-вот уйдут, и мы пройдём свободно. Напоследок. Да к тому же… Странное там чой-то ладится. Вот придёшь, сама учуешь. Как будто сам лес обороняется.

Зыбкая дрожь прошла по телу, но Василиса не подала виду.


В лесу сквозь рябые кроны деревьев солнце казалось жерновом. Таким грузным и неровным, что как ни силься – ни за что не сорвать с неба. Но так Василисе казалось раньше. Теперь хоть и пыталась фантазировать, но видела только жёлто-песчаный комок. Похожий на тот, что встал в горле.

По вечерам Тупиковый лесок особенно ощутимо обрастал запахами влажной коры, сосны, дуба. Где-то – словно над самым ухом – щёлкала клювом сипуха. Нагло покрикивали зяблики, перебиваемые тихим звоном корольков. На окраине лес именно таким, дружелюбным, был, а вот дальше – неизведанная, покрытая мглистой тайной чащоба, где частенько пропадал народ.

Жигули притормозили у границы облесения6. В лучах солнца вспаханный грунт казался горячей магмой.

Вместе с братом они разулись. По старой указке отца верили, что так земля лучше чувствуется, что её силу можно впитать. К тому же здесь всегда было мягко – почва приятно-тёплая, как мякиш.

– И не скажешь, чтобы горело что… – Игорь задумчиво мял траву пальцами ног. – Всё по-старому. И ничего не тронуто.

– Так не эта часть горела, – строго отрезала Василиса. Мысленно дала себе пощечину: вот тебе и сестринская поддержка…

– А всё равно. Гарь не чувствуется. Что есть хорошо. И кстати, бензином тоже не несёт. А вот когда здесь вся строй-команда, так задохнёшься. Но лес чистится. Борется.

Василиса слабо прыснула в кулак.

– Все тебе смеяться, Васютка, – он устало сощурился. – Только всё теперь пойдёт не так…

Десять непобедимых казней обрушились на Тупики.

Дошли до дуба. Он был таких несравненных размеров и так почитался любым поколением местных, что никаких других имён и прозвищ за ним не закрепилось. Дуб. «Дядко» или «Дяд» – иногда прикладывали особо закоснелые старожилы Тупиков.

Василиса с Игорем были уверены, что Дядко был каштанолистным дубом – листья его росли слегка заостренными, как кончики копий, а так водится у каштана. Шарообразная крона разрослась до того, что под ней можно было устроить жилище для нескольких семей. Девочкой Василиса представляла, что это было место совещания пташек – днём птичий перелив голосков лился с каждой ветки.

Игорь и она присели на поваленное тут же бревно, похожее на раздробленный навильник. Оно всегда заменяло лавчонку для отдыха.

– Странно-странно… – Игорь покусывал губу, пережёвывая какую-то неподатную мысль. Василиса допытываться не стала, знала, что сам всё выскажет. – Тут вот какое дело. Я и трезв был, и в своём уме, и видел всё чётенько и ясно, как после дождичка белого…

– Что же видел, братушка?..

– Не поверишь. Тотем видел. Прямо здесь, перед нашим Дядко. Тотем был такой же высоты, как ствол, а в ширину – как осина многолетняя. И взаправду стоял тут. Я подумал ищо, что это наши учудили. Решили так припугнуть строяков по молодецкой неуёмности и богатой фантазии.

– Знаешь, а вполне возможно. – Василиса сорвала жилистый листок с дуба. – Это… интересно, – сдержанно выдала она, комкая лист и давя шаловливое любопытство. Сухо добавила: – Надо бы у наших спросить. Тебе-то правду выдадут.

Ветер стих. Замолк разгульной щебет. Утихомирилась елань, лежавшая кольцом перед дубом. Ни крохи звука. Ни песчинки слова. Благодать овеяла деревья.

– Кубыть катимся, Васютка? – Игорь упёрся ладонями в колени. – Где ж Русь?

– И тут, и там, и здесь. Куда ни глянь – везде, ты главное, в себе держи.

– Всё у тебя резонёрство, – беззлобно шепнул Игорь. – Нет Руси. Нет корней. Все поперемешалось. Мы теперь авродя как единый народ, единая нация. Брехня это все, так скажу. В поле и колосьев много, и каждый – разного сорту, и каждый живёт по своим законам, под своим солнцем. Размешаешь их все вместе, посадишь вперемешку друг с другом – и вот всё одинаково, и смотреть неинтересно.

– Ксенофобию глаголишь, братушка?

– Кабы так, я б сказал, что один сорт хужее другого, а я так не скажу. Все хороши, все нужны, все вместе и создают красоту, но каждому сорту – свой участок распашки.

Василиса разогнулась, посмотрела на него. Сумерки уже оседали, у подножия лес казался почти чёрным, но солнце ещё золотило макушки деревьев. Свет располовинил и лицо Игоря. Одна часть, затемнённая, несла какую-то непонятную мысль, а другая, светлая – известную истину.

– К чему это? – спросила Василиса. – Ты своими врагами злосчастных застройщиков делаешь или еще кого-то?

– Может, всё ещё сложней. Если какой сорт сам добровольно пускает на свой участок чужеродного сорняка, то сам виноват, когда сращивается с ним и становится потаскушьим сорняком-ползуном.

– Я могу понять твою мысль, но не хочу, – Василиса обняла себя как от холода. – Слишком много в ней крови. Чужой крови. И невинной.

– Никто и не говорит о кровопролитии. Мне просто тошно. Тошно, что мы все теперь другие. Изменились и несём в себе корень чужеродства. Я верю… Нет, знаю, что настоящий русский человек не станет рубить природу – свой дом, свой кормящий хлеб – только ради развлечения, ради воспитания удобно подчиняемого потребителя.

– И зря в это веришь, братец. Мир меняется. Есть что-то общее, но все разные. Если неродственные племена на разных точках земли используют тот же способ вспашки или засемки7 это не значит, что они одинаковы, что принадлежат одному народу и одной крови. Не было никакого Вавилона и единого народа, это всё легенда. Разные сорта пшеницы могут расти бок о бок друг с другом, но при этом оставаться разными сортами. Ты же отличишь рожь от пшеницы, даже если они рядом будут расти. И русскость. Она ведь не только в едином житье с природой. И не в лесе русскость закопана, и не в поклонении ветрам.

– Так в чём?

Василиса замялась. Хотела, как мать, сказать, что в вере, но не то ведь. Нельзя же собрать в сплошной узор тысячи непохожих завитушек, нельзя в одном слове или имени отразить всю судьбину народа.

– А может, и нет русских, – добавила она. – Может, всё это выдуманные сказки для убаюкивания потребителей. Есть такие историки. «Русской нации нет», – говорят и приводят тысячу аргументов против антов, склавинов, вурдалаков и жар-птиц.

– И всё-таки. Прав был наш русский поэт, когда назвал Русь-матушку тройкой, несущейся без остановки и без поводыря. Только вопрос в том, кто тогда справится с этой тройкой, кто сможет править ею, и что за кони в тройку запряжены?

Игорь замолчал. И не было слышно, ни как треснула ветка под лапкой ежа, ни как шевельнулся скромный лист, ни как звякнула струна травинки. Ни как зашуршали брюки Игоря, ни как встряхнулась пачка сигарет.

– Курить будешь? – лучше бы и этого не было слышно.

– Нет.

Брат знал. И о церкви. И о чёрно-смолистом пепле на бледном холодном камне. Василиса попыталась представить, как лес наполнился сотней сигаретных дымков, восходящих из-под земли. Не сгорел. И слава Ему… «Шесть дней – на создание, вечность – на страдания».

Василиса прикрыла глаза, задумалась. Они с Игорем были сводными братом и сестрой. Мать Игоря умерла, и отец женился на Василисиной. Сменил темноглазую (порочную, как шёпот) Софью на беловолосую (невинную, как первый снег) Анастасию. Сменил Далилу на Есфирь.

«Отче наш», – пел невидимый хорал высоких ветров.

– Я вот что вспомнил. Может потешно, а помню, как мать моя, бывало, вместо молитв народные бабкины промыслы читала в плохие дни. Проклинала врагов, уводила их злобу в сторону. У твоей матери такого не было?

– Моя мать считала народные заговоры грехом.

– Может, и грех. Может, и неправильно грехом на грех отвечать, а может, так природой задано. Либо ты, либо тебя. – Игорь поднялся, насупившись, как охотящийся орлан. – Да и какой это грех? Тебя бьют, а ты не отвечаешь, просто помощи просишь у всех сил законных.

– И незаконных, – Василиса скривила губы. Где-то захлопала крыльями птица. Игорь обошёл Василису, пахну́ло от него жаром и решимостью. С их отцом бывало так же, когда он принимался за работу.

Вот зачем её Игорь сюда зазвал – для моральной поддержки да успокоения душевного. И чтобы заговоры свои прочитать.

Вкрадчиво и медленно удалялись его шелестящие шаги. Словно на бегу, учащалось его сильное дыхание. Мгновение. Ещё. Василиса подсела к стволу дуба, прислонилась, чтобы лучше слышать. Ей хотелось хихикать, как маленькой озорнице.

Она вспомнила лекцию давних университетских времён. Все заговоры представляют собой те же молитвы. Вредоносные наговоры начинаются с отрицания всего сущего…

– Пойду, не благословясь, против солнца, в чернь замутнённую, поднебесов лишённую, – не своим, потяжелевшим голосом читал Игорь.

Как правило, злые чары насылают, прося помощи ветров и зверей…

– Мчите и гоните со всех четырех сторон по моей лыжнице, по моему следу, серых рыскучих волков, бурнатых и бурых лисиц, серых рысей, бусых росомах, белых зайцев.

Порча, насыл злых сил на врага предполагает топкое, непроходимое место, где, предположительно, погибли люди. Читающий наговор обращается к витающим в таком месте утопленникам, потерявшимся и заплутавшим…

– Прошу умерших, убитых, с дерева падших, заблудящих, некрещенных, безыменных, – не человеческий говор, а уже шипение ползло невесть откуда, далеко-далеко, из-за морей и невидимых далей…

Слабо барахталось сознание на перепутье между сном и былью. Сквозь закрытые веки резко прорезался столп алого света. Почему-то стало страшно. И темно вместе с тем. В одно мгновение мир скинул краски и остался пронзительно чёрным.

Сначала тихо, потом звонче и детальнее задзынькал тонкий колокольчик.

Василиса открыла глаза и сощурилась, как если бы от слепящего снега, но со всех сторон лежала темнота. «Тинь-ти-линь», – вежливо, почти с маменькиной заботой коснулся слуха перезвон. Стоя на месте, волнуемая только ритмом своего сердца и созвучным колокольчиком, она привыкала к новым ощущениям.

Под стопами ощущалась холодная мурава, касалась она кожи с мягкой покорностью. Когда глаза привыкли, Василиса различила ту же ровно круглую лесную елань и дуб, венчающий горизонт.

Только это был не дуб. Место дуба заняло подобие тотема. Болвана или кумира – подсказала память историка. Так называли явьих богов. Почему она это вспомнила?..

Кумир имел облик медведя, и от него по всему полотну звёздного неба простирались ветви, как от дерева. Она не сразу разглядела маленькие медвежьи лапки, сменившие листья. Лапки перекрывали всё поле Млечного пути, и казалось, что звенели не колокольчики, а звёзды переговаривались с Василисой.

Она сделала шаг. «Бежали бы звери со всех сторон»… – слова раздались так близко и так далеко, заслоняемые невидимой завесой времени. Игорь (или не он) всё ещё читал наговор.

Ещё шаг. Звон стал слышнее, чище и ровнее. Он удерживался несколько долгих секунд, а потом его эхо растворилось в заоблачной космической дали.

«От востока и от запада, от юга и севера», – от Игорева шёпота поднялся ветер, нёсшийся невесть с какой части света.

Василиса пошла, и то ли сбоку, то ли снизу, то ли сверху раздались слова:

«В день по солнцу», – прямо перед ней расстелилась ровная стёжка к идолу-медведю.

«А в ночь – по месяцу по мелким частым звёздам», – месяц заблестел сильнее.

«Не держали бы зверей ни мхи, ни болота, ни реки, ни озера». Сама не заметив того, Василиса оказалась в двух шагах от идола. Пахну́ло от него землей, несчётными травами, могучим умиротворением. Звон стих. Но медвежьи лапки продолжали шелестеть. «Комоедица…» – различимо шептали они со всех сторон, будто толкаемые неведомой силой. Василиса вздрогнула и напряглась.

Кумир смотрел прямо на неё, массивный, возвышавшийся, как гора перед странником. Глаза вырезанного медвежьего лика были пусты. Две хмурые глубокие прогалины глазниц развёртывали бездну. Они вспыхнули разом, как два маяка на разных берегах. Тут же разгорелась нитка Млечного пути над деревом.

Василиса прошла дальше, за кумира. Покатистым холмом вился путь к речке, которая лежала под звёздами и высвечивалась их зыбким отраженьем. Вода была стоячая, как в пруду. И всё вокруг так же застыло на миг. В ожидании. Её.

«Не держали бы зверей ни мхи, ни болота, ни реки, ни озера», – позвал голос Игоря.

«Не держали бы меня мои цепи, мои грехи, мои страхи», – вторила Василиса, поднимая заметно отяжелевшие ступни. Что там, в конце? Можно ли через отражение уйти к настоящим звёздам?

Она начала проваливаться. Неожиданно и крепко земля вцепилась в её лодыжки и сделала шагневозможным. Василису всегда что-то удерживало.

Она могла бы уехать из Тупиков навсегда, заняться археологией, приблизиться к тайнам истории и их многозначным разгадкам.

Могла бы остаться с Германом Лацкевичем, немцем, ведшим её любимые лекции по язычеству, могла бы сказать «да» и стать его благоверной.

Могла бы завести детей, а не давать пустые обеты безбрачия под строгим, тираническим досмотром матери.

Могла бы не слушать мать и только потешаться над её порожней верой…

Василиса вытянула ногу из топкой сырой грязи, потом вторую. Путь давался тяжело, почти непосильно, как если бы она решила выдернуть сорняк, но его корни жадно вгрызлись в мать-почву.

Как только ей показалось, что идти стало легче, а земля стала твёрже, путь преградил крест, обрамленный кругом, но Василиса уже не видела ничего, кроме розблеска кристаллических звёзд в воде.

Она выжала последние силы и рванула вперёд, подхватываемая гулким ветром. Ступни увязали в верхнем слое земли, прилипали и противно чавкали. Но ветры были сильнее, их мускулы обхватили Василису любовным объятьем, и она взлетела по-настоящему. Вмиг оказалась у воды. Припала к отражению луны и с неистовой жаждой начала черпать ладонями воду.

Пока пила, хохотала истошно, захлебываясь собственным всесильем. Во рту у неё полоскала ледяная, мёртвая водица, и там же поблескивали звёзды. Их было так много, что Василиса даже перепугалась, что не успеет выпить их все. Она хватала одну за другой быстро и сволочно. Если бы видела мать, если бы видел Он

Не поспевая за отблеском отражений, Василиса начала захлёбываться. Она задыхалась и отхаркивала воду, выплёвывала заветные звёзды-блестяшки. Стоило ей остановиться, чтобы отдышаться, как звёзды уплывали обратно на свои заученные места близ Млечного. Василиса заторопилась сильнее, роняя всё больше звёзд, захватывая уже и старые и новые.

Перед глазами рябило, в ушах стучало, в горле хлюпала вода, в лёгких клубилась смерть. Успеть бы схватить все… Успеть бы… Успеть… Она нырнула в звёзды с головой и только тогда насытилась. А потом отяжелела, утомлённая и разомлевшая. Её вот-вот должно было унести вместе с потоком пятиконечных звёзд, погруженных в воду своим отражением. И она с умилением ждала, когда её унесёт прочь, ввысь…

Чьи-то сильные руки-клещи ухватили её за горло и потащили наверх. Василиса начала барахтаться, но слишком слабо, чтобы оказать сопротивление.

Её вытянули утопленники – упыри со светящимися глазами. Она захлёбывалась и пыталась утянуть их вниз, но их было слишком много, и они были слишком настойчивы, как религиозные фанатики.

Ей хотелось требовательно кричать «отпустите!», но из горла вылетало только несуразное клокотание. Такое же, как у этих упырей в разорванных истлевших робах. Она стала такой же утопленницей, своей в царстве горемык, гнавшихся за отражением звёзд. Чего она и боялась всегда.

Они облепили её и начали рвать одежду на ней, и тянуть её за руки, расходясь по всем сторонам света. Волшебный звон сопровождал их, точно песнь любящей матери, провожающей сыновей на войну.


Игорь тряс её больно и болезненно, до ломоты костей.

– Ну, давай же, Васютка! – страшно кричал он.

В ушах загремело, Василиса согнулась и поняла, что стояла посреди узкого родника. Он шумел перекатами, словно перебирая клавишами, пристыжено и тихо. Точно извинялся, что завел её сюда.

– Ты что же это? – голос у Игоря осип. Точно так же осип, как когда-то давно после смерти матери. Но сегодня никто же не умер?

– Не знаю, – честно промолвила Василиса, сбитая с толку. Опершись о брата, пришибленная и растерянная, вышла на бережок. – Не знаю, как это случилось. Лунатила… наверное.

В детстве она часто лунатила. Особенно, когда мама скончалась. После таких сомнамбулических снов память чистилась и стачивалась, как карандаш. Старое забывалось, уходило в остывшее прошлое. И сейчас случилось то же самое. Василиса словно обновилась, омывшись в источнике. Новая жизнь, или на худой конец, новая глава?..

Затухал протяжный день, высветленный уходящим солнцем. «Комоедица», – все еще звал Он…

***
Беззвучно улыбалась полноликая луна, и тень её улыбки охватывала всю ширь Тупиков. Посапывал спящий деревенский мирок, сторожимый чуткими сверчками-часовыми. Застенчиво барабанила басонная фабрика, скрывая тихую ругань расходившихся рабочих.

В доме Пантелеймоновых никто не спал. Вся округа соседей собралась у них, поэтому только в доме Пантелеймоновых горел очаг.

– Ну, это уж дурь всамделишная,– доказывала Пантелеймониха, председательствуя за столом. – Еси уж так смотреть, то у нас все плохое от чужестранщины идет. И неурожаи, и засухи, и шибко языкастое поколение, и что Федька шибко любит девчонок в степь таскать…

Дружный хохот взорвался за столом, разрушив приречную тишь. Василиса поморщилась. Она сидела понурая и тусклая, как выгоревшая лампада. В ладонях у неё умещалась миниатюрная чашка с домашним сливовым вином Пантелеймоновых. Сладко-бездушным, далеко уносящим вином. «Вот и причастились», – думала Василиса, разглядывая захмелевшие, блестевшие, как стёклышки, глазёнки соседей. Даже Игорь будто повеселел. С вызовом смотрел на Сашку Раздобрейко, известного своими радикальными политическими идеями и жарко разоблачавшего бюрократию.

– Дурь всамделишная – верить, что река сама себя истощает, – серьезно отвечал Раздобрейко, складывая мясистые маслобойные руки на животе. – А то, что соседи перенимают что-то друг у друга, и не только одежонку, это – факт!

– Ой, только не гунди со своими фактами, в самом деле, – Пантелеймониха зычно хлюпнула, отпив из гранёного стакана.

– Давайте к первому вопросу, – уместно напомнил седобородый Борода, хлипкий старичишка, один из немногих старожил Тупиков, редкий гость уличанских застолий. – Игорь Петрович, друг-сынушка, уж просвяти, как дальше идтить – оставим всё как есть, или бороться будем?

– Не оставим как есть, но бороться… – Игорь замолчал и отвернулся. – Если хотите бороться, то предлагайте методы, а не самоуправствуйте. Что такое давеча рабочие нашли? Чья идея со столбом-тотемом?

Только мошка жалобно запищала. Остальные заговорщически переглядывались, но хранили молчание как зеницу ока.

– Ну, что такое? Как в детском саду будем возиться? Или напакостивший сам выйдет и признается?

– Ты, Петрович, не усердствуй. Скажи на милость, чаго да как, да к чему? Об чем речь ведёшь? – предложил Борода, расплываясь в складчатой улыбке.

– Давайте так зачну. Есть тут, кто в сказки да басенки верит? Да в курганы поднебесные да в цариц Медных гор?

Мошка повысила писк на полтона.

– Ага, оно и видно. Все такие Фомы неверующие, а какую-то паршивую угрозу про духов леса решили нашим гостям подсунуть? Прихожу я накануне пожарца к застройщикам. Они мне показывают у дуба тотемище в пять аршинов высотой. И спрашивают, рубить иль нет? Что отвечать, не знаю, вижу эту штуковину впервые. И только трактор наехал на вашу игрушку, как пошел дым. Неслучайно это всё.

– Всамделишно, – озадаченно заключила Пантелеймониха. – На меня, Игорь, не смотри. Ты знаешь, я всеми днями и ночами дома, у дома и в доме. Где дом, там я, как курица-наседка.

Игорь окинул остальных подозрительным взглядом. Все поёжились, как если бы он их крапивой хватанул.

– Ну, ты полегче, Петрович. Тут все люди старые, бывалые, игрушками не балуются. Вещи ты интересные сказываешь, да только исстари ребячьи. Кто б из стариков занялся таким, только чтоб кого-то пугать? Ты у молодых спрашивай.

Игорь, как ищейка, быстро и расторопно повернул голову к ребятам за другим столом. Туда, где сидел молодняк, как бы отсаженный от старых дремучих яблонь.

– Дело-то, оно забавное. – Раздобрейко почесал плечо. – Только сомнительно, что кто-то признается. Ясно, что молодые, а они, известно, признаваться не любят. Всё отрицают, кивают, и молчат. Типа «мы так больше не будем». А дело забавное.

– Какая тут забава, – ощерилась Пантелеймониха. – Вандализм! За такое пороть до костей! Чужое не чужое, нравится – не нравится, а такой дребеденью пусть дураки и бусурмане пустоголовые занимаются, а у нас люди…

– Благоразумные и широкодушные, – помог Борода.

– Всамделишно, мелких мерзавцев найти, отчитать и девятельность их пересечь! – Пантелеймониха разве что не плевалась, задорно и зазорно коверкая слова.

– Найду. Уж всем, что есть, клянусь, найду виновников, – заверил Игорь и замолк.

Дружно, как по команде, все замкнули рты и поддались тишине. Василисе показалось, что одна, какая-то приглушённая, запретная идея сцепила цепью соседей за столом. Сама она сидела на лавочке у дома, аккурат позади курятника, поэтому многие слова долетали вперемешку с авторитетным кудахтаньем несушек.

За столом грохнуло, и все так же дружно приложились к стаканам. Василиса уткнулась в чашку и её орнамент.

– Тяжко иногда понять – г’рустно тобе или весело, панна. – Яша, приободренный и неизменно говорливый, сел рядом, на край шаткой скамейки. Она и не заметила, когда он объявился на «собрании». – Тобе дюже противно г’лядеть, как пьют друг’ие?

Василиса слегка сжала чашку. Ей тоже хотелось сидеть за общим столом и быть частью доброго содружества. Но только не с этими людьми.

– Видишь этот узор? – Василиса подняла чашку к слабому свету лампы-плетёнки на столе. В центре, на боку чашки, была изображена восьмиконечная звезда с точкой в центре. – Этот знак – Алатырь. Он был почитаем у древних славян и заключал в себе весь солнечный свет и весь мир. А сейчас просто рисунок на чашке, и никто не знает его историю.

– Ты большая сказочница, панна.

– Не веришь?

– Тобе верю. А сказки… разные видумувати можно. Потом друг’ой подхватит, и третий, и дальше. И не знаешь: правда то, что ты говоришь, или выдумка.

– Тогда что же он значит, этот знак?

Яша взял черепок, с учтивым вниманием осмотрел.

– Цветок степной. Это белый корень8. У него тож лепестки такие острые, как у звезды концы. А сказку любую припишем… Слушай вот одну. Энтот цветок сорвал молодчик. Он так кохал свою любимку, шо не мог’ ни спать, ни есть. А она была жестокой и хлопца не кохала. И тада хлопчик видумувати заколдовать ее. Он ушел в поле. Нашёл белый корень, любимый цветок его любимки. И стал читать чудесные слова. Но так сильна его любовь была, шо цветок загорелся ярким пламенем и сгорел. А хлопец вместе с ним.

– Сгорел от любви, – скучающе закончила Василиса. – Сам ты сказочник. И это у тебя сказка, а у меня история.

– А хто ведает, как оно бывалочи по правде?

– Так то, что я говорю, факт. Его уже доказали, раскопки для этого проводили, переводили со старославянского и много другого. А ты просто сочинил на раз-два.

– Почем ты ведуешь, шо они, твои историки, эти факты не сочинили? То-то и оно, шо один скажет, второй поверит, и вместе уже несут свою околесицу по миру.

Василиса вздохнула, втянула носом запах стойкой приречной прели. Что толку спорить с ветром? Или с вертопрахом?

– Ты, панна, навроде умнохонькая, – улыбка, сверкающая, как вострый месяц, озарила его лицо, – умнохонькая, как Василисая Премудрая, а простых истин понять не можешь.

– Каких это истин?

– А таких, которые я в сказку положил. – Он поднялся и самодовольно подвалил к столу.

Василисе захотелось пугливо, как белочке, закрыть уши ладонями, не слышать суетного гула. Вместо этого слиться с животрепещущей раздольной тишью, крадущейся со стороны леса. В гнилой чащобе просыпалась благородная ночная зверина, в ночной деревне просыпалась гнилая гульба.

– А давайте играть, девчата! – У Зины Мурзиной имелась привычка заводить народец на «уличанских сходках». Делала она это бойко и задорно, как закоренелая пионерка. Хотя было ей слегка за тридцать.

– Какие тебе игры, девка! – трясущейся рукой махнул Борода. – Спать уж пора. А сурьезные люди дела обсуждають.

– Да вы обсуждайте, дедушка, мы же мешаться не будем.

– Какие игры-то будуть? – сурово переспросил Борода.

– Хорошие игры. Современные. «Крокодил» там…

– Тьфу, – брезгливо огрызнулся дед. – Ты давай наши игры вспомни. Шибчей весело будеть. Про Яшу знаись? – и бросил в Яшу прищур хитрых глаз. Зинка рассмеялась и вмиг раскраснелась, как поджаренный пирожок.

– Знаем, знаем такую. – Зинка засуетилась, завихляла широким кобыльим задом, поставила табурет промеж столов и поманила Яшу пухлым пальцем.

Яша быстро сорвался с места, как если б Зинкин указательный был обмазан мёдом и салом. Поманенные весельем, сбежались и другие девки. Василиса сглотнула противный ком.

И сменила Ноеминь имя на Мару…

Словно пчелы вокруг цветка, завели бабоньки-бабочки дружный хоровод и нестройный хор.

– Сиди-сиди, Яша, под ореховым кустом,

Грызи-грызи, Яша, орешки каленые, милою дарёные.

Чок-чок, пятачок, вставай, Яша, дурачок.

– Жениться хочу! – громко отвечал Яша. Хор запел:

– Где твоя невеста, в чём она одета?

Как её зовут? И откуда привезут?

Может, привиделось Василисе, но Яша ощерился, и скользкий, как у змея, взгляд его пополз по плавным девичьим округлостям, хотя по правилам он должен был держать веки прикрытыми, чтобы не видеть избранницу.

– Кушай тюрю, Яша,

молочка-то нет.

Где коровка наша?

– Сдали в сельсовет, – тихо прибавил Игорь.

Процесс выбора «невесты» как будто затянулся, и даже бронзовка, жужжавшая за кустом, застопорилась и где-то села, с интересом наблюдая.

– Где твоя невеста, в чём она одета?

Как её зовут? И откуда привезут?

Яша вытянул руки, улыбаясь плавленой улыбкой влюблённого, как будто манну небесную ловить вздумал.

– Вот она! – и растолкав девчат, указал на Василису. – Бушь моей невестой, панна?

– Васька даже не играет! – сердито цокнула Зинка.

– Мала честь – с тобою игры весть, – скучающе протянула Василиса. Внутренности приятно пылали от утешенного самолюбия. В то же время неверный стыд окатил сердце.

– А твой ответ нишо не даёт. – Юрко и ловко Яша соскочил с табурета и, словно подхваченный духом небесным, пронёсся к Василисе.

Ей не осталось ничего, кроме как вцепиться в чашку. Последнее спасение в адовом вертепе. Кричать, причитать, умолять или молиться не собиралась. Какой смысл? Пьяного только время трезвит.

И как заведовала старинная, глухая к новшествам игра, Яша понёс суженую к реке под зычные перекрикивания и хохотки.

Держал он Василису на плече, трогая ниже спины, где и отец постеснялся бы.

Василиса крепко цеплялась за чашку, жмурясь от мучительного ожидания. Как в древнем Средневековье, когда на свадьбе под разбитные поздравления жених несёт невесту к ложу. А по дороге их обоих раздевают. Заядлая консуммация выйдет.

Яша шёл настроено, целенаправленно, как на битву. Ушёл далеко, судя по утихшим голосам. Василиса ещё успела расслышать, как Зинка раздосадовано кричала: «Куды-ы?» И смолкла навечно.

Самым ужасным (и опасным) было лёгкое, хотя и приятное недомогание в животе. Мелькал Яшка в думах Василисы раньше. И не раз мелькал. Доставучей еловой шишкой падал на голову, и боль от удара долго стихала не только под черепом, но и где-то под сердцем. Всякие, «а что если бы» да «будь мы вместе» неугомонно перебирали досужие мысли.

В голову вдарил хмель, слух ласкали слабые речные перекаты и надсадное сопенье Яши. И никак не справиться было с нахлынувшим чувством. «Блудница»… – бессердечно глумилось прибрежное кустовьё.

Василиса разомкнула глаза, когда ноги коснулись волглых досок давнёхонько отстроенного местного причала. От резкого перехода из невесомости на твердую поверхность всё закружилось в лихом вальсе.

– Садись, – неуместно серьёзно указал Яша, давя Василисе на плечи. Присели, свесили ноги к воде.

Слышны были плеск реки, бившей о сваи, и гиканье тетерева на том берегу. Василиса затаила дыхание, глотнула из чашки, отчаянно мечтая унестись как можно дальше или просто распуститься9. «Распуститься», – настоятельно проповедовали столбики рогоза, качая головками в крёстном знамении.

– Ну, что? – спросила Василиса, оборачиваясь к Яше. Так иногда она делала на уроках, если школьники сильно распоясывались.

– А ты шо думаешь? – с губ Яши сорвался ярый перегар. – Про дог’адки Петровича и этого тотема?

– Не знаю…

– Усё ты знаешь, панна. Вот шо ни спросишь, а усе знаешь, и тут г’лупенька? Давай-ка вот от души, как есть. Шо думашь, то и говори.

Василиса отхлебнула ещё.

– Если честно… Если честно, всему можно найти объяснение. Но там, в лесу… Правда, есть что-то. Игорь прав… пожалуй.

Что-то щёлкнуло в мозгу. Одеяло памяти всколыхнулось, и вспомнился ей пруд, в который падали звёзды. И упыри.

– Про тотем шо думашь?

– Не знаю. Померещилось Игорю, скорей всего.

– А если скажу, что всё взаправду. И скажу, шо знаю, кто поставил туда этот тотем, и хто поджог устроил?

– И кто же? – равнодушно и хрипло спросила. Яша посмотрел на неё настороженно, как пёс у конуры. А потом взгляд его смягчился, и он всем телом придвинулся ближе, даря тёплое дыхание.

– Если я и скажу, то сначала узнаю, шо ты думашь об этом. Одобряешь или нет ты это?

– Когда дети в школе перемазывают стены, а потом говорят в оправдание, что это рисунок, я не могу одобрить их как педагог. Но как их наставник и друг я не могу не понять их. Поэтому не могу сказать, что и не одобряю. Это всё равно больше говорит о тебе, чем о том, для чего ты нарисовал, хотя знал, что так нельзя. Может, и неважно, скольким твой поступок поможет или понравится, главное, чтобы другим не вредил, и тебя тешил.

– Эк, дюже много слов, а по делу?

Василиса спросила полушёпотом, боясь, что даже воздух мог услышать:

– Так кто это всё сделал?

– Добрый рыцарь, твой г’ерой и друг’.

– Ты? – Василиса резко выпрямилась. – Зачем? Как?

– Вот так. Столб-то я давно вырезал и обтесал, хотел в поле поставить. Обозначить пашню. Ну, и для красоты тоже. С задымлением проще было. Генератор дыма участковый подкатил. А зачем… Ну, тут трошки обожди. Самому понять надобно… Ты вот сказала, собя потешить дитяте надо. Это да, это есть. А в придачу хотелось отог’нать сброд от чужой земли.

– А еще они браконьерить помешали бы, – прошипела осмелевшая Василиса.

– И эт тоже, баско! Мотивов хоть скок угодно можно найти. Главное, баско верные и правдивые.

– Какое это всё ребячество.

– Не одобряешь-таки, – Яша ощерился волком.

– Такое никому не понравится,– с вызовом бросила Василиса и хотела уже подняться, но ощутила сильную руку, сдавившую левое плечо. Яша обнял её жестковато и по-свойски.

Притянул истомлённой рукой. Как тогда, у дуба, мир притих и застыл на мгновение. И пусть кто угодно ей сказал бы, что магии в том не было, но ведь была.

Её губы коснулись его, липких, сладких, как будто сбрызнутых соком брусники. Мир пошатнулся и задвигался в тысячи раз быстрее, зацвёл всеми цветами палитры. Василисе захотелось большего. Ладошки сами потянулись к лугу жёстких нечёсаных волос. Но она забыла про чашку. И та, предательски выскользнув, полетела в воду, одинокая и всеми забытая. Всплеск. И мир покрылся трещинами, утратив прежние ослепительные оттенки.

Жена держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства её; и на челе её написано имя: «Василиса, мать блудницам и мерзостям земным»…

То не Иоанн Богослов, не проповедник в церкви, не батюшка и не просто набожный шептал. А её мать, преисполненная негодования и ужаса, смотревшая исподлобья горемычно и расстроено.

Василиса пробудилась и толкнула со всей мочи. Доски влажно заскрипели, закачались, как тополь на соседнем берегу. Яша чуть не перевалился за край, но удержался.

– Вот тебе и учителка… – слабо выдавил он, осунувшись как зверь, оставшийся без корма.

– Я не блудница, – надсадно хрипнула Василиса и, согнувшись вниз, дала выплеск рвотному позыву.

– Ну-ну, – Яша сочувственно похлопал её по оголившемуся плечу, присел рядом. – Это ничего, это надобно. Река простит, ток обмоется, как кошка. Шо ж я, не г’ож тобе, панна?

«Гож да не люб», – отвечала Василиса мысленно, сжимая толстые юбки платья. «А давненько у тебя бабёнки не было, выжлец?» – хотела бросить в лицо, но пристыдилась. Далеко ей было до Зинкиной чумовой откровенности.

– Больно глупый? На лицо не пан? – Яша поднялся. – Не ласков дюже? Ну, шо? – гневный крик пронесся над речной пустошью, столкнулся с лесом и разбудил тамошних птиц. Василиса вздрогнула, согнулась сильнее. Не от каких-то позывов, но от жутчайшего страха и срама. Народ услышит, понабежит, как на звон церковный.

– Я же ради тобя всё шо угодно. – Припал на колени и обнял, одурманенный, смешной, опьянённый. Все запахи слились в один – душный перегар. – Шо ты нос ворочишь, как ярка неощенившаяся? Чем не угодил? По шо не нравлюсь?

– Ты спесив и дик, – огрызнулась Василиса, не глядя в глаза, и скинула горячие, как наковальни, ладони. Осталась сидеть ровно.

– Ну и… – махнул пятернёй в пустоту, смачно хмыкнул.– И сиди тут. Одна. Всег’да была и бушь такой. Одинокой и никому ненужной. – Сделал два шага от реки, от причала, от Василисы. – Никому ненужной, акромя меня… – и остуженным шагом двинул дальше.

Дождя не было, но Василису била мелкая дрожь. Неправильно. Нескладно. Упрямо. Глупо. Вела она себя. И Яша не лучше.

Она радовалась, как молоденькая тявка дождику, любому доброму его слову. Расцветала, как мак под солнцем, ловя маленькие, как капли росы, нежные словечки. Да только ответить не могла. Не потому, что ничего под сердцем не имелось. Полыхало там пожарище. И так сложно было его потушить, что оставалось только оградить неприятными едкими колкостями и статной непокорностью. И не за такое сжигали…

Всё мать. Благодарить или худым словом её поминать, разницы уже не было. Мать посеяла заветное зерно чистоты и целомудренности, светских правил и религиозных обетов. Василисе было тридцать. И она была невинна, как вешний первоцвет. Даже с её единственным за всю жизнь любимым Германом, лектором по язычеству, не дошло до чего-то серьёзного. Всё было безгреховно и чистоплотно, как в назидательной сказке.

Василисе стало страшно и стыдно. Стыдно признаться, что так и не скинула оковы, которые сама навешала, прикрываясь материнской суровостью. Так она и останется одна. Не сорванный, гадкий репейник. Маленький ручейник, сам строящий себе домишко, идеалы и принципы и живущий в них безвылазно. Горлица, угодившая в силки, которые сама и наставила. Не опростаться 10ей никогда. И не опроститься. Аминь.

Василиса встала, пытаясь разглядеть утерянную чашку. Глаза застил наволок не высыпавших слёз. Она занесла ногу над рекой. Одно движение – и сброситься во влекущую густую пропасть. И не возвращаться.

Нет, нет. Грех.

Лик печальной луны был так же светел, как лик матери.

Василиса разогнулась, слегка пошатываясь, как заправский матрос после плавания.

Как обычно, она найдет в своей гордой снисходительности и стальной закрытости силы и пойдёт дальше. К детям. И к чему-то высшему.

Позади скрипнула доска. Кислый перегар пополз над причалом.

– Панна, – дивно шепнул вечер. Василиса бросила руки вперёд, – к любви и благоденствию – потеряв равновесие. Поскользнулась. Полетела. Река приняла её, и матушка-луна умиротворённо сомкнула единственный глаз. Мир грехов и ужасов скрылся за толщей воды и нестерпимой болью.

И десять рогов, которые ты видел на звере, сии возненавидят блудницу, и разорят её, и обнажат, и плоть её съедят, и сожгут её в огне.

Ящер восходящий

В камышах нескладно и бойко голосили турчелки11, скреблось солнце в сучковатых пальцах деревьев. Хорошо шёл калабаш12, плотными кольцами вился табачный дым.

Щедрый лес у Тупиков был. Здесь можно было найти и дичь, и рыбы немного. С щукой Яша хватанул брехни, когда говорил с Василисой: речка Тупиха была мелкая, реденькая, давно иссохшая, не больше аршина в глубину, не больше трёх саженей в ширину. Ельцом и головнём разживешься – и то праздник. Но для духовного насыщения здесь была сокровищная кладовая.

Жалко будет, если обживут лес городские прихвостни. Тужить Яша не станет, но проклянёт всех и вся от осознания, что его рыбу, его зверье будут делить ушлые понаехавшие. Как представлял, что посередь берёзы, липы, тополя начнёт копошиться пришлый люд, без уважения рушащий лесную идиллию, так внутри всё обрывалось. Никогда Тупики не были ему родным домом, не смогли и не смогут заменить батькиного кровельного домишки. Но лес… Здешнему лесу не было ровни.

Не хотел он мириться с мыслью, что скоро рыбка перестанет частить на обеденном столе, что мамка больше не будет упиваться разделкой зайчатины, гоня ломку из стареющих косточек. Вот Яша и сидел безвылазно у бережка реки в захоронениях лесных зарослей. Упивался напоследок тишью да купался в неге чистого воздуха. Это было то самое укромное, благословлённое место, где поболе всего велась рыбка.

В чугунном котле набухала бедная уха из голья и костистой рыбёшки, которая хрумкалась с азартом. К тому же полезная была: половина пойдёт на корм рыбке покрупнее. «Мелкая красавка йдёт сому под заправку!» ─ любил приговаривать батька.

Яша был бы не прочь уйти в пущу жить, лесными подаяниями кормиться, только мамка та ещё панева. Разжилась, джигитка, хозяйство нехилое развела, почти с десяток коров держала, выводок свиных рыл, лошадей-кормилиц две. Вся деревня им завидовала и слала на подработок и выученье сельской жизни своих ребятишек. Мамка только рада была таким батракам: им можно меньше платить, и силы из них ещё не высосаны.

Только как мамка ни старалась его вплести в канву хозяйской жизни и приручить к барским замашкам, потерпела неудачу. Руками Яше складнее работалось, чем головой. На покосе сметал жнивьё размашисто и валко, как никто другой. Ездил в райцентр продавать плоды хозяйской жизни, и то плохо торговал, дёшево, получая от матери матюков – до пожара в краснеющих ушах.

Крепки в нём были батьковы заветы, с опорой на них, что ни приходилось, делал. Кто его с лесом породнил, как не батька? Кто влил в него идею народного единства? Ещё дед в Украинской повстанческой армии состоял, и кто бы удивился, что и сын, отец Яшин, пошёл по стопам.

Для всех руссов и местных этого хватало, чтобы весь род Яши окрестить с противно-кислой миной «бандеровцы». И забывали все, что мать его была русская, и слушать никто не хотел, что батька против русских ничего не имел. «Немец – вражина, тока если пушку на тобе наставит. Тако и со всяк другим», – наставлял батька, туша дымящие цигарки о вылинявшие листы журнала «Пролог».

Далеко и широко развезло мысль Яши, украло средоточие, без которого не жить рыбаку. Фиксируя шнур, потряхивая удилищем, зачмокал он сапогами по речной супеси. Безразлично шумела речка, ударяя промозглостью по лицу.

Яша размотал катушку. Так же быстро смотал вокруг ладони шнур, и тот крепко впился в кожу. Заброс вышёл холостой: в колено стрельнул нерв, и разворот смазался. Из-за этого насадка упала наискось, вбок, под тень щедрой лиственницы. Шнур изогнулся серпом против речного потока.

Приманка-мушка, словно живая, подрагивая покорёженными крылышками, опустилась на воду – как будто сама нечаянно упала в порыве ветра. Булькнуло сразу же, как по заказу, точно само дно сделало вздох, как бы намекая – здесь рыба.

Пошла чешуйчатая! Без промедления, резко и дерзко, потянул шнур на себя. Придерживая леску одним кончиком пальца, как бы ловя невесомый пух, дёрнул. Но из Яши выбило хриплое «у-ы-ы»: тряхнуло с той стороны так сильно, будто рыба вобрала всю силу реки. Неужто лещ-великан попался? Трофейный, видать, зараза. В ответ на праздную догадку шнур снова рвануло, и тут уж – новичок ли ловли, знаток – вцепишься с жутким отчаянием в рукоять.

Чуть не выбило из-под ног землю, заскрипели сапоги. Видал ли такое батька? Даже он с его присказками наудачу вряд ли речного царя ловил. «Точняк лещ!» – ликовал Яша, окрылённый предвкушением победы. Проскочила мысль, что в их илистую речонку едва ли мог заглянуть такой здоровяк, но мысль эта быстро ускользнула, задавленная жадным ликованием.

Хлюпнула по ногам сладкая ажина13, дёрнул за штанину злобный хвощ. Яша замы́кался со шнуром, растянувшимся во всю длину, и потерял контроль. Опять изо рта исторгнуло «у-и», и он упал. Вода забилась в нос, уши.

Нелепо-то как! Позорно батьке сделалось бы. Его сына, рыболова от бога, свалил на закорки лещ. Ни медведь, ни акула, ни ещё какое зверьё познатней. Скользкая слабость каталась в горле, рвал глотку грозный клич, но выходило сплошное поверженное бульканье.

Цепляясь за стебли подручных растений, барахтаясь, как дитя в луже, горестный и рассерженный, поднялся Яша. Убористо отплевался. Позыркал кругом, протолкался вперёд через тростниковы столбы.

Ослизлое удилище качалось на поверхности воды, стержень удочки маячил посреди рогоза. Яша поднял её и заметил, что шнур остался целёхонький. И – диво божье – зацепился ли лещ, подавился ли кукольной мошкой, только на том конце шнура чуялась тяжесть. Ведомый нитью, Яша подался дальше.

Мурашками осыпало спину, руки. Зря выбросил он батькин оберег от пакости нечистой.

Под упавшими листьями ивы сидела полурыба-получеловек. Русалка, стал быть, как есть русалка. «Во, шо поймал ты, Яша. Наглу кирпату14 ты поймал». Словно читая мысли, прозвенела нечисть:

– Разве кто смерть тебе пророчил? – чист её голос был, как утренняя роса, и до боли, до заунывной боли в фалангах, знакомым показался. Яша ободрился, харкнул смачно, хорохорясь, мол, на те, нечистая сила, не боюсь я тобе и козней твоих.

Красивущая, зараза, была, и неведомо-далёкая, не из этого мира, как радуга после первомайской грозы. Что тысяча горных самоцветов, переливалась чешуя хвоста. «В такой хвостине навалом костей и максы на уху», – сказал в Яше рыболов. Но другое, несравнимо возвышенное, неопределённое чувство полоскало в груди. Хотелось забыть дышать, сесть и смотреть до скончания дней житушных на мёд волос, оплетенных паутиной из водного лютика, сетку аккуратно сложенной гидриллы, сложное сплетение цветков сусака, заменивших серьги. Навершие этой сложной диадемки составила пахучая кувшинка на макушке.

– Панна, кубыть вырядилась так? – Не мог Яша перепутать Василису ни с кем. То же громоздко-неописуемое вызывала она из глубин души. Сидя на выступе заплеска, Василиса обернулась, весь её головной убор заволновался, рябь пошла по ручьям волос.

Лицо её, продолговатое, прямое, заострённое в подбородке как снежная шапочка горы, в кой-то веки не было подёрнуто строгостью. Улыбалось, светилось её лицо, и свет тот шёл из каких-то невидимых недр. Яша не смог не ухмыльнуться в ответ.

– Шо ж такое, панна? Пропадаешь невесть куды, а после шутками соришь?

– Какие тут шутки, Яша? Устала я от нашей жизни суматной. – Всё тот же говор с приподнятым «а» бился в речи её. Этого хватало, чтобы знать – перед ним знакомая до мелких черточек панна, а не нечисть какая.

– Устала я… А ты не устал, Яша?

Он пожал плечами.

– Знаешь, не будет всего этого скоро. Не будет леса, охоты, рыбы.

– И шо поделать? Не краять же г’орло себе и не вешаться. Оно ж хто знает, как случиться может. Может, не будет завтра и меня самого, мож, не будет солнца и земли нашей. Шо, туперя топиться идти? Не, панна, житуй, коль дана жизнь.

– Разве что-то о смерти говорилось?

– Об чём же гутаришь, панна?

– О чём-то большем, чем нагла кирпата, – передразнила она. – Почему сразу смерть, Яша? Когда обрыдла жизнь, что ты делаешь, чтобы дальше жить?

– Так она мне не обрыдла.

– Не обрыдла, конечно… – и вздохнула смиренно. – Зачем тебе рыба тогда? А зверь? А лес? Зачем тебе охота, как не за облегчением?

– Так я проживати на это.

– Но другие живут без этого. Без леса, без охоты, без рыбы на ужин и зайца на обед. И дело тут не в привычках красивой жизни. Зачем тебе лес?

– Не проживати мне без даров его. Не смогу я.

– Зверя вы делите с участковым, остальное ты скармливаешь батракам и матери. Рыба твоя идёт на продажу соседям и в центр. Тебе мало что остаётся. Ты не кормишься лесными плодами. Зачем тебе лес?

– Неньку кормить.

– Так у матери твоей хозяйство, коров стайка15, гусей выводок, кур сарай, крольчатины амбар. С этого она и кормится. Зачем тебе лес?

Яша задумчиво поскрёб щетину, коснулся мокрыми пальцами лба. Голова слегка кружилась, как от дурмана или махорки.

– Зачем тебе лес?

– Любоватися им. Отдыхать тут, искать покоя и…

– Щастья, – прошелестела Василиса с таким смягченным звуком, будто нянчила дитя. – Не будет тебе скоро счастья, Яша. Увезут вместе с обрубками леса. И не будет покоя. Вы с участковым всю лисицу постреляли, глухарь валит с этих мест, глохнет от ваших выстрелов. Будет тебе покой после того, как ты узнал это? Ты ищешь в лесу отрады, как ребёнок ищет сон в объятиях матери, но ты хуже, чем дитя, сосущее молоко, ты убиваешь мать. Ты не царь горы, не царь зверей и леса, ты прикормыш, скребущий по сусекам лесным, и не будет тебе покоя, пока обдираешь лес.

– Баско с тобой, проклятая! Сяк дитя мать убивати, от любви и убивати! Так уж везде повелось: дюжий хилым ужинает. Ты не мне, ты природе скажи! Законам рода. Не я так завел…

– Но ты продолжил. А чем платил ты за плоды леса?

– Силищой, временем своим потраченным.

– Этим ты не платил, это – твое орудие в погоне за дичью. Мошкара, и та, твоей мазью убивается, и кровью ты не платил. А расплачиваться придется сполна.

Яша заскрёб пальцем по щетине, подкрутил ус. Чешуя теперь так блистала, что в глазах рябило и отдавало болью; цветущие водоросли в волосах оборотились мёртвой тиной, и Василиса казалась дотошно правильной учителкой, придурковатой бабёнкой с вечным назиданием за пазухой.

– Не мила я тебе больше? – она надломлено усмехнулась и вдруг распростёрла тонкие, полупрозрачно светящиеся руки. – Ты пойдём со мной, Яша. С кем ещё ты найдёшь покой? Я тебя сберегу.

– Тю, ополоумела, панна! Не пойду! Баско с тобой, хвостатая супостатина.

– И никогда, значит, не нужна была, – заключила чисто бабье, дурное и взбалмошное. – Нужна буду, найдёшь. А как найдёшь, тогда сберегу тебя.

Истощилось её сияние, иссякло и потухло. Василиса поникла, и в движениях её появилась слабость. «Сберегу тебя, сберегу», – исступленно шептали розовато-земляничные губы.

– Собе бы лучше сберегла, – через силу выдавил Яша.

Морок рассеялся. Проснулся Яша, пригвождённый к земле у бережка. Осока щекотала нос, уха чадила рыбой, от собственной кожи несло антикомариной «Дэтой». Такое и во сне не померещится, ясно же, сила злая постаралась. И леща в Тупиковой речке никогда не водилось, и русалок тем боле. Зря оберег батькин выбросил…

Хотя какой там! Небось, солнце хорошенько припекло – июльское, нещадное, воспалило разум. Всё же Яша с неодолимой надеждой обернулся. Если это не дурной морок, если сейчас Василиса вернётся, он без раздумий кинется за ней.

«Обрыдло все. Обрыдло», – сокрушённо думал он.

Но вода колыхалась в привычном танце, умиротворенно плескалась рыба. Ничто и никто не нарушал речного покоя.

Неужто только горячечный сон? Яша взялся за комель удочки, но рыбачить теперь не хотелось. «Чем отплатил ты за свое потребительство?» Ничем. Пока что.

Вот бы знак какой, что то не просто солнце припекло, разбередив воображение…

Где-то в лесных закромах раздался собачий лай. Птицы взвизгнули. Яша сжал удочку крепче, как меч. Из мелколистного куста ажины выглянула собачья морда. Пёс глубоко дышал. Знак заветный?..

– Гвидон. – Яша натужено вспомнил кличку соседской дворняги. Увереннее позвал: – Гвидон!

В одну секунду прыжком Гвидон оказался рядом, бросил странный предмет к ногам Яши и отпрыгнул обратно. Застыл, глядя ожидающе и внимательно. Нечто было медвежьей лапкой. Декоративной, украшенной тесьмой по основанию. Определённо, знак.

– И зачем это? – куда-то ввысь спросил Яша. Ответа не последовало. Всё так же дребезжали турчекли, и мелко дрожали листья.

Лапка была высушенная, худая и далёкая от первоначальных размеров. Поэтому едва ли походила на медвежью. Только в общих чертах.

– Замест батькиного талисмана? – гадал Яша. Гвидон тявкнул, и всё вдруг стало ясно. Как если бы сложные узоры на ковре разом слились в один.

Яша пошатнулся от целой волны внятных мыслей и чётких ответов. Посмотрел на течение реки, на скоростную стремнину и затенённый урез воды. Там сидела панна. И то был не сон.

Берегини так просто не являются. Да ещё и в обличье полюбовниц.

– Ну, шо. – Яша прочистил горло, сглотнул мокро́ту. – Пойдём, Гвидон. У нас дюже много дел. – И сунул лапку в карман.

***
Суета и тлен всё! Какие слова, и какие верные! Яша давненько смотрел советский фильм «Андрей Рублёв» и всё позабыл напрочь. А вот эту фразу, высказанную каким-то дьяконом иль схимником, иль хрипуном, помнил, как дорогу домой. Яше всегда было дико интересно: хорошо это или плохо, что всё тлен и суета? Но ответ так и не пришёл. Затаился где-то под кустом или травинкой, и забыл прийти.

– А ты как думашь? – не сбавляя шага, спросил Яша. Гвидон всеобъясняюще тявкнул.

Суходольное пастбище растекалось широким раздольем перед лесом. Многолетняя тутошняя трава имела особый запах. И мятная свежесть, и ягодная сладость, и первое молоко, и широкая степь, и вечность. Целая помесь запахов, среди которых потеряешься, пропадёшь – и сразу на небеси можно.

И если бы не органический запах животных испражнений, если бы не паразитная мошкара, пробирающаяся под самую кожу, если бы не мучительно изжаривающее солнце, может, Яша действительно полюбил бы голые равнины скотного выгона. Невозможность скрыться где-нибудь под ивовым навесом или разлечься на перине мягкой травы, а тем более, словить какого зверя, убивала всю прелесть.

Гришку он нашёл у сухостойного, почти облезшего куста боярышника, недалеко от лесополосы.

– Добрый день! – обращая на себя внимание, крикнул Яша и тут же вляпался в свежую кучу. – Баско! Брыдкая курва!

Гришка рассмеялся.

– Да вы радуйтесь, Яков Богданович! Считайте, вас земля поцеловала.

– Та ежи б я так челомкался, меня б все бабы боялись. Я тобе друг’а твово привёл.

Гвидон уже нёсся к хозяину с душевным лаем.

– Гвидон! Вернулся! – Гришка поднялся и в порыве припал к собаке. – Живой! Целый! Невредимый!

Яша, морщась, отирал ботинки о стебли люцерны. В лесу испуганно застрекотала сорока.

– Спасибо вам большое, Яков Богданович! – мальчишеские глаза искрились благодарностью и неподдельной признательностью. Яша непроизвольно улыбнулся и сел рядом, обрывая изогнутую ветку боярышника. Ягоды ещё не созрели, но уже налились, крепко и тяжело оттягивая куст, словно тысяча женских грудей. Яша подкрутил ус.

– Где вы нашли Гвидона, Яков Богданович?

– В лесу. И я б сказовати, шо это он меня нашёл. Хороший у тебя цуцик, его б на охоту брать.

– Цуцик – это собака?

Яша кивнул, смолчав про медвежью лапку. Он отдавал себе отчёт, что впадает в пустые суеверия, но всё-таки верил в особую силу, двигавшую последними событиями. И верил, что Гришка был каким-то необходимым элементом, должным указать ему путь дальше.

Гришка Флоров, школьник-подросточек, работал у Яши и его матери пастухом. Он прилежно учился в школе, у него было добродушное светлое лицо и непокорный квадратный подбородок, жёсткое выражение, смягченное серо-зелёными глазами – лицо простого работяги. И обращался к Яше не как остальные «Яшка» или просто «Эй», а прибегал к официозу. Это всё, что знал о Гришке Яша, и этого было достаточно.

– Спасибо вам большое! Я вам кулебяку принесу. Она вкусная. Во всех Тупиках такой не найти! – Гришка не переставал счастливо гладить весело подрагивавшего пса. Яша рассмеялся, от нечего делать обламывая боярышник. – Как вы нашли меня?

– Ты шо думашь, я не знаю, хто у меня скотарём работает и где? Грошь мне тогда цена как хозяину. – Снова затрещала сорока. На самом деле, Яша вызнал у матери, чей был пёс, и где искать хозяина-мальчишку. Немало мать подивилась, что он проявил интерес к батраку. В кой-то веки.

Разговор шёл так же плохо, как цебуля16 под водку. Яша вздохнул.

– Шо это у тобе? – уцепился Яша, ткнув пальцем в пучок ржи, перепоясанный и бережно положенный около Гришки. Мальчик подобрался, прикрыл ладонью.

– Это так, ничего.

– На г’адание какое или обряд? Я ког’да на охоту иду, тоже слова особенные приговариваю. Но рассказать про них не мог’у. Секрет. – И доверительно подмигнул. Гришка усмехнулся, но глядел так же испытующе.

– У нас же сегодня по старому обряду Прокопьев день, – медленно пояснил он, заглядывая Яше в глаза. – Я ходил на покос ржи. Взял пучок с первого снопа, сохраню до осени. Это чтобы урожай был хороший. Потом принесу в дом. Это, чтобы дома всё ладно было. Вымету им сор в сентябре.

– То-то я г’ляжу, у нас неурожаев не бывати.

– Это да. Я же не первый год делаю. Как бабушка показала. После того голодного года пару лет назад. С тех пор так и делаю.

Яша задумался. Всё это было интересно только в силу недавно произошедшего. В другое время он бы уже уснул под такие непрактичные россказни.

– И много ты таких полезных обрядов зноваешь? – спросил он. Гришка нахмурился, сощурился, посмотрев на раскалившееся солнце среди облаков.

– Да как-то и вспомнить не могу.

Гвидон залаял яростно и взволнованно, в неясном настроении бросился к рогатым, пасшимся у холмистого горизонта. Всё это было неспроста.

– Я знал, что Гвидон вернётся, – признался Гришка, сжимая колени. – Он умный, не потеряется. И мой самый верный друг. С ним не пропадёшь. Это верно, что на охоте он бы сгодился. Он и в пастушестве полезен. Я вот вспомнил такое поверье. В старые времена русы же не в одного бога верили. И был у них такой бог в виде собаки. Он как бы охранял скот и поля с выращиваемыми посевами. Со злаками всякими. Я вот так смотрю иногда… А чем Гвидон не эта собака?

– Ну, хотя бы тем, шо он кобель, а не собака, – мрачно заметил Яша. – А еще тем, шо у той собаки крылья есть. И зовут её… то ли Симаргл, то ли Переплут.

Гришка с удивлением расширил детские глаза, как будто перед ним чудо божественное свершилось.

– А ты думал, я вашу русскую историю не учил? – злорадно торжествовал Яша. – Все вы, кацапы17, с одного поля…

– Пойду я, послежу за скотом. А то там Нюрка что-то отстала, – смущённо объяснил Гришка, поднимаясь. Его тень, тонкая и высокая как жердь, упала на Яшу и будто перекрыла весь мир. Яша вздрогнул, почувствовав за собой вину. Обидел он мальчишку, и тот решил быстрее ретироваться.

Облака, похожие на перья, воздушные и разлатые, облепили солнце. Усталость и разморённость разом напали на Яшу. Слышнее стал перезвон балабонов и тише – мычаньекоров.

«Динь-дон. Динь-дон. Динь-дон». Суета и тлен. Тлен и суета. Может, просто выдумка. Или же судьба.

Снилось всё то же пастбище. Но без скота и без пастуха. Небо было тёмно-серое, и тучи плыли прямо на Яшу, разлёгшегося у куста. У куста плакун-травы, разросшейся к небу сиреневыми цветками, как зубья короны. Стебли были высокие, плоды крупные и липкие. Плакун плакал, и его капли падали на лицо Яше.

Он проснулся, хотя и не спал. Тучи потекли быстрее, стали темнее, выявив огромную тень крыльев.

Резкий порыв ветра заставил Яшу подняться. Во-первых, Симаргл все-таки оказался кобелём, что доказывало причинное место. Во-вторых, он был раз в десять больше Гвидона. В-третьих, он был овчаркой, и эта деталь поразила Яшу больше всего. В вышину в нем можно было насчитать саженя два-три, глаза неожиданным образом были обычными, хотя Яша представлял, что они должны светиться, как у псов Баскервилей. Но они были карими и такими огромными и бездонными, что человек мог бы уместиться в них и потонуть, как в чане, полном звериной свирепости.

«Динь-Дон», – скорбно, отдавая плачущим эхом, зазвенело невесть где.

– Узнаёшь звон? – спросил Симаргл. Голос у него был густой и басистый, помноженный на суровость. Как будто сама земля или небо заговорило во всю мощь глотки. – Узнаёшь звон?

– Нэ. Шо це?

– Слушай.

«Динь-Дон».

– Монастырь наш в деревне.

– Он уже не ваш. И не в деревне. И ты тоже.

– Я тоже не ваш? – подшутил Яша.– Причем тут я?

– Кто ты?

Всё вокруг забрызгало слезами плакуна.

– Я Яков Богданович Рубан. Проживати я рыболовлей и охотой. И ничуть не считаю, шо це есть потребительство. – Яша ощущал себя подсудимым, который, как в настоящем суде, не совсем понимал, за что его судят.

Симаргл покачал головой, и ветер вокруг него завился кудряшками. Ответ ему не понравился.

– Кто ты?

– Я Яков Богданович Рубан…

– Где ты родился?

– В Киеве. Там жил батька.

– Где ты рос?

– Под Московией. Тут живёт моя мать. – Наконец, Яша подумал, что уловил общее направление мыслей и опустил глаза. Смотреть на огромного сурового пса снизу вверх и без того было сомнительным удовольствием, а теперь стало совсем невыносимо.

– Кто ты?

– Не знаю.

– Где ты родился?

– В Киеве.

– Где ты рос?

– В Тупиках. Но и Киев когда-то был столицей не Украины, а Руси… – не сразу до него дошёл смысл собственных слов. Батька бы пренебрежительно выдал: «Обрусел», а мать, пожалуй, ничего бы не сказала, только по-лисьи улыбнулась. – Это ещё нишо не значит.

Снова звон разнёсся по пастбищу, перекрывая прочие звуки.

– Монастыря уже нет, – огласил приговор Симаргл.

– Шо це вдруг?

– А ты есть?

Яша промолчал и сник. Бог не бог, а Яша дурак что ли, чтобы с ним как с дураком говорили?

– Ну, хватит! – скомандовал он. – Докучаешь без толку.

– Полетишь? – перебил пёс.

– Полечу, – как-то облегчённо выдохнул Яша, до конца сам не зная, на что подписался.

При всех габаритах Симаргл развернулся удивительно легко, словно весил меньше кило. Лёг грациозно по-кошачьи, по-птичьи поджав крылья. Яша долго не думал. Вообще не думал. Ни о чём.

Поначалу запутался в длинной шерсти, а потом понял, что за неё надо цепляться, как в детстве за сучья деревьев. Так и вскарабкался. По пути разглядев нечто чёрное. Если у бога были блохи, то и они были божественны – такого размера, что могли бы откусить Яше голову, но видимо, божественная кровь была вкуснее.

Когда-то давно – так давно, что, пожалуй, было неправдой – он мечтал стать лётчиком. А вместо этого стал попутчиком. Это рассмешило и расслабило его настолько, что он слегка заскользил по холму позвонка и чуть не слетел. Высоту они набрали даже быстрее МиГ-31, Яша и глазом моргнуть не успел, как их окружил сонм облаков.

Много в каких фильмах показывают полёт на птице или драконе. Но в реальности всё не так. Не было желания зачерпнуть облако рукой и завизжать от восторга. И хоть Яша не страдал боязнью высоты, сейчас он думал только о тысячах метрах под собой и о том, что ноги, как ни поставь, скользят. Он принял позу охотника, представив, что завалился в траве и выслеживает тетерева. Вот только Симаргл не походил на неповоротливого индюка, а его влажная жёсткая шерсть – на заросли. Яша ощущал себя скорее жуком на спине того волка, который обитал в чащобе Тупикового леса, и которого он давненько поставил целью пристрелить.

Они летели выше и выше. «Ему не хватает чувства меры», – удручённо подумал Яша, совсем лишаясь опоры и переходя в вертикальное положение.

К солнцу. Они летели прямо к солнцу. Он понял это, когда первая капля пота стекла по лицу. А потом глаза заслезились от ужасного жара. Пёс разогнался, и мир, вращаясь, как глобус, вспыхнул под зеницей солнца.

Стало непереносимо. Яша понял, каково рыбе, вялящейся на летнем зное. Солнце стало таким огромным, что они точно должны были уже вылететь в космос, но небо сохраняло глубокий синий оттенок. Яша закричал, у него плавилась роговица, сушились губы, и кожу разрывало от ожогов. Не выдержал и разжал захват. И полетел прямо в солнце. Или все-таки в котлы глаз Симаргла… Уже трудно было разобрать.

Только когда плоть солнца соприкоснулась с телом Яши, оказалось, что это церковный золотой купол. Купол разбился, и Яша упал, пустив пыль по мраморному полу. Наскоро отдышался и поднялся. Место было заброшенное. Это была церковь, стоявшая на отшибе Тупиков, и знакомые пейзажи в разбитых окнах свидетельствовали о том.

Яша поёжился. Не нравились ему храмы и божьи дома. Воспоминания о прошлых грешках начинали ворошить душу. Вот он крадёт у мамки деньги, чтобы купить ружьё. Посреди ночи душит соседского гуся за кошмарный гогот. Портит молодых девок. Яша схватился за голову, унимая злокозненные картинки воспоминаний.

Он был не один. Бабёнка в красном оборванном русском сарафане что-то царапала на стене камешком. На голове у неё был расписной венец, волосы спрятаны под белой тканью до плеч, обрамлённой жемчужными обнизями. Лица не было видно, как не было наверняка слышно, что она бормотала себе под нос. Когда она привстала, Яша заметил военные совдеповские сапоги под юбкой и присвистнул.

– Хто такая бушь?

– Покамест Предславой звали. Святая великогрешница. Токмо святой меня так и не признали. И греха настоящего не совершала.

– Это как?

– А ты как суеверным неверующим стал?

– Дрынкалишь18 больно много. – Яша подкрутил ус и уселся на выбитую колонну. – Княжной бувати, значит?

– Была княжной. Опосля померла. – Она закончила своё дело и села напротив. Тень из-под дыры в куполе скрыла её лицо. «Говеть = гореть» прочел Яша её послание на стене.

– Почто ж святая? И почто грешница?

– Святая – за то, что свою веру и себя от врагов сберегла. А грешница – что отца и веру его отвергла. У тебя сигаретки не будет?

Ничуть не смущённый, Яша сунул руку в карман, вытащил пачку крепеньких, предложил княжне. На свету стала видна её рука – мёртвая, вылинявшая, как краска на монастырских стенах. Он так и не понял, как она подкурила сигарету: огонь появился словно из пальцев – по одному мановению, ни звука кресало или серников.

Яшу слегка развезло от табака, и это доказывало, что всё творится наяву.

Сигарета догорела до самого основания и чуть не коснулась пальцев. Интересно было понаблюдать, что мёртвой коже от горящего пепла будет. Но княжна, не глядя на руку, бросила папиросу.

– Гутаришь, шо ты святая великог’решница… Шо ж за вера у тобе?

– Хвалу я воздавала Ладе и Маре. И требу им клала. Любовь им отдавала. А в дни Красной горки я Лёлей бывала. Меня все крестили дщерью великой. Красавкой была я поболе других.

– Шо ж за вера у батьки твово была?

– Он в Перуне веровал. И мы все тоже. Опосля токмо взбрело отцу что-то, и он покрестился. А нас всех «погаными» прозвал. Подручники19 за ним пошли. А мы, дети-поганые, так со своей верой и остались, не захотели креститься. Как он помер, братья распри за́чали. Много крови полили. Я за младшего стояла. Я ему и помогла Великим князем стать. Ды когда супостаты явились, они и катуну20 его забрали и меня тоже. Токмо брат как Великим князем сделался, про нас не вспомнил. Новую катуну завёл, крестился и веру старую, матери нашей, забыл. А я не забыла. Царь польский на остров меня посадил. Новому богу учил молиться. Токмо я всегда за старых богов была. Поганой была, поганой померла.

– У вас завсег’да так с Россией было, – отмахнулся Яша. – Скока ей вер навязывали, скока моралей. И всё принимала, всё перенимала. И чужое, и своё – всё в одном котле варится, кипит. Страшно уже пробовать варево это. А вот стоит же она, такая-рассякая, всё принимающая, и ещё скока простоит.

– А ты, неверующий, чем согрешил?

Яша присвистнул:

– Да знаешь, поболе, чем ты-то. Людей не бил. Зато воровал и обманывал сколько. И не жалею, и не каюсь. Так оно, значит, надо было, и горевать поздно. И баско!

– Что за «баско» такое? Любо тебе аль плохо? Не пойму.

Ёмкое, как хлопок по столу, ободряющее «баско21» заменяло Яше и матюки, и выражало красоту, и радость, и негодование. Но он никогда не задумывался над его значением.

– Батька мой так говорил. Я и перенял.

– А много в тебе батькиного?

– Дюже много. А в тебе?

– И от отца, и от матери хватает. Дай-ка ещё закурю. Так давно цигарки в роту не держала.

– Дюже много ты куришь.

Он намеренно коснулся её руки, пока передавал сигарету. Ладонь была холодной, слегка мокрой и почти просвечивала на свету.

– Ты утопла, – догадался он.

– Сама скинулась. Ждала брата в плену у польского царя. Долго ждала. Терпела долго. А потом как узнала, что брат новую катуну завёл, при живой прежней, что новую веру принял, так не выдержала. Сбросилась с окна в озеро у острова. Чего напраслину гнать? Давай о тебе. Говоришь, не горюешь из-за грехов своих. Скажи тогда, зачем кумира поставил? Зачем вызвал его, оже помогать не собирался?

– Я не вызывал никог’о. Мне столб деревянный дед отдал в расчёт за рыбу. А я шо? Я рад, вещь баско хороша. Чай бы не поставить г’де? Любоватися. А потом как в лесу наших супостатов приметил, так и решил припугнуть и собе развлечь.

– Ты возвеселился, а отвечать за то кто будет? Расплачиваться тоже надо. Лапку держишь, а в ней сила. Бери да с пользой применяй.

– А ты поможешь мне?

– А я чего? – Она чиркнула невидимыми серниками, и рядом зажегся примус с пометкой «Комоедица», почерневший от копоти, и облезший от едкого пламени. Лицо у княжны было тонкое, глаза чуть раскосые, как у лани, длинный тонкий нос и узкие поджатые губы.

– Ты себе сам поможешь. И ей.

– Кому?

– Берегине твоей. Аль не помнишь, как сбросил её?

Яша начал задыхаться. В горле спёрло, невидимая петля затянулась на шее.

Качался, шепча свои крамолы, камыш. Сипло пела луна с седым ореолом волос. Одинаково узкая в плечах и бёдрах фигура застыла на причале. «Ты спесив и дик». Она отвергла его. Гордыня ломается больно. Хрустит, как ломкие сухие кости. Так же хрустнул её позвоночник, когда он толкнул её , попав пятерней между лопаток. Тело упало и почти неслышно соприкоснулось с водой.

– Неправда. Я не делал того.

Когда Яша открыл глаза, храм цвёл красочными иконами и горел множеством свечей. Как будто и не разрушали его. С иконостаса сверкали очами святые, точно живые – в языках пламени.

Княжна тоже была чисто одета. В парадное платье из аксамита. На плечах висели бармы – расписной воротник со вставками икон. Только в её иконы были вписаны изображения других богов. Языческих. Догадался Яша. Он вгляделся в её лицо. Сглотнул ком. Василиса смотрела с колким укором.

Свечи потухли, всё вокруг заполнила вода. Они будто оказались на дне океана, и сверху тонкая струя света пронзала затопленную церковь.

– Обрыдло всё, – уязвлено признался Яша и тут же проснулся.

Гришка оглядывал его обеспокоенно и участливо.

– Я не стал бы вас будить, Яков Богданович. Но солнце сильно печёт. Вы как?

Яша проверил карман на наличие лапки. Он чувствовал себя заключённым, впервые за десятки лет вышедшим на свет и прозревшим.

– Добрэ 22. В кой-то веки всё добрэ.

За клубком

(Языческим богам) молятся и куры им режуть и то блутивше сами ядять… О, убогая курята, яже на жертву идолом режются!

(«Слово об идолах»)

Тяжела и неказиста жизнь сельсоветского главы.

Игорь Петрович прочитал декрет от соцзащиты – распоряжение по борьбе с бедностью на районе, глотнул некрепкого чаю. Подписал послание администрации по предупреждению птичьего гриппа, потёр переносицу, сморкнулся в хлопчатый платочек. Распечатал отчёт о начатом сборе яровой. Снял очки, протёр старательно и тщательно. Прочёл договор из межсетевой компании о предоставлении места под фонари на электроопорах. Вещь нужная, вещь, стоящая больше, чем просто «с благодарностью от председателя сельсовета». Вызвал бухгалтера. Начали собирать статьи расходов.

Очки запотели, кабинеты вспухли от вздыбившей пыли и нагрелись от полуденного солнца за засвеченными окошками. Прошло два часа. Пришло время обеда.

Умаянный работой, как взмыленный вол в поле, председатель вышел на улицу покурить. Чувствуя себя закрепощенным волом, томился жаждой скинуть налыгач – поводырь господский.

Не успел достать спички, как шорох гравия предупредил о быстро бегущем, по-бабьи семенившем госте.

– Игорь Петрович! – надсадно причитала бабка Гармониха. Невесть как прожившая больше семидесяти при её страшной худобе и неуёмном сердце. Из любой незначительной проблемки она могла раздуть ворох проблемищ, небо спутать с землёй, а солнце – с луной. За то Гармонихой и прозвали – что вечно на своем ладу играла да ещё на гармошке изредка.

– Игорь Петрович!

– Туточки я, тут. – Спичечный коробок скользнул обратно в карман. – Здравствуйте, Лукия Ивановна.

– Ох, Игорь Петрович, бяда бядовая, – усердствовала Гармониха. – Я к тебе от лица не стокмо себя, скока от лица соседей родимых. Завялась у нас какая-то зверюга. Не знай, человечья аль нет, да только кур порасхватали со всех соседних участков. И это меньше, чем за два денёчка! Вскорости совсем без курятины останемся. И как жить? У наших, кроме кур, ток свои заморочки в голове водятся! Как тут жить прикажешь? И жара такая стоит, кабы не спалила урожайчишко. Ох, святы-святы небеса, спасите!

– Ладно, ладно, Лукия Ивановна. Всё решим, со всем разберёмся. Вы участковому звонили?

– Звонили родимому. Обещался приехать надысь. Да ток как же без тебя! Вот ещё получили памятку про церквёнку, что скоро сносить будут. Срамота какая творится! Как жить, как жить? Свят-свят, выручай.

Игорь Петрович непроизвольно заулыбался, кашлянул для виду. После таких крестознамений и благословений сельсовет мог простоять ещё лет сто.

– Вы не беспокойтесь. Вас домой подвезти? Как раз и посмотрим на место происшествия.

– Как это подвезти? Зачем? Свят с тобой, Игорь Петрович! – старуха благодушно махнула гусиной, как цевка, ручкой и побежала обратно, поминая весь мир, негодников и угодников. «Что-то вроде Тупикового глашатая», – как-то метко выразилась Василиса в своей умелой манере давать вещам ироничные, но суть верные имена. Гармониха уходила так же быстро и внезапно, как появлялась. Ей, по-видимому, самой доставляли удовольствие эффектные и напыщенные появления и пугающее действие её слов, полных катастроф, белых чертей и чёрных смертей.

Спички вновь загремели в руке. Но тут Игорь Петрович заприметил девочку на скамейке у штакетника. Маленькую Предславу. Она увлеченно вязала, беззвучно звякая спицами и безмолвно болтая ногами.

Коробок спичек прошелестел по штанине, убираемый обратно в карман. Времени было мало, дел много, слова Гармонихи попахивали натуральной административкой, и следовало мчаться в село на всех парусах. Но этой девочке Игорь Петрович был готов принести в жертву всё: начиная от должности председателя вплоть до незначительного куска – своего сердца.

– Предслава, здравствуй… – хотел добавить «солнышко». Осёкся. – Ты чего здесь?

– Здравствуйте, Игорь Петрович, – лучистый взгляд окинул председателя невинным интересом и сердечной открытостью. – Я вот тут присела… Сама не знаю зачем. То ли ветер, то ли настроение, или любопытство меня повело.

Она всегда говорила странно, но искренно и доброжелательно, не боясь и не чураясь непонимания. Как с гуся вода, с неё стекали завистливые пересуды и неуёмные осуждения односельчан.

– Ну, ты… сиди-сиди, отдыхай и не думай ни о чём.

– Как же это не думать ни о чём? – Предслава по-доброму усмехнулась и замерла. – Так и не выйдет. Голова, она как… как природный очаг. Ни в лесу, ни в поле, ни на воде, ни в небе жизнь никогда не замирает. Ты и не заметишь, как шевельнётся воздух, и мимо пролетит ветерок. Так и с мыслью. Сам не уловишь малейшего движения ума своего.

Игорь Петрович улыбнулся незаметно для себя и сел рядом.

– Что же вяжешь? И кому?

– Ни того, ни другого не знаю. Хочется душе, вот и вяжется как-то. Так спокойней. Вы попробуете? – Глубокие, как небесная синь, глаза взглянули вопросительно, маленькие ладошки протянули пряжу.

Сам не зная для чего, Игорь Петрович взял пряжу, оглядел свитые в колосья нитки. Распутаешь клубок, и ничего не останется. Вот так и с председательскими заботами. Куда же без них?

– Я вязать не умею, – стыдливо признался Игорь Петрович. – Да и ехать надо.

Предслава спокойно забрала пряжу, продолжила перебирать спицы, сплетая толстые нити в один ей известный узор. Туманная досада холодила председателю грудь, хотя вокруг было жарко и сухо.

– А может, лучше ты что-нибудь мне свяжешь? – несмело предложил он.

– А вам что-нибудь нужно?

Игорь Петрович растерялся, не нашелся, что сказать, и за поддержкой полез в карман за коробком.

Суховей еле заметно перебирал ветки ели, играл на струнах высокого тополя. Насмешливо примостился среди ветвей ворон. Игорь Петрович почему-то был уверен, что тот самый ворон.

– А свяжи-ка кофтёнку ворону.

– Разве ему холодно?

– Так и тебе не холодно, а в одёжке ходишь.

Девчушка расхохоталась.

– Хорошо, дядь Игорь, свяжу. Уж такому-то умному важному ворону не жалко.

Вороняга согласно гаркнул, как будто всё понял.

Игорю Петровичу ни с того ни с сего до блажного хорошо стало. Нега плавила конечности, как мёд на солнце, голова приятно посвежела и опустела. Только данный миг, подсинённое бликами солнце, слоёные перины облаков да малютка с пряжей занимали его мысли. И до того сладко было раствориться во всём этом, что хотелось продлить момент или застыть, не подчиняясь законам пространства и времени.

– Дядь Игорь, вам же в деревню надо, – невзначай напомнила Предслава, и мир обрел простые неровные очертания.

– Да, надо. Такое уж дело – быть председателем…

– А можно мне с вами? – Два маленьких лазурита-глаза воззрились с просьбой и надеждой.

– Это что же ты?

– Да как-то вот… от нечего делать. От безделья и, наверное, самодовления. Я не буду мешаться, правда. Никто и не заметит. А мне же интересно, и нескучно будет. И я как раз ворону кофточку свяжу.

– Да я бы и так с радостью. – Игорь Петрович благодушно распахнул ладони, словно гостей родных принимал.

Не теряя времени, двинул в сельсовет. Предупредил секретаря, отзвонил заместителю, бывшему на собрании граждан в соседнем селе, позвонил участковому, которого ещё не было на месте происшествия.

Игорь Петрович понимал, что присутствие с ним маленькой Предславы, чужой дочки, вызовет уйму вопросов, но разве можно было отказать в её незадачливой просьбе?

«Мало кто хочет добровольно устать, мотаясь с председателем, – думал он. – Но добровольные начала ещё при колхозе поощряли».

Когда они вдвоём выезжали по дорожке сельсовета, ворон, казалось, одобрительно хлопал крыльями. Неумолчно такала фабрика. Игорь Петрович удивился, как это на фабрику приезжие не позарились: в лесу орудовали, церковь захапали и вдруг замешкались с последней достопримечательностью.

Тяжела и неказиста жизнь…


Над берегом реки тянулась невесомая призрачная дымка, молочная наволочь растеклась по небу. Здесь, в восточной части Тупиков, жили, в основном, старички, изредка навещаемые городскими родственниками. Старички, как на подбор, добропорядочные, с прилизанными палисадниками, чутко подрезанными огородами да вычищенными домами. Поэтому Игорь Петрович не без удивления уловил пару перекошенных заборов и побитый плетень. Всё это надо было срочно исправить, иначе впаяют штраф. Не зря здесь председатель оказался. Сама судьба, видать, подрядилась.

У скатного склона над речкой собралась целая стая женщин. Предслава вышла из машины вместе с Игорем Петровичем, оставив сизый, как её глазоньки, клубок на сиденье. Только мотор перестал рычать, тут же стал слышен разноголосый гомон. Дело, похоже, приобрело серьёзный оборот.

– Здорово, бабоньки! – Игорь Петрович втуне поискал глазами участкового. – Что за сабантуй устроили?

– Беда, председатель, у нас. А ты невесть где ползаешь, вот и решаем сами, по-женски.

– И как решается? – без обиды отвечал председатель.

– Дык почти решили. Поздно ты, Игорь Петрович, подчалил. Ох, позднёхонько, – завздыхала Гармониха, уже оказавшаяся в самой гуще событий. – Нашли мы виновницу.

– Но приехал не зря, – гаркнула Людмила Медведухина, перекрывая остальных. – Самоуправством заниматься не хотим. Пойдёшь с нами.

– Так, а теперь по порядку, – строго попросил Игорь. – Что тут у вас случилося? И говорит пусть один.

– Да то и случилось, что кур воруют, – Медведухина чуть не плевалась, негодующе подаваясь всем корпусом вперед, как голубь. При её мощном стане и действительно медвежьих размерах выглядела она устрашающе. Игорь Петрович постарался укрыть Предславу за собой. По наторенной председательской привычке чутко улавливал изменения в людских настроениях.

– Второй уж день почти у всех в округе куры пропадают.

– По сколько кур за раз?

– Все начисто. Курятники пустые остаются. Ворюга жадная, но глупая.

– Пропажу так и не нашли?

– Как по звёздам угадываешь! – присвистнула Медведухина. – Прихожу вчера к дядке моему. Его жена прям на пороге как начала жальбу нести. Мол, кур нет. Тока что зашла, а там ни звука, ни писка, ни пёрышка в воздухе. Вот так вота.

Как по команде, раздались рыдания скрюченной книзу тётки. В три руки её наглаживали по согнутой спине, как кошку.

– И что, у всех украли? Сколько пострадавших?

– Пять человек.

– А столпилось двадцать… – подивился председатель.

– А ты что ж хотел? Дело, как ни глянь, непростое. Кажный день у нас такого не бывает. И не то что кажный день, а вовсе такого не бывало ни в раз. Как тут не обсудить. Тревогу надо сразу бить, а не ждать, пока вражина Москву схватит.

Игорь Петрович задумчиво почесал подбородок, чувствуя себя в роли участкового. Долговато Михаил Степаныч едет.

– И как обсуждения? К чему пришли? Кур еще не собрались прятать?

– Думали, да что толку? Не к кому прятать. Зато подумали вот, кто это мог бы быть. И пришли к единогласному мнению. Пойдем-ка, расскажу, – и не спрашивая разрешения, Медведухина подхватила Игоря под локоть и повела за собой, как провинившегося мальчишку.

Предслава осталась в гуще бабских юбок да крикливых голосов. Никто её будто бы не заметил, зато она посматривала по сторонам как суслик в поле.

– Как пить дать, Пантелеймониха балагурит, – шёпотом поделилась Медведухина.

– Это ещё с чего бы? Ей вроде и так хорошо живется. На черта ей твои куряты?

– А она тут на днях и мне и бабушкам рассказала, мол, собралась птицефабрику открывать и прямо-таки зажглась этой идеей.

– Хм, а не глупо ль, что она для такого крупного предприятия взялась воровать кур у соседей? Ещё ж неизвестно, какие там куры, какого качества яйца несут…

– Уж у моей тетки такие, что самые первые сорта рядом не валялись!

– Пантелеймониха живёт более чем зажиточно. Дались бы ей чужие курейки? Захотела бы фабрику, открыла бы и так.

– Тю, Петрович, давно в село ездил? Тут добрым соседством и простым разговором давно не воняет.

Зато воняло прелой завистью и запальчивой злобой. На что-то Медведухина обиделась… Может, на то, что сама жила победнее. В типичном детективе, которые Игорь Петрович и сейчас иногда почитывал, главным злодеем-зачинщиком должна была оказаться как раз Медведухина.

– А другие что скажут?

– Тю, да тоже самое. Тут не лясы точить, а дело делать надо. Пока всех не обокрала Пантелеймониха.

Игорь Петрович бессознательно чесал подбородок, пытаясь поймать треволнения толпы. Он представил, какой фурор случится, если он явится с целым гуртом женщин к слабой сердцем Пантелеймонихе и потребует показать дом и сарай на наличие лишних кур…

– Я бы не стал так спешить с доводами. Попробовал бы на живца поймать.

Медведухина сморщилась, став похожей на скомканный коврик с толстыми складками на лице. Спора и крикливых возражений было не миновать, но как раз к тому моменту на дороге за поворотом заблестела серая Нива. Участковый приехал. Председатель мысленно промокнул пот с лица.

Точно собака, отвлечённая костью, Медведухина вразвалку почапала к бабьей сходке. Предслава, грустная, не отрывая глаз от земли, подошла к Игорю Петровичу. Излишне слащаво, с дрожью в голосе, он спросил:

– Чего ты, чадунюшка, пригорюнилась?

– Как-то это всё… неправдиво. Как в басне. – Она села на переднее сиденье в машину и лениво взялась за спицы. Ловкие, беленькие как пудра, пальчики ритмично задвигались.

– Не нравится Пантелеймониха им, вот и бесятся, чертихи, – тихо буркнул Игорь Петрович, но чуткая Предслава услышала:

– Нашли козла отпущения… или нашла. Нашла одна, а другие просто словили ушами сахар и рады нежиться в сладости. – Спицы дружно звякнули, оставив резонирующий звук где-то под капотом.

Кинув последний взгляд в копну бабьих юбок и удостоверившись, что все они набросились на Михаила Степаныча, Игорь Петрович тронул руль. Пока представилась возможность, стоило объехать неисполнительных жильцов, записать их на «чёрный листик», потребовать исправить расхлябанный вид заборов и плетней. Скоро грозились примчаться из райисполкома, взыскать за это.

Весь день, пока они объезжали попустителей порядка, Предслава сидела в кабине председательских Жигулей. Мелькающие спицы, синий клубок, такие же – с чистой просинью – девчачьи глаза да белые пальчики, напоминавшие чувственные веточки берёз. Настоящая услада для уставшего взора. Игорь Петрович быстро стряхнул наваждение, мысленно промакивая лоб от испарины и предостерегающе здороваясь с сельчанами.

Зря он надеялся, что к возвращению на бабью сходку всё разрешится. Гул стоял ещё более тяжкий и невыносимый. Одному участковому, наверное, привычный.

– Я схожу, посмотрю, как у них дела идут, – вызвалась Предслава, улыбаясь очаровательно и смело. Если б мог, Игорь Петрович поблагодарил её тысячу раз, но язык онемел, и улыбка вышла какая-то кривая.

Выйдя из машины, председатель закурил. Дым пронзил горло, табак спустился в лёгкие, тело приморозило, и крики превратились в гвалт свиристели, укутанный речными перекатами. Где-то такала фабрика. Где-то ласковая материнская рука накрывала на стол под бархатистый романс.

Где-то бегала Василиса, ругая мать за то, что та под ризы в красном уголке уложила убрусы с языческими ромбовидными узорами… Где-то, где-то.

– Где это тебя носит, Игорь? – Михаил Степаныч положил разлапистую пятерню ему на плечо. – Возвращайся к нам в быль и пыль. Поедем к Пантелеймонихе.

– Как же… Зачем? Всё это бабьи сказочки, Миша. Нечего туда соваться, только перепугаем соседку.

– А других наводок, прости, нету. Но ты не волнуйся, поедем одни, а эти сейчас разбредутся, – он махнул в сторону баб почти дирижерским жестом, будто скомандовав разойтись. Рядом с Гармонихой стояла Предслава, участливо внимания её крестознамениям. Предвечернее солнце золотило девочке русый волос.

– Зачем девчушку с собой взял?

– Сама захотела.

– Так бабы тоже хотели ехать, но не брать же их. Что-то ты больно размяк, чисто намокший кизяк.

– Поедем скорее, – высохшим голосом попросил Игорь Петрович, садясь за руль и зовя Предславу. День уже близился к закату, а дел было невпроворот. Завтра ещё следовало в соседние села смотаться, разгрести отчёты, а он всё здесь барахтался.

– Вот Анна Пантелеймоновна удивится, когда узнает, что кур крадёт, – весело подмигнула Предслава. Игорь Петрович не стал на неё смотреть, следя за крутыми зигзагами участковой Нивы, что ехала впереди.


– Да пожалста, да всё для вас, всамделишно. – Пантелеймониха сложила мастистые руки на груди, не переставая палить в гостей злобным взглядом. Предслава осталась в машине. Игорь Петрович неловко потоптался в прихожей, но дальше заходить не стал. А Михаил Степаныч сноровистой походкой пошёл по дому, простукивая шкафы и полости, как в захудалых сериалах про ментов…

– Птицефабрику – да, говорила, что собираю-с открыть. Но это ж так, забавка-мавка.

– Не вовремя ты её открыть решила, Аня, – огрызнулся участковый, выдвигая ящик комода. Игорь Петрович чувствовал себя неуютно. Особенно оттого, что у Михаила Степаныча не было прав лазать тут, но Пантелеймонихе лучше было не знать о том.

– Вы бы лучше другим занялись, – свирепствовала хозяйка. – Тут и без ваших кур хулиганств хватает. Вон, вчера захожу к образам, а там и Дева Мария, и Чудотворец, и Григорий, мои родные, всамделишно, завешаны каким-то вандальным плакатом из школы! Чур меня! Ну, кто такое выдумать, всамделишно, мог?!

– Это какой такой плакат? – заинтересовался Игорь.

– Идём, – буркнула женщина, и повела за собой, в светелку. Там, как в истинной комнатке Бабы Яги, стояли недоконченное веретено, нелакированная деревянная скрыня у стены, а в углу – образа святым. Пантелеймониха прошла к сундуку, достала свёрнутый папирус из полинявшей совдеповской бумаги.

– Вот, представь это поверх моих угодников.

Игорь Петрович развернул плакат и тут же пожелал свернуть обратно. Ни одной догадки, зато много невысказанных вопросов повисло в воздухе. Такие плакаты видал он в школе на стенах. Частенько даже рассматривал их, когда заезжал за Василисой.

На плакате Пантелеймонихи мальчишка показывал на надпись «Спирт» с перечеркнутой «и» и вместо неё написанной «о». «С буквой О – сила, с буквой И – могила» – располагался внизу девиз. Известнейшая заповедь своего времени.

– Вот те на, – ахнул председатель. – А чего сразу не сказала? Чего медлила и Христа поминала? Думала, это малевание на вандала укажет?

– А кто мне поверит в такую дичь, всамделишно? Ничего не вынесли, и пальцем золота, монет не тронули, а такую штуку учудили. И прямо на образа повесили, ироды!

– Пришла бы ко мне, чем сейчас в это носом тыкать, когда тут такое творится. – Игорь Петрович выдохнул, напряжённо сворачивая плакат.

– Ну, приехали, в самом деле. Теперь я ещё и виноватая во всём… – Пантелеймониха раненной птахой опустилась на табурет. – А то, что честным трудом наживала, зла никому не желала, это ничего, это якобы все так делают.

– Честным трудом… – повторил Игорь, усмехаясь. А ведь ей всё нажитое от брата, бывшего колхозника-работяги, досталось. А сама жила с мужем, который из себя – не чета ни миру, ни людям, неприжитый дух с того света.

– Пойдём-ка, – явился участковый. – Здесь ловить нечего. Реально на живца придётся ловить.

– Ты загоди чуток. – Игорь Петрович передал сверток. – Курощупы, видать, и здесь побывали. Угрозу оставили.

– В самом деле, угрозу? – очнулась Пантелеймониха.

Игорь Петрович сжал кулаки. Нервы у него расшатались – ни черту, ни святому в упрёк.

– Рассказывайте, Анна Пантелеймоновна, все Михаилу Степановичу. А я пока снаружи обожду, – он церемонно откланялся и бесцеремонно устремился к выходу.

А ведь ещё день назад он сидел тут с соседями, попивал домашний магарыч, думая, что неплохо устроился в жизни, забыв о мелочных строителях и надуманных невзгодах…

Предслава ждала у калитки.

– Дядя Игорь! – Малютка зябко трепетала от речной низинной прохлады, но не выпускала из рук клубок, похожий на детскую игрушку – завсегдатая старых чёрно-белых фотографий. Одна нитка свисла так низко, что касалась земли.

– Тут что-то совсем странное! – то ли с испугом, то ли с восхищением воскликнула Предслава. – Идёмте к курятнику.

Игорь Петрович расслышал куриное квохтанье и шелест крыльев. Вымытая, с подровнёнными ладными досками, курятня стояла во дворе около стола для гостей.

За домом под общее, почти хоровое квохтанье и бормотанье несушки строевым маршем выходили из курятника и, шагая через баз, не трогая гусей, не щипая травы, не обращая ни на что внимания, покидали двор через маленький лаз в изгороди, дальше уходили вверх по изволоку, вглубь деревни.

– Это ещё что такое?.. – в беспамятстве разинул рот Игорь Петрович.

– Кур, видимо, и не крали. Они сами вышли, – деловито заключила Предслава.

– Надо за ними! – забыв о машине, участковом, Пантелеймонихе, Игорь Петрович поспешил за стайкой семенящих птиц. Предслава со своим драгоценным клубочком – вслед.

Он и не успел подумать, насколько неправдоподобно и абсурдно всё это, когда они очутились у изголовья тропы, ведшей к церкви. Меж столбов, напоминавших о выломанных воротах, начиналась «паломническая» тропа к церкви. Точно посреди тропы был выставлен уже знакомый идол. А около него в три круга уселись несушки, которых якобы успели поворовать. Или которые сами себя умыкнули.

Смердело какой-то страшной мистикой. А Игорь Петрович не любил мистику, ох, как не любил! Зато Василиса разгадывала мистические загадки, покрытые мраком времени, как алгебраические задачки – на раз-два! Её ум пригодился бы сейчас.

– Это что?.. Это как?.. – задыхался Игорь Петрович.

– Вы тоже, председатель, за золотом? – усмехнулся Олежка Смирный, моложоватый хлюст и гуляка. – Поздновато. Тут уж очередь на золото-то.

– Какое еще… золото?

– Как? А вот. – Олежка указал на Раздобрейко. Тот стоял у обочины дороги, весь в орепьях и пробовал на зуб что-то золотое. Золотое яйцо…

– Это кто устроил? Это кто разрешил? – ярился Игорь Петрович. – Это как?

Одна из куриц в ближайшем кругу довольно заквохтала, хвастаясь высиженным яйцом. Золотым яйцом… Ей завторила вторая. И третья. В желтом закате сверкали яйца ярко и упоительно.

В один момент все курицы заголосили. Хор их, стройный и зыбкий, струёй понесся по Тупикам. И как только они запели (истинно запели, высоким «а-а»), солнце начало садиться за золотой купол монастыря. Сизая тень мрака укрыла деревню. Лишь идол остался. Высокий и непоколебимый, как суровый начальник-вояка. Как начало и конец всему.

Раздобрейко, кинув проверенное яйцо в корзинку, приблизился к наружному кругу несушек. Только Яшка быстро преградил ему дорогу.

– Не сметь! Нехай своё дело сделают! – голос его хлестал словно бич. Раздобрейко отшатнулся, как от огня, и удручённо присел на обочину. Прямо в репейник.

– Себе всё решил захапать, а, Яшка? – усмехался Олежка. Яшка и не посмотрел даже. В руках у него был тонкий, гибкий прутик и, словно страж, с этим прутиком он обходил куриц. Какой такой магией Яшка завлек их? Прямо как крысолов в той старинной немецкой сказке…

«Динь-дон», – послышалось Игорю Петровичу. Он схватился за голову, не веря происходящему. Не зная, где правда, где ложь. Пошатнулся на некрепких ногах и шмякнулся наземь.

Предслава быстро схватила его за плечо, привела в чувство, встряхнула.

– Не время, дядя Игорь! Надо стоять!

– Да как же?.. Да не может быть такого… – потерянно бормотал он. – Да что же это такое творится? Почему они на это так смотрят…

– Как будто всё нормально? – закончила Предслава. – Потому, что сами не верят в это всё. И вы не верьте. И я не верю.

– Это всё сон, – кивнул Игорь Петрович. Поднялся, отряхнулся. – Ты иди, чадунюшка. Позови участкового, а я пока здесь…

Предслава кивнула и побежала во всю прыть. Только клубок остался в напоминание о ней.

«Динь-дон», – припевал звон.

– Яшка, ты что ль, замешан в этих пакостях?

– В каких таких пакостях? – невозмутимо отвечал тот, проходя мимо идола. – Вы не беспокойтесь, сельский г’олова, всё в поряде. Вы лучше поезжайте, отдыхайте.

– Я те дам отдыхайте! – огрызнулся Игорь Петрович, кидаясь к столбикам бывших ворот. Быстро остановился. Драки ещё не хватало. Да и куда ему было тягаться с молодым, крупногрудым лошаком? Тут мудрее надо было поступить.

– А ты значит, Яшка, и в поле жнец, и на дуде игрец?

– Ишо бы.

– Это похвально. Это может, ещё и грамоту дадим. Только скажи-ка за что? За хорошую работу в поле – дадим. А тут что развёл? Идолопоклонство или как оно у вас называется? Секта?

– Эг’ей, не по нраву ваши слова были б сестре вашей, панне. Василисе Петровне. Эт я зараз ради нее.

– Это как же? Сама просила?

– Дюже брехайте! Все чрез нег’о, – и кивнул на идола. – Все передала ему, а он – мне. И про вас тоже дюже мног’овати. Хороший вы дядько. Так шо лучше бы шли и не мешали. Нехай не поймёте, всё одно.

– Ты бы это лучше прекращал, кудесник ненаглядный, – распалялся Игорь Петрович. – И Васютку мою не трогай! Тебе до неё расти еще. Ты для неё цуцик больно, а не мужик.

– А это уж ей дайте думать. Ей всяк лучше знавати, чем нам.

– И долго ты тут оперный театр собрался показывать? Пока куры не измучаются?

– Пог’одите чутка, трошки осталось. Потом вам же улов достанется.

– Нет, я как-нибудь проживу, обойдусь без твоих пакостей и яиц… В тебе щедрость такая откуда?

– Та г’оворю же, це не я. Це панна старается. На эти же слитки выкупим земельку вашу! Шо ж вы никак не додумаете, г’олова!

Игорь Петрович снова пошатнулся, но увидел клубок Предславы и удержался. Точно за него зацепился, как за руку помощи.

– Я отсюда не йду нихуда. И, баско, никто не заставит. Он не даст. – Яшка кивнул на идола.

«Ну, точно, чокнулся», – невесело заключил Игорь Петрович. Он онемел, не знал, что говорить и думать. Ему хотелось прилечь, уснуть и очнуться от кошмара.

Кудахтанье усилилось, стройное куриное пение сбилось. Под ногой что-то крикнуло – подвалила новая гряда кур. Теперь четыре круга окольцевали идола. Все птицы разом поднялись, как по окончании спектакля, и начали водить хороводы.

«Вот тебе и в лесу родилась ёлочка», – приуныл Игорь Петрович.

«Динь-Дон», – маячил рядом звон, и птицы плясали в такт, чуть ли не подпрыгивая от счастья. Мягко коснувшись почвы седушками, несушки сели.

Олежка припадочно загоготал, как гусь, а Раздобрейко лихорадочно затрясся, как курдюк.

– Ну-ка, пошли отсюда! – запальчиво гаркнул на них Игорь Петрович.

Олежка зыркнул на него по-волчьи и по-лисьи начал красться к курам. Он шёл точнехонько к золотому приплоду под одной приурочено квохтавшей особой. На расстоянии полушага до сокровища Яшка остановил его, недвусмысленно хлестнув прутиком по рукам.

– Ну, кому говорят! – кипятился председатель. – Или хотите, чтобы вас отвезли в кутузку? От райцентра до деревни пешкодрапом пойдёте!

Олежка, больно потирая костяшки, засуетился прочь. Раздобрейко поднялся и недовольно поплелся за ним, не забыв корзинку с золотыми яйцами. Остались только председатель и куриные хороводы. И языческий бог.

Пение усилилось, у Игоря Петровича всё затряслось перед глазами, в ушах загудело, как от гудков пароходов в порту. Он подумал, что это смерть пришла, и на самом деле он уже давно в коме от сердечного приступа. Доведённый до белого колена работой и пожизненной тоской.

«Динь-Дон». Почему колокольчик поминал Дон? Наверное, русский Стикс был бы Доном, а Хароном – непомерно огромная курица… Рядом пели камыши, где-то надрывалась зарянка. И в этом сочетании Игорю Петровичу слышались ласковые колыбельные песни матери. Да здравствует детский сон!

Когда Игорь Петрович открыл глаза, ему стало легче. Он по-прежнему стоял на ногах, удерживаемый невесть какой силой. Всё вдруг стало по-настоящему ясно. Насущность реальности вернулась. Мир вновь стал осязаем и проникаем.

Несушки продолжали водить хороводы. Кольца из золотых яиц горели чувственно и страстно, маня и зазывая.

Яшка уставился в землю. Но как будто внутрь себя. И только сельский идол-истукан смотрел незамутнённо, будто знал всё на свете.

– Кто ты? Или что? – спросил вдруг Игорь.

– Сам узнашь, – смирно ответил Яша. – Как ток ответишь на вопрос. Кто ты сам?

– А кто я?

– То же, что и всё вокруг.

Квохтанье перешло в литургически заряженное «а-а». Курицы замерли. Яйца, словно накаленные лампочки, засветили сильнее. Идол стоял на месте. Яшка перед ним, как посол.

Игорь Петрович пошёл вперед, думая, что в круге перед ним крылся смысл целой жизни. Но когда он приблизился к курицам, те вспыхнули, как дымовые шашки, и исчезли в густых сумерках.

– Когда ты знаешь, хто ты, ты знаешь, шо видишь, ты знаешь, шо такое этот мир, – говорил Яшка не своим, умудрённым, умиротворенным голосом. Звуки словно завернули в пелёнки: всё вокруг стихло.

Игорь Петрович снова открыл глаза. Он лежал между столбов, посреди тропы, ведшей к церкви. Над ним склонилась Предслава, и её тонкие волосы щекотали председателю ноздри.

– О-о, Игорь, – знающе подытоживал участковый, – где ж так упиться успел? Или пришиб кто?

– Я не пил, – раздраженно ответил Игорь. «И попросил бы не выражаться при ребенке», – хотел дополнить, но не хватило решимости и сил.

– Употреблял? – улыбнулся Михаил, и от его ухмылки стало тошно. – По всем статьям тебе бы штраф выписать да донести куда следует… Но мы забудем. Да, Предслава?

– Не забудем, а закроем глаза, – поправила девочка.

– У меня просто солнечный удар случился. – Игорь Петрович поднялся. – Вы куриц нашли?

– Куда там. Как в воду канули, – участковый махнул рукой и отошёл к запыленной Ниве. – Но мы близко. С курочками балуется тот же мазурик, который у Пантелеймонихи плакат оставил. Визитная карточка, как говорят в полиции.

«Или в дешёвых фильмах», – не досказал Игорь Петрович.

– Ему лучше не говорить, – знающе шепнула Предслава, и он все понял. Она тоже видела. Всё это было не просто угарным сном. Может, дурман или умело сыгранное представление. В любом случае, главный актёр и зачинщик был известен. Надо было только дознаться до Яшки. Но председательский день грозил не кончиться на этом.

– Новость прилетела, – вновь заговорил участковый. – В реке утоп кто-то. Лесник нашел труп. Поехали.

Голова у Игоря Петровича трещала, как труха в огне. В преисподнюю не наведывайся – и при жизни настрадаешься.

Предслава молчала. Но не так, словно ушла в себя, а словно пыталась поддержать. Она то и дело поглядывала на Игоря Петровича, пока они ехали на машине участкового по лесу. Здесь было темно и тихо. Невыносимо тихо.

Когда машина лесника замаячила на краю крутояра, а председатель сучастковым вышли, Предслава осталась внутри. Но перед тем как Игорь вышел, девочка пожала ему руку. Могла ли она знать что-то, никому неведомое?

Наверное, могла. Потому, что когда Игорю Петровичу предстало мёртвое тело, он упал, выставив руки вперёд, тщетно пытаясь отгородиться от увиденного. Он слышал, что душа отсоединяется от тела только в момент смерти. Но пока падал, не чувствовал ничего. Ни мира, ни людей вокруг. Ни себя самого. Его дух преждевременно покинул тело.

«Кто ты?» – настойчиво давил Яшка.

«Я Игорь Петрович. Председатель сельсовета Владимирского района. У меня недавно умерла сестра. Вот она, вытащена лесником на берег. Ей хорошо, лежит, спит…»

Может, и сестры у него никогда не было? И его самого тоже?

В поисках ответа Игорь Петрович быстро поднялся, в полубредовом состоянии добрел до Василисы. Её глаза были уставлены в ночь, а рот полуоткрыт. Она хотела что-то сказать ему, брату.

Игорь Петрович лёг рядом, стараясь не обращать внимания на холод, который источала Василиса. Обо всём прочем забыл.

– Ты жива? – приглушенно спросил он. По коже пошёл сильный мороз. Василиса не смотрела на него. И не говорила. И голову не поворачивала. Игорь Петрович ждал, что она сейчас ухмыльнётся и скажет, что это был глупый розыгрыш. Скажет, что это такой обычай был раньше или ещё что умное. Но обмороженные уста застыли в загадочном вопросе.

– Ты… жива? – неуверенно спросил Игорь Петрович. Мир растворился в его слезах.

Ничего уже не видел Игорь Петрович, но чувствовал, что сжимал в руках что-то мерзлое и закоченелое.

– Ты жива? – безнадежно спрашивал он, пытаясь собственным дыханием оживить Василису. – Жива? Жива? Жива?

Игорь куда-то полетел. Не знал, откуда и куда. Может, из ниоткуда в никуда? Больше ощутил, чем услышал:

– А ты жив? – спросила Василиса.

Требы

Выстрел вышел такой громкий, что Яша перестал воспринимать любые звуки, но даже не моргнул. Дело привычное, пусть и вредящее перепонкам. Отдача получилась сильнее обычного, потому что Яша забыл поставить амортизатор для смягчения удара. Плечо хрустнуло, выбив судорожный вздох боли.

Он не слышал, как упала птица, но был уверен в выстреле. Это была казарка. Перед тем, как спустить курок, он уловил её гогот, похожий на лай. Только после выстрела вспомнил, что она вроде как была занесена в Красную Книгу. А может, и не была, и он просто себя таким образом раззадорил.

Другие птицы стремглав разлетелись, взмахом крыльев послав рябь по реке.

Последние пару дней погода стояла более чем располагающая. Ни холодно, ни жарко, и в чаще леса гнуса стало меньше. Только сегодня северный ветер пригнал волны непроницаемых облаков. Сгущалась гроза, но Яша всё равно собирался поохотиться и лишь потом вернуться в свой лагерь.

С тех пор как нашли Василису, он обосновался в лесу. Здесь было спокойнее, безопаснее и укромнее. И сытнее. А кроме того, он был сбит с толку, выбит из колеи, и едва ли кто-нибудь мог ему помочь.

В первый же день он вернулся к реке, к той излучине в чащобе, где встретил Василису. Яша надеялся встретить её дух где-нибудь здесь, пока тело ещё не погребли.

Он выполнил свою часть: подготовил всё к отходу бога – хоть и подташнивало быть инструментом в чьих-то руках, как ружьишко ИЖ-26 было инструментом в его собственных. Он не знал, что делать. Не знал, кто он сам. Кем был и кем стал.

Яша замотал головой, отгоняя преследующий трезвон из ушей.

Казарка оказалась увесистой, с красно-чёрным брюхом, перемазанным тёмной кровью. Надо было проверить слопец 23на глухаря и вернуться в лагерь до того, как затурсучит дождь.

Яша зарядил чок24, закинул птицу в мешок и, пробираясь сквозь белые венчики ежеголовника, двинул обратно.

За спиной громыхнуло – гроза примчала. Раньше он от бури бежал. Сейчас же с нездоровым упоением ждал, когда по небу зашагают молнии, а земля укроется густым мраком.

Много чего он начал замечать, о чём раньше и не задумывался. Так, странным образом выходило, что силки и самоловы его выучила ставить мать – по таежным, искрошившимся журнальчикам. А батька повадил ходить на охоту и научил стрелять.

Самолов оказался нетронутым, и Яша почему-то приободрился. Жерди, образовывавшие узкий проход для приманиваемого глухаря, были на месте. Бревно – опадная тяжесть – всё также висело, ожидая жертву. Издалека бревно походило на огромную курительную трубку, а узкие стенки прохода были схожи с ногами индейца, курившего трубку. Куст сурепки над бревном дополнял образ, смахивая на перья индейского головного убора.

Яша решил не трогать самолов. Но не успел сделать и шага, как в кустах ряцнуло, и щелчок оборвавшегося коромысла возвестил о том, что бревно свалилось. Яша заметил грязновато-замшелое тельце русака, приплюснутого бревном.

Он всегда считал, что убийца и охотник – не одно и то же. Охотник получает удовольствие не от убийства, а от самого процесса ловли, погони, стрельбы или выделки ловушки. В такие моменты он – в каком-то смысле создатель, живописец, пишущий полотно судьбы, на котором изображает себя во всей величине своих навыков и сил.

А убийца упивается бессилием жертвы, тем, как утекает жизнь, передаваясь ему. Он в эту секунду – разрушитель, давящий лучшее, что есть в живом существе – в жертве и в нём самом. Он растворяется в своей независимости от любых сдерживающих моралей.

Сегодня Яша не мог уверенно сказать, что в нём живет один только охотник. Последние дни с их необъяснимыми событиями странно отразились на его памяти. У него словно случился пролежень, он впал в горячку – состояние между-между, когда не знаешь ни где ты, ни когда ты, ни кто ты.

Ему казалось, что он слышал, как русак выдыхает последние капли тепла. Яша подошёл не сразу, только когда в голове прояснилось. А подойдя, встретился с крупным, агатовым хрусталиком мёртвого глаза. Ни обвинения, ни страха или ненависти не было в выражении этого глаза. Не было ничего, и Яша сам не понимал, как такое возможно. Должен же зверёк думать о чем-то перед смертью. Но сколько ни искал чувство или эмоцию в бездонной застывшей радужке, так и не нашел.

Небо громыхнуло, словно сбрасывая непосильный груз, воздух приподнялся, точно вдыхаемый ноздрями богов. Забарабанили листья, прогибаясь под дождём. Купы деревьев приобрели серо-грозовой цвет, а земля почернела.

Стало так темно и душно, что Яше подурнело, а перед глазами помутнело. Ему захотелось рыдать навзрыд. Расстегивая куртку у горла, он закрыл ладонью глаза и попытался отдышаться.

Как-то у них с батькой вышел интересный разговор. Богдан Степанович выложил два синеньких25: один побольше, налитый соком и спелостью, другой – поменьше, щуплый и куцый.

– Глядь, – объяснял батька, – один рос на грядке, которую поливали дюже щедро, с коханием. Другой рос на грядке, которую не поили водицей. Вот и вымахали синеньки такие неодинаковые. Представь. То, на какой грядке, будет расти и поливаться синенький, зависит от высшей силы, которая его туда посадит.

– От Бога?

– Нет, от тех, кто ставит себя выше Бога. От чинушей, которые себе берут грядку получше, а тебе оставляют похуже. Шо ты будешь делать?

– Я отберу у них грядку. Заберу деньги. У меня на грядку с хорошим поливом такое же право, как у них.– Яша ожидал услышать похвалу, но нет:

– Тогда ты просто займешь их место. Ты ведь заберешь грядку только для себя. А таких, как ты, море и ещё больше, которые растут на плохой грядке.

– А это уже их дело. Если хватит ума и сил, могут так же прийти и забрать.

– Тогда они решат, шо ты ничем не лучше этих чинушей, и отберут грядку уже у тебя. Видишь ли, на какой бы грядке ты ни рос, в итоге у тебя всё равно есть выбор – как расти дальше и чем себя удобрять. Не всё в этой жизни зависит только от грядки и хорошего полива. В конце концов, ты не просто синенький. А пока будешь верить, что ты только синенький, а не садовод, то будешь верить и в своё бессилие, будешь ждать, пока тебя удобрят те, кто посильнее.

Затем батька отвел Яшу в лес. Поход был долгим и утомительным. Но именно там отец показал, что такое – выращивать себя самого. Для этого нужно находить лазейки и искать пропитание. Для этого нужно убивать. И не бояться быть убитым. Боялся ли Богдан Степаныч, когда кгбшники пришли за ним, и никакой ИЖ-26 не смог спасти?..

– Панна, – прошептал Яша тихо, чтобы слышало только сердце.

Так и оставил зайца придавленным бревном самолова. Наверное, прошло минут пять или десять, потому что когда он оказался у реки, дождь дребезжал, как бешенный.

Река превратилась в расплавленный свинец – такой полновесной казалась. Потому легче было бросать ружье – от осознания, что оно тут же провалится под весом воды. Зачем выбросил ружьё, он сам не знал, но стало намного легче.

– Василиса! – бестолково перекрикивая дождь, Яша ловил капли раскрытыми ладонями. Стихия отвечала тем же размеренно-ликующим ритмом, а лес вторил дотошным молчанием. Яша всё лелеял надежду получить какой-никакой знак, как с Гвидоном. А дальше снова нащупать цель, смысл и направление в жизни.

Он уже промок насквозь, но уходить не хотел. Сел, прислонившись к волглой коре ивы. Её тонкие пальцы-листья приятно ласкали лицо, и Яша надеялся уснуть прямо здесь. В женских успокоительных объятиях.

Но и глаз не успел сомкнуть. Белый свет потребовал к себе. Жгучий и звенящий свет, наэлектризованный. Шаровая молния плясала над рекой. Красивая смерть – погибнуть от молнии?

Яша не смог додумать, шар несся прямо на него. Медленно, как лось, набирающий скорость. Может, это быть лось? Но по размерам, шар был меньше, скорее с пол-Яши ростом. Свет, густой, почти ощутимый, менял оттенок с бесцветного – на белый – на небесный – на алый. Его будто просвечивало изнутри. Будто внутри света был еще свет.

Яша забыл, как дышать, как мигать, как двигаться. Он замер, только зрачки следили за неведомым явлением. Ветер взял скорость, завыл, обретая голос. Листья барабанили первобытный ритм. И шаровая молния тоже издавала звук. Еле уловимый, свистящий и дергающийся. Не то флейта, не то кларнет.

Одним махом Яша готов был послать всех физиков и ученых и поклясться, что шаровая молния была каким-то духом из неизвестных миров. Она скользила над водой прямо к нему, и шлейф воды, как магнитом, тянулся за ней. Яша смущенно поднялся на ноги. Молния остановилась. Она висела прямо над урезом, а Яша стоял на угоре и всей кожей ощущал волнующее дуновение.

Шаровая резко свернула и, огибая Яшу, двинулась вглубь леса, ускорившись, словно молодая олениха. Она точно ждала, что он пойдет за ней. Однажды увидев красоту, человек всегда тянется за ней. Так утешал себя Яша, почему-то уверив, что непременно надо идти за молнией.

Она мелькала среди деревьев, и её очертания менялись, она будто изгибалась в языческом плясе. Яша представлял себя странником, проникнувшим в земли туземцев, которые живут по законам дикой природы. Листья подпрыгивали в бешеном ритме, капли летели, жаркие, словно искры пламени.

Яша забыл, где находится. Ему виделись какие-то озабоченные, ревущие лица, тела, красующиеся телешом, одетые только в обрядовые маски волков и бусы из куриных лап.

Когда они с молнией подошли к костру, пляски неслись на пике экстатической волны. Воздух дышал эйфорией. Дождь пыхтел, точно изжаждавшийся алчущий любовник.

Яша рассмеялся. Шар застыл над костром. А у костра расселись не двенадцать месяцев или апостолов. Всего четыре оголённых старца. У них были длинные седые, с тщанием ухоженные бороды, клонящиеся до самой земли. Яша мельком подумал, что жили деды точно немало, раз имели бородищи такой длины. Волхвы.

У них был больной мертвенный оттенок кожи, близкий к глинистому, и такая же больная худоба. Как если бы только что встали из могил и не преминули вымыть бороды. На шеях у них были талисманы, опоясывавшие бороды спереди.

У одного талисман был в виде деревянного колеса с шестью спицами. У другого – ромб внутри квадрата. У третьего – какое-то подобие женщины на коне угловатых геометрических форм. Талисман четвертого он не успел разобрать. Они все сидели, словно шаманы, окружив костер, и даже не смотрели на него. Глаза их были слепы и напоминали сточные пруды в белооблачный день. Определенно, волхвы.

Разговор полагался интересный. Только Яше говорить не хотелось. Он бы еще порезвился среди деревьев, раздевшись и ловя чарками небесную воду. Как чародей из далеких недетских легенд.

Он ухмыльнулся, пожалев, что выбросил ружьё, и развернулся, намерившись улизнуть. Но один из старцев оказался прямо за спиной. Он глядел безоблачным немым взглядом.

– Иди, – одними губами утробно прошептал волхв. В его голосе слился гром и ропотный рык грозы. Точно говорило само небо.

Яша сжал кулаки и развернулся. Он мог бы спросить «Куда идти?», но не стал. Разговор полагался даже весьма интересный. И весьма долгий.

На погосте

Грохот стоял такой оглушительный, что наверняка слышен был во всех уголках Тупиков. Уж на кладбище-то точно был слышен. Сносили церковь.

Настроение у собравшихся и без того было угнетённое. По внешнему виду односельчан нельзя было сказать, что собрались они на похороны. Оделись буднично и поначалу даже обсуждали не смерть усопшей или её личность, а свои бытовые дела и незначительные тяготы.

С появлением председателя в строгом вельветовом костюме все, как под гипнозом, разом смолкли и слегка приуныли, пристыжено отворачивая лица или вперяясь взглядом в землю.

Тупиковое кладбище вырастало мертвыми полусгнившими крестами меньше, чем в двух километрах от деревни. Единственной достойной здесь внимания вещью был куст терновника, острый, как смерть, безжизненный, как труп. Рос куст прямо посреди кладбища и являл как бы ознаменование жуткого запустения, в котором забросили кладбище. Кресты – наскоро сколоченные, жиденькие палки, ограды могил – скособоченные квадраты плетней.

При виде Игоря Петровича Гришка вздрогнул, но взора не отвёл, только внутренне напрягся и выпрямился. Глаза у председателя ввалились, обросли тёмными кругами измученной скорби. Кончики губ повисли. Он провёл два дня с Василисой Петровной. Точнее, с её телом. По старому обычаю покойницу отвезли домой. Там её отпевали, и председатель, как ближайший родственник, сидел рядом, следя, чтобы веки усопшей не распахнулись вновь. А сегодня гроб везли на кладбище.

– Наш барин – лесная образина и недалёкая орясина, – с неразъяснимым чувством сочинял Лёха на ходу. Он был пьян и покачивался, словно ваза на краю стола. Гришка с силой поддержал его за локоть.

Вчера Лёху незаслуженно избили на школьном поле. Туда ходила вся школа. Потусить, развлечься, а на деле потунеядничать – как считал Гришка. Ему там делать нечего было. Скучные дубинные разговоры, похожие на стук по столу. А вот Лёха туда так и тянулся, жаждая признания сверстников. Но общение не заладилось. Он назвал их шематонами и вертопрахами. И хоть они вряд ли могли знать такие слова, но влупили со всем нажитым мастерством и пустым буйством.

– Все собрались? – хрипло спросил председатель. Никто не ответил. Вопрос показался Гришке неуместным.

– Я ж говорил. Недалёкая орясина, – фыркнул Леха, потирая густой синяк на скуле.

Гришка с силой стиснул ему руку, но тот и не ощутил как будто.

– Я хочу слово, – уже громче попросил Леха, осоловело поводя глазами.

Гришке вдруг стало жалко. Василису Петровну. Председателя. Всеми забытое кладбище. И вообще всех. Себя. Здесь, наверное, никогда не было так тихо. Обычно на похороны приходили только родственники да кто-нибудь из местных мужиков с руками половчее, чтобы орудовать лопатой; таким платили или пузырем или чем-нибудь из зерновых-мясных запасов. Зато на поминки сходилось полдеревни. И даже те, кого не звали.

Никто не плакал и ничего не говорил. Даже грохот от сноса церкви заглох, оставив только громовое эхо, как от взрыва.

Народу собралось немного, всего человек двадцать. Из учеников – в основном, старшики. Учителя и директриса – одна из немногих в чёрном. Хотя она, по большому счету, только чёрное и носила. Гришка уловил её взгляд, устремлённый к Алексею, и ему стало стыдно.

– Лёх, тебе домой надо, – попросил Гришка.

– Гриш, ты чего? – подавленно ответил Алексей. – Я тоже имею право здесь быть. Я тоже хочу проводить Василису Петровну.

Больше Гришка не мог и не смел давить. Это было бы нечестно. Он только вздохнул, но не перестал сжимать локоть другу.

Каркнул ворон. И только это разбавило уныние. Гришка нашёл глазами черную важную птицу на одном из крестов. На вороне был синий вязаный свитер. Гришка поразился, сперва не поверив увиденному. Ручная птица? Чей-то дар? Как ворон мог согласиться надеть свитер? У него же своя непомерная стать.

Кто это из жителей Тупиков изловчился угадать с размером и цветом, так, чтобы гордому глазастому угольку пришлось по нраву? На минуту Гришка заворожёно застыл.

Алексей, скользкий ужина, воспользовался моментом, вырвался и зашагал к заготовленной для гроба яме. Истинно подмостки нашёл. Только захмелевшие актеры обычно недолго на сцене держатся. Гришка замер в ожидании.

– Граждане, товарищи! – затараторил Алексей нескладно. – Событие до чрезвычайности ужасное случилось. Это несомненно. Ведь Василисы Петровны нам всем будет не хватать. Её честной заботы и трезвого рассудка. Она умела одним словом и утешить, и успокоить, и облагоразумить. Об её уме и порядочности можно целые панегирики писать, а в её честь петь оды. Редкого дарования был человек, – он склонил голову, как видно, ожидая оваций, но, не дождавшись, продолжил: – Да, редкостный человек был. Умела Василиса Петровна ещё и обремизить, так урезонить и так распечь, чтоб ты почувствовал себя самым ничтожным, убогим и позорящим весь мир существом, – он поднял правую руку а-ля Ленин, – Элементарная халдейка она была! – и опустил ладонь, как топор над старухой-процентщицей.

– Пьян ты что ли? – подозрительно прищурился председатель, раздувая ноздри, как бык.

– И точно! – крикнул Олежка Смирнов в двух шагах от Лехи. – Прёт от него что надо!

– А ну, пошёл прочь! – прикрикнула директриса, подходя ближе. – Как не стыдно!

И все учительские голоса подхватили «Как не стыдно!», вражеским кольцом окружая Лёху. Гришка опомнился, под дьявольское карканье приблизился к другу, вырывая из чужих рук.

– Ну, перестаньте! – умолял он. – Простите Алексея, он с горя! С кем не бывает.

– Уводи скорее, – промычал Игорь Петрович, заслоняя толпу.

Гришка потащил Лёху от греха и новых побоев подальше, словно осужденного – от праведной толпы. Тут шум голосов заглушил стук подъехавшего катафалка – праздной повозки, на которой в Тупиках традиционно возили гробы – на кладбище, и молодожён – на свадьбу.

Похожий на тонкий прутиковый голик и такой же голо-лысый, один из кучеров спрыгнул с козел, впопыхах запетлял между могилками.

– Игорь Петрович!

Игорь Петрович обернулся, глаза его, словно наведенное дуло, тут же нашли цель – гроб поверх повозки. Омертвелыми, неживыми шагами продвинулся он вперёд. Собравшиеся перестали голосить, и ворон в знак почтения тоже стих. Только вдруг директриса жалко разрыдалась, сморщившись, как чёрный угорь.

Председатель будто и не заметил кучера, бегущего навстречу, обошёл с другой стороны могилы и напрямик подошёл к повозке. Резвым, внезапно прытким, кошачьим движением взобрался наверх. Ополоумевший и дрожащий, открыл гроб.

– Где? – громовым шёпотом спросил он.

Кучер остановился и посмотрел на председателя покорно и униженно, словно раб.

– Там хохол ошалел вконец! – громко, без уважения к тишине, докладывал он. – Яшка на нас дуло наставил по дороге! Мы ойкнуть не успели, а он выстрелил куда-т, пригрозил, орал, что эт его собственность!

Другой водила странно кашлянул, как будто намекая, что вышло немного брехни.

– Забрал он тело. Ток тело забрал, на свою телегу завалил и увёз. И ещё потом стрелял. Сбрендил петух!

Игорь Петрович стоял бледный и недвижный, и хотя казалось, что белее уже нельзя стать, но краска совсем сошла с его лица. Двигались только складки его одежды под тихим ветром. Но глаза не моргали, и всё тело застыло. Сейчас он скорее напоминал белый флаг, подвластный только себе и тихомольному ветру.

Лёха осел на землю и расхохотался. Негодованием и презрением прожгли Лёху взгляды собравшихся. Гришка нахмурился, а потом улыбнулся. Самый главный театрал вёл себя естественнее всех во время картинной немой сцены.

Грянул грохот. Такой оглушительный, что его можно было ощутить каждым дюймом тела. Будто свирепел гром, знаменуя бурю. Другие звуки вымерли, искоренённые святой мощью. Сносили церковь.

Ящер заходящий

Сядить Ящер Сяде Ящер под пирялущем

У золотым кресле, на ореховым кусте,

У оряховым кусте где ореховая лусна,

Орешачки луще. 

– Возьми собе девку,

– Жанитися хочу, 

– Котораю хочешь…

– Возьми собе панну,

Котораю хочешь,

Котораю любишь…


Из багреца. Яша представлял, что похоронные одежды на Василисе были платьем из дорогого багреца. Как у той княжны в его сне…

От завернутого тела пахло разложением (совсем чуть-чуть), какими-то бальзамическими средствами и то ли ладаном, то ли ещё каким маслом церковным. Ещё остался запах панны. У каждого свой запах, думал Яша. И панна пахла морошкой, хвоей, табаком.

В лесу, доехав до дуба, он осторожно снял тело с повозки. Всё уже было готово. Дуб располагающе перебирал листву на солнце. Соловей тешил слух радостной трелью. И никакие пресловутые работнички не елозили вокруг. Сооружение погребального костра гордо возвышалось на срубах деревянного настила.

Тотемишко стоял позади погребального сооружения, еле заметный. Яша удивлялся, как председателю могло показаться, будто тотем был огромным. В нём было не больше четырех локтей в высоту – он был ниже Яши, и, пожалуй, легче Яши тоже, поскольку тот запросто мог его поднять.

Василисе, он, конечно, наплёл вранья, сказав, что привёз в лес дымовой распылитель и создал видимость пожара. Не было такого. Но ему хотелось уверить себя в обратном, хотелось верить, что не было никакого колдовства, что лес не зашёлся смогом, и что трактор не мог поломаться от столкновения с какой-то декоративной игрушкой. Сейчас же он был готов ручаться даже за существование эльфов из английских сказок.

– Я буду ждать тобе, – он поцеловал холодный трупный лоб и уложил тело поверх настила. Пламя зашлось само, без какой-либо подмоги. Жрецы со своими чарами постарались, уверил себя Яша.

Огонь крады 26жрал воздух, ширил по погосту27 запах терпена, горького дерева. За багряницей огня не стало видно мёртвой.

Яша не сожалел. Его овеяли опустошение и усталость. Он сравнивал себя с грязным бельём, которому, собственно, плевать, что оно грязное. Ведь оно знает, что скоро его очистят. Яшу мог очистить только пепел.

Уже в следующее мгновение, хватаясь за последние кусочки былой жизни, он забеспокоился. Ему захотелось прыгнуть в костёр как Снегурочке и раствориться с дымом. Так обычно приговорённому хочется поскорее застрелиться, чем тащиться на плаху.

Костёр жадно глотал аршины похоронного сруба, обугливал плоть и дерево, сливая в единый мглистый дым. Яша подступил ближе, обдаваемый жаром и опасностью.

Полукружье снятого дерна вокруг погоста как бы предупреждало ─ не иди дальше. Пламя всколыхнулось пунцовым вихром, словно простирая объятия. Яша не выдержал, парой быстрых прыжков заскочил на шаткий помост. Белый саван почти полностью стлел, в бесформенной массе сгоравших остатков едва можно было опознать человека.

Яша встал, распростер руки над огненными языками, но пламя его не коснулось. Будто он был бестелесным духом, призраком. Может, он уже умер?..

Нет, просто ещё не докончил начатого. Так бы сказали те жиденькие, почти ситцевые, волхвы. И как в их щуплых, дряхлых ручонках могло крыться такое могущество, способное укротить любую природную стихию? Нет, подумал Яша, всё дело было в силе духа, а не мышц. Ему о такой только мечтать…

Соловей вновь затренькал где-то за левадой. Яша склонился к тому месту, где думал, была голова. И поцеловал там, где думал, были губы, а на самом деле только обугленная чернота.

И пошёл в обратную сторону.

– На мосту свидимся, – кинул напоследок, больше себя уверяя.

Динь-Дон – вот и он.

Динь-Дон – прощается он.

Динь-Дон – скитается зря.

Динь-Дон – уходить ему пора.

Звон и шёпот сплелись в унисон и так вдарили по слуху, что Яша чуть не оглох. А как звуки вернулись, так оказалось, что вся лесная пуща и округа шумят. Смех, гусли, разговоры, хотя как по Яшке – всё одни пустозвоны. К чему говорить или шептать, или петь, если можно тишину ловить? А в ней поболе мелодий и голосов, чем в любом хоре.

Он оглянулся. Кумир-тотем действительно казался необъятным, в вышину равняясь с кроной дуба. Такого колосса вправду никакой бы трактор не повалил… Глаза у тотема горели, истинно как в полубезумном рассказе председателя. Яша сильно зажмурился. Вот бы проснуться и развеять сновидение. Он вздохнул и постарался успокоиться.

Погребальный костер превратился в ритуальный: вокруг него водили хороводы ребята и девушки, напевая что-то старинно-былинное. И над всем этим возвышался тотем, словно царь, взиравший на поданных. Или как какой-нибудь председатель…

Яша вспомнил, что когда они с матерью бежали из Украины, где-то на пути к Полтаве наткнулись на «Змиевы валы» – невысокий холмистый бугор, тянущийся длиннющим полукругом по плоской равнине. Мать рассказала, что когда-то давно на жителей Днепра нападал огромный змей. Он требовал, чтобы ему приносили дары, княжьих дочерей, золото. Как-то раз храбрые кузнецы-кудесники Кузьма и Демьян спрятали у себя одного из тех, кому выпал жребий принести себя в жертву змию. У кудесников была огромная кузница, и, когда змий явился, он приблизился к воротам. Кузнецы сказали ему: «Вылижи дыру в двери, и коль сможешь, отдадим мы тебе твою жертву». Змей вылизывал дыру двадцать дней, а за это время кузнецы выковали огромный плуг. Когда голова змия просунулась в дыру, они запрягли змия в плуг, и, открыв ворота, оседлали. Они пропахали гигантскую борозду до самого Днепра. У реки змей пил долго, напился и взорвался, выпустив всяких гадов и ящеров из чрева. А вал, пропаханный кузнецами, остался, чтобы защищать их народ от всяческих врагов и других змеев. По какой-то причине в тот момент, когда ненька рассказывала об этом, Яша воображал себя не одним из кузнецов, а тем бедным змеем, которого, мало того, что приручили и унизили, так ещё заставили работать, до смерти пахать землю. Участь похуже лошадиной. Ладно, хоть напиться дали напоследок.

Вот и сейчас Яша представил, что он далеко не главный герой истории, как ему казалось. Он был пусковым, вспомогательным механизмом. Маленьким винтиком. Таким же равнозначным, как другие. Как те язычники, что обрядовали рядом, воссоединяясь с природой.

В полной мере он ощутил себя частью чего-то целого, что объединяло не просто верующих, но всех и везде, даже если они не знали об этом. Он думал, что только во время таких ритуалов, будучи овеянным веснянками28, гаданиями и наговорами, можно приобщиться к чему-то всеединому.

Легкое опьянение охватило его. Разум и тело заволокло приятное томление. Как будто больше ничего не осталось внутри. Он носил одежду, носил кожу, кровяные сосуды, органы, но внутри оставался полым. Всё опостылело, и всё исчезло. Не осталось волнений. Надежд. Веры. Всё потеряло смысл. Он чувствовал, что если сейчас приляжет, то так и останется лежать все последующие квадриллионы лет…


На лес опускались неистовые потёмки, высвеченные кострами, перевитые свистом и гуляньем. Яша заплутал. Он уже успел погадать на жабе, хлебнул ягодного вина и теперь собрался к реке, чтобы пустить по воде венок. Гайтана29 с роду не носил, то-то мило и потешно было забавиться с бесовским людом.

Река расцвела майским ночным цветком – столько костровищ по берегу развели, что водяная гладь будто была усеяна красным самоцветом, сердоликом аль янтарём каким.

Яшу пьянил один этот вид реки, осоловелых людей. Его переполняло счастье и сознание своей мизерной значимости, которая всё-таки составляла какую-никакую значимость. Пьянило от мысли, что всё здесь было по-настоящему, без обмана и прикидки. Никто не притворялся друг перед другом. Панна тоже не притворялась с ним в разговорах…

Стоило об этом вспомнить, как река вздыбилась, положенные на воду венки вздернулись, приподнялись на тонкогубых волнах. По Тупихе плыла ладья. Маленькая, несмышленая ладьюшка.

Никогда такого чуда он не видывал. Судёнышко точно не плыло, а летело, волны от него расходились мягкие и едва заметные. До этого Яша едва мог представить, что по такому мелководью можно пустить хотя бы бревенчатый плотик.

На ладье в кумачовой рубахе, красивая, до святости бледная, восседала панна. Истинно царица посреди подружек-хохотушек. Такая же вернулась, какой в прошлый раз являлась. Только хвост сменили ноги.

– Панна! – заголосил Яша, махая руками.

Неуж он втюхался? От одного взгляда на Василису у него даже глаза помокрели. Хотя это уж, от костров, должно.

Ладья подплыла-подлетела к берегу, вперилась в заросшее дно. Мальчишка в одних портянках тут же ухватил нос кораблика и взялся подвязывать к тонкому стволу ивы.

– Ну, здорово, родная! – Яша кинулся к ладье, но его быстро окружили гибкие девчата, соскочившие с судна.

– Не пойдёт так, – вразнобой твердили они, обнимая его ласково и трепетно, как змеи.

От эдакой катавасии у Яши все потемнело перед взором, накрыло туманом, как будто под водой.

– Как же так? – спрашивал он у кокеток-ундин30. – Я стокмо сделал, шоб её найти… Панна, пог’овори со мной, – сурово потребовал он.

– А мы чем негоже? – улащивали ундины, блестя рыбьими глазами.

– Ток её надо мне. – Яша закрыл глаза, а они поволокли его дальше от берега.

– Сидит наш Яша

На золотом стуле,

Ладу, ладу, ладоньки,

На золотом стуле, – запели девицы, усадив его на траву.

«Динь-Дон» – вперемежку с песней куролесил звон.

– Щёлкает наш Яшка

Калёны орешки…

Калёны-калёны,

Девушкам дарёны…

Вилам посулёны…

«Динь-Дон», – был он намертво влюблен. Беспутен, неумён.

– Сиди, сиди, Ящер,

В ореховом кусте,

Грызи, грызи, Ящер,

Каленые ядра!

Где твоя невеста, в чём она одета?

Яша всё еще держал глаза закрытыми. По правилам игры он протянул ладони и стал касаться рук девиц, выбирая наугад. Смеялись они диковинно: такой звук точеный, мелкий и дробный, точно камешки сыпались и о другой камень ударялись.

Яша ощупал их ладошки, но не выбрал ни одной.

– Где твоя невеста, в чём она одета?

– Её здесь нет, – вымученно прохрипел Яша. Он хотел открыть глаза, но сильные, липкие, как клей, ладони закрыли ему веки.

– Моя панна рядом, – тогда стал отвечать он. – Одета по-диковинному. А обычно она в костюме ходит. Вежливостью красится да ишо строгостью причёсывается. И добротою прихорашивается.

– Как её зовут?

– Панна. Василиса бишь.

– Откуда привезут?

– З миру мертвых, – пересилив судорогу в горле, ответил Яша. Ладошки отнялись от его глаз, и он прозрел. Панна стояла перед ним. По пояс в воде. В отливах красного света костров и самоцветных бликах.

Яша чуть не задохнулся от волнения. Живот словно чем подпоясало, и стало ему совсем туго идти, и воздух вдыхать, и жизнь бытовать.

Он кинулся к ней. Припал к руке, обрызгался речной водой и смехом вилохвостых русалок. Его так и подмывало сказать что-нибудь, но вышло только полновесное «панна». И он, засыпанный и рекой, и солнцем, и огнём ослеплённый, и Василисой очарованный, плакал, раскаиваясь и горюя.

Его существо переполнилось до краёв и растворилось в маленькой скромной Василисе. Берегине.

– Мы свидимся на мосту, – прошептала она и поцеловала его хрустальными влажными губами в лоб.

Всё завращалось, и Яша стал раздуваться. Он словно бы увидел себя со стороны, беспомощного, окруженного змеями и змеёнышами. Его прислужниками. Его хитростями. Его спутанными отговорками.

И не сказать, что было то, да только Яшка обернулся ящером, какого и в краях тех не бывало. Спинка зеленая – малахитом вощёная. Обернулся ящером и был таков.

Встретились они под землей или на мосту звездном Калиновом – неизвестно, но ящеру всяко спокойней живётся да не лютуется.

Правду уж и не выманишь, да говорят, что нашли его тело в реке. А другие, что повесился он прямо у хатки той учителки.

Посолонь

Игорь Петрович Непокорнев.

Одним росчерком. Веско. Метко. Размашисто. Председатель поставил подпись на увольнительной. Сумерки ставили точку в дне за окном. В высоких зарослях жаворонок ставил концерт. Люда, бухгалтерша, ставила чайник за стенкой.

Игорь Петрович выглянул в окно, поправил очки. Предславы не было. Последние дни она стала неразрывным элементом пейзажа у сельсовета. Чутко и бесхитростно она пыталась разделить тоску Игоря Петровича. Вязала, читала, вглядывалась вдаль. И всё это делала, сидя на скамеечке у замызганного штакетника. Сейчас её не было, и тревога вновь принялась резать душу председателя.

Игорь Петрович словно потерялся. Он хезнул и чах на глазах, утрата и поражение обтёсывали боль изнутри, не давали спать спокойно и жить пристойно.

Всё какая-то неземная мистика будоражила голову, подчиняла сны. С суеверным ужасом он впервые подумал, что Бога нет. Что вообще ничего нет. Жизнь и Смерть – единственные боги, которые могут править миром, если только мир этот есть.

– А жаль так-таки, Игорь Петрович, – куршивая головка бухгалтерши показалась в проёме. – Как мы без вас-то? И куда вы пойдёте?

– Не знаю, Люда. Не знаю. Но уйти – уйду. Может, окуню тоже в сетях не сидится, а его вот посадили, вишь ли. Не могу я больше. Надо из сетей выпутываться. Чайник готов? – отвлекающим манёвром спросил Игорь Петрович, и Людочкина куршивая головка исчезла.

Игорь Петрович проверил пачку в кармане и побрёл по немому гнойному коридору на улицу. Предславы не было видно. Только ворон о чём-то кумекал тут же, сидя на крыше и тыкая в председателя непроглядным глазом.

– Ну, чего, друг? – спросил Игорь Петрович. – Я вот, уходить собрался. Сказал бы тебе, куда да сам не раздумал.

Ворон всё – молчок в мирок. И разгадывай – что на умишке да в учёном глазишке.

«Яшу пойду искать», – смаковал идею долго. Не за ради мести найти хотел. А чисто потолковать, что с сестриным телом стало – узнать. Так ведь с похорон и не видали стервеца. И Василису тоже.

Игорь Петрович затянул сигарету. Глядь, а ворона и нет уж. Размечтался, кабы птаха, словно щука там чудесная или рыбка небесная, бросился выполнять желание. И когда Игорь Петрович повернётся, за спиной очутится Яша. С Василисой. Или одна Василиса. Живая…

Но обернувшись, ещё более приятно взволновался и разлучисто разулыбался. Там стояла Предслава. И никого другого не надо было.

– Что ты, девочка? Домой собралась и не попрощалась.

– А я не собиралась домой. Я прогуляться ходила. Ноги размять, себя в округе показать. А там Михаил Степанович приехал.

Председатель подивился да делать нечего, пошёл встречать участкового. Может, вороняга желание таки исполнил, и участковый нашёл Яшу? Не зря же Игорь Петрович наговор на поиск убивца прочитал…

За еловой рощей такала фабрика, на созревших полях гудел ветер, под ногами стелился зернистый гравий. Болтались бантики на косичках Предславы. Словно цветочек – Аленький иль какой ещё хрупенький – качалась девичья фигурка…

Около престарело скрипящих ворот председатель заприметил Ниву Михаила Степаныча.

– С вестями я, Петрович, – объявил участковый, вывалившись из машины.

– Коль с хорошими, заходи, чаем напою. А коль с плохими, так прости, у меня дел много.

– Ну, тут как посмотреть, – хохотнул Михаил Степаныч, по-хозяйски открывая калитку. – Со всякими вестями. Веришь ли, Хозяйку горы медной нашли. Потолковать надыть с глазу на глаз.

Игорь Петрович с намёком посмотрел на Предславу. Девочка сжала свой синенький клубочек и отошла к ясеню, поиграться вроде как. Но Игорь Петрович решил, что она сейчас должна бы навостричь ушки на макушке и с интересом прислушаться к говору взрослых дядек. Ничего, он сам так делал.

– Это твоё, как видно. – Михаил Степаныч передал председателю гладкие бумаги, попахивавшие официозом.

– Это что?

– Доверенность. С твоей подписью.

Игорь Петрович вздрогнул, поправил очки, отгоняя наползшие дурные предчувствия.

– Доверенность на что?

– На передачу тебе от Яшки капитала огроменного. Капитал мы тоже нашли.

– Как это? Где это?

– Обыскали хату Рубановых. Яшку не нашли. А вот мамашу его… Кхм. Хоть стой, хоть падай. Наткнулись на её тело в погребе. Как видно, переломила шею, пока спускалась, замотался её шарф за лестницу и придушил бабёнку. Зрелище то ещё. Лежит баба на зеленой куче денег, красивая, хоть и мертвая. Вот и говорю, Хозяйка медной горы, етить её. То-то она и в сказке та еще жадюга. Никогда мне не нравилась эта сказка.

– Страсти какие… – прошептал Игорь Петрович, рассматривая подпись на доверенности. С точностью до последнего завитка такую же подпись он сегодня ставил в увольнительной… Или же у него от переизбытка впечатлений совсем ум поплыл. Изробился он смертельно.

– Когда ж это ты успел подпись поставить? И откуда такие деньжищи? – допытывался Михаил Степаныч, мизюкая и без того узкими, как у крота, глазами. – Когда эт ты снюхался с гадом этим?

– Да уж после того, как ты успел с ним на охоту дюжину раз сходить, – отпарировал председатель. – Поставил подпись я. Не сомневайся, видишь, дата стоит вчерашняя? Прислал он мне доверенность с адвокатом, а за что деньги передал, сам догадаешься. Могила-то Василисы пустует. И тела нет больше.

Игорь Петрович сам до конца не знал – привирал он больше или правду расписывал. Как-то сама собой картинка сложилась.

– Вот ведь какие времена пошли, – задумался участковый, – мертвых теперь не отпевают, а продают. Смотри, как бы к тебе сестра неупокоенная не явилась. Не думал, чтоб ты на такую дикость повёлся. Мало ли что этому некрофилу взбрело.

Игорь Петрович не ответил, отвёл взгляд и задумался. Ишь ведь, забедно ему стало от этих слов. Но он нутром чуял, что разгадка рядом. Прямо в письме, которое было прикреплено к доверенности.

– Ну, бывай, Петрович. Твоё дело все-таки. Мог бы только голову не морочить своей заявой на Яшку.

– Заявление я заберу. Да только не так все просто, ты пойми, Михаил.

– Я это каждый раз слышу, как какая-нибудь чертовщина творится. И не сказочная, а бытовуха обычная. В соседнем селе дед забил внучку и говорит, что она ему пирожки слишком холодные подала, а значит, черту душу продала. Вот ещё мужик один в январе месяце посреди ночи бабу свою разбудил, сказал, что пошел двенадцать месяцев искать и замёрз насмерть в лесу. Еле откопали. Кто бы хоть раз рациональную причину привёл, довод какой логичный.

– То-то и оно, что рациональный довод твой найти просто, а может, истине как раз иррациональный довод соответствует.

– Или его найти проще. Да дело твое. Тебе с твоей иррациональной совестью жить, а мне рациональные протоколы заводить. Ты завтра не уезжай никуда, я как раз с протоколом заеду.

– Завтра я ещё тут буду, так что заходи. Чаем же обещался угостить.

По гравиевой дорожке зашоркали тяжелодумные ботинки участкового. Сверху требовательно заголосил ворон.

Игорь Петрович прочёл надпись на записке: «Председателю от ящера и золотых кур на овладение лесом». Неужто яйца и впрямь золотые были?

Игорь Петрович хотел заныкать письмо, чтобы опосля прочесть. Но любознательная Предслав уже была рядом и не могла не заметить этого.

– Читайте же, Игорь Петрович, – потребовала она.

Он послушно развернул конверт, достал исписанный лист. Буквы дрожали и складывались в синие прожилки.

Помучнел31 с лица Игорь Петрович. Противно и больно читать стало, голову закружило, сердце закололо.

– Прочти ты, пожалста, – попросил Предславу. Маленькие белёхонькие ручки обхватили синие строчки.


Начну сразу, по делу. Никогда не бывал я так шибко близко к воротам райским желанным, как когда панна, Василиса Петровна, рядом со мной бывала. «Насильно мил не будешь», – ненька мне говаривать дюже любила, когда я вокруг девчат калачом ходил. Только знай, батька мой наоборот говорил: что всего добиться можно. Было бы желаньице, а там и судьбы приданьице. Всё это неразбериху мне в голове состряпало. Насильно вот мил не будешь, но добиться же можно. Так всего и всех я и добивался сам, не прося милости у бога. Все сами да не с усами, а с силами своими. Василиса дюже приглянулась мне. Хотя бы тем, что не давалась так легко, как давалось всё остальное. Своего я быстро привык добиваться, а тут стена упёртая. Как не взыграть мужескому, от рождения положенному? Покедова панну не повстречал, мучно32 жилось, всё легко в руки шло, и всё получал без лишних хлопот.

Меня часто называли безответственным. Это неправда. Ответственность я готов нести за свои поступки. Но я бессовестный, так бабка моя говорила, это правда. Меня никогда не совестило, к чему ведут мои поступки, и могут ли они кому навредить. Никто не жаловался, а недовольство выражали напрямую. Без слов, кулаками. Но стыда я не знал. Ни за браконьерство, ни за «сношания беспутные». Должно, родился бессовестным, потому что родичи были божески совестливые. Но если бы я перенял и это от них, то навряд стал бы хорошим охотником. Охотник, добытчик, завоеватель. Все это про меня. Безрассудная храбрость и жестокая бездумность. А панна была бы противовесом мне.

Я не больно верую и за грешника себя не почитаю, но каюсь. А только панна хучь и не сделала ничего, а часть вины несёт за собой. Знаю, и теперь точно знаю, что и я ей глянулся. Себя же мучила, в руки не шла, душу себе заломила, вилы воткнула и чувства заткнула. Подвизалась, молитвы читала, хваталась за веру. Ну, как не грех себя мучить и другого заодно? И ей услады мало, и мне не шибче легче. Но я каюсь, вину свою признаю и на суде любом подтвержу. Я толкнул панну у реки нашей, на пришибе33. Но грех не чувствую за собой. Потому что делал без злого умысла, без обиды на сердце. Случайно экая гадость вышла. Ненарочно. Но виноват я. И покоя мне это не даёт. Обрыдло всё. До корней волос всё обрыдло.

Вину, как мог, искупил. Лес ваш спас. Достал деньги с высшей помощью. Ненавидь, кори, костери, председатель, но сделанного не воротишь, только маслом покроешь и добром перекроешь. Вот я и крою. Накроил себе судьбину хорошую. Может, в чужих глазахнечестную, зато мне всласть. Жалею только о судьбе паневой. О своей – ни единожды.

О сестре не таи волненья. Похоронил я её, как следует. Никогда не была она по-настоящему православницей. Это всё родом навязанное. В том мы и похожи. И ей семья свое навязала, и я во взглядах да смыслах родичей заплутал. Поэтому вместе мы с панной и уйдём. Как полагается, по всем законам мирским и высшим. Как хошь думай: что это сон был, что морок Тупики оплёл, что силы предков восстали, но что имеем, то имеем.

Должно, все мы суеверные и одной верой скреплённые, раз силу нечистую в напастях виним. А я уверен, что сила нечистая не такая уж не чистая, а вполне себе чистая, потому что пакостных намерений не таит. Всё зараз делает, нашими раздумьями питаясь. Пожелал соседу тройню от всей души – и сила чистая услышит, помилует. Пожелал соседу смерти – сила нечистой оборотится. Так и с людьми. Плохой, хороший, всех делим, а забываем, что и камень природный с грязью примешан бывает. Вот и хочу, председатель, чтобы и ты меня за плохого не принимал. Ты сам не так невинен, если признаться. Уповаю только, что любовь твоя к маленькой княжне так же чиста, как и моя к панне Василисе.

Всего тебе добрэ. Страстей к сердцу не подпускай и сам хорошечно поживай.

Ящер


Тишина цедила задумчивое молчание. Невмочь было говорить Игорю Петровичу. Вот он какой зараза, хохол этот, вышел. Выкрутился. Покаялся. И был таков. Вышел сухоньким из воды и грехи с себя снял. И сестру невесть где в доски положил… А глядишь, и вовсе без досок. Сжёг, может. Мало ли что умалишённому придет. Кур как-то же заставил золото нести. И что он мог знать о Предславе?..

– Почему он подписался ящером? – заинтересовалась девочка. В одной руке у неё был клубок, во второй – письмо. Как есть, божок правосудия.

– Ящерицей он всегда был. Подлой и скользкой. Хотя я…

– Не можете ненавидеть его? – сняла с языка Предслава. Над головой захлопали крылья, и друг-вороняга в муфте уселся на столб ворот.

– Как ты надела на него кофту?

– Он умный. Сразу понял, что я вязала для него. И одела я его легко и быстро. Он был не против.

– Знаешь, моя сестра говорила, что в Древней Руси была такая княжна. Звали её прям как тебя, Предславой. Она была очень мудра и «известна исключительно за свой ум», как говорила Василиса. Её братом был Ярослав Мудрый.

– Я знаю эту историю, – с горечью сказала Предслава. – Когда напал Болеслав, польский князь, и забрал сестёр и жену Ярослава, то князь Ярослав не стал их вызволять. Хотя Предслава помогла ему в усобице с братьями, чтобы он Киев занял. Так и осталась она в наложницах. А Ярослав женился заново.

Игорь Петрович пожалел уже, что вспомнил об этом, но Предслава улыбнулась, и вечер стал как-то светлее.

– Как же вы деньгами распорядитесь? Лес выкупать будете?

– Это перво-наперво. Похожу ещё в председателях какое-то время. А как с лесным участком решим, так и уйду.

Всё-таки есть на свете вечные вещи, размышлял Игорь Петрович. Вечно текут реки. Вечно шумят леса. И вечно трудятся где-нибудь люди. Так это воодушевило его, что и жить снова захотелось и работать, и любить…

Но заслышав мерно такающую фабрику, председатель передумал. Всё это показалось ему младенческим неразумным лепетом. Реки исчерпают. Леса порубят. И всё положат к ногам производства. Если бы время было вещью, то было бы фабрикой. Станки – стрелками, дробящими час на минуты. Конвейеры – циферблатом, стягивающим минуты в дни.

Впервые Игорь Петрович с отвращением и омерзением взглянул на сосняковый бор, за которым работала фабрика. А когда-то, в юность, он там робил. И радовался, что тратил время разумно. Всё и везде время. Жизнь – ходьба времени.

Усталость надавила на плечи, Игорь Петрович ощутил, что начал горбиться и стариться на глазах.

– Пойдём, – потяжелевшим хрипом позвал он Предславу. Юная, бьющая жизнью, как молодой источник, она подала ему руку. Окинула хрустальным взглядом синих глаз. Видно, всё она знала и обо всём догадывалась давно. Но председателя не оттолкнула. Сердцу стало жарче, а голова как будто сильнее посеребрела от седины.

Игоря Петровича начала толить жажда отойти скорее подальше, раствориться во времени. И Предславе ничего объяснять ненужно было. В руке у нее, словно монаршая держава34, покоился синий шар. Похожий на мир. Впереди, уже далеко, к полыхающему горизонту, улетел ворон, ни проронив ни гарканья, ни карканья.

Так вдвоём шли они вдоль просёлочной песочной дороги. Посолонь. За синей ниткой судьбы.

Меж перелогом и лядиной

Вопленица. «Вопленица, истово горе толкующая». Так себя окрестил Лёха, оправдывая своё поведение на похоронах. Он же и объяснил, что вопленицы – это такие преосвященные народные старухи, которые оплакивают чужое горе. «Дурёхи ославленные, одним словом», – ёмко присовокупил Лёха. После этого они с Гришкой какое-то время не разговаривали. И хорошо даже.

Круговерть недавних событий сбила Гришку с привычного хода жизни. Всё у него в голове поперепуталось-поперемешалось. Необъятная печаль, обрамлённая злобой, билась в сердце. Почему-то с новой силой всколыхнулась обида за деда… Тот пропал, не умер вроде бы, но ведь уже три года прошло. А его так никто и не отпамятовал и не отпоминовал. Вот почему взбрело Гришке найти какую-никакую вопленицу, чтобы хоть она память о дедушке справила, а то у него сил горевать не осталось, чтобы как следует оплакивать.

Спросил он бабушку, где искать вопленицу.

– Легче найти живую утопленницу, – отшутилась Галина Степановна. – А вопще. Аксютка у нас та ещё горлистая плакальщица была. Не знамо, как теперича у нее всё. Справиться бы. А почто спрашиваешь?

– Хочу по деду отвопеть, – честно ответил Гришка.

– Ка-ак? Грех же великоденный! Нельзя, никак нельзя. Знамо, шо грех великий. Дяд-то твой ещё живой может, а ты его!.. Да где ж в тебе вера и любовь сыновья?

Бабушка всплеснула руками и прямиком к образам – молиться. И не поведала, где эту вопленицу Аксютку искать.

Странно выходило: скорбеть по деду не грех, а поминать – грех, хотя одно из другого вытекает. Бестолковое умопостроение. Гришку это не усмирило. Как держал в уме отпеть деда, так и сохранил и решил Лёху к делу приурочить. Раз уж назвался вопленицей, будь добр, повопи, как чествуется у верных слову.

«Отчего б и не повопеть?» – единственное, что ответил Алексей. И если б он сказал то со своей завсегдашней ухмылкой спесивой, Гришка бы молча ушёл, но Алексей ответил проникновенно, без зазнайства, с серым выражением лица.

Больше ничего не обговаривали, а в тот же день, как свиделись, пошли на перелог35, подальше от пожни, куда люд не особо забредал. Гришке здесь не нравилось. Отдавало пребыванием цивилизации: отпечатался здесь след человека в виде мелкотравной полосы посреди густозаросшего леса. Как если бы покосили траву, и она еле-еле без охоты каждый год вырастала на дюйм, затаив глубокую обиду на людей. Ту же обиду и Гришка испытывал. Потеря деда оставила такой же глубокий след в душе. Хотелось заровнять прогал, засеять новыми чудесными воспоминаниями. Потому-то бережную символику заточил Гришка в этот перелог, и хоть ему не нравилось это место, но было совершенно под стать задаче.

Терзала только смутная тревога за Лёху. Ещё устроит комедию, посмеётся над Гришкиной сумасбродной просьбой, плюнет и уйдёт. Но Алексей шагал сурово и как-то не по-своему: молчал, сырыми рифмами не сыпал, вообще был угрюм.

Вышло же всё наоборот, шиворот-навыворот вовсе. Не комедия, а трагедия неудобоваримая.

Лёха аккуратно сел перед линией перелога и вдруг так завыл, что Гришка подумал, кабы с ним падучая не приключилась. Да только то явственно не болезнь, а какое-то искупленное озарение было. Гришка думал, что они поговорят здесь, поплачут вместе, всё обтолкуют и деда проводят молитвой, а тут настоящее светопреставление. Слишком даже серьёзно Алексей внял его просьбе. Сел он, подмяв покрывало из венчиков осоки, и начал что ни на есть причитать. И ничто, казалось, не могло остановить Лёху в его превозвышенном плаче.

– Тяжко мне, смрадно мне, горемычно мне,

Горы высокие, в выси одинокие.

А и быть мне таким же одиноким в горе моём,

В кручине моей, невмоготу преходящей,

Сердце желчной гадью томящей.

Баяли бабки, что жить буду долго,

Да не учуяли, как тошно и пакостно.

Не ведал я страшных мук сына божьего,

Не знал угрюмых невзгод Иуды грешного,

Да сморила мя печаль суетная,

Новым веком воспетая.

Не стало ни матери, ни отца, ни одного лица,

Кое бы пригрело, лаской утешной согрело,

И притворов небесных обзор

Не сеет надо мной боле призор.

Потому я на другу́ сто́рону иду,

Древним заветам знамя кладу.

Оттого и в душе веет вешнее,

Ясно забрезжило

Солнце бога приспешного.

Я ему поклонюсь,

К ветхим знакам вернусь,

Дворового 36 почту, друга деда мово любимого.

Поднесу ему дар лестный

На алтарь его поднебесный,

Святой Троицею стаще́нный,

Пращурами освяще́нный.

На одном дыхании, невесть откуда перенятым речитативом набрасывал Лёха свои нескладные вирши. Закончив, тихо заплакал, не поднимая головы от груди. Гришка сперва почувствовал себя неуютно, как если бы какой запрет священный нарушил. Он ведь сознательно позвал Лёху, понимая, что это будет полезно им обоим: скинуть насевший на плечи тяжёлый груз переживаний да объединить друзей единым моментом. Но единения не вышло. Гришка смотрел, как Алексея прорвало на надрывный жгучий плач, а самого его нисколько не проняло.

Он только глядел на лесные кущи, и было ему хорошо и вольготно. Слушая многомерный напев леса и рубленые, редкие всхлипы друга, Гришка погрузился в отрешенное небытие. Исчезло всё из поля зрения. Остался он сам с собой. Один на один.

Столько затаённой обиды и насупленной злобы он в себе вдруг увидел, что его передёрнуло. Будто посмотрел в зеркало и сам себя не узнал. Может, потому, что в зеркале том тень дедова виднелась?..

Гришка надсадно выдохнул и вернулся в быль. Понял он, что Лёху неспроста прорвало. Видать, совсем скверно у него на душе было. Все симптомы на то имелись: начиная от его памятной речи на похоронах…

Горевать Алексей перестал так же резко, как начал.

– Отпоминовали, – выдохнул Гришка.

– Какое это всё ребячество, – без улыбки сказал Алексей.

– Может, это и ребячество, – так же бесцветно отвечал Гришка, – а только легче стало-таки.

– Терапия лесом и воплями, вот это что такое.

– Я и не ведал, что ты столько слов знаешь всяких разных, – искренне восхитился Гришка. – Может, нерифмованно где-то было, но знаешь, меня-таки зацепило. Даже не знаю, что сделалось со мной такое… Как будто провалился куда-то. В общем, не знал я, что ты так можешь, друже.

– Ты обо мне много не знаешь, Гриш.

– Как и ты обо мне, Лёш.

Гришка не выдержал, дружелюбно и открыто улыбнулся. Лёшка ответил тем же и поднялся с земли.

– Спасибо тебе, друже. – Гришка протянул руку. Алексей словно засомневался, нахмурился, но потом охотно протянул ладонь и пожал руку.

– Как же теперь?.. – по наитию от внезапного чувства опустошённости спросил Гришка.

– Я, пожалуй, на лядину37 схожу. Прямо отсюда и пойду. Хорошо мне там делается. Благолепное это место – где природа связь с человеком держит в мире и согласии, как в полюбовном браке.

– Что ты там найти собрался?

– Шишко38 того, с которым мы седмицу назад столкнулись.

– Ты веришь, что это леший был? Да то полесовщик39 обычный.

– И что же? Разве лесничий не может быть лешим? – Лёха светло улыбнулся, словно незаметную истину пояснял. Или же полоумную околесицу, в которую верил только он.

Но Гришка решил, что в околесице, пожалуй, не меньше истины, чем в голом факте.

– А я думаю… – задумавшись, сказал он. – Я думаю… может, пустынником40 стать?

– Тоже дельно, – похвалил Лёха и, завернувшись плотнее в куртёху, засобирался уходить.

Гришка не знал, что за никчемная идея сорвалась у него с языка – пустынником стать. Но что первое с языка соскочит – то самое верное, на поверхности души лежащее.

– Ну, Гриш, не хворай, бабушку призрей и лелей, и деда больше не поминай. – Алексей прощался так, словно им больше не суждено было увидеться.

Впервые за долгое время Алексей говорил, не раскидываясь напыщенными оборотами и мудрёными стихами. А говорил по-своему, всё также высокопарно, зато без театральщины и наигранности. Гришка всегда уважал друга, но теперь понял, что зауважал по-настоящему, полноценно. И подумал, что не такой уж Алексей неофил, каким сам себя обозвал. И не никакой Гришка не биофил, каким себя считал. Ему вообще показалось, что он только себя убеждал, будто лес – неотъемлемая часть его сущности. Но сейчас равнодушно оглядывал лес и думал, что без кого по-настоящему опустела бы жизнь, так это без Лёхи. Не без матушки-природы и даже не без Гвидона.

Он смотрел уходящему Лёхе в спину и пытался запомнить каждую чёрточку фигуры. Его песочные кудри были по-прежнему неряшливо разбросаны по плечам и подпрыгивали на ходу. Разве что походка изменилась. Посмирнее стала что ли…

По дороге домой тяжко было раздумывать. Но Гришка упорно изматывал себя мыслями, вил из себя печаль нитками, чтобы та вся вышла и уступила умиротворению. С умиротворения, пожалуй, начинается путь пустынничества.

О дедушке вовсе позабыл будто. Будущее мерцало неясной глубиной, и нельзя было его обмерять, как озеро или пруд.

Уже девятый класс отучивался Гришка. Совсем взрослый, пора думать, как дальше судьбу строить. Впервые тревога за непроглядное будущее просочилась в сердце. Всё ощутимее становился тот схожий с жумпелом страх, который турсучил бедного Лёху. Тот прикрывал своё тревожное состояние напыщенным красноречием, как комель прячется за толстым слоем мха, полностью укрывая корни дерева. Так и с Лёхой – настолько он оброс внешними прикидками и напускной уверенностью, что не различить было его сокровенного. Теперь они словно поменялись местами, и Гришка не знал, как отогнать надвигающийся исполинский ужас…

Так он добрёл до дома – подавленный и утомлённый. Из расписной будки на него глядели пёсьи глаза. Гвидон был на месте, значит, всё было в порядке. Но когда Гришка подозвал пса, тот не откликнулся, остался, где был. Это несколько подсуропило и без того гнилое настроение. Гришка сник, махнул рукой на пса и вяло зашагал в дом, не разбираясь, что не так.

Бабушка встретила его на пороге – не к добру, плохая примета же.

– Гришка, сынка, шастье-то какое! – бросилась она к нему, шамкая и глотая слова. – Дед вернулся!

Гришка решил, что ему мерекнулось, потом – что он сбрендил.

– Вернулся, вернулся, сынка, – заверяла бабушка, тряся его за плечи. – Заплутал он в лесу-то, напустил на него какой-т колдун силу нечистую.

Гришка вспомнил, как на первых порах после пропажи деда, бабушка ходила к кому-то – призвать деда в дом обратно колдовством.

– Так где он? – почти суеверно прошептал Гришка, поверив во все сходу и сразу.

– В светелке, – восторженным полушёпотом ответила бабушка. – Ты иди пока, сыночка, поздоровайся с дедушкой, а я к бабке Клаве пойду, у меня же гусей нет вовсе-тко!

А ведь и верно – вспомнил Гришка – дед любил гусей да цыплят жареных. Анатолий Семёнович вообще «сущий барин» был, как приговаривала бабушка. На его стороне было городское образование, учёные знания из области батрахологии, и приехал он сюда, в Тупики, лягушек изучать, исходя из топографических особенностей местности. Здесь Анатолий Семёнович, высокозначимый тонконатурный интеллигент, сошёлся с Гришкиной бабкой, не особо грамотной, суеверной, но что называется, интеллигенткой сельского склада. Бабушка не в пример много читала и много ажурных салфеток вязала, рисунком которых и заинтересовала эстетическое чувство деда.

Гришка, оставшись в передней, как-то перепугался сначала. Может, опять морок наседал на воображение. Как не свой, в полуподвешенном состоянии зашёл в светлицу. Эта комнатка всегда больше других наполнялась светом, будто запасая по углам солнечные лучи. Но сегодня здесь было по-вечернему сумрачно. Закат залил стены густой краской, и оттого комната была не то кровавого оттенка, не то брусничного.

– Здравствуй… – хрипло сказал Гришка, рассеивая молчание.

Согнутая фигура в старой дедовской одежде сидела на полу у комода и перебирала записи. У старика было изможденное, худое лицо, совсем недавно бритое, сухое и узкое, как у давно постящегося богомольца. Лицо улыбнулось, преобразилось до неузнавания, но глаза сузились и стали непроницаемыми.

– Гришка, внучек! – не вставая, крикнул дед. Голос у него был совсем не тот, какой помнил Гришка, и это его напугало. Дед будто каркал и говорил совсем просто, не благородно и размеренно, как тот, прежний дедушка.

– Ты где пропадал? Час-то уж поздний, а ты все шляешься, пострелёныш, – без злобы бранился Анатолий Семёнович. – Я тут пока по хрипому навету решил свои заметки перебрать, освежить кой-чего в памяти.

– Где ты был?.. Где ты был так долго? Три года? Где?

– Какие три года? Шишкой тебя стукнуло, или моль какая укусила? Я на три часа только отлучился, в лес ходил, грибов принёс.

– Каких ещё грибов?

– А белых насобирал. Сегодня утром дождик был, я и собрался и сходил вот.

– Какой еще дождик? Не было сегодня дождя!

– Эге, да ты не распаляйся, дружок! Ты может, и не слышал, но я ещё не настолько дед, чтобы не слышать дождя. Зато настолько дед, чтобы суставами ощущать и дождь, и любую другую погодную каверзу, – и дедушка знакомо подмигнул глазом.

Гришка вздрогнул. В голове и в ушах шумело, в висках навязчиво звенело. Гришка полусел-полуупал в старое кресло.

Что-то хрустнуло под ним. Оказалось, он сел на истёртый потрепанный зипунишко – весь в заплатах, в пыли, кое-где с мелкими торчащими сучьями и прилипшими листиками. Гришка заметил у кресла и прохудившиеся, обшитые шерстью чёботы и лукошко с грибами.

– Шишко… – промолвил Гришка и припомнил, что всё это престраннейшее одеяние уже видал. На том сумасбродце, которого они с Алексеем повстречали в лесу.

– Вы не мой дед! – Гришка в негодовании вскочил, толком не представляя, что собирается сделать. – Вы кто такой? Как бабушку обманули?

– Гришка, ты что это? – посерьёзнел старик. – Чего съел? Дурно тебе?

Лицо старика разгладилось, сам он приосанился и, по-хозяйски уперев кулак в бок, взыскательно глянул на Гришку. Теперь, наконец, походил на настоящего Анатолия Семёновича. Но Гришка не собирался сдаваться, абсолютно точно был уверен в своей правоте и памяти.

– Мой дед не стал бы собирать грибы, – подкинул Гришка, указав на лукошко. – И корзинки такой у него никогда не было.

– Какой корзинки, и про какие грибы ты талдычишь?

– Да вы… как же можно так над людьми издеваться? – сипло взмолился Гришка, чуть не падая от слабости. – Я вас прошу… Нет, я требую! – быстро сменил он тон. – Я требую, чтобы вы покинули наш дом и кончили ваши игры!

– Да ты видно, шутишь! Ополоумел, Гришок?

«Гришок». Только дед обращался к нему так, но так просто нельзя было сдаться.

– Признайтесь, это вы тогда в лесу были. И вы меня тогда подбивали против строителей!

– Каких строителей?..

– И лапку с двери тоже вы украли! – пресёк Гришка.

– Чертовщина какая-то. Если ты, Гришок, про медвежью лапку, так она на месте, только сегодня видел, если ты её не забрал. Чтоб ты знал, привёз я её твоей бабке в качестве подарка. Она сама просила найти настоящую медвежью лапку, ещё по молодости. Это она так требовала доказать ей мою привязанность. Как потом я выяснил, это здесь местная примета такая – вешать медвежью лапку на дверь, чтобы благословить дом на счастливое будущее.

Гришка помедлил, но продолжил, взяв себя в руки:

– Ну, так видно, не сработал ваш ритуал, товарищ, – он решил взять убедительностью, а не гневом, – не сработала ваша лапка, потому что дед мой пропал. Три года назад. Ушёл на болота искать какой-то вид квакши.

– Никуда я не уходил, – упорствовал старик. – И за каким лядом я бы три года там шлялся? Гришок, если ты вздумал поругаться, то ты зря. Я, может, не обижусь, но ты знаешь, потом всё припомню.

Старик встал, подошёл к окну, оттеняемый сумеречным светом. Гришке стало стыдно – настолько живым, правильным, свойским ему показался дед. В знакомой манере он вёл себя теперь. И даже заломил руки назад, как делал раньше, глубоко задумываясь над чем-то.

– Но то, что мой дед ушёл три года назад, вам все скажут. Это правда. Это истина.

– Да разве ж могёт быть истина одна? – голос у деда вновь изменился, начал отдавать хитрой ухмылкой и юркой хитринкой, как у того шишко. – Ежель у тебя истина одна, так и ты во всём мире один пуп земли, и никого-то не может быть правого. Да выходит ты бог тогда. Разве ж ты бог, а? Ну, отвечай.

– Нет, но ведь не скажете же вы, что всё это время дед мой здесь жил, с нами, с бабушкой и со мной?! Неправда это! Все соседи докажут.

– Эк забалабонил, – осклабился дед, – ну, раз оно так у тебя заведено, значит, ты не поверишь…

– Во что?

– А что закрутила меня пучина лесная и не смог я прорваться. Не знаю, скока прошло с того часа, как из дому ушёл. Только для меня как день. Ничего не помню, как пить дать не помню, Гришок. Ты уж прости меня, ежель обижу аль чего такого.

– Так это ты был в лесу тогда?

– Когда это?

– Мы с Лёхой были, видели тебя. В лохмотьях этих вот. Ты меня про Русь спрашивал и про застройщиков.

– А чёрт бы его знал. Может, и я там был. Да не помню. Оно все перепуталось у меня в голове. Неразбериха тяжкая в мыслях. Не знаю, что, как и где. Не верил твоей бабушке, а зря-зря. Чегой-то меня точно приворожило. Помню ток, как в лес сбирался, а потом всё… туман.

Странно было слушать, как меняются интонация и говор, и голос, и вообще всё в деде. Словно на него накатывал какой-то дурман, а потом отхлынивал, оставляя разум трезвым, но с широкими брешами в крепости памяти.

– Ты когда ушёл… – Гришка сглотнул, у него спирало дыхание. – Когда уходил, ты мне сказал: «Бабушку не забуду, а сеголетки41 так быстро растут, что их не узнать потом». Я это точно помню.

– А я вот ни черта не помню.

– Ты это сказал… как будто знал, что не вернёшься.

– Эк ты развернул-то. К тому клонишь, что я нароком ушёл и ничего не сказал?

Гришка промолчал. Не от смущения, а потому, что сам не знал, какой ответ на душе у него лежал.

– Я тебе так скажу: сам не знаю, отчего ляпнул экую глупость.

– Но ты меня узнаешь?

– Слава господи, да! – и дед поклонился Гришке до самого пола. Потом опять сел на пол и склонил голову набок, точно очумелый, вперившись в Гришку нездоровым немигающим взглядом.

– Ай да молодец юнец! – опять совершенно другим тоном объявил он. – Верно ты всё сделал, малец, верно! Шибчее и не нахвалю. Доволен он. А я ему нужен был, иначе как бы он пришёл? Кумира же отдал ящеру я. Все мы у него на счету. И ты тоже, удалец. Ты тоже ему путь-дорожку помог проложить. И с лапкой ты верно сделал. Всё верно сделал. Всё верно понял. Токмо знай-ка, что не могёт быть истины одной! Ты вот сейчас и здесь, и там в тот же час.

– Это как? – от слабости Гришка осел на пол.

– А вот так! Ты, Гришка-работяга, дома сейчас, со мной балакаешь. А Гришка-скрытник42 сейчас же на север продвигается, фатерку молебную затевает обустроить. Так и с дедом твоим приключилось.

Гришка молчал. Он чувствовал, как балансирует где-то на грани возможного, на периферии сознания, на рубеже времен.

Он видел, как дед поднялся и, заложив руки назад, пошёл вон из светелки, всё ещё облитый кровью заходящего солнца. Только воспринимал всё это так, будто видел издалека, на экране телевизора с чётким и достоверным изображением.

– Галина! – кричал где-то в доме дедов голос. – Гришок опять обои разрисовал, сеголеточка бедная! Неси ножницы, вырежем его талантливые художества, не дело это – висеть творчеству за диваном.

Гришка смежил веки, надеясь уснуть и проснуться в знакомой действительности. Сквозь зыбкую дрёму послышалось зазывное, волнующее дзиньканье.

«Динь-Дон» – дребезжали колокола. Размеренный трехчастный звон озарил вселенную, потом покатился мелкий, дробный, и снова гудящий, мощный.

Гришка подошел к окну. Колокола всё стучали, и он не знал, откуда несется музыка благовеста, ведь церковь уже снесли, но в душе ему стало так тепло, так счастливо, что он заулыбался. Его будто приподняло над землей, и вместе с утихающим и возвышающим звоном он плыл, слившись с течением каких-то флюидов, что невидимыми течениями охватывают весь земной шар.

«Динь-Дон» – не было больше Гришки, он слился с великой тайной существования. Когда звон утих, а солнце зашло, Гришка будто очистился, и его разум прояснился. Всё было хорошо. И в прошлом, и в настоящем, и в будущем.

Может, дед и вернулся с помутнённым рассудком, но это был Анатолий Семёнович, и от понимания этого Гришку переполняло благоденствие.

***
Много позже Гришка узнал, что у дедушки была болезнь – синдром Альцгеймера. Только это не значило, что колдун какой не мог приложить магию, чтобы напустить эдакую злокозненную пакость на Анатолия Семёновича. Ужель же дед так быстро заболел и плутал целых три года, блуждая среди штольней собственной памяти?

Не прошло и трех дней после возвращения деда, как он снова пропал… Но в этот раз Гришке уже не так тяжело было смириться с его утратой. Может, потому, что и не появлялся он на самом деле, и всё это только мерекнулось, как с той медведицей в ночи.

Сам же Гришка чуть позже тоже уехал. Одни говорили, что он бросился по следу деда и так и не вернулся. Кто-то доказывал, что он стал пустынником и пошел бытовать в лесу. Самые языкастые злословили, будто он уехал в город и там обустроился. Но недавно в одной статейке областной газеты упомянули кое-что интересное. Автор статьи, молодой журналист-энтузиаст Алексей Веригин, писал, что проезжая по заболоченной местности где-то на севере, наткнулся на маленький храм, где повстречал начетчика – знакомого из старых родных земель. Не упомянул только журналист, к какой вере причитывал себя упомянутый богомолец.

Игумен

Трясца. Великая, Матерью божьей ниспосланная лихорадка трясёт Михаило вторые вечерни подряд.

Лучина догорает квело и уныло. Остатки тепла и надежд ползут по отсыревшим стенам печоры.

Иисусе, сило непобедимая…

Аки Отче всевышний, чувствую аз себя мучеником. Не худшая ли из юдоль видеть корчи и потуги дитяти своего? Поле перебитых русов прошибает взор всяко, стоит перевести очи на мечущегося Михаило. Жутких сил стоит отогнать сей злокозненный образ, а для этого вспоминаю аз ворота Вениаминовы43. Пуще всякого фимиама умасливает их вид мой покой. Покой… Беспокой… Когда последний раз спал аз?

Иисусе, милости безконечная…

Акафисты, молитвы, отголоски паломничества. Смежилось всё; сладость путешествия в град Господень сникла, чувство вины пред сыном поблекло. Абы не просил аз великаго князя схимой 44 заменить дружинникову кольчугу мою, не потреб бы он оставить мне замену. Не пришла б нужда отправлять сына на службу тяжко-ратную. Булат али длань Божия срубила Михаило Данилыча?

Талисман Перуна, с тщанием обтесанный, складно выточенный, приятно сидит в руке. Но мои руки жжёт он клеймом. Мой сын, кровь и плоть моя – язычник, истукано и древомолящийся. «Язычник» кистенем бьёт по сердцу. Вновь и вновь хочу креститься, но персты мои тяжелы, а совесть грязна.

Скорбь моя туга, а презрение туже. Давеча писал аз о злобе и варварстве язычества, а в си дни вызнал, что сын мой к злу сему причастен. Нет позора и горя срамнее.

В руце Твоего превеликаго милосердия, о Боже мой, вручаю душу и тело мое, чувства и глаголы моя, дела моя и вся тела и души моея движения.

Нашед дитяте на перебитом поле, нашед я и талисман на шее его. Талисман – символ Перуне, кровожадному божчишко страданий и войн.

Сжимаю косно пакостный предмет, очи саднит влага слёз, солоноватая, как капли Великого моря45. Молиться Отче за язычника – нет грешнее деяния. Молиться языческому богу за язычника – нет благостнее спасения.

Отче Великий Перуне! Прошу Тебя, проявись чрез меня, о Великий Перуне, я посвящаю себя Тебе…

«Ради отрока княжего, ради сына божьего, родного сына ради, себя и веру своя жалеть не смею», – осталась выцарапанная писалом на стене пещеры будоражащая надпись.


Василиса закончила свой маленький этюд, отёрла лоб и закрыла тетрадь. Тяжело ей дались старорусские слова, и тяжело далось прощупать внутреннюю сторону игумена Даниила, которого все по ошибке приняли за Григория Богослова. Многое она выдумала и додумала, но всё равно сидела довольная.

Она училась в выпускном классе и мечтала скорее вылететь из Тупиков пушечным ядром, одним махом оказаться в Москве или Питере.

Момент состоялся истинно окрыляющий. Она сидела в полуразрушенной церквёнке на окраине Тупиков, куда до этого всегда боялась заходить. А тут пришла, и, не успев основательно освоиться, написала эту спонтанную зарисовку про игумена. Не иначе, господь ей в уши шептал. Хотя, может и не Он…

Лик божий давно стёрся в храме. Везде он смотрел либо одним глазом, либо белыми прогалами глазниц. Нет, если тут и обитал бог, то уж точно не тот.

Озарённая новой затеей, она вспорхнула и подбежала к перекошенному иконостасу. Покусав губу, подумав, взяла камешек с пола и начала писать-скрести на стене.

«Говеть = гореть».

А когда написала, сама ужаснулась, представив, какой приступ истерики случился бы у матушки, увидь она… Но внутренний кровожадный зверь смеялся и заставлял упоённо ухмыляться.

Василиса посмотрела на стёртые лица святых. Точно в бездну мутную заглянула. Снова сердце сжалось, сдавило ласково и приятно. Её озарило наново.

Ей захотелось писать и писать. Она погрызла кончик ручки и начала. Ей представилось собственное будущее. Представилась история, прожжённая мистикой и архаическими загадками прошлого. И в центре этой истории была она сама. Только старше, пожалуй. И там её обязательно должны были убить. Куда красивой истории без смерти красивой умной женщины?

Она щелкнула пальцами и начала трудное дело, выписывая себя – роковую даму, рушащую догматы веры. Заглянув в светочи писательского вдохновения, нашла принца себе в пару. И персонажей, запутавшихся, как все романтические персонажи. Запутавшихся, как её любимый игумен Даниил-Григорий Богослов.

«Говеть = требы46 несть».

Примечания

1

Истопка (устар.) – изба.

(обратно)

2

Завалинка – насыпь, прокладываемая снаружи вдоль дома для предохранения от промерзания зимой.

(обратно)

3

Поскотник (местн.) – амбар для скота.

(обратно)

4

Колготня (устар.) – суета.

(обратно)

5

Зерновка – (зд.) злаковые травы, сено для покоса.

(обратно)

6

Облесение – голый участок вырубленного леса.

(обратно)

7

Засемка – (зд.) процесс высевания.

(обратно)

8

Белый корень – козлобородник.

(обратно)

9

Распуститься – (разг.) раскрепоститься, вести себя непослушно.

(обратно)

10

Опростаться – разрешиться от бремени, родить.

(обратно)

11

Сверчки.

(обратно)

12

Калабаш – трубка для курения.

(обратно)

13

Ажина (укр.) – ежевика.

(обратно)

14

Нагла кирпата – (укр.) «скорая смерть».

(обратно)

15

Стайка – (зд.) стойло для коров.

(обратно)

16

Цебуля (укр) – лук.

(обратно)

17

Кацап (укр.) – пренебрежительное именование русских.

(обратно)

18

Дрынкалить – пустозвонить, бахвалиться.

(обратно)

19

Подручник (устар.) – подчиненный.

(обратно)

20

Катуна (устар. тюрк.) – жена, госпожа, хозяйка.

(обратно)

21

Баско – хорошо; красиво.

(обратно)

22

Добрэ (укр.) – хорошо.

(обратно)

23

Слопец – опадный самолов, ловушка для ловли дичи.

(обратно)

24

Чок – одно из дул двуствольного ружья (чок и получок).

(обратно)

25

Синенький (укр. диалект.) – баклажан.

(обратно)

26

Крада – погребальный костер у древних славян.

(обратно)

27

Погост (зд.) – название поля для погребения усопшего.

(обратно)

28

Веснянка – обрядовая песня пробуждения природы или призыва весны.

(обратно)

29

Гайтан – шнурок для ношения крестика.

(обратно)

30

Ундина – то же что славянская русалка в скандинавском фольклоре.

(обратно)

31

Помучнеть (устар. диалект.) – побледнеть.

(обратно)

32

Мучно – (зд.) сыто, безбедно.

(обратно)

33

Пришиб – причал.

(обратно)

34

Держава – (зд.) символ власти в виде золотого шара, атрибут монархов наряду со скипетром.

(обратно)

35

Перелог – (зд.) заброшенный пахотный участок.

(обратно)

36

Дворовой – (зд.) домовой.

(обратно)

37

Лядина – используемый пахотный участок посреди леса на месте вырубки.

(обратно)

38

Шишко – нечистый лесной дух, леший.

(обратно)

39

Полесовщик – лесник.

(обратно)

40

Пустынник – отшельник.

(обратно)

41

Сеголетка – несозревший малек лягушки, (зд.) пасынок, желторот.

(обратно)

42

Скрытник – (зд.) старовер-раскольник.

(обратно)

43

Ворота Вениаминовы – ворота дворца в Иерусалиме.

(обратно)

44

Схима (устар.) – монашеское облачение.

(обратно)

45

Великое море (устар.) – название Черного моря.

(обратно)

46

Требы (зд.) – старообрядческие жертвы языческим богам.

(обратно)

Оглавление

  • Кумир Динь-дон
  • Б-10 PROFFI
  • Трошки на стёжке
  • Рябчик
  • Ящерова невеста
  • Ящер восходящий
  • За клубком
  • Требы
  • На погосте
  • Ящер заходящий
  • Посолонь
  • Меж перелогом и лядиной
  • Игумен
  • *** Примечания ***