Божья Матерь в кровавых снегах [Еремей Данилович Айпин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Еремей Айпин БОЖЬЯ МАТЕРЬ В КРОВАВЫХ СНЕГАХ

ПРОЛОГ

Остяки терпели Советскую власть ровно семнадцать лет.[1] Потом, когда совсем отчаялись, подняли восстание. Чашу терпения переполнила последняя капля: красные осквернили святая святых — остров посреди Божьего озера, что в верховье реки Казым, куда до этого не ступала нога чужеземца. И тогда остяки восстали, чтобы освободить свои земли от красных и жить по своим вековечным традициям и обычаям, со своими небесными и земными богами и богинями.

На озере они возвели оборонительные сооружения и облили их водой. Получилась непреступная ледяная крепость. Восставшие разбили первый местный, наспех сформированный отряд красных. После этого красные срочно подняли войска в Екатеринбурге, центре Уральской области, и двинули их на Север, на подавление, как отмечено в документах того времени, Казымского восстания. Ледяную крепость разбомбили с аэропланов — и она пала. Защитники, кто остался в живых и не попал в плен, частично стали отходить на восток по верховьям правых притоков Оби, частично отступали на север, к Надымской тундре, к арктическому побережью Ледовитого океана. Отряды красных преследовали участников восстания, захватывали их в плен или уничтожали, а заодно конфисковывали у местного населения огнестрельное и холодное оружие.

Красная власть была напугана тем, что восстание может перекинуться на вогульские земли Приуралья и левые берега Иртыша и Оби, на самоедские племена на побережье океана, охватить южные крестьянские районы Западной Сибири. Ведь подобное уже было в недавнем прошлом, в 1921 году, когда кулацко-эсэровский мятеж на юге быстро распространился на Обь-Иртышский север. Подавить его удалось с большим трудом. А сейчас повстанцы могли двинуться и на город Березово — они требовали освободить своих четырех ранее арестованных духовных вождей. Поэтому красные карательные отряды особенно жестоко расправлялись с каждым восставшим селением, с каждым восставшим остяком, чтобы в зародыше подавить и уничтожить все очаги сопротивления и освободительного движения. Вскоре восставших рассеяли по всему огромному заснеженному пространству лесотундры и тайги от Оби до Енисея.

Только вот с Сеней Малым на Водоразделе никак не могли расправиться. Не хотел он покидать свою священную землю. Он был шаманом, духовным вождем народа и неуловимым народным мстителем. За ним охотились, ему устраивали западни, но он в них не попадался, уходил. Пуля его не брала. И имя его стало обрастать легендами.

В конце концов, красные успокоили себя тем, что один он много не навоюет и на Березов не пойдет. Он отрекся от жизни в неволе. Он хотел свободы. Он хотел воли.

И его земные дни сгорали в огненной жажде по воле.

Впереди красных отрядов шла весть: «Красные лиственничными дубинами забивают восставших остяков». Сам собой напрашивался вывод, что живым в лапы красных лучше не попадаться.

И там, где прошли их войска, белые снега Севера стали красными. Это были снега зимы 1933–1934 годов.

ГЛАВА I

Вожак красных, выставив руку с пистолетом, ворвался в чум и закричал: «Стой!» И бешено крутанул косящим глазом по лежанкам. Левая половина была пуста, а на правой, качая-унимая ревущего малыша, сидела женщина, Матерь Детей. За ее спиной скрылось испуганное лицо девочки, залитое слезами, а за ними, присев на корточки, мальчик десяти-одиннадцати лет стрелой нацелился на дверь.

Главарь, приопустив руку с пистолетом, взревел:

— Ма-ал-чать!

Плач оборвался. Даже ревущий малыш на мгновение смолк. Только за меховой стеной слышался гомон солдат, заполнивших селение-становье. В эту паузу главарь, ткнув пистолетом в направлении мальчика, скомандовал:

— Давай сюда! Мальчик не шелохнулся.

А Матерь Детей вздрогнула. Она смерила взглядом с ног до обмороженного лица ненавистного захватчика и, подавшись в сторону сына, как бы пытаясь прикрыть свой выводок всем телом, жестко отчеканила:

— Он за ружье не брался!

— Знам ваших: не брался — так возьмется! — отрезал главарь.

— Говорю: не стрелял — видит огонь! — и она кивнула в сторону очага в центре чума, где догорал костер.

— Не стрелял — так будет стрелять! — огрызнулся главарь.

— Он мал еще!

— Так вырастет… бандитом.

Она поклялась всесильным и всевидящим огнем, а пришелец не поверил. Значит, настал ее, Матери Детей, черед. На этой войне у остяков существовал свой порядок вступления в бой. Сначала воюют мужчины, а когда погибают, вступают женщины, последними дети, те из них, кто уже может держать в руках ружье. Сейчас стрельба на улице прекратилась. Значит, все мужчины погибли. А соседку-ненку убили еще незадолго до окончания боя на тропе между чумом и стоянкой нарт. Стало быть, пробил ее час. Достойно умереть — тоже немаловажное дело… Она сберегла детей от шальных и прицельных пуль, удержала в доме сына. Опершись на левую руку, она стала медленно подниматься, одновременно прижимая к себе малыша правой. Поднявшись, перехватила малыша левой рукой. Выпрямилась, высоко вскинула голову. Платок сполз на спину, открыв две толстые черные косы. Меховая ягушка, стянутая поясом, держалась только на левом плече, правая грудь, плечо и рука были свободными. Так одеваются, когда грудью кормят ребенка. Спохватившись, она застегнула верхнюю пуговицу на вороте платья и приняла удобную позу. Малыша опустила на живот, к поясу, а корпус и голову отвела назад, опять же для того, чтобы не упасть на самого младшенького ребенка. Затем шагнула вперед — так, в случае падения навзничь, не повредит детям за спиной. И хотя ростом она была так мала, что не доставала даже до плеча долговязого главаря, но широко расставленными локтями, расправленными плечами, вздыбленными волосами, меховой ягушкой — всем своим телом закрыла детей в родном гнездышке. После ее гибели, в этом она была уверена, Верховный Отец распорядится их судьбой.

И только теперь, неосознанно приняв удобное и самое выгодное положение, Матерь Детей вперила яростно горящий взор в ненавистные оплывшие зенки главаря и низко-утробно закричала:

— Сначала убей меня!

Главарь от неожиданного напора отшатнулся, не выдержав жгучего огня материнских глаз, невольно мотнул головой вправо-влево. И тут увидел другую женщину с ребенком. Эта, прижав малыша к правому плечу и призывно подняв левую руку к груди, излучала светлым ликом ровный свет и кротко и добро смотрела прямо на него. Он снова глянул на женщину с зло-яростными глазами. Его налитые кровью глазищи заметались от кротко-доброй к зло-яростной, от зло-яростной к кротко-доброй. Он не сразу сообразил, что перед ним икона Божьей Матери. Она висела в переднем углу, против входа, на тонкой жердинке чума. Войдя, он обшарил взглядом только низ жилища, а верх упустил. А тут, оказывается, как он выразился, «оптом народа» притаился. И сейчас, повернувшись к яростной Матери Детей и ткнув пистолетом в сторону иконы, вопросил:

— А эта с… зачем здесь?! Он со смаком выдал бранное слово.

Но Матерь Детей не услышала или не поняла его вопроса. Она, уже подготовившись, ждала своего конца. Но это последнее мгновение оттягивалось. И ожидание становилось мучительным. И она закричала в ярости:

— Говорю: убей меня!..

Главарь обалдело завертел башкой. Ему показалось, что заговорила Божья Матерь: звук по конусу чума поднимался вверх, к дымовому отверстию. И он, дернувшись всем телом, разрядил пистолет в икону, повернулся и, путаясь в полости-двери, выскочил из чума.

На выстрелы к чуму бросились солдаты. Главарь-командир рукояткой пистолета огрел красноармейца, подвернувшегося ему под руку: «Куда прешь!» Тут подскочил к нему костляво-тощий, с заметно опущенным левым плечом помощник и доложил:

— Двое убитых, одна — баба. Один раненый. Один ушел… Из-под гранаты. В чуме одна женщина, один мальчик, двое детей. Три собаки, одна убита. Отличился салымский охотник… Мни… Чнм… Собачья кличка, язык не поворачивается…

Командир прервал доклад. Его подвели к раненому хозяину чума. Два красноармейца вытянули его за ноги из снежного окопчика под нартами, бросили у ног главаря. Малица задралась до пояса, и было видно, как сочится кровь из перебитых ног. Раненого перевернули на спину. И командир вздрогнул: «Золтан?» На него смотрели жгуче-черные глаза. Он вспомнил того Золтана, мадьярского интернационалиста, с которым ходил на Колчака и по первому льду форсировали Иртыш под Омском. И лежать бы сейчас его косточкам на дне Иртыша, если бы не Золтан. Тот подсунул ему жердину и уже почти окоченевшего выволок на спасительный лед, а потом откачал и вместе с санитаром протер спиртом…

Он невольно стал всматриваться в лицо раненого и отмечать черты сходства: разрез глаз совершенно одинаковый — не азиатский и не европейский, а какой-то средний, остяко-мадьярский; выдающиеся надбровные дуги; приподнятые к вискам скулы; чуть вздернутый на кончике массивный нос; черные кучерявые волосы.

Он слышал, что остяки — кровные родственники мадьяр, но не думал, что они на столько близки. Когда же эти народы разошлись по разным землям? Сколько веков-то прошло! А, поди-ка, находятся почти одинаковые типы. Вот, один был другом, второй — враг…

Тут раненый застонал, открыл глаза и, увидев обмороженное лицо главаря в островерхом шлеме, что-то попытался сказать, зашевелил губами.

— Что говорит? — резко спросил главарь.

Салымец наклонился к раненому, послушал, потом выпрямился и сказал:

— Он — аганский.

— Ну и что?

— На другом диалекте говорит.

— Ну и что?

— Не понимаю.

— Не понимаешь?! — грозно сдвинул брови командир-главарь.

Салымец снова наклонился к раненому, постоял, прислушиваясь к словам, потом, резко выпрямившись, сказал командиру:

— Ругается, кажется.

— Кого ругает?

— Вас и Советскую власть. Всех красных ругает.

Между тем взор раненого помутился, черты лица, словно выточенные из древнего кедра, стали еще резче и суровее. Он застонал и потерял сознание. А главарь, вспомнив мадьярского Золтана на омской переправе, машинально спросил помощника:

— Почему не перевязали?

— Он же пленный. Команды не было.

— Ах, да!..

Как правило, раненых в плен не брали. Если бы их оставляли в живых, то создали бы для красного войска массу проблем. И так не хватало транспорта, каюров, конвоиров, обученных ездовых оленей, помещений и тому прочее. Словом, некогда и некому было с ними возиться.

Командир-главарь медленным взором обвел селение. Световой день подходил к концу. Много времени тут потратили. Этакими темпа-ми и десяти зим не хватит, чтобы вернуть остяков на тропу Советской власти. Земли-то вон какие — концов-краев не видно. И все по бездорожью, и все на оленьих упряжках, и все без нормальной пищи, без нормального жилья и отдыха. Тут скоро и сам начнешь клясть Советы и эту собачью жизнь… Помощник тронул его за рукав:

— Что будем с ним делать?

Главарь помолчал, потом так же молча подал знак: кончайте. И, отвернувшись, постоял секунду, затем медленно пошел по становью, теперь уже оглядывая все по-свойски, по-хозяйски. Но спиной, по обрывкам фраз, улавливал все, что происходило у стоянки нарт. Помощник, как уж повелось, при командире показал свое усердие: подозвал красноармейца, снял с его плеча винтовку и привычным движением, почти без размаха, опустил приклад на голову пленного хозяина селения. Тот дернулся от удара и затих на снегу.

Командиру подвалил салымец и забурчал в ухо:

— А селение-то не мятежное…

— Ну?

— Тут беглый был, Моту его зовут, нумтовский самоед. Так это он мирных остяков втянул в войну.

— Мирные не стреляют.

— Он опытный, гад. Хорошо воевать научился, окопы делает…

— Это ты с тылу зашел, Иуда?

— Ну, я.

— Так пошто беглого не снял?

— Я же сказал: хорошо маскировку делает. Перепутал с хозяином, вот и упустил.

— Догоняй.

— Гранату вслед метнул. Может, поранил. Сдохнет.

— Чего еще?

— Так все ж с тылу их взяли. В лоб ни за что бы не прорвались. И гранату метнул…

— Ладно, давай.

Командир достал фляжку, медленно отвинтил крышку и выпустил несколько бульков в подставленную салымцем кружку. Тот заметно повеселел. А главарь пристально посмотрел на него, проводника и разведчика, и угрюмо спросил:

— Знаешь, Иуда, если после войны тебя свои не прикончат, то, может статься, я тебя пристрелю… За твою продажность!

— Не бойсь, командир, сам застрелюсь! — почти весело пообещал проводник.

— Во-огад!..

Командир только головой покачал. С гражданской войны он не жаловал перебежчиков. Знал, что такие рано или поздно все равно продадут. Не любил белых, которые пошли против белых. Не мог терпеть красных, что переметнулись к белым. Он понимал, почему одни русские пошли на других русских: одним пообещали землю, заводы и фабрики — словом, пообещали райскую жизнь. За лишний кусок один готов перегрызть горло другому. Тут понятно, тут есть за что воевать. А этому остяку что пообещали власти за предательство? Каждый вечер по кружке спирта? За каждую отнятую жизнь глоток водки? Бессмыслица какая-то получается. Несуразица. Впрочем, всякая война бессмысленна, а эта особенно. Может, и прав салымец Иуда, проводник, разведчик и переводчик. Чем быстрее закончим — тем лучше… Иуда. Ну и имя ему досталось! Под стать его натуре. А получил он его просто. Остяки все крещеные. При крещении поп, может спьяну, почти всех на этой реке окрестил Иудами. Имя прижилось здесь, почитай, с восемнадцатого века. Каждой реке досталось свое имя. Например, на Югане много Лисаков, на Агане — Еремеи да Романы, на Тромагане — Иваны да Константины…

Пройдоха, конечно, порядочный этот Иуда-салымец, но без него никуда. Остальные переводчики и каюры и вовсе не внушали доверия. А особо неблагонадежным спутали ноги, словно коням на лугу, чтобы передвигались только маленькими шажками. Мало ли что? А так не убегут.

Командиру эта война с остяками с самого начала была не по нутру. Остяки считают войну праведной. За свою землю воюют. Каждым становьем и селением поднимаются. Поди разберись, где передовая, где фронт, а где тыл. Догадайся, из-за какой белой кочки тебе пуля прилетит. Куда надо продвигаться — туда дорог нет, а куда не нужно — там зимник. Да и с женщинами и детьми воевать — не дело солдата. Может, этим привыкли заниматься огэпэушники, обученные такому делу. Но их заглавный, Елизаров, сидит в Березово и не суется в тундро-таежные дебри, ждет, когда красное войско подавит восстание, сдаст захваченное оружие и боеприпасы и доставит в Остяко-Вогульск взятых в плен мятежников для справедливейшего рабоче-крестьянского суда над ними.

В этом заснеженном огромном пространстве сам себе хозяин — что хошь, то и твори. Только будь победителем. А твои враги — это мятежники, восставшие, бандиты. И в военное время разговор с ними короткий. Одно дело, если женщин и старших детей взяли с оружием в руках. А если их захватили без оружия? Как быть? По приказу их отпускать нельзя, но и сотни верст держать их в своем обозе тоже накладно. Вот и ломай голову, командир. И кому понадобились остяцкие снега и льды?! Не трогали бы их, сидели бы они в своих дебрях еще сто лет, никому бы не мешали. Ан нет. Советам нужны их земли.

Командир соображал, ходил по становью. Вспомнил, как с товарищем Тухачевским подавлял крестьянское восстание на Тамбовщине, но там была совсем другая ситуация. Гражданская на память пришла. Там все проще было. Как выставишь пулеметы, подтянешь артиллерию, на всякий случай на запасках замаскируешь бронепоезд — тогда сам Верховный правитель Сибири не страшен. А не то пустишь по прииртышским степям конницу на конницу. Красную на белую. Вот где простор, вот где может разгуляться русская душа. Только башку свою прикрывай. Можешь увернуться влево, можешь вправо. Можешь, если кишка тонка, драпануть в обратную сторону. А тут что? Как встанешь по пояс в снегу — ни вперед, ни назад. Тут тебя всякий недоносок может клюнуть и отправить к прабабушке. И эти аэропланы гудят над ухом, когда не надо. А как понадобятся — ни одного не сыщешь. То погоды для них нет, то ветер не в ту сторону сносит. Чертовы сынки, летуны! А то придумают: горючее закончилось, бомбы, вернее связки гранат, израсходовали, то на поломки ссылаются. Валяются в теплых избах, бока греют, от пуза горячую пищу лопают, с молодками балуются. Будто товарищей летунов не восставших остяков усмирять пригнали, а на курортный отдых. Там, на высоте, и остяцкая пуля не страшна. Но каждому свое: летуну — летуново, пехотке — пехотково. Теперь ты пехотка. Будь ты хоть трижды прославленным кавалеристом гражданской.

Не вполне был готов главарь к такой войне. В ночь-заполночь сорвали с Екатеринбургских казарм, погрузили в теплушки, потом пересадили на конный поезд, на сани, а теперь вот — на оленьи нарты. И — вперед на подавление остяцкого восстания! Никто, конечно, не подумал ни о теплой одежде, ни о специальном снаряжении. Нет даже маскхалатов и лыж. Крутись, командир, выполняй приказ! Вписывай славную страницу в летопись доблестной Красной Армии! А тут такую страницу можно вписать, что потом Красная Армия будет отмываться до конца своих дней. Красноармейцы стали злы как волки — от холода, от непривычной пищи, от постоев в снежных ямах. Да просто от страха холодной и лютой смерти. Ни фронтов тебе, ни тылов. Не знаешь, с какой стороны нападет враг. Но одно правило войны главарь усвоил хорошо: если хочешь выжить, крепко держи в кулаке свое войско. Дашь слабинку — пропадешь. Война не знает пощады. Солдат живет одним днем: сегодня жив, завтра — мертв. Поэтому подавай все сегодня: выпить, пожрать да бабу. Если селение берется с боем — каждому дозволяется все это добывать самому. И поэтому сейчас главарь сквозь пальцы смотрел на красноармейцев в островерхих шлемах, шнырявших по становью в поисках добычи. Только к женщине не приставали. Ибо было негласное правило: если женщина в единственном числе, то без ведома командира ее не трогать.

Утром, перед штурмом этого селения, глава войска все-таки дал промашку, которая оставила в нем неприятный осадок. Когда командирская нарта стала выезжать на озерко перед становьем, навстречу загремели первые выстрелы остяков и отряд без команды нырнул в спасительные сугробы. А командирский каюр Иван Сопочин остановил вожака и, не получив никакой команды, застыл на месте. Главарь-командир невольно съежился и притаился на нарте за его спиной. Пули свистели слева и справа.

Командир выглядывал из-за спины каюра, оценивал обстановку, уточняя позиции сторон. Больно не хотелось ему нырять в сугроб. Из сугроба ничего не увидишь — много не накомандуешь. Да к тому же из сугроба надо будет регулярно высовываться, а кому хочется подставлять голову под пулю. Противник прицельно бил по серым красноармейским шлемам и не трогал безоружного каюра первой нарты. Тут лучшей позиции для командира не сыскать.

Сначала ударили по остякам одиночными выстрелами, потом залпами. После опять перешли на одиночные. А противник продолжал отвечать на стрельбу. Он увидел, как застрелили женщину в белой ягушке.

Она носилась между чумом и нартами, откуда велась стрельба. Куда летели красноармейские пули — неведомо было командиру. Что же, окоченевшие в сугробах бойцы больше ни на что не способны? «Развернуть упряжки в обратную сторону — тоже большая морока», — соображал командир. И тут он вспомнил про салымца Иуду…

Противника в лоб не взять. Это командир понял после полдневной перестрелки. Между отрядом и становьем небольшое чистое озерко, простреливаемое насквозь. Подъезд один — узкий, плохо протоптанный олений зимник. На кочкастом взгорке, занесенном сугробами и поросшем редкими сосенками, и застрял отряд красных. В объезд не проедешь на оленях — снег по пояс. И пешком не пройдешь. И лыж широких для такого снега тоже нет. А коль по одному начнешь прорываться на мелкий снег озерка — так перестреляют всех поочередно. По прикидкам командира со становья било три или четыре ствола. Для атаки в чистом поле — это сущий пустяк. Но в этих чертовых снегах они могут укокошить весь отряд. Надо было искать выход.

И тогда главарь приказал салымцу зайти в тыл противника на подволоках[2] и оттуда ударить по остякам. Салымец быстро собрался и ушел. Пока тот обходил селение по сосновым гривам и лощинкам, отряд вел интенсивную перестрелку, отвлекая внимание защитников.

Командир, покрикивая и матюгаясь на бойцов, так и просидел весь бой за спиной своего каюра. И только когда послышались выстрелы салымца с тыла противника, он поднялся, взмахнул пистолетом и заорал: «Вперед, гады!»

И упряжки, выехав одна за другой на мелкоснежье озерка, галопом понеслись к селению. Красноармейцы вовсю палили поверх каюрских голов. Рванула граната. Вторая. Потихоньку стихала стрельба.

Когда подлетели к чуму, командир первым соскочил с нарты и рванулся внутрь. Он не должен был этого делать: его могла встретить прицельная пуля с близкого расстояния и войско осталось бы без головы, но его подтолкнула к этому, как ему показалось, презрительная усмешка каюра Ивана Сопочина, на мгновение промелькнувшая перед ним на развороте — эх, ты, вояка-заспинник… Возможно, и бойцы втихаря подсмеивались над ним, просто он не видел их лиц. Поэтому он ворвался в чум с удвоенной жаждой отомстить тому, кто заставил его так позорно прикрываться чужой спиной. Такого с ним, боевым командиром, никогда прежде не случалось. А тут перед какими-то остяка-ми сробел? В чуме оказались лишь женщина и дети…

Сейчас, обойдя взятое селение и поостыв на морозе, он зычно крикнул:

— Мингал!

Подскочил помощник, костлявый и нескладный, но ушлый малый:

— Я, товарищ командир!

— Что имеем?

Настало время решать судьбу непокорного селения. Как это уже повелось, помощник по замусоленной бумажке начал писклявым голосом выкрикивать-вопрошать:

— Стадо?

— Угнать! — кратко решил командир.

— Нарты?

— Рубить!

— Провиант?

Командир чуть помедлил, потом выдал:

— Сожрать!

Мигал чуть расширил глубоко сидящие глаза: это было что-то новое. Обычно следовала команда «реквизировать» или «уничтожить». Не день и не два тут нужно сидеть, чтобы все сожрать. Что это с командиром? Что-то напутал после атаки?

— Собаки?

Командир махнул рукой. Это значило: на ваше усмотрение.

— Чум?

Командир сдвинул брови, ничего не сказал. Обычного ответа «спалить» не последовало. Выдержав нужную паузу, пошуршав бумажкой, помощник продолжил перечислять:

— Мальчик?

Молчок. Обычно — «под стражу».

— Женщина?

Опять молчок.

— М-малявки?

Молчок.

Командир увидел, как от удивления мышиные, с пакостливой пленкой глаза помощника почти вылезли из орбит. Подумал: будет ему что доложить огэпэушнику Елизарову в Березово. Пройдошный, но рьяно тянет свою лямку. А до отрядного еще не дорос, не дадут, рановато. Только зря старается.

Между тем Мингал, заикаясь, жалобно выдавил:

— Та-ак ка-ак?..

— Без нас подохнут!

Глава войска, повернувшись, направился к командирской нарте, возле которой с вожжой в руке поджидал его каюр Иван Сопочин[3] с непроницаемым ликом языческого бога.

Визгливо, по-собачьи, залаял Мингал. Он был недоволен действиями командира. Нужны заложники, свидетели, наконец, акты устрашения. А тут просто так приказано оставить селение. С командиром что-то происходит, но что — он не понимал.

Засуетились, забегали красноармейцы и каюры, исполняя команды помощника командира. Постепенно стали стихать голоса и хруст снега. В разгромленном селении делать было больше нечего. Красное войско укатило продолжать войну с непокорными остяками.

ГЛАВА II

Красные черным огнем пронеслись по становью и сожгли сердце женщины.

Все перетряхнули и в чуме. Перевернули грузовые нарты, забрали все ружья и патроны, подвернувшиеся под руку топоры и ножи. Изрубили ездовые, грузовые нарты и нарты-лари. Забрав стадо оленей, умчались прочь.

И осталась Матерь Детей с сожженным сердцем.

Чум стонал.

Плакал.

Ревел.

На макодан[4] давило студеное небо.

Вздрагивали продрогшие сосны.

Скрылись упряжки красных, исчезли, промелькнув среди сосенок, за озерком. Матерь Детей склонилась над мужем. По груди меховой ягушки скатились на красный снег возле мужниной головы обледеневшие слезы. Последние капли мутными шариками повисли на ворсинках ягушки. Она молча застыла над мужем. Его безжизненные глаза смотрели прямо на небо, вверх, словно ждали оттуда помощи. Левый глаз был залит кровью. Но, казалось, даже через эту кровавую пелену он пытался узреть живую небесную синь. Женщина невольно вздрогнула: плохая примета, что у него не закрылись глаза. Потом она сняла свой платок и накрыла им голову мужа, вернее, то, что осталось после удара прикладом. Пропустив противоположные углы вокруг шеи, завязала под подбородком. Его уже нет в этом мире. Как только человек уходит из жизни, ему сразу же закрывают лицо. Теперь он смотрит в потусторонний мир, куда отправился. А здесь, в Среднем Мире, он уже ничего не видит, поэтому с ним нужно говорить. Человеческую речь он слышит. И она с трудом заговорила с ним, Отцом Детей:

— Ну… Вот… Ты нас оставил…

Тут она не выдержала и зарыдала без слез. Ее всю трясло. Она, закрыв лицо руками, подавляя в себя яростный крик, лишь глухо всхлипывала. Потом, немного успокоившись, отняв руки от лица, снова заговорила с мужем:

— Красная нелюдь укатила… Младшие дети все невредимы… А про старшего ты знаешь. Красные еще при твоей жизни прикончили его…

Она опять всхлипнула глухо, провела угол-ком платка по сухим покрасневшим глазам. Помолчала, затем опять заговорила:

— Ты эту ночь побудь здесь… Завтра я что-нибудь сделаю. Пойду к нашим детям. Огонь в доме будем поддерживать… Ну… Вот… Я пошла. Завтра приду…

Но Матерь Детей направилась не домой, а к старшему сыну, который был убит в самом начале боя. Она сняла свой последний платок и им по-покойницки обмотала голову старшего. Потом присела возле него и, как и мужу, кратко рассказала обо всем, что случилось после взятия селения красными. Говорила она заикаясь, короткими фразами, с долгими паузами:

— Твоих братьев-сестер беда стороной обошла… А тебя? Разве для этого я тебя растила?! Милый мой ребенок! За что же нас Бог наказал?!

Ее руки заметались по груди в поисках уголков платка, не найдя их, она провела рукавом по сухим глазам. Совладав с собою, она сказала старшему, которого уже нельзя называть земным именем:

— Ты будь на этом месте… Завтра что-нибудь придумаю. Ну… я пошла домой, к твоим братьям-сестрам.

По пути к дому она завернула к погибшей девушке-ненке, лежавшей лицом вниз на красном снегу. Ее убили не сразу. Когда появились красные, ее муж, схватив винтовку, бросился в свой окопчик под грузовыми нартами и в спешке забыл в чуме патроны. А патронов у него было много. Он уже давно, по его словам, воевал с красными, поэтому при каждом удобном случае запасался боеприпасами. Вот молодая жена и стала носить ему патроны. Сначала красные солдаты, видно, не могли понять, почему она бегает между чумом и нартами. Потом они что-то сообразили и, хотя у нее в руках не было оружия, взяли на прицел.

Матерь Детей приподняла девушку за хруп-кое плечо и по хантыйскому обычаю замотала ей лицо и голову ее собственным платком. Сказала и о том, что больше всего беспокоило девушку-ненку:

— Твой от красных ушел. Они не догнали его. Твое место пока здесь… Придет день — что-то стану делать… Так не оставлю…

Матерь Детей направилась к дому по разоренному становью, залитому человеческой кровью. Все ее тело стало сгустком одной большой боли, и теперь она не чувствовала, где боль, а где неболь. Вместо сердца ощущала черную пустоту. Но две мысли в ее голове засели крепко: детей спасти и огонь сохранить. В доме дети, которые остались без отца и брата. Им нужен огонь, нужно тепло. С охапкой дров она вернулась в чум и первым делом оживила гаснущий огонь. Чум охрип от плача и стона.

Кровавый день подходил к концу. Дети хотели пить, есть, спать. И женщина заметалась по дому, взялась за привычные домашние дела, чтобы продлить дыхание детей, поддержать их жизнь.

Матерь Детей, как предрекал главарь красного войска, не хотела «подыхать». И с это-го вечера, кинувшись к детям, она накрепко уцепилась за тонкую и хрупкую нить жизни.

А дел набежало очень много. Она достала из коробки для рукоделия толстые нитки и отрезала от них небольшой кусок. И каждому дитя перевязала щиколотку правой ноги двумя траурными нитками. На отца и брата. Потом то же самое проделала и со своей лодыжкой. Нитки будут на ноге до тех пор, пока сами не перетрутся и не отвалятся. А остаток нитки бросила в огонь. Так было принято делать тогда, когда уходит близкий родственник.

Чтобы выжить, нужно оставаться человеком, а для этого необходимо соблюсти все обычаи предков перед живыми и ушедшими в Нижний Мир. Не смыкая глаз, при живом огне в доме надо «пять ночей покойников отсидеть», пока их души не покинут мир людей. В эти пять дней выносить из дома ничего нельзя, особенно сор. Когда людей в доме много, не спят по очереди. А ей как быть?! Огонь-то, ладно, продержится — дрова есть, но вот отсидеть пять ночей одному взрослому будет не так просто…

Накормив и уложив спать детей, женщина принялась за дело. От прямослойного полена без сучков отщипнула четыре дощечки и на каждой начертила поперек по пять черных полосок углем. Два для мужа, отца детей, и два для старшего сына. Так она обозначила пять ночей-дней, которые проведет с ними на этой земле, в своем доме. Потом она сложила руки на коленях, посидела немного, подумала и сделала еще две дощечки и вывела на них по четыре траурные полоски на каждой. Это для погибшей девушки-ненки. Правда, у ненцев свои обычаи, но разве оставишь неприкаянной душу молодой ненки?

Закончив эту работу, женщина вышла на улицу и воткнула дощечки в снег: три слева и три справа от дверей. Потом в разгромленном становье разыскала два топора и всадила рукоятками в отвердевший наст лезвиями в сторону чума с двух сторон. Теперь всякий приезжий увидит: в доме три покойника — одна женщина и двое мужчин. А топоры с острыми лезвиями, как непреклонные стражи, не впустят в дом злых духов.

Женщина вернулась в чум и за неимением камня отбила три кусочка от бруска-точила. Затем эти камешки подложила каждому ушедшему под лапник-настил туда, где лежали их постели. Кажется, пока сделано все, что требуется для проводов уходящих в Нижний Мир. Во всяком случае, на сегодня.

Матерь Детей вернулась на свое место, поправила одежду на младших спящих и сказала сыну, которого отстояла у главаря красных:

— Роман, если хочешь, ложись. Поспи немного… Я посижу.

Мальчик ничего не сказал. Но и ложиться не стал.

Тогда Матерь Детей, как бы сама с собой, повела тихую беседу:

— Когда отсиживаешь плохие ночи-дни, надо руками что-то делать, иначе душа перестанет лежать к делу. Мужчины обычно мастерят поделки из дерева или кости, плетут арканы, чинят упряжь, делают игрушки. Женщины обычно шьют. Только стирать и скоблить нельзя. Выносить из дома ничего нельзя. На Сидящую[5] голыми пятками ступать нельзя… Нам бы хоть до полуночи высидеть. Там ночь повернется боком к утренней половине. Солнышко к нам на помощь придет. Так и переживем-пересидим первую ночь. А там подъедет старшенькая сестрица… У нас два оленя и нарта будут… А ушедших так оставлять нельзя. Без древнего обряда и поминок. Иначе не будет покоя… им — на том свете и нам — на этом свете. Поэтому сделаем все, что сможем…

Женщина говорила тихо, как бы самой себе, но все слова предназначались для Романа. Мальчик понимал все, что хотела сказать ему Мать. Понимал все с полуслова. Понимал, что он теперь старший в доме. И на его плечи ложится нелегкая ноша, которую нужно нести с достоинством, как подобает настоящему мужчине. И когда смолкла Мать, выдержав нужную паузу, он вставил свое слово:

— Я не буду спать, мама…

— Хорошо, Роман, — откликнулась Мать.

— Я потерплю без сна.

— Конечно, вдвоем ночь легче коротать…

— Сделаю игрушки братику и сестренке, — сказал сын.

И он не спеша, как это делал отец, осмотрел несколько сосновых поленьев. Потом выбрал из них одно прямослойное и взялся за нож. Он начал выстругивать фигурки оленей, а затем смастерил маленький хорей и санки на тесовых полозьях. Вместо упряжных ремней приспособил нитки — и аргиш готов в путь в сказочную страну. Утром проснутся братик с сестренкой — обрадуются, на какое-то время отвлекутся на новые игрушки.

Между тем Матерь Детей, чтобы не молчать, все потихоньку разговаривала, занимаясь домашними делами. Ее руки ни минуты не знали покоя: шили одежду, протирали посуду, кипятили чай, подкладывали дрова в огонь очага. Но, главное, она готовила в дальний путь отца детей и старшего сына. Они должны взять с собой все, без чего не обойтись «в обратной жизни». Если что-то позабудешь положить, то ушедший там долго будет маяться в поисках недостающей вещи. А работы много. Одежду уходящих нужно продырявить. От деревянных предметов откалывается щепка, от стеклянных и фарфоровых отбивается осколок, от металлических стачивается кусочек или делается выемка. Что в этой жизни является целым и невредимым, там оказывается ущербным, неполноценным. Поэтому и надо проследить, чтобы все вещи людей, оставляющих землю, были в порядке для жизни в Нижнем Мире.

Собрав все необходимые вещи отца детей и старшего сына, что находились в чуме, Матерь Детей вышла на улицу. Вернувшись через некоторое время, сказала сыну:

— Ногастый Зверь[6] вверх пришел. Мы к утру идем… — Помолчав, добавила: — Считай, отсидели первую ночь…

Потом она обратилась к сыну:

— Ложись, Роман, немного поспи. Завтра нужно сделать много дел. А за огнем я уж послежу, чтобы не потух…

Роман уже давно клевал носом, и было видно, что он держится из последних сил. Когда голова его, клонясь все ниже, падала на грудь, он вздрагивал и поднимал ее вверх. Теперь, услышав слова Матери, выждал некоторое время и затем, как сидел, не вставая, выпрямил ноги и спину и медленно опустил голову на подушку. И тут же заснул.

А Матерь Детей устало опустилась на лежанку и положила натруженные руки на колени. И только теперь почувствовала, как ноет все тело, а сердце разрывается от боли. Опустив голову на грудь, сидя, она впала в полу-дрему, и даже в полудреме боль не отпускала ее сердце. И лишь дети отвлекали ее на время от боли. Дети спали беспокойно. Они поочередно то вздрагивали во сне, то вскрикивали, то всплакивали и вскакивали. Она успокаивала их, усыпляла, поправляя сползающую одежду и меховые одеяла. Потом поднималась, подкладывала дрова в гаснущий очаг и снова садилась на свое место.

И завертелось колесо времени. В кошмарной полудреме пронеслись в ее сознании события последних лет, месяцев, дней и часов. И только дети, ее птенчики, живыми голосами вырывали ее из жуткого кошмара и возвращали к реальной жизни.

Взошла на востоке Звезда Утренней Зари.

Поднялась заря.

Всплыло солнце.

Так закончилась первая траурная ночь.

Главное, не погас огонь в очаге…

И женщина прикорнула на своей постели возле детей. На какое-то время она полностью отрешилась от всего земного, словно провалилась в черную пропасть. Но проснулся младший Савва — и разбудил ее. Она с трудом поднялась и накормила детей, сына и дочку. А Роман, просидевший до полуночи, все спал. Но когда солнце поднялось высоко и подвинулось к полудню. Мать все-таки разбудила его и, покормив, отправила за старшенькой сестрицей.

Дело в том, что накануне налета красных над становьем кружила крылатая машина, которую русские называют аэропланом. Отец Детей сразу же заподозрил неладное — значит, где-то близко находится красное войско. И на упряжке из двух быков отослал старшую дочку Анну в осеннее становье возле запора[7] на устье болотной речушки, наказав, чтобы она оставалась там до тех пор, пока за ней не придут. Место там укромное, тихое. На окраине бора в ветвистом сосняке спряталась старая моховая избушка-времянка. По снегу следов не оставили, оленей туда не загоняли. Стало быть, Анна сможет там отсидеться и сохранит запасную упряжку оленей на всякий случай. Ибо о красном войске ходили противоречивые слухи: будто бы одни селения уничтожали до основания, а другие оставляли неразоренными… После отъезда дочери прикатила ненецкая семья на двух упряжках, налегке, и привезла тревожные вести о войне. А утром нагрянули красные.

Теперь, отправив сына в путь, Матерь Детей взялась за неотложные дела. Нашла деревянную лопату и старательно засыпала снегом человеческую кровь там, где она пролилась на белую землю. А сверху те места забросала сосновыми ветками, чтобы ненароком не наступил кто-нибудь. Потом выпрямилась, постояла в задумчивости, опершись на черенок лопаты. «Собачье войско», — подумала она. Хоть и недолго находились красные в становье, а все вокруг успели изгадить — за каждым кустиком, за каждой нартой, за каждым бугорком. Собака и та в одно место откладывает свое дерьмо, а эти?! И как ни противно ей было, но все же она заставила себя обойти становье и прикрыть снегом следы пребывания красных солдат. Пусть меньше будет напоминаний о том кровавом дне…

После этого она впряглась в маленькую карточку для подвозки колотых дров и по одному отвезла всех погибших в сторону заката солнца, на окраину сосновой гривки. Сначала Отца Детей, потом Старшего Сына, после них девушку-ненку. Всех троих уложила на полянку и прикрыла оленьими шкурами. Сделав это, она усталым шагом вернулась в чум. День клонился к вечеру.

При солнце, засветло, надо успеть еще заготовить дрова на долгую ночь и наносить снега для воды. Самое трудоемкое дело — это, конечно, запастись «пищей для огня». Огонь, огонь, милый огонь. Лишь бы в эти пять ночей и дней не погас огонь в очаге, главный хранитель дома и жизни оставшихся детей. И она, чуть передохнув возле младших, взялась за дрова. Точнее, за топор. Колола нетолстые сушины, не разгибая спины, до тех пор, пока не увидела подъезжающую упряжку старших детей. Она бросила топор и поспешила к Анне. Мать знала, что ей придется все пережить заново — и будет особенно тяжело. Глаза Анны уже были как у тетерева — видно, плакала всю дорогу. Прошлым летом она переросла Мать и с высоты своего роста, сверху, устремила взор в материнские глаза и с последней надеждой на чудо тихо спросила:

— Это… правда?

— Ну, поплачь, — сказала Мать.

По щекам Анны покатились слезинки. Мать двумя руками провела по лицу дочери сверху вниз, как бы вбирая в ладони все ее слезы, и негромко, успокаивая, сказала:

— Поплачь, коли есть слезы. Поплачь — полегчает немного. Мы уже все глаза выплакали. Поплачь, доченька. Нам еще много дел нужно сделать. А мы остались. Значит, так было угодно нашему Верховному Отцу. Значит, будем жить…

Анна плакала молча, прижавшись к груди Матери, а Мать гладила ее по голове и все говорила и говорила ласковые и грустные слова, а потом повела, как неразумное дитя, в дом. За ними, сопя, хрустя утоптанным настом становья, поплелся Роман. В чуме она первым делом попросила дочку снять кисы, чтобы перевязать ее правую лодыжку траурными нитками. Теперь Матери Детей стало немного полегче. В доме во всем ее могла заменить Анна: и еду сварить, и за младшими поухаживать, и одежду высушить и починить, и о дровах и воде позаботиться — словом, мастерица на все руки и на подъем легка, не надо ее подгонять. И ночи с этого вечера уже отсиживали поочередно: то Матерь бодрствует, то на пару старшенькие Анна и Роман. А дни уходили на рытье могил.

ГЛАВА III

На следующее утро после приезда дочери Матерь Детей взялась за сооружение последнего пристанища для ушедших из жизни. Земля на полянке, что она присмотрела на окраине сосновой гривки, за зиму окаменела от морозов. И женщина топором рубила землю. Обледеневшие комья, разлетаясь черными слезами Сидящей, сыпались на белый снег. Женщина все рубила и рубила. Рубила тяжко, с неслышным внутренним стоном, словно саму себя кромсала острым топором. Потом в изнеможении опускалась на хрусткий утоптанный наст, сидела неподвижно, уставившись в одну точку, затем, отдышавшись, снова бралась за топорище. К полудню она уходила в чум, и пока выпивала кружку-другую кипятка, топор переходил в руки Романа или Анны. И так изо дня в день.

Земля поддавалась с трудом.

Земля отчаянно сопротивлялась.

Земля не хотела принимать в себя насильственно и преждевременно отправленных в Нижний Мир.

Но делать нечего, и Земля каждый день понемногу уступала, позволяя углубиться в свое чрево. Земля все понимала, она знала, что людям деваться больше некуда, что она — их последнее пристанище.

На исходе четвертой ночи на рассвете, после восхода Звезды Утренней Зари, Матерь Детей вытащила из-под постели девушки-ненки камешек от бруска, сняла у входа в чум две дощечки с четырьмя черными полосками и направилась в сторону заката солнца. Там, в конце сосновой гривки, она разломала траурные знаки на мелкие щепки и вместе с камешком выбросила под сосенку. Все. Последние четы-ре земные ночи девушки-ненки закончились.

Позже, когда наступил день, Матерь Детей со старшеньким Романом завернули погибшую в оленьи шкуры и опустили в неглубокую могилу на дальнем от чума краю поляны. Вместо креста поперек могильного холмика положили бревнышко. Матерь Детей знала обычаи лесных ненцев: они не закапывали гроб с покойником в землю, а просто ставили на кладбище и сверху придавливали бревном, чтобы уходящий не оглядывался назад. Сейчас же некому и не из чего сколотить домовину, поэтому девушку отправили в Нижний Мир наполовину по ненецкому, наполовину по хантыйскому обряду. Потом у ее изголовья положили обрубок доски вместо столика и в последний раз, в дорогу, поставили кружку чая и берестяной туесок с едой. И напоследок, закончив поминки, Матерь Детей сказала молодой женщине:

— Ну… Иди к своим предкам… Назад не оглядывайся, только вперед смотри… Твой[8] когда-нибудь придет к тебе…

Сказав это, женщина подумала, что, может быть, «он» уже «там». Но вслух продолжала:

— Вы с ним вместе еще поживете там. На нас плохое в уме не держи. Все, что могли, для тебя сделали. Ну, вот, иди своей дорогой…

Матерь Детей вздохнула, будто с облегчением: все, одну худо-бедно отправили по обряду. Точнее, двоих… В первый же вечер после приезда, поужинав, молодая гостья Хомани,подсев к хозяйке, вполголоса, чтобы не мешать мужскому разговору, поведала ей историю о том, как они с мужем вступили в войну. Ехали по озеру на двух упряжках и столкнулись с красным войском. А у красных такое правило: всех встречных допрашивать, кто, откуда, куда и зачем едет. Кто не остановится, у того подстреливают оленей в упряжке, чтобы не убежал. Встретившись с красными, рванули от них прочь. Войско открыло стрельбу по оленям. Однако далеко было, ускакали. Когда остановились, увидели, что шальная пуля убила сына, маленького Учу. Ему было всего четыре зимы и четыре лета, и в поездках он всегда сидел на отцовской нарте, за спиной отца. Отец сына почернел лицом, и с того дня семья решила воевать с красными до смерти. Муж научил жену стрелять из винтовки. И обстреливали они войско то с удобных позиций, с которых можно быстро исчезнуть, то с небольшими отряда-ми остяков или самоедов. Так прошла почти вся зима. Потом она сказала мужу, что «по-иному жить» стала.[9] Тогда муж запретил ей брать в руки оружие, так как солдаты обычно не стреляли по безоружным, и сказал, что если он погибнет, то она должна уехать в Надымскую тундру и там родить сына. С той поры она перестала воевать. А вообще казымские женщины все воинственные, отчаянные. Может быть, стреляют не так метко, как мужчины-воины, но зато ничего не боятся. Тем более если погибают дети или муж. Не боятся красных. Не боятся пуль. Не боятся смерти…

«Теперь, может, в той жизни она доберется до Надымской тундры», — подумала Матерь Детей, отходя от могилы молодой ненки.

Весь остаток дня углубляли прибежище для своих, уходящих в Нижний Мир. Теперь Матерь оставляла на кладбище старшеньких только вместе, чтобы в сердца их не пробрался страх. Вдвоем все же легче на душе. Вечером, уходя домой, женщина двумя крест-накрест поставленными жердинками закрыла тропу на краю поляны, как это принято. После первых похорон это место стало кладбищем, а между селениями живых и ушедших испокон веков была четкая граница.

Закончилась пятая ночь. И также на рассвете, еще в сумерках, Матерь Детей взяла у входа в чум последние траурные знаки — дощечки с черными полосками, отнесла их в сторону заката солнца, переломала и вместе с камешками из-под постелей ушедших положила под сосенку. Все, пришел конец земным дням погибших мужчин. Их завернули в оленьи шкуры. На внутренних сторонах шкур, слева, углем вывели «солнце» и «луну». Солнце — кружок, луна — полумесяц. Рисуя, Матерь говорила каждому:

— Вот твое солнце. Вот твоя луна. Никто не должен уходить в Нижний Мир без собственного солнца и собственной луны. Обычно их выводят на внутренней стенке гроба, но сейчас шкуры заменили домовины, поэтому на них и «закрепили» светила для уходящих.

— Ну, теперь попрощайтесь, — сказала Матерь своим детям.

Она первой подошла и поцеловала в закрытый платком лоб сначала сына, потом мужа, затем подошли Анна с Романом.

И когда уходящих стали опускать в могилу, дети не выдержали. Оба разрыдались и ревели в голос. Матерь крепилась-крепилась, но у нее тоже потекли слезы. Горькие, беззвучные. Потом она принялась успокаивать старших, говоря, что нельзя уходящим показывать много слез — плохо им будет в пути. Пусть они спокойно уходят в свой мир.

Наконец последнее пристанище погибших закрыли. У изголовья им поставили кресты, как это принято у ханты. Под крестами положили доску-столик, разложили еду, налили горячий чай и сели справлять поминки. Матерь Детей тихо разговаривала с Отцом Детей и Старшим Сыном. Она знала, что не все удалось сделать по обряду, поэтому за это просила прощения. Прежде всего не сколотили нижние домовины. Это мужская работа, а мужчин не осталось. Роман еще мал, он не в силах расколоть бревно на доски. Пусть эти «нижние дома» заменят теплые оленьи шкуры. «Верхние дома»[10] тоже не смогли построить, но это можно сделать попозже, в течение года, что допускается обычаем. «Если, конечно, будем живы», — сказала женщина. Она все говорила и говорила. Ей хотелось рассказать уходящим все, что происходит с родными на земле, в Среднем Мире.

Время поминок подходило к концу. Скоро нужно будет уйти. И Матерь Детей обратилась к Старшему Сыну:

— Милый мой ребенок, это я, твоя мама… Сказав это, она опять не выдержала, заплакала. Сначала слезы беззвучно поползли по ее лицу, потом она зарыдала. И тут, опомнившись, закрыла лицо руками, попыталась задержать звуки внутри, в груди, ибо на кладбище нельзя громко рыдать и шуметь. Но, главное, откровенное горе очень омрачает уходящих и делает их последний путь особенно тяжким. И теперь застрявшие в груди рыдания сотрясли ее хрупкое тело. Наконец, справившись с собою и немного успокоившись, она тяжело вздохнула, вытерла слезы и продолжила разговор:

— Милый мой ребенок, разве для этого я тебя вскормила?! Разве для этого я тебя взрастила?! Ох-ох-ох-хо-о-о… Горестный мир нас разлучил. Теперь в мир предков спокойно ступай. Там твои бабушки и дедушки. Там еще одну жизнь проживешь… Плохое на нас в уме не держи… Все, что смогли, для тебя сделали. Только ружье тебе не положили. Красные все твои ружья забрали. Когда будем делать верхний дом, тогда тебе ружье положим. Только дробовик Романа остался. Его Анна в зимовье сохранила… Ну, вот, милый мой ребенок…

Женщина замолчала. Молчали и старшие дети, Анна и Роман. Младших на кладбище не взяли. Тем более что детей в люльке сюда вообще нельзя привозить.

Между тем Матерь Детей полностью овладела собой и обратилась к мужу, Отцу Детей, уже без слез, с сухим, окаменевшим лицом. Заговорила медленно, взвешивая каждое слово, с недолгими паузами:

— Детей растивший, это я, твоя спутница в Среднем Мире. Со мной здесь наши дети, Анна и Роман… Раз Горестный мир нас разлучил, оставайся… Плохое на детей наших в мыслях не держи… Наша дочка Анна цела и невредима вернулась. Упряжку из двух оленей сберегла. Это два старых быка-брата Угольный да Молочный… Красные всех наших оленей угнали… Да русскую Божью Матерь всю изранили… Да хвостатую[11] нашу Куньчи пристрели за то, что она очень сердилась и лаяла на них… Остались в живых только два наших пса — старый белый Пойтэк и молодой рыжий Хвост Крючком… Полозья и носы всех нарт изрубили…

Она чуть дольше обычного затянула паузу, потом добавила:

— Но дети наши пока здоровы и невредимы. Здесь старшенькие, Анна и Роман… Еда у нас пока есть… Наверное, на Аган[12] будем пробираться. Ведь у нас там есть свой дом. Ближе к людям поедем. Как-нибудь постараемся выжить…

Матерь Детей помолчала, потом сказала старшим:

— Если у вас есть слово для Отца и Брата, скажите. Вряд ли еще скоро на поминки к ним придем…

Анна, помедлив, со слезами на глазах тихо сказала:

— Пусть вам хорошо будет… в том мире… А Роман еще больше насупился и промолчал. Видно, боялся еще раз разрыдаться при женщинах.

Стал затухать поминальный костер. День клонился к закату. И Матерь Детей, остановив взор на свеженасыпанном холмике, пообещала мужу:

— Отец Детей, огонь в нашем очаге до тех пор буду поддерживать, пока мое дыхание не прервется. А там уж мы с тобой свидимся. Я приду к тебе… И там еще одну счастливую жизнь проживем…

Настало время прощания. Матерь Детей вздохнула и приложилась губами к жердине, заменявшей крышу верхнего дома усопших. Последний поцелуй. То же самое сделали и Анна с Романом. Потом женщина постучала топорищем по основанию креста и сказала:

— Ну, мы пошли. Напрасно нас не ждите. Как будет возможность, так и придем…

Родственники покойных не должны уходить с кладбища первыми. Для этого есть специальный человек, женщина-хромоножка. Поэтому Матерь Детей взяла с кострища дымящую головешку, бросила на тропинку, ведущую к дому, и сказала:

— Ну, Безногая Женщина, ты впереди иди…

И все трое пошли, перешагнув через искры огня и струйку дыма. Это очищающий огонь. Пройдя между столбиками-жердинками на краю поляны, Матерь Детей остановилась, оглянулась и, закрыв тропу стволами сосенок крест-накрест, сказала:

— Здесь Гром-Старик и Медведь ходят. Отсюда вы обратно возвращайтесь, дальше за нами не ходите…

И все трое, опустив головы, не оглядываясь, пошли к своему осиротевшему дому. Возле чума Матерь Детей на дощечке развела дымокур: на тлеющие угольки положила куски пихтовой коры и выдровой шкуры. Этим очищающим дымом она окуривала детей и себя. Особенно старательно подставляли дыму пятки, наступавшие на горестную землю кладбища. И только после этого все трое вошли в жилище.

Все. Пять траурных дней и ночей закончились. Одни запреты по обряду снимаются, другие остаются до года. Но, главное, первые пять ночей отсидели и дорогих родичей по-людски проводили в последний путь.

Матерь Детей молча опустилась на свое место в чуме и долго сидела неподвижно, ни разу не шелохнувшись. Потом как сидела, так и повалилась на лежанку, у нее потемнело в глазах. Будто заснула вечным сном и жизнь для нее на этой земле завершилась. Прошло сколько-то времени, и она очнулась. Но очнулась в каком-то странном оцепенении. То ли сон, то ли явь. То ли на том свете, то ли на этом. То ли это она, то ли не она, а кто-то другой… Потом она стала различать небо в макодане. Иногда улавливала смутные звуки: тихий говор, детский плач, бульканье воды, потрескивание огня. Она потеряла ощущение времени и места, где находится… Но однажды она все же с трудом поднялась и вышла на улицу.

Яркое солнце ослепило ее. По-весеннему порыжели сосны. По-весеннему ярко блистали белые снега. А у основания чума, на меховой покрышке, снежинки превратились в серебристые капли воды. Серебристые капельки. Вода… Весна…

И Матерь Детей вспомнила, что зима давно одним бочком повернулась к весне, а сейчас заметно подвинулась в сторону весеннего равноденствия. Придет весна, сойдут снега, наступит лето. А летом надо быть на Агане, на летних родовых землях. Милый Бог, расстояние-то ведь немалое, ужаснулась женщина. И это при двух-то оленях на пять живых душ, одном ружье и двух собаках…

Когда глаза привыкли к солнечному свету, женщина увидела разгромленное становье с изрубленными нартами, и в ее памяти до мельчайших подробностей всплыл день прихода красных и гибель самых близких ей людей. И с новой силой нахлынула горестная боль. И эта боль вернула ее в реальную жизнь.

Надо жить. Ради детей. Стало быть, нужно ехать. Пока не поздно.

Вернувшись в дом, она сказала старшим, что пора собираться в дорогу. Поедем на Аган, к сородичам, к людям.

Все в доме ожило, задвигалось, зашумело, наполнилось предотъездными заботами и сборами. Почувствовав оживление в чуме и предстоящий отъезд, на улице залаяли собаки.

И, как прежде, завертелось колесо времени.

Лета и зимы ее жизни.

Месяцы.

Дни.

Мгновения.

Они сели на нарту, запряженную двумя быками-братьями Угольным и Молочным, привязали к задним копыльям нарты собак, старого Пойтэка и молодого лохматого Хвост Крючком, и пустились в путь.

ГЛАВА IV

Глава красного войска Чухновский, плосколицый здоровяк из уральских пролетариев, гордился тем, что даже внешним обликом смахивает на маршала Тухачевского, с которым когда-то брал Омск, а позже подавлял тамбовское крестьянское восстание. Там его отряд отличился особым рвением и жестокостью. Возможно, поэтому выбор пал на него — срочно кинули на подавление остяков, восставших против советской власти, чтобы раз и навсегда те усвоили, что шутки с красными плохи и всякое неповиновение карается бескомпромиссно и сурово.

Когда санный поезд въезжал в Березово, мальчишки бежали вдоль улицы и кричали: «Войско идет! Войско идет!» Это приятно потешило самолюбие Чухновского. Раз войско, значит, он — командующий. Как маршал Тухачевский.

Еще на въезде в город, еще не расквартировавшись, он уже почувствовал себя полным хозяином. Теперь вся жизнь завертелась вокруг него, красного командира. По законам военного времени все здесь для Красной Армии, все для красного бойца. Местной, районной, власти как бы уже не существовало. Ни партийной, ни советской. Ни милицейской. Ни прокурора, ни судьи. Нет старших. По военному положению хозяин один — тот, кто командует войском, у кого в руках реальная сила.

Возможно, по этой причине в глубине души, никому не признаваясь, он любил войну и военные походы. Еще в гражданскую, будучи младшим командиром, впервые ощутил это сладостное чувство вседозволенности и превосходства. Что хочу — то и творю. Вот и взял Березово. Без боя. Завтра пригонят оленьи упряжки — и возьмет все остальное: реки и озера, селения и урочища, где засели восставшие остяки. Где с боем, где без боя. Тут он быстро наведет порядок. Может, месяц понадобится, а возможно, и того меньше. О начале операции завтра же отстучит телеграфом в Екатеринбург.

Все предусмотрено для удачного начала, все для этого есть: и аэропланы, и хорошо вооруженные и обмундированные красноармейцы, и аргиш с опытными каюрами дожидается на ближних ягельниках. От конного поезда придется отказаться — дороги не позволяют, по болотам не проедешь, на переправах можно застрять.

Так он размышлял, прогуливаясь по сумеречному городу. Ему давно хотелось взглянуть на него: все-таки здесь почил светлейший князь Меньшиков, некогда всесильный правитель Российской империи. Впрочем, подумал: таким ли уж всесильным был князь, коль не сумел удержаться у власти?! О чем он размышлял, прогуливаясь в мощной лиственничной роще на высоком взгорье над рекой и бескрайней заснеженной луговиной?! Возможно, сожалел о своих ошибках и просчетах, а возможно, смирившись со своей участью, философски смотрел на жизнь и, возводя белую церковь на опушке лиственничной рощи, вспоминал лучшие свои дни, проведенные рядом с Петром Великим.

Эти лиственницы, высокие, прочные, здоровые, как и сам светлейший князь, будто случайно, по ошибке природы оторвались от родимой плодородной почвы и крепкими корнями вцепились и вросли в этот высокий мыс над крутояром, обрывающимся к реке, к Северной Сосьве. Ведь во всей округе нет ничего более сильного и мощного, чем этот лиственничный лес-великан. Впереди на восток тянется пустынная луговина с редкими кустиками чахлого тальника, а позади, за десятком добротных купеческих домов и двухэтажной гимназией, приютились приземистые избы с огородами да низкорослый, битый всеми ветрами и мороза-ми, ельник, неведомо как выживший на этой суровой земле.

Трудно понять, о чем думал здесь государственный деятель тех далеких лет. Да еще светлейший князь.

Проще понять Троцкого, который чуть более двух десятков лет назад бежал отсюда в Европу. Именно он стал организатором и создателем Красной Армии, был первым председателем Реввоенсовета республики. И тем не менее попал в опалу, не удержался на своем посту. Значит, не был настолько крепок, значит, какая-то червоточинка его подточила, не до конца был предан рабоче-крестьянскому делу.

Еще проходя мимо лиственничной рощи и размышляя о тех, кто побывал здесь до него, глава красных почувствовал боль в пояснице. Давал знать о себе застарелый радикулит. Особенно он не беспокоил — бывало, поноет, а потом отпустит. Но в дороге надо бы поберечься, нужно смазать поясницу хорошей мазью да, может, промять. Вернувшись в отведенную ему квартиру в добротном купеческом доме в центре села, он приказал прислать доктора. Его на месте не оказалось, поэтому пришла фельдшер — белотелая рыжая девица с насмешливыми зелеными глазами. Нисколько не смутившись большого начальства, поздоровалась и с улыбкой спросила:

— На что жалуемся, товарищ командир?

Он внимательно оглядел ее с ног до головы, помолчал, потом сказал:

— Для начала познакомимся.

— Хорошо, — живо откликнулась девушка.

— А зовут меня Владимир, — сказал он. — Правда, не Ильич, а Васильич.

— А я Маша Оболкина.

— Откуда ты такая взялась в этих дебрях, Маша? — удивился командир.

— Да я из ваших.

— Из каких наших?

— Ну, из красных.

— Из каких красных?

— Ну, которые царя скинули.

— Ух ты! — удивился командир. — Выходит, здесь тоже царя скидывали! Ай да Березово! Ай да очаг революции!

— Батька мой революционером был, — пояснила девушка. — А я здесь родилась.

— А где сейчас батька?

— Не знаю.

— Куда же он подевался?

— Как только услышал про революцию, так и укатил. То ли в Питер, то ли в Москву. Говорил, революцию защищать поехал.

— И ничего о нем не слышно было после гражданской?

— Нет, ни слуху ни духу.

— Совсем пропал?

— Наверное, погиб на фронте. Иначе бы уж объявился.

Помолчали, приглядываясь друг к другу. Потом командир спросил:

— А мать тоже из ссыльных?

— Не, мама у меня местная.

— Остячка?

— Да, полуостячка. Из обрусевших.

— А откуда корень пошел?

— Дед мой по материнской линии был из казаков. Женился на бабушке, обской остячке. А отец мой из питерских разночинцев. Там уже и корни не найдешь.

— А на фельдшера где выучилась?

— В Остяко-Вогульске.[13] Там после революции открыли фельдшерско-акушерскую школу.

Между тем Маша вымыла руки под рукомойником и открыла свою фельдшерскую сумку. Глава красных снял гимнастерку, провел руками по бокам, потянулся слегка, лег на кушетку и сказал:

— Ну, красная Маша, лечи красного командира!

Звякнув банками-склянками, она поколдовала над его поясницей, потом, прикрыв его спину простыней, сказала:

— Прогреть бы надо. — Помолчала, после добавила: — И на холод не надо ходить.

Он покряхтел, потом откликнулся:

— И погреть некогда. И на холод надо ходить.

Маша после паузы сказала:

— Так можно долго лечиться — и все без толку.

Командир с беззаботностью бывалого вояки произнес:

— На войне пуля все может излечить…

— Конечно, может, — согласилась Маша.

Потом они надолго замолкли. Наконец Чухновский прервал молчание:

— Маша, ты замужем?

Маша секунду-другую помедлила, потом протянула неопределенно:

— Не-а… То есть…

Ответ развеселил красного. Хохотнув, он переспросил:

— Так есть муж или нет?

— Есть, — сказала девушка. — Но только сейчас его нет дома.

— Где же он?

— На промысле.

— Когда приходит?

— В конце сезона.

— Это в конце зимы?

— Да, конечно.

Красный снова помолчал. Потом сказал:

— Маша, у тебя необыкновенные руки… Ты могла бы с нами пойти на войну?

— Кем?

— Санинструктором, конечно. Или военфельдшером.

— Что, своего нет?

— Есть, но коновал. Ему бы только коней лечить.

— А там, в тундре-тайге, коней-то не будет, да?

— Точно. Да и хворь к нему какая-то пристала. Может, простыл в дороге. Какая от него польза?

— Кони останутся здесь.

— Да. Ну что, пойдешь?

— Что я там буду делать? — наивно спросила она.

— Раненых станешь лечить.

— Их же в стационар надо отправлять.

— Ну, так первую помощь будешь оказывать.

— Так это любой мужик сделает.

— Ну… мирным остякам станешь помогать. Если, правда, таковые найдутся.

— У них там своя медицина.

— Ну как, пойдешь?

— Кто ж добровольно ходит на войну?!

— Верно, добровольцы только сдуру прут. Но ты-то в обозе будешь, в тылу, а не на передовой. В атаку-то не пойдешь… Опять же аэропланы будут. В случае чего всегда можно выдернуть из любой заварушки. А аэропланы специальные: на лед могут садиться, на реки и озера.

— Поди разберись там, где передовая, а где тыл.

— Разберемся. Хотя это как на партизанской войне.

Раздался стук в дверь. После разрешительного окрика на пороге вырос его помощник, малый неопределенного возраста, с довольно потрепанным жизнью лицом, на котором выделялись мертвые, без всякого выражения, глубоко посаженные глаза и вечно розовые прожилки, просвечивающие сквозь кожу щек и носа. Увидев девушку, он дернул вверх левое приопущенное плечо, вытянулся и бодрым, но немного писклявым голосом стал докладывать что-то о транспорте на следующий день. Командир оборвал его на полуслове, махнул на дверь: мол, я занят, попозже, потом разберемся. Помощник четко развернулся, шаркнул валенком и вышел.

— Это мой помощник, Мингал, — сказал командир. — Гад, конечно. Но свой, рабоче-крестьянский. И очень исполнительный…

Командир немного лукавил, говоря так про своего помощника. Уж больно тот был изобретателен и безжалостен в борьбе с врагами революции и Советской власти. Так уж старался, что чуть ли не выворачивался из собственной шкуры. Казалось, он замаливал какие-то свои старые грехи. Как-то командир полушутливо сказал ему: «Мерещится мне, Мингал, что когда-то, на заре Советской власти, ты вешал комиссаров…» Помощник вдруг начал заикаться: «Н-н-н…» Командир поинтересовался: «Что значит н-н-н?» Мингал наконец обрел голос: «Н-никак нет, товарищ командир!» После этого Чухновский стал сомневаться в нем еще больше. Тем более что в биографии помощника были темные пятна, о которых тот толком ничего не мог сказать. Гордился тем, что ему, как и командиру, досталось имя вождя мировой революции. Но еще на гражданке, чуть ли не с детства, друзья-приятели переиначили его славное имя, называли его Лодька.

Бойцы его недолюбливали и побаивались за злопамятный и мстительный характер, за глаза его называли Мингал-Мангал-Мандал. Многих, особенно при первом знакомстве, он озадачивал: не могли сразу понять, что это — фамилия, имя или кличка. А командир, бывало, в гневе и вовсе перевирал его имя, и у него получалось крепкое матершинное слово. Но, однако, главу войска он устраивал. И сейчас Чухновский повторил:

— Исполнительный… Расшибется, но выполнит приказ. Хоть и гад…

Похоже, любимым словечком командира было «гад». Он употреблял его больше не в ругательном значении, а, наоборот, придавая ему одобрительный оттенок. Получалась как бы награда за пронырливость и находчивость.

Маша молчаливым, но по-женски любопытным взглядом проводила помощника командира, а потом, продолжив прерванный разговор, спросила:

— А что, командир, и без моей воли можешь забрать меня?

— Ну, по случаю военного положения любого могу мобилизовать.

— И меня в том числе?

— Да. Но без твоего желания не сделаю этого.

— Сколько времени все это займет?

Командир задумался. По приезде он ознакомился с документами, с предысторией Казымского восстания. Конфликт назревал давно. Еще в 1931–1932 годах начались трения между остяками и местными властями. Именно тогда сотрудники ОГПУ арестовали в верховье реки Казым четырех авторитетных и зажиточных остяков, «кулаков», говоря языком официальных документов, и увезли в город. Остяки потребовали освободить арестованных. Тогда власти отправили к ним для разрешения назревающего конфликта руководителя Казымской культбазы Шершнева и председателя Интеграл-союза Хозяинова. Но эти посланцы, однако, прибыв на факторию, базу Урал-пушнины в районе Нум-То, занялись не переговорами, а производством… самодельных бомб. Они называли их гранатами. Выбирали серединку редьки, насыпали туда порох, а вместо взрывателя вставляли фитиль из ниток. По верховьям рек быстро разнеслась весть, что красные русские готовятся к войне. Не менее странно повела себя и вторая группа переговорщиков от властей. Они доехали до Божьего озера и ни с чем вернулась обратно, говорили, якобы поднялась метель и они заблудились, потеряли дорогу. Хотя каюры-проводники были из местных и не могли не сориентироваться в своих вотчинах. Между тем конфликт все углублялся. Потом поехала на переговоры третья, более многочисленная группа. Она тоже заняла странную позицию: первоначально решила расправиться с остяцкими богами, а потом приступить к переговорам. Возможно, переговорщики полагали, что мятежники без богов будут более сговорчивыми. Группа пропала без вести. Позднее выяснилось, что вся она погибла. Идея уничтожения остяцких богов принадлежала члену этой группы комиссарше Ш., представителю Уралобкома. Размахивая револьвером, постреливая по святыням, она поднялась на священный остров, куда никогда не ступала нога чужеземца. Так была осквернена главная, особо чтимая земля коренных жителей. Такого кощунства остяки уже не могли терпеть. Практически с этого дня начались военные действия между двумя сторонами — остяками и Советской властью. Затем к мятежникам была отправлена четвертая, оперативная группа сотрудников ОГПУ. Но она была уничтожена практически одной семьей. Григорий Сенгепов с женой вступили в бой и побили оперативников. Правда, сами супруги тоже погибли.

По оперативным данным, в конце 1933 года восемьдесят семей остяков и самоедов верховья Казыма собрались близ своего священного места и избрали нового вождя «всего остяцкого и самоедского народов». Им стал остяк Ефим Семенович Вандымов. Сюда съехались остяцкие роды верхнего течения реки: Вандымовы, Молдановы, Ерныховы, Лозямовы, Сенгеповы, Тарлины и другие, а также самоедские роды, жившие возле озера Нум-То. На этом сходе было принято решение о начале войны: если придут красные, то «воевать с ними до смерти». Вскоре власти получили ультиматум восставших из семи основных пунктов. Вот некоторые из них:

«Отменить всякие аресты туземцев и судить их только своим судом и из тундры никуда не увозить.

Не отбирать у кулаков оленей для культбазы и не заставлять туземцев работать на культбазе.

Снять налоги с кулаков, не облагать их твердыми заданиями и не привлекать к суду за невыполнение этих заданий.

Закрыть на культбазе интернат и не брать обучать детей в школу, а тех, которые учатся сейчас, из школы вернуть родителям…»

Ультиматум заканчивался словами, что в случае неудовлетворения этих требований «пойдем войной».

Власти поняли, что мирным путем конфликт не разрешить. Тем более что ни одно из этих требований удовлетворять не собирались, поэтому-то срочно и вызвали войска из Екатеринбурга. Вот получается, что Чухновский теперь возглавляет пятый поход на восставших.

Сколько же их, мятежников? На сходе было восемьдесят семей. А семьи у них большие. Если взять в среднем по пять человек, то получится четыреста. Пусть сто — сто пятьдесят из них малые дети и грудные младенцы. Пусть еще примкнет к ним в округе 20–30 семей, что не приняли участия в сходе. Это еще сто — сто пятьдесят человек. Малых и грудных — 40–50.

В общей сложности будет 500–550 человек. Пусть из них поставят под ружье половину — двести пятьдесят — триста. Если жители других рек не примкнут к восстанию, то в обычных условиях с ними можно было бы разделаться за одну хорошо спланированную войсковую операцию. Тут же много неясного и непредсказуемого. По поступающим сведениям, наравне с мужчинами здесь «воюют до смерти» и женщины, и дети. Как это было с семьей Сенгеповых. Но все равно для регулярных войсковых частей это слишком незначительная сила.

И командир красных начал рассуждать вслух:

— Ну, недельку туда, до их логова. Столько же на обратную дорогу. Там неделька-другая понадобится. За месяц управлюсь. Больше не потребуется.

— А если все затянется?

— Ну, такому не бывать. Управлюсь быстро. У меня опыт большой. Недаром же бросили сюда. Не к теще на блины.

— Не знаю…

— Ну, думай до утра. Надумаешь — в отряд зачислим.

— Может, и надумаю. Ведь во мне бунтарский дух сидит, — рассмеялась девушка.

— Что за бунтарский дух?

— Это с детства мне так говорили. Мол, много кровей в тебе смешалось: и остяцкая, и казацкая, и питерско-разночинная, вот и несет тебя вечно туда, куда, может, и не следовало бы…

Они оба помолчали. Потом Чухновский поинтересовался:

— Может, тебя бойцы пугают? Все же одни мужики…

Она дернула плечом, взглянула на него сверху вниз, со смехом ответила вопросом на вопрос:

— С таким-то командиром?!

Он тоже усмехнулся в усы: вот девка-то — нигде не пропадет!

На другой день Машу Оболкину зачислили в отряд красных, и она засобиралась в поход на неведомое правобережье Оби, захваченное восставшими остяками.

ГЛАВА V

Аэроплан, заполняя гулом все небо, стал описывать круг, как бы накидывая на упряжку огромную петлю.

Матерь Детей остановила оленей посреди кочкастого болотца с редкими сосенка-ми. Укрыться все равно негде — поблизости нет ни леса, ни бугорка. Она всем существом почувствовала, что сейчас это крылатое чудовище-хищник начнет затягивать петлю, чтобы удавить ее вместе с детьми. Она знала, что аэропланы в хорошую погоду охотятся за каждым человеком. А сегодня день что надо. Все как на ладони видно. Но у нее блеснула надежда. Надежда на спасение. И она быстро завязала вожжу на первый копыл нарты.

Роман тут же соскочил с сиденья и громким шепотом, словно летун мог услышать, предложил Матери:

— Давай стрельнем!.. Стрельнем, что ль?!

— Нет-нет! — закричала Мать. — Не показывай ружье!

У нее была надежда на другое. И она скороговоркой скомандовала:

— Анна! Мария! Слезайте с нарты! Выходите на дорогу!

Девочки поспешно спрыгнули со своих мест. Матерь Детей, командуя, одновременно разъясняла свои действия:

— Становитесь на дорогу! Назад идите, подальше от нарты. Пусть крылатая машина нас хорошо видит! Пусть видит, что мы не воины. В руках у нас нет ружей. Мы с красными не воюем. Мы красных русских не убивали. Пусть видит, что тут дети и женщины! Мы к себе домой едем. Мы никого не трогаем…

На нарте, внутри меховой полости, в люльке спал самый младший, Савва. Мать хотела взять его на руки, чтобы крылатая машина все видела. Вот, мол, самый младшенький, он еще не ходит, на руках его носим. Не станешь ведь с ним воевать, хоть ты и красная крылатая машина!.. Но Мать не успела вовремя взять Савву на руки. А суетиться было нельзя. Это она чувствовала всем нутром. Аэроплан может подумать, что она из полости нарты вытаскивает ружье и патроны. Нет, надо твердо и уверенно стоять перед красной машиной. Не нужно показывать, что мы боимся красных, что мы виноваты перед ними. Так Савва один остался на нарте.

Между тем аэроплан замкнул небесную петлю, развернулся на закатной стороне и устремился прямо на беззащитный выводок женщины. А она уже всех расставила по своим местам: Романа позади всех, за свою спину, и сказала ему:

— Ты, Роман, тут будешь стоять. Ты у нас в мужской малице. Хоть и мал, а могут принять за воина… Поэтому стой за нами и не высовывайся!

А дочерей поставила перед собой, чуть впереди. С левой руки — Мария, с правой — Анна. Все трое в женских ягушках и платках. Сразу видно — тут две девочки и одна женщина. Все безоружные, бежать и прятаться от красных не собираются.

Теперь Женщина заговорила языком детей, от их имени:

— Нас не надо убивать. Мы только-только на свет вылупились. Мы еще совсем маленькие. Нам еще надо пожить. Мы еще жизни-то не видели. Мы еще на Солнышко не налюбовались. Мы еще на Луну не насмотрелись. Мы еще путей-троп не успели по жизни натоптать…

Все стояли лицом к аэроплану. Он, гудя, все приближался, напоминая хищную птицу с расправленными когтями. А когтями казались ее лыжи-ноги, на которые она падает на ровный лед рек и озер. За опасную птицу принял ее и молодой рыжий пес Хвост Крючком. Натянув цепь, вскакивая на задние лапы, он не-истово облаивал неведомую ему птицу. А Пойтэк, пнем застыв возле копыла нарты, почему-то смотрел не на небо, а на своих хозяев посреди голого зимника.

Но Матерь Детей не теряла надежды. Красная машина посмотрит на них, убедится, что это женщина и дети, и оставит их в покое. И, успокаивая своих птенцов, наполняя пустоту голосом, все повторяла-говорила:

— Мы еще маленькие. Нам еще нужно пожить. Красная машина нас не тронет…

Последние ее слова растворились в нарастающем гуле. Аэроплан, снижаясь, метил пря-мо на них. А они, со смешанным чувством любопытства и страха, с широко раскрытыми глазами смотрели на приближающуюся крылатую машину, которую никогда так близко не видели. Вон, кажется, шевельнулся рулевой в огромных очках. Видно, хочет как следует рассмотреть детей… Гул мотора уже стал переходить в рев.

На подлете вдруг от аэроплана стали отделяться черные точки: одна, вторая, третья…

Роман, уже многое знавший о войне со слов взрослых, истошно завопил за спиной Матери:

— Огненные камни! Падайте! Ложитесь!

И как-то неосознанно — ноги сами подтолкнули — нырнул в сугроб.

А Матерь Детей, заколдованно глядя на падающие «камни», вдруг оцепенела и не смогла даже шелохнуться. Ее парализовала мысль: «Камни летят на моих деток!» Дочери Анна и Мария тоже замерли от испуга и неожиданности.

Через мгновение грохнул взрыв. Вихрь уда-рил в грудь — и Матерь Детей упала навзничь. Падая, краем глаза она увидела, как Хвост Крючком сорвался с цепи и, радостно взмахнув своим пышным лохматым хвостом, рыжим клубком понесся к ним. Но предсмертный визг попавшей под огненный камень собаки она уже не слышала.

Все вокруг потонуло в снежном урагане. Все вокруг взвихрилось. И показалось Матери Детей, что вместе с грохотом она провалилась в Нижний Мир и навеки оставила Землю людей. Все исчезло. Все потонуло во мраке. Время для нее остановилось. Воцарилась мертвая тишина… Потом стала наплывать белая пелена. Она еще успела удивиться, почему в Нижнем Мире белая пелена, а не черная тьма. Странно, очень это странно… Затем пелена стала медленно рассеиваться. Проступили очертания поникших сосенок, дороги и меховых ягушек дочерей. Машинально отметила: вот Маркина шубка — на ней орнамент «заячье ушко», сама вырезала и шила. А вот Анин узор, называется «спинка соболя». Значит, они рядом, это хорошо… Матерь Детей лежала неподвижно, она стала будто бестелесной, будто тело ее разнесло огненным камнем на мелкие-мелкие крупинки и превратило в белую пыль.

Безмолвное небо. Покалеченные сосенки. Мариино «заячье ушко». Анина «спинка соболя».

Прошло еще сколько-то времени. Потом в ее ушах появился звон, а в ноздри ударил противный запах огненного камня. Но окончательно вернул ее на землю зов, полный мольбы и пронзительной боли: — Мамм-ма-а-а…

— Ан-на-а! — живо откликнулась Мать, напрягая все силы.

Зов старшей дочери подбросил женщину, оторвал от земли. Она всем своим нутром почувствовала, что сейчас Анна больше всех нуждается в ее помощи. И она подползла к Анне, села на снег, положила голову дочери к себе на колени.

— Мам-ма… — почти шепотом повторила Анна.

— Я тут, я тут, Анна! — закричала Мать.

Она обхватила голову дочери двумя руками, низко наклонилась над ней. Лицо Анны неузнаваемо изменилось: заострились нос и скулы, угас живой румянец на щеках, и прорезались впервые тонкие нити страдальческих морщин. Она побелела, как весенний снег, исходящий трещинами под неумолимым жаром небесного светила. Глаза ее, как два озера, были полны слез, но взор все еще оставался ясным. И она тихо, но отчетливо выговорила:

— Мама, я хочу жить…

— Что ты, Анна! Ты будешь жить! Будешь жить! — закричала Мать.

С этим криком на устах она ощупала голову дочери, развязала платки на шее. Торопливо приговаривая, успокаивала Анну:

— Ты будешь жить! Вот, головушка цела. Вот, рученьки-ноженьки на месте. Конечно же будешь жить! Ничего плохого с тобой не случится.

Говоря так, Мать развязала тесемки-завязки на груди дочери, запустила руку под полы ягушки и стала ощупывать тело Анны в поисках раны. И ее рука почти сразу же наткнулась на липкое и горячее. Анна вздрогнула всем телом и тяжело застонала.

Мать рывком сорвала с головы свой платок и, свернув его, приложила к ране на груди дочери. Теперь она сидела на снегу, держа левую руку под ягушкой, пытаясь ладонью приостановить кровотечение, а правой, унимая боль, вбирая ее в себя, нежно водила по лицу Анны и страстно, как молитву, громко шептала:

— Анна, миленькая моя деточка! Богом данная мне деточка! Анна, я отниму твою боль, залечу твои раны, сделаю тебя здоровой, невредимой. Ты не оставишь эту солнечную землю, не оставишь эту лунную землю, не покинешь этот светлый мир!

Под теплом материнских ладоней Анна перестала стонать и впала в полудрему, успокоилась, затихла. А Мать, словно напевая колыбельную песенку, все нашептывала тихонько:

— Моя миленькая, моя хорошенькая, моя умненькая, разве для того я тебя вскормила-взлелеяла, чтобы ты сгинула посреди этого горестного болота?! Разве для того я тебя вскормила-взлелеяла, чтобы твоя душа до срока покинула эту землю?! Нет-нет, Анна, нет, не бывать этому! Ты будешь жить! Это говорю тебе я, твоя Мама. Ты слышишь меня, Анна? У тебя впереди еще много солнечных дней! У тебя впереди еще много лунных дней! Ты у меня на руку проворненькая! Ты у меня на ногу скоренькая! Возьмешь ли иглу большую иль малую — она звенит-поет в твоей руке! У тебя впереди еще много стежек-дорожек, у тебя впереди еще много узоров-орнаментов… И наступит когда-нибудь яркий безоблачный день: на трех белых оленях примчится за тобой человек, и своего дома ты станешь хозяйкой, и своего очага ты станешь хранительницей, и станешь любимой женщиной, и станешь ласковою матерью, и станешь доброю бабушкой… Ты — моя солнечная красавица, ты — моя лунная красавица… Анна, доченька, слышишь ли меня?..

Анна, убаюканная молитвой Матери, слабо шевельнула пальцами правой руки, с трудом разлепила отяжелевшие веки и медленно, через долгие паузы, едва слышно выговаривая каждое слово, спросила:

— Мам-ма… а ТАМ… солнце… свет-тит?..

— Что ты, Анна?! — закричала Мать. — Анна, душенька моя! Анна, сердце мое! Солнышко ЗДЕСЬ! Вот оно, на небе! Солнышко смотрит только на тебя! Солнышко светит только для тебя! Это твое солнышко! Только — твое! Солнышко — твое! Анна, не оставляй солнышко! Только не оставляй солнышко, слышишь?!.

Говоря это, Мать подняла голову к солнцу, к небу, отчаянно призывая их на помощь. Теперь она обращалась то к Анне, то к Богу:

— Милый Торум, где же Ты?! Где же Ты, где?! Анна, вот солнышко тянет к тебе свои ласковые руки-лучи! Милый Торум… Анна, доченька…

Мать говорила быстро, скороговоркой, то опуская, то поднимая голову к небу. И не заметила, как помутнел взор Анны и как стали гаснуть ее по-детски чистые глаза. А Мать все говорила и говорила, убеждала дочку, что та будет жить. И вдруг замерла, застыла на полуслове с открытым ртом: левой рукой почувствовала, что у Анны перестало биться сердца… Еще мгновение, не веря этому, окаменевшая Мать сидела молча. Потом, опомнившись, дико закричала.

Так закричала, что от ее крика треснули льды и снега болота.

Треснуло небо.

Треснуло солнце.

Все вокруг покрылось трещинами.

И Мать повалилась на остывающее тело Анны, завыла нечеловеческим голосом. Ее жуткий вой, вползая во все земные и небесные трещины, расшатывал, казалось, все мироздание. Все рушилось. Все рассыпалось. Казалось, подступал конец Мира, человечества, остяцкого народа и вместе с ним подступала кончина Матери и ее Детей. И эту надвигающуюся катастрофу не сможет предотвратить никто, ибо даже истекающая кровью Божья Матерь оказалась бессильной перед красными.

— Какую девочку погу-би-ли-и!.. — подвывала она, давясь слезами. — Псы… мерзавцы… сволочи… Какие твари вас пор-ро-дили… Твар-ри… будьте про-кля-ты… на все времена… пока Земля стоит…

Наконец, вой перешел в глухое шипение. И Матерь Детей, омертвевшая, затихла и теперь лежала, подобно подбитой птице, распластавшись на стынущем теле милой доченьки…

ГЛАВА VI

Помощник командира Мингал поднес бинокль к глазам. Две упряжки в снежном вихре стремительно уходили по озеру. Они неслись с такой скоростью, будто взлетели по морозному воздуху. Казалось, вот-вот насовсем унесутся в небо. На первой нарте сидела женщина в платке. На второй — мужчина: мелькал светлый гусь[14] с белым капюшоном.

Мингал оторвал бинокль от лица и уверенно сказал командиру:

— Разведка!

Командир помедлил, потом глухо приказал:

— Взять! Живыми!

Мингал развернул красноармейцев цепью, скомандовал:

— По оленям — огонь! — Выдохнул морозный пар, снова заорал: — Огонь по оленям! — Перевел дух и опять: — Огонь!

Дали три залпа. На задней упряжке сначала захромал правый пристяжной, потом упал вожак. Остался на ногах средний олень. Мужчина соскочил с нарты, развернул последнего оленя поперек дороги, прикрылся им от преследователей и вытащил винтовку. Женщина тоже остановила упряжку. Но спутник что-то крикнул ей и замахал руками: мол, уезжай, прикрою.

Тут Мингал пустил за ними четыре упряжки с красноармейцами: две слева, две справа от основной дороги. По мелкоснежью озера ездовые быки понеслись галопом. Преследуемый открыл огонь по красноармейцам. Тогда Мингал пустил еще две упряжки с каюрами и новыми карателями. Теперь уже по основной нартовой колее. Шесть упряжек стали окружать остяка с подбитыми оленями.

— Не уйдут! — уверил Мингал.

Командир молча наблюдал за неравной схваткой. Потом, кивнув в сторону озера, откуда приехали, сказал помощнику:

— Переночуем на фактории!

— А их куда? — помощник показал на середину озера.

— Привезешь туда.

Глава красных тронул своего каюра за плечо. Командирская упряжка развернулась и направилась в сторону фактории, базы Урал-пушнины, до которой был не ближний путь. Она находилась в сосновом бору, недалеко от Священного озера, на берегу таежной речки, на окраине болота, где в просторной избе жил русский приемщик пушнины. Хозяйство у него было крепкое, добротное. Имелась всякая мелкая домашняя живность, соленья-варенья, бань-ка и другие хозяйственные постройки. Когда-то это была купеческая заимка, при советской власти здесь открыли заготпункт и назвали факторией. Тут можно было хорошо отдохнуть. И командир решил оборудовать в этом месте своего рода базу, командный пункт, откуда удобно делать вылазки небольшими отрядами по всем направлениям для поимки беглых остяков и усмирения непокорных селений. В крепких складских помещениях содержались пленные.

После главного сражения и разгрома ледяной крепости возле Божьего озера в задачу главы красного войска входило выловить и доставить в окружной центр Остяко-Вогульск как можно больше участников восстания для следствия и показательного суда над теми, кто замахнулся на советскую власть, кто захотел свободы и независимости. Нужно было показать всем, кто хозяин на этой земле. Красная власть — не русский царь, ни с кем церемониться не станет. Всякого, кто пойдет против нее, покарает сурово и жестоко.

Остальные упряжки тронулись за командирской. На озере остался только помощник Мингал со своим каюром и парой красноармейцев.

На фактории командир красных с мороза выпил полкружки спирта и плотно поужинал в просторной пятистенке, которую занял. Он придавал большое значение вечернему приемупищи, поэтому в это время никто не смел его тревожить. Потом, уже к полуночи, он вызвал помощника для доклада. Тот в сенях поставил печку-буржуйку — таким образом оборудовал что-то типа караульного помещения. Всегда рядом, всегда под рукой.

— Ну, что? — спросил командир.

— Да почти ничего не узнали, — сказал помощник.

— Как так?

— Молодожены были. Ехали навестить родителей жены да наткнулись на нас. Мол, никого не видели, ничего не знаем.

— Где он?

— Да там и прикончили.

— Что так спешно? И ничего не выяснили?

— Так ведь отстреливался — бойцы злые были.

— А женщина?

— Она этого не видела. Ее раньше отправили.

— Думает, что муж жив?

— Да, наверно.

— Где она?

— Здесь.

— Как она?

— Все молчит. Пока не трогали.

— Давай ее. Сам начну.

Конвоир привел пленную — хрупкую молоденькую девушку с черными длинными косами и приятными чертами чуть удлиненного смуглого лица. Обхватив плечи тонкими, как у девочки-подростка, руками, она остановилась у порога. Видно, в одном платье ей было зябко. Поскольку не хватало людей на конвой, охрану и на прочие обязательные наряды, у пленных прежде всего отбирали теплую одежду, чтобы они не смогли сбежать. В этом случае мороз становился своего рода красным охранником.

Командир сделал знак, и конвоир с помощником вышли в сени. Теперь они остались вдвоем.

Командир подвинул к печке табуретку, сказал:

— Садись.

Она взглянула на табуретку, отошла от порога в сторону печки, но не села.

Тогда он налил чаю в кружку, поставил на край стола, пододвинул нарезанный большими ломтями хлеб и деревянное блюдо с вареным мясом. Жестом гостеприимного хозяина пригласил:

— Ну, садись к столу, чайку попей!

Она не двинулась с места, но повернула голову к столу, посмотрела, как над кружкой струится пар от горячего чая, и с деланным равнодушием отвела взгляд в сторону.

— Не хочешь — как хочешь, — проговорил командир.

Он помолчал, потом начал задавать ей вопросы домашним голосом:

— Скажи, как тебя зовут?

Она молчала.

— Ладно, будешь Безымянной. Скажи, откуда родом?

В ответ молчок.

— Куда ехала?

Нет ответа.

— Откуда ехала?

Молчок.

— Кого видела в пути?

Молчание.

— Сколько вооруженных?

Все без ответа.

— Сколько безоружных?

Без ответа.

— Сколько селений проехала?

— Нет ответа.

— Расскажи, не бойся, — почти ласково проговорил он. — Мы все равно скоро узнаем. Вот распогодится, полетят наши аэропланы — и все высмотрят с неба. Все занесут на карты, зарисуют на бумагу. От нас никуда не спрячешься, нигде не притаишься. Все небо над тайгой и тундрой исчертим-изрисуем, поэтому таиться нечего. Честных да мирных остяков не тронем. А кто поможет выловить бандитов — благодарность нашу получит. Так что подумай. Может, что и захочешь нам рассказать.

Девушка будто не слышала его слов.

Он немного помолчал. Оглядел, чуть сощурившись, ее стройное гибкое тело под тонким платьем, потом сказал:

— А ты… будешь ездить в моем обозе до тех пор, пока не заговоришь. Поняла?

Молчание. Он вытащил армейскую фляжку, плеснул спирта сначала в одну, потом в другую кружку, предложил:

— Раз чаю не хочешь, может, спирта со мной выпьешь?

Она опять промолчала.

Тогда он поднял свою кружку, медленно поднес к губам, выпил и вытер губы рукавом гимнастерки. Крякнул от удовольствия, перевел дух. Потом, чуть подавшись вперед, остановил взгляд на лице девушки и резко и отрывисто выстрелил вопрос:

— Где полковник?.. Белый!..

У девушки вздрогнули ресницы. Он откинулся на своем сиденье, расслабился и, потирая руки, с удовлетворением сказал вслух:

— А ты, оказывается, важная птица…

Дело в том, что ходили упорные слухи, что одним из руководителей восстания является белогвардеец, полковник генштаба царской армии, который остался здесь после окончания гражданской войны. Он и разрабатывал все военные операции остяков, обучал их военному делу, инструктировал, из подручных средств изобретал различные мины-ловушки и другие взрывные устройства, чинил поврежденное оружие, занимался снабжением боеприпасами. А база его якобы находилась в глубине лесов, в верховьях остяцких рек, в районе православной русской церкви или лесной часовни. Там остяки заряжались верою, укрепляли дух. Молились, как они выражались, русскому Богу, просили у русского Бога помощи в борьбе против красных русских.

В том, что лесная часовня существует, Чухновский не сомневался. Ибо дед-остяк, которого взяли в заложники, прямо и без всякого страха объявил командиру-главарю: «Ты нас не победишь!» Командир спросил: «Почему?» Дед ответил: «Потому что нам помогают два Бога — остяцкий и русский. Мы молимся русскому Богу в русском Божьем доме». Это была чистая правда. Дело в том, что все старшее, дореволюционное, поколение было крещеным. «Славно поработали русские попы», — подумал командир. Остяки считали, что православная икона оберегает человека в доме и во дворе, а за их пределами вступают в силу их остяцкие боги. Так причудливо переплелись две религии. Вот и получается: какой Бог тебе нужен, к тому и идешь на поклон. Тогда командир попросил деда: «Укажи дорогу к Божьему дому». — «Нет, не укажу». — «Почему?» И дед-заложник пояснил: «Если я открою тебе дорогу, Бог меня накажет, и я умру». Командир сказал: «А если не покажешь, так от моей руки можешь помереть…» На что мудрый дед возразил: «Это уже как мой Бог ре-шит, не от твоей воли зависит». Командир ему: «Я решаю, а не твой Бог!» Дед опять возразил: «А мой Бог поворачивает твой ум. Куда захочет, туда и повернет. Как Он захочет, так и сделаешь». Командир взялся за голову. Ведь он не жаловал перебежчиков и предателей, а деда за честность просто так не отправишь, как они выражаются, в Нижний Мир…

Напасть на след полковника так и не удавалось. Впрочем, говорят, он не столько на своей базе или своем штабе сидит, сколько разъезжает и управляет восстанием. А выловить его трудно потому, что обличьем он похож на остяка, одет в малицу и кисы, знает язык и обычаи, изучил местность и приметы погоды, хорошо владеет различными видами оружия, а упряжкой управляет не хуже всякого оленевода или охотника. В военных операциях дерзок и непредсказуем. Поди, не одну академию закончил, не одну войну прошел. По другой версии, это даже не полковник, не генштабист, а боевой царский генерал. Но Чухновский называл его полковником. Когда терпел неудачу, чертыхался про себя: опять чертов полковник обошел меня.

Впрочем, Чухновский понимал: если бы полковника не было, то его бы придумали. Руководители-большевики и партийные агитаторы-пропагандисты всегда подчеркивали: Советская власть — это народная власть, стало быть, народ должен любить эту власть, но тогда отчего народ поднялся против этой власти? Отчего восстал? Говорят: это не народ, а кучка шаманов-кулаков, поднятая белым полковником. «Как бы не так», — рассуждал про себя Чухновский. Хотя он и был без военного образования, но зато практику имел большую и многие вещи понимал. Во всем выискивал корень. Если бы это была кучка, небольшая группа, то местные карательные органы сами бы с ней справились, не стали бы вызывать на помощь войско с аэропланами. Все намного серьезнее. Полковник знает свое дело, работает хорошо. На днях перехватили гонца, который направлялся в обские села поднимать народ. Там, в районе устья Казыма, проживают Молдановы, Новьюховы, Харамзины и другие остяцкие роды. Там у них еще сохранились шаманы и старейшины, которым предстояло принять решение об участии в восстании. А немного раньше в Березово был схвачен другой посланец, ехавший на Сосьву поднимать вогульские роды Анямовых, Гоголевых, Сайнаховых, Хозумовых, Шешкиных, Ромбандеевых… Это сколько народу-то будет! А если еще поднимутся низовье и верховье Оби?! Тогда уж за одну зиму никак не управишься. Если восстание перекинется на юг Западной Сибири, так и вовсе трудно предположить, сколько времени потребуется на подавление. Хотя там есть свои преимущества: транспортная система развита, маневрировать можно, быстро перебрасывать войска с одного места на другое, не то что в здешних непролазных снегах, лесах и болотах…

Видно, полковник выполнял функции штаба восстания, дергал за ниточки. Чухновский понимал: уничтожить штаб противника — значит обеспечить себе полпобеды. Поэтому важно было выйти на его след или на того, кто заменяет его, будь он генерал, поручик или рядовой белогвардеец. На лесную церковь-часовню потребуется две связки гранат с аэроплана, а вот со штабистом придется повозиться, голыми руками его не возьмешь. Похоже, спутник девушки мог бы вывести на него, но дурак Мингал-Мангал, как всегда, перестарался: раньше времени забили парня лиственничными дубинками, которые придумал для устрашения и наказания восставших.

Трудность поиска заключалась в том, что каждый каюр-проводник хорошо знал только свою реку, свою вотчину. Он мог вывести на любую точку, указанную на карте, но в чужом хозяйстве не разбирался: ему было неведомо, что и где расположено. Да к тому же по бездорожью далеко не уедешь. А тут, как назло, местами снег чуть ли не до шеи.

Но теперь появилась ниточка. Только тянуть ее надо осторожно, самому, без участия старательного помощника. Девушка что-то знает о полковнике, о белом. И он опять повторил свои слова-мысли вслух:

— Важная птица…

Потом, помолчав, с многозначительным намеком добавил:

— Если не заговоришь, можно уйти за своим спутником… Война…

Она в первый раз вперила в него свои темные глаза — из них брызнул черный огонь ненависти. Она вспомнила, как, связав руки и ноги, ее бросили на нарту и увезли с озера. Выстрела она не слышала. Значит, не стреляли. Но когда упряжка тронулась, она краешком глаза видела, как красноармеец вытаскивал лиственничную дубинку, какими, по слухам, красные забивают самых непокорных. Она все время надеялась, думала, что жив ее муж. Но теперь поняла, что его уже нет. И, стало быть, коль нет любимого, жизнь ей ни к чему. Ведь он пожертвовал собой ради того, чтобы спасти ее.

Глаза ее горели черным огнем. Она подошла к столу, взяла кружку со спиртом, поднесла ко рту, понюхала, сморщилась, подержала в руке. Постояла в раздумье, потом не спеша поставила кружку на стол. Постояла еще мгновенье. И вдруг молнией метнулась к командиру — и ударила его ножом в живот. Удар был настолько неожиданным и резким, что командир опрокинул стол и плюхнулся на лавку возле стены. На грохот в избу вбежал Мингал, выбил из руки девушки нож, схватил ее сзади за волосы, задрал ей голову и к виску приставил револьвер. Застыв в этой позе, уставился на командира. Ждал приказа. А командир си-дел, оторопело прижав обе руки к животу. Наконец он опомнился, осторожно, опустив глаза, отнял сначала одну руку, потом другую. Крови не было, кишки не вывалились, остались на месте. Удар пришелся на пряжку ремня — кончик ножа обломился, не причинив вреда.

Командир поймал огненные глаза девушки, потом перевел взгляд на помощника. Тот подобострастно ждал знака, когда можно будет нажать на курок. В доме повисла жуткая тишина. Командир все молчал. Возможно, соображал, что же его спасло: армейская пряжка или перекаленный кончик самодельного охотничьего ножа, почему-то не изъятый при аресте. Наконец он мотнул головой, глухо приказал:

— В обоз!

Потом добавил:

— С-мотри!..

Это означало: с нее не спускать глаз и без его ведома к ней не прикасаться.

Помощник Мингал резко повернул девушку и, подтолкнув в спину, вывел ее в открытые двери, ведущие в сени, точнее, в караульное помещение.

Красноармеец-конвоир печально и, кажется, с сочувствием взглянул на ее бледно-прекрасное в гневе лицо.

После того как дверь закрылась, командир налил себе в кружку спирта и одним залпом выпил. Посидел неподвижно, ожидая мгновения, когда тепло начнет разливаться по телу. Вот и согрелось нутро. Тогда он крикнул часовому через закрытые двери:

— Машку давай!

Та пришла румяная от мороза, с медицинской сумкой, поздоровалась и весело спросила:

— В чем нужда, товарищ командир?

Без всяких предисловий он брякнул:

— Ты у меня сегодня на вертеле будешь вертеться.

— Вертело бы вертело! — беззаботно откликнулась Маша.

— Не боишься?

— Вот еще! — фыркнула она.

— Такая храбрая?

— Что я, мужиков, что ль, не видела! — в тон ему ответила она и захохотала, уловив на его лице тень легкого замешательства.

«Вот девка: ничего ее не пугает», — подумал он. И молча снял с ее плеча сумку с медикаментами.

А девушка-пленница с этого дня со связанными ногами и с постоянным охранником-конвоиром станет мотаться по всем тропам-дорогам войны, куда бы ни двинулись красные, потому что глава войска, командир, хозяин-владыка, может затребовать ее к себе в любое время дня и ночи. И никому, даже самому Господу Богу, неведомо, какая судьба ее ждет.

ГЛАВА VII

Ехала Матерь Детей, потихоньку погоняя оленей. Мгновения медленно наматывались на клубок ее жизни. Мысли ее ходили то вперед, то назад. Потом она вспомнила, как несколько лет назад в селении впервые появился чудной русский. Белый. Отец Детей подобрал его посреди болота в зимнюю весну, в середине Месяца Вороны, когда снег уже вовсю стал подтаивать и на чистине проклюнулись вершинки кочек, а на бору вот-вот должны были появиться первые проталины. Но тут неожиданно запуржило, и на два дня Верхний и Средний Миры напрочь смешались: не поймешь, где небо, где земля. Когда пурга улеглась и Отец Детей поехал проверить и вытащить на лето морду на болотной речушке, он наткнулся на человека. Тот, припорошенный снегом, лежал ничком на санной колее. Перевернул его. Обмороженное, почерневшее лицо. Обтрепанная шинель. В руках зажата винтовка. Он напоминал мертвеца, но жизнь в нем еще теплилась, и охотник уложил его на свою нарту, привез домой.

— Это кто? — спросила Матерь Детей.

— Белый Человек, — ответил муж.

— Откуда узнал?

— При нем винтовка была.

— А-а…

Белого переодели в сухое, с трудом влили ему в рот теплый бульон и уложили в постель. Он был без сознания: то бредил и, бормоча, отдавал какие-то отрывистые и невнятные команды, то успокаивался и надолго затихал. Хозяйка дома изредка поглядывала в его сторону, ничем внешне не выдавая своей тревоги. А было отчего беспокоиться: кто знает, что у незнакомца на уме. Особенно в эти смутные времена.

В доме знали по слухам, что закончилась война между белыми и красными. Красные взяли верх. И белые спасались кто как мог. Одни с Большой Оби уходили прямо на Север, в тайгу и тундру, где красные не могли их достать, и там мирно оседали среди остяков, обзаводились семьями и оленями, обучались промысловому делу. Другие добирались до самого побережья Холодного Океана, а там сворачивали на запад или восток. Третьи из лесов делали набеги на красных и, постращав тех, снова возвращались в тайгу. Правда, не было таких случаев, чтобы они ссорились с остяками или нападали на них. И тем не менее за каждым новым человеком нужен глаз да глаз. Это не повредит дому.

Окончательно же хозяйка успокоилась лишь после того, как Белый очнулся и, скосив впалые глаза, долго смотрел на висевшую над ним икону Божьей Матери, а потом слабой рукой молча попытался осенить себя крестным знамением. Женщина поняла, что этот человек с Богом в душе, стало быть, нечего опасаться. «Верховный Отец присматривает за ним», — подумала она.

Потом Белый молча отыскал взглядом хозяйку дома и, показав глазом на икону, спросил тихо и хрипло:

— Откуда?

— Из Божьего дома, — ответила Матерь Детей.

После этих слов Белый снова уснул и спал очень долго. Раны его смазывали медвежьим жиром. Поили отваром трав. Силы ему возвращали медвежьей горькой.[15] Матерь Детей заносила с улицы это застывшее в лед снадобье, скалывала маленький кусочек и заставляла глотать, а уж потом запивать водой. Проглотить льдинкой — не так горько. Позже, с приходом тепла, достали высохшую в порошок желчь, щепотку которой брали острым кончиком ножа и насыпали в блюдце с чаем. Лекарство было жгуче-горьким, но полезным.

Пробуждаясь, каждый раз он поднимал глаза и крестился на икону, а потом долго и молча смотрел на нее. Ежеутренне он словно проходил по трем мирам: из мира сновидений перебирался в мир Божьей Матери, а оттуда — в мир людей. И в Божьем мире пребывал ровно столько, чтобы получить необходимые силы для продолжения жизни на земле в эти смутные времена. После он долгим взглядом обводил дом, как бы заново открывая мир людей, и снова закрывал глаза, молча слушал. Слушал неведомый и странный мир остяков. По голосам он теперь узнавал всех домочадцев. Хозяйка дома, хозяин дома, дети. На улице лают собаки. Олени хрустят снегом, стучат копытами, вороны радостно каркают. На улице весна, звенит капель, там солнце — солнце, похожее на Божью Матерь. На Божью Матерь в золотом окладе.

Больше всего его занимала икона. Как она попала сюда? Зачем язычникам православная икона? У них же свои боги, размышлял он.

С Божьей Матери он перевел глаза на хозяйку. Она сидела в своем углу и, держа на правом бедре младенца, кормила его грудью. Голова ее с ровным пробором черных волос, сплетенных в две косы, прикрытых цветастым платком, была высоко поднята. Со строгим и непроницаемым выражением она смотрела на тихо бормочущий в чувале огонь. Сидела она неподвижно, словно была высечена из камня. Потом, когда младенец оставил грудь и шевельнулся, она очнулась от своих потаенных мыс-лей, чуть заметно улыбнулась огню за тепло и склонила голову над дитя, повернув его лицом к очагу. С живою любовью и нежностью она глядела на него. В это мгновение она точь-в-точь напомнила Божью Матерь с иконы в золотом окладе, она была так же красива и добра. Но промелькнуло мгновение, и она чмокнула дитя в щечку и, осторожно встряхнув, поставила на ноги.

Белый Человек все молчал. Долго-долго молчал, глядя на таинственную икону. Почувствовав его интерес к ней, хозяйка как-то вечером неторопливо рассказала историю этой иконы.

«А попала она к нам в давние-давние времена, — сказала Матерь Детей. — Сказывают, еще во времена царя Петра. Прислали в Сур-гут нового князя-воеводу. Привез он с собой молодую да красивую жену, княгиню, которую от себя далеко никогда не отпускал. Как-то плыл он на большой лодке с казаками, да, приустав, причалили к берегу, остановились отдохнуть да пообедать. Там их выследили самоеды и неожиданно напали на них. Промышляли они набегами на наши земли, грабили селения и увозили молодых женщин и девушек. Завязалась схватка. Побили друг друга, но князь-воевода все-таки одержал верх, победил. Самоеды отступили и умчались на легких обласах-калданках. Тут хватились: а княгини-то нет. Подумали, что в суматохе боя самоеды ее захватили и увезли с собой. Князь снарядил новый отряд казаков — да за ними. В конце концов догнали разбойников, но женщины среди них не оказалось. Закручинился князь-воевода.

А дело было к концу лета, в пору поспевания черемухи и смородины. Наша прабабушка Анна, в те годы молоденькая девушка, собирая ягоды со своей матерью в приречных зарослях, наткнулась на искусанную комарами, обессилевшую от голода княгиню. Привезли ее домой, травами да отварами напоили-накормили, в чувство привели, обогрели-приютили. Прабабушке она так понравилась, что ни на шаг от нее не отходила — все ухаживала за ней, как за маленьким ребенком. Оказалось, что во время нападения, когда на нее нацелился главарь самоедов-разбойников, чтобы схватить и бросить в облас-калданку, она с такой прытью бросилась в чащу, что никто не смог ее догнать. Бежала она до тех пор, пока не упала в изнеможении. Несколько дней и ночей блуждала она по лесу. Спаслась от самоедов, так потеряла своих.

Когда она поправилась, отвезли ее в Сур-гут. Князь-воевода будто заново родился — так был рад спасению жены. А княгиня пожелала, чтобы Анна погостила у нее в доме. Да так она у нее и осталась. Нарядилась в русские одежды, а княгиня научила ее читать книги и говорить на других иноземных наречиях.

Прошло сколько-то лет. Царь отозвал свое-го князя-воеводу в столицу. Прабабушка Анна не захотела оставаться в городе без княгини, вернулась в родительский дом, на реку Тромаган, то есть Божью Реку. Там, недалеко от устья, находились их родовые угодья. Привезла с собой обитый железом сундук. В сундуке были одежда, книги Божьи и икона Божьей Матери. Княгиня, прощаясь, поцеловала нашу Анну и сказала: „Да хранит тебя и твой род Божья Матерь многие лета!“

Дома Анна долго печалилась и молчала. Целыми днями перелистывала божественные книги и смотрела на икону. Видно, молилась, разговаривала, беседовала с Божьей Матерью. Родители ей ни в чем не перечили и против иконы ничего не имели. К тому времени русские священники окрестили уже всех остяков, и в каждом доме была икона. Удивительно сплелись две веры — православная и остяцкая. Считалось, русская икона охраняет человека от нечистой силы только внутри дома, поблизости от него. А за пределами дома человек находится во власти языческих богов и богинь.

Как-то вечером, глядя на икону, Анна вздрогнула, замерла на мгновение, а потом посветлела лицом. На другой день она переоделась, городскую одежду сложила в сундук и принялась помогать матери по хозяйству. Спустя какое-то время она родила сына. Мальчика в роду прозвали Городским Человеком. Он рано научился ловить рыбу, охотиться на зверей и птиц, пасти оленей, отражать набеги разбойных самоедов. А когда состарился, его стали называть Городским Стариком. Он народил семерых сыновей и четверых дочерей и прожил до глубокой старости.

Сказывают, от княгини-воеводши приходило письмо. Будто бы она написала, что князь-воевода во главе войска ушел на войну с чужестранцами, пришедшими завоевывать русскую землю, и пал на поле брани. А у нее-де, у княгини, растут дочка да сын, славные дети. И все они, втроем, вспоминают ее, спасительницу Анну, и молятся за ее здравие. В конце послания, сказывают, приписка была: „Да хранит тебя, Анна, Божья Матерь!“

Прабабушка Анна многажды перечитывала письмо и потом прятала в сундук среди божественных книг. Она тоже прожила долгую жизнь. Видно, и вправду ее хранили молитвы княгини и Божья Матерь. Будто бы она занемогла на сто первом или сто втором году жизни. Сказывают, она взяла в руки икону и спросила:

— Как с тобою быть, Божья Матерь?

И долго и терпеливо ждала, что Та скажет. Потом, видно, получив ответ, позвала самую младшую внучку и передала ей икону со словами:

— Пусть она тебя хранит, Мария! — Потом, помолчав, добавила: — Когда придет мгновение твоего ухода, передай Ее самой младшей дочери или самой младшей внучке!

Так она досталась нашей бабушке Марии. Она тоже прожила не короткую жизнь. Потом перешла к моей маме Дарье, в род Тэвлиных. Они тоже жители Тромагана, Божьей Реки. Но мама перебралась на другую реку. Вышла замуж за моего отца Савву, он из рода Покачевых, что в нижнем течении Агана. Это был ее первый дом. Но папа наш ушел из жизни. По-том она вышла замуж за человека из рода Сардаковых в верхнем течении реки. Сейчас у нее голова побелела, как перо халея. По ее словам, она тоже прожила долгую жизнь. И, надеюсь, проживет еще немало лет и зим…» Матерь Детей помолчала.

«…Но потом, с приходом красных, что-то случилось то ли с иконой, то ли с нашей жизнью, — печально заговорила она после паузы. — Все пошло вперекос, будто течение жизни повернулось в другую сторону. Вскоре после замужества заболела и умерла моя средняя сестра. Потом младшая вышла замуж, родила мальчика и тоже умерла, оставив сироту. И мама, вместо самой младшей в первом доме, передала икону мне, старшей дочери. Вера, сказала мне мама, пусть Божия Матерь оберегает тебя, присматривает за тобой, за твоим домом. Жизнь у меня, как и у сестер, получилась не очень складная. Моего первого мужа Степана „русские увезли“, как у нас говорят, и сгинул он сразу после революции бесследно. Шаманом он был, вот люди и попросили его узнать судьбу новой власти. Он пошаманил и сказал: „Слышу, вижу, идет Огонь, который спалит красных!..“

Вот за эти слова и поплатился он своими земными днями. За то, что пророчил красной власти недолгий век. От него у меня двое старших детей осталось — да теперь они уже самостоятельные, почти взрослые. Всего-то от первого дома было трое детей. Один, Константином окрестили, во младенчестве умер».

Замолчала, закончила свой рассказ хозяйка дома. И, вздохнув тяжело, взглянула на древнюю икону. Может быть, в эту минуту, вспоминая своих преждевременно ушедших сестер, она про себя молилась Божьей Матери, чтобы Та была более благосклонна к ее дому и семейству…

ГЛАВА VIII

Слушая историю о Божьей Матери, Белый то ли впал в забытье, то ли погрузился в сон. Очнувшись, размышлял о своем прошлом и будущем, долго молчал, потом тихим голосом обратился к хозяйке дома:

— Вас ведь, как я понял, Верой Саввичной зовут?

Она непроизвольным движением платка прикрыла лоб, глянула в его сторону через головку младенца и негромко ответила:

— Да, верно, по-русски будет так.

— Что, есть второе имя?

— Да, еще Матерью Детей зовут. — Помолчала, потом добавила: — Так зовет мой муж, Отец Детей.

Белый задал новый вопрос:

— А имена-то у вас русские?

— Так ведь нас крестили русские попы.

— А-а, да.

— Помню, каждое лето приезжал поп…

— Это до прихода красных? — уточнил он.

— Да, в царское время. Поп крестил младенцев, что за зиму пришли на эту землю. А потом взрослые вставали перед иконой, крестились и говорили непонятные слова на русском языке. Мне слышалось так: «Осподи, по-мило-о-ой!» Уже потом, когда стала старше, узнала, что означают эти слова. А тогда мы, малые дети, побаивались батюшки-попа. Он был с бородой, весь в длинных волосах, в черных одеждах. Мы прятались за постелями, уложенными вдоль нар в доме. И все же любопытство брало вверх — высовывались из своих укрытий, подсматривали, что же делает поп. А наиболее озорные ребятишки еще и подсмеивались, если смешинка попадала в рот. Вот так навещал нас батюшка каждое лето…

Белый молча слушал.

В дом вошел Отец Детей. Вместе с ним с улицы нахлынула свежесть весеннего утра с запахом распускающихся почек и тающего снега.

Сели завтракать.

Белый сказал, обращаясь к хозяину:

— Поправлюсь и уйду.

Хозяин отхлебнул чай из блюдца и издал неопределенный звук:

— Хм-м…

Белый помолчал, потом добавил:

— Незваный гость — я все понимаю…

Хозяин чуть улыбнулся уголками губ и, упреждая невеселые мысли-рассуждения гостя, успокоил его:

— Про это дело не беспокойся — не мы тебя кормим-поим…

— А кто же?

Хозяин кивнул в сторону неба:

— Наш Верховный Отец.

— Каким образом?

Хозяин удивился наивному непониманию простейших истин, но виду не показал, а терпеливо начал растолковывать:

— Он пошлет в мои сети-невода лишнюю рыбку, на мои стрелы-пули — лишнюю птицу и лишнего зверя, в мое стадо — лишнего оленя. Для гостя, а ты у нас гость. Он прибавит мне немного удачи во всех делах. Он высоко сидит — далеко видит…

Женщина дополнила слова мужа:

— Все видит, все знает.

— Хороший Отец, — улыбнулся гость.

— Хороший-хороший, — согласился хозяин.

— Да, все может, — подтвердила женщина.

— Ему спасибо! — поблагодарил гость.

Хозяева молча переглянулись. И гость по их выражению понял, что он поступил совершенно правильно, выразив благодарность не им, а Отцу в небесах.

Все удовлетворенно замолчали — и гость, и хозяева. Все они, очевидно, думали об одном и том же — о том, кто наделяет удачей, кто оберегает дом, кто плетет-нашептывает долгую и счастливую жизнь… Потом гость, видя, что хозяева ни о чем его не расспрашивают (у них это не принято), сам рассказал о своих дорогах-путях, слегка кивнув в сторону, куда направлялся: — Иду на север.

Хозяин выдержал нужную в таких случаях паузу, потом деликатно, из приличия, осведомился:

— Далеко ли?

— Да уж неблизко. С севера поверну на запад, дойду до Финляндии. Оттуда перееду в Скандинавию. А там уж доберусь до Европы…

— Дорогу знаешь?

— Дорогу-то найду. Здесь люди подскажут, а там уже места знакомые.

— Кто у тебя там, в этой… как ее?..

— В Европе-то?

— Да-да.

— Семья должна быть…

— Аа-а…

Хозяин долго молчал, размышляя над услышанным, потом сказал гостю:

— Сейчас далеко не уйдешь.

— Знаю.

— Потому как распутица.

— Распутица не вечная.

— Летом далеко тоже не уйдешь.

— Да догадываюсь.

— Много озер и рек, много воды.

— Лето тоже не вечное.

— Верно, лету тоже приходит конец, — согласился хозяин.

Хозяин помолчал, словно мысленно примерил на себе предстоящие тропы-дороги путника, и, выдержав долгую паузу, сказал:

— Сначала здоровье надо вернуть…

Гость согласился:

— Да, надо…

Белый выздоравливал медленно. Был он бледным, под прозрачной кожей, казалось, высвечивалась каждая косточка. По утрам, перекрестившись на икону, он медленно умывался, затем крохотной половинкой расчески поправлял усы цвета осыпающейся лиственницы и такого же цвета волосы и только после этого садился за стол.

На мир он смотрел грустно, глубоко запавшими узорчатыми, то есть голубыми, глазами. Всех русских остяки обычно называли узорчатоглазыми, поскольку большинство из них обладали очами небесного цвета. А среди остяков почти не попадалось голубоглазых.

Когда Белый ни на кого не смотрел и как бы уходил в себя, из его узорчатых очей выплескивалась тоска. Всем в доме, кто видел это, становилось тоскливо. И хозяйка разговорами старалась отвлечь его от тоскливых дум. Но лучше всего отвлекали его младшие дети, особенно Роман. Мальчик лез к нему со своими игрушками, с любопытством рассматривал его необыкновенного цвета усы и волосы, пытался дотянуться до них, потрогать руками. У Белого оживали глаза. Костлявой рукой он проводил по черной головке мальчика и говорил:

— Зови меня Петром Николаевичем или дядей Петей.

— Дядя Петя, дядя Петя… — нараспев тянул мальчик.

— Молодец, — похвалил Белый. — Ты хороший ученик. Сразу запомнил и выговорил.

— Петя-петя, — бормотал мальчик. — Петя-петя-петя…

— Что, имя понравилось? — спросил Белый.

— Не-е, — сказала Матерь Детей. — Это он здоровается.

— Почему здоровается?

— На нашем языке почти так звучит слово «здравствуй», — пояснила женщина.

— Чудно! — удивился гость.

Потом он повернулся к мальчику и, показав на свои усы, спросил:

— А ну-ка, Ромка, скажи, что это такое?

Ромка на родном языке отвечал:

— Туш.

— Ага, понятно. А по-русски будет «ус». Понял?

Мальчик с удовольствием повторил новое слово:

— У-ус!..

— Правильно. А это что такое?

И он прикоснулся к своим волосам.

— Опт, — бойко отвечал мальчик.

— Ага, понятно. А по-русски будет «волос».

— Волос, — повторял ученик.

Белый прикоснулся к глазу, спросил:

— А это как будет?

— Сам.

— Глаз.

— Сам.

— Глаз.

Белый сделал паузу, вздохнул, похвалил мальчика:

— Молодец, Ромка: из тебя вырастет хороший учитель!

Мальчик поправил его:

— Я не Ромка, а Роман.

— Хорошо, Роман так Роман.

Так Белый учился остяцкому языку, а Роман русскому. И уже непонятно было, кто у кого учится — то ли большой у малого, то ли малый у большого. Пойми, кто учитель, а кто ученик. Потом к братику присоседилась сестричка Анна. Уже вдвоем они хором отвечали на вопросы гостя и вместе спрашивали, как называется тот или иной предмет по-русски. Эта игра им явно пришлась по душе.

А после, когда Белый стал чувствовать себя намного лучше, он коротким карандашиком вывел на листочке знак и сказал:

— Это буква А.

Роман охотно повторил:

— Это буква А.

Повторила и Анна:

— А.

На другой день Белый написал У, затем М, потом пошли другие буквы алфавита. И дети сами начали рисовать их. Бумаги, видимо, не хватало. Писали на белых дощечках-срезках, что подбирали на уличной мастерской отца, где тот изготовлял разные деревянные инструменты и другую домашнюю утварь. Писали карандашиком, который называли пишущей палочкой или просто короткоклювым.

Как-то вечером, глядя на старательно пишущих детей, хозяин поинтересовался у гостя:

— Вы, наверно, учитель?

— Нет, не учитель, — ответил Белый. Как и хозяева, он уже привык неспешно выражать свои мысли. Выдержав нужную паузу, добавил:

— Вообще-то солдат умею учить.

— И детей тоже умеете учить, — сказала женщина.

— Это я вспомнил, как учили меня. И как учили азбуке моих детей.

— А-а-а… — понимающе сказала хозяйка.

Все в доме замолчали, ожидая следующих слов гостя. И Белый, почувствовав это, повторил:

— Да, военному делу могу обучить…

— Значит, война увела из дома.

— Точнее, к вам меня привела боль…

Белый прижал ладонь правой руки к груди, как бы унимая боль, повторил:

— Сюда меня привела боль…

Он помолчал, потом неторопливо заговорил о своих корнях. По отцовской линии он скандинавского, финно-шведского происхождения. Оттуда в очень давние времена его предки попали в Россию. Говорил очень скупо. Про своего отца сказал, что он тоже был военным, ходил в японскую. Дед защищал Крым, а прадед участвовал в войне против Наполеона. Таким образом, все его предки были военными. Все воевали. Точнее, Россию, свое Отечество, защищали от врагов. Сам он тоже принимал участие в войне, воевал с немцами. Это было совсем недавно. Про эту войну еще помнят.

Но боль в душе рождает не только война…

ГЛАВА IX

Боль кольнула его душу в то мгновение, когда он узнал, что российский государь Николай Александрович отрекся от престола. Он еще ничего не мог понять и осмыслить, а только интуитивно почувствовал, что Россия погибла, что у него теперь нет родины, что у него нет отеческого дома. И его самого как бы тоже не стало. Вдруг улетела куда-то душа вместе с болью, улетучились куда-то мысли. Почему такое произошло с ним? Почему боль так резко ударила его? Может быть, потому, что он очень хорошо понимал и чувствовал, что случилось. Ведь Николай Александрович был не просто государем-императором. Для истинного русского он был больше, чем просто царь.

Государь — это символ России, государства, нации, русского народа, символ веры. Государь — это наместник Божий на земле.

И тот, кто замахнулся на него, замахнулся на русский народ и на Бога, замахнулся на Российскую государственность. Поэтому он так близко принял к сердцу отречение царя.

Потом зародилась надежда: может быть, Россия еще не погибла, пока жив император?.. А император жив, только сослан вместе с семьей в Сибирь, в Тобольск. Стало быть, чтобы спасти Россию, надо спасать императора. И он поехал к нему, поехал за ним, чтобы помочь ему спастись, помочь остаться в живых. Его надо было вывезти вместе с семьей в безопасное место, где он смог бы пережить это смутное время.

Это стало его главной целью жизни. От исхода дела зависела не только судьба его, русского офицера, но прежде всего судьба России, всего русского народа. А свой народ он хорошо знал. Русский не может жить без царя и без Бога в душе. Во всяком случае, долго не протянет. Без Бога и царя в нем просыпаются самые низменные страсти. Он становится разбойником, бандитом, вором, начинает все крушить на своем пути и в конце концов уничтожает самого себя. А разве мы для того родились, чтобы уничтожать себя? Разве для этого много веков обустраивали и оберегали свое Отечество? Нет, не для этого.

И он ехал с надеждой, что принесет спасение своему Отечеству и своему народу. Ехал он долго, ехал очень медленно. Дорога была длинной и опасной, особенно для царского офицера, который все еще гордился своей родиной и сохранил чувство собственного достоинства. Да еще в пути угораздило его угодить к красным, в ЧК.[16] Чего он там только не насмотрелся. Одному юнкеру на его глазах… Нет, об этом лучше не стоит вспоминать… Из рук чекистов его вырвала армия Колчака. Отделался он довольно легко — несколькими поломанными ребрами и сединой в волосах.

Но как он ни спешил, как ни торопился, все же опоздал. Не успел. Перед самым его приездом в Екатеринбург красные, приспешники сатаны, расстреляли государя. Уничтожили его семью. И тогда он понял: это конец.

Окончательно погибла Россия. Пропала Россия. И вместе с ней пропал и русский народ. Надежды на спасение рухнули. И жизнь его утратила всякий смысл. Ему хотелось умереть. И умереть достойно. Он не боялся смерти, но был не настолько слабым человеком, чтобы взять и просто застрелиться. Ведь все его предки были военными. И если умирали, то погибали в бою, защищая свое Отечество. Отец воевал с японцами. Дед принимал участие в Крымской кампании 1854–1855 годов, защищал Севастополь. Прадед сражался с Наполеоном. И ему следовало, сохранив традиции, погибнуть в бою и кануть в небытие вслед за погибшей Россией. Так он пришел к Александру Васильевичу, Верховному главнокомандующему в Сибири, с которым был давно знаком. Вступил в его армию. Ходил в атаки, лез в самое пекло, но пули обходили его стороной. Если и задевали, то как бы ненароком, слегка царапали его мертвеющее тело. Физических страданий он почти не чувствовал, поскольку болела душа, и душевная боль за гибель страны затмевала все остальное. Но при этом он старался до конца остаться человеком, хотел сохранить человеческое лицо, лицо русского человека. В спину никому не стрелял, безоружных не трогал. А в бою был на равных с противником: или он мог убить, или его самого. Тут уж кому как повезет. Красные убивали его, он убивал красных, точнее, русские убивали его, и он, русский, убивал русских. Это была гражданская война, кровавая война. Видит Бог, он не хотел участвовать в ней, ибо знал, что победы не будет и Россию из бездны не вытащить. Но, однако, в ожидании конца попал в водоворот войны, а конца все нет и нет. Пуля его не брала, осколки не находили, клинок не доставал. А между тем русские без царя озверели, утра-тили человеческий облик. Красные, обезумев, озверев, будто в каменном веке, разрывали своих врагов на части, устраивая кровавые пиры, возвели убийство в ранг человеческой морали. Впрочем, белые потом тоже ожесточились.

Но, в конце концов, он дождался своего — пуля ударила его в грудь во время атаки. Сгоряча пробежал еще несколько шагов, а потом уткнулся лицом в мокрую грязную землю, вдохнул в последний раз запах прелых листьев и с мыслью в гаснущем мозгу, что погибает на поле боя, потерял сознание.

Выходила его семья сельского священника. Как выяснилось, пуля прошла навылет, не задев сердца. Значит, судьбе угодно, чтобы он еще походил по белому свету. Лечили его в основном молитвами, поскольку лекарств в деревне не было.

Пока он встал на ноги, утекло немало воды и случилось немало событий. Александра Васильевича уже не было в живых: красные расстреляли его, а остатки его частей оттеснили на Дальний Восток, в Приморье. Завершалась гражданская война. Точнее, кровавая бойня русских с русскими. И оказалось, что опять он никому не нужен.

Царя, которому он присягал служить верою и правдою, нет. Царя растерзали. России, которую он обязан был защищать, тоже нет. Российское государство рухнуло. Дома свое-го у него не стало. Имение разграбили озверевшие мужики, а библиотеку и картины сожгли. Слава Богу, хоть семья успела уехать в Европу.

Залечивая раны в доме священника, он много размышлял о том, ради чего и кто затеял эту кровавую бойню. Ради чего? Кому это нужно? Кто и что получил от российского разора? Время у него было, размышлять никто не мешал.

«Ради чего?» Этот вопрос мучил его больше всего. Ради чего проливалось море крови, отнимались миллионы жизней, разрушались дворцы и храмы, уничтожались картины и книги? Ради чего так рьяно и жестоко русские убивали русских?.. И по всему выходило, что все это было сотворено ради того, чтобы небольшая группа каких-то проходимцев получила власть, села в Кремле и правила обезглавленным и обезличенным русским народом, точнее, тем сбродом, что остался от народа. Ибо лучшую часть народа, что имела высокую душу, прикончили в пору кровавой бойни. На главу Российской державы замахнулись не те, кто хотел блага своему отечеству и народу, а те, кто хотел заполучить власть для удовлетворения собственных амбиций и набивания живота себе и своим близким.

Он знал историю. Ни одна революция не принесла блага ни государству, ни народу. Революционная верхушка завязнет в вечной борьбе за власть. Она сама, разделяясь на группки, начнет пожирать себя. Первых уничтожат вторые, вторых — третьи, третьих — четвертые. И так бесконечно. Разница только во временных интервалах. Это могут быть месяцы, годы или десятилетия. Захочется править кухарке и сапожнику, уголовнику и вору, душевнобольному и прочим. Жизнь народа и дела государства никого не будут интересовать. Россия рухнула в эту бездну. При государе это было бы невозможно. Поэтому его и растоптали.

Кому это нужно было? Конечно же, не друзьям России. Когда он воевал против Германии, то знал, что она не победит. Победить русского, защищающего свое Отечество, невозможно. Впрочем, нельзя победить любой народ, обороняющий свою землю. Немцы не могли одолеть русских лоб в лоб. Но они оказались намного коварнее, чем он мог предположить. Они взяли не в лоб, а с тыла. Когда немцы поняли, что пушками и штыками русских не взять, они вложили свои деньги в большевиков, которые успешно разрушили российскую державу изнутри.

Ничего не скажешь, хорошо было придумано. То, что не смогли сделать немецкие солдаты, сделали красные большевики. Они заставили русских воевать с русскими. Если в 1914 году он, русский офицер, шел на немца, то теперь наставил винтовку на красного русского, который стал выполнять кровавую работу немецкого захватчика. Никто и никогда в истории человечества, пожалуй, так ловко не воспользовался российской доверчивостью и добротой, вернее, доверчивостью и человечностью русского государя Николая Александровича.

Много чего достанется нашим врагам от российского разора. Во-первых, нет Российской державы. Великой державы. Стало быть, кто-то другой займет это место. Во-вторых, можно запустить руку в российский карман — это земли и недра. Если одна верховенствующая группа в Кремле этого не позволит, можно поставить другую. Если с другой не договоришься, можно ставить на третью. Для этого все уже подготовлено. В-третьих, нет больше совестливого русского народа. Точнее, уничтожена его совесть.

Рана его зажила, но душевная боль не проходила. Он все еще жил вопреки желанию, точнее, существовал. Без царя, без Родины, без дома. Вспомнил о семье. Она, как ему казалось, уже могла обходиться безнего: дети подросли, крыша, хоть и на чужбине, у них была. А он все думал о России, о ее бесславном конце… Война закончилась, а он все еще живой, все еще дышит, ходит по земле, обильно политой русской кровью, кровью белых и красных.

И эта окровавленная земля жгла ему пятки. Еще в доме священника, прислушиваясь к молитвам хозяина, пришел к мысли, что надо бы помолиться за своих товарищей, погибших за Россию на поле брани. Но немного позже он понял, что в первую голову нужно денно и нощно молиться за безвинно убиенного русского государя и его детей. Может быть, на том свете их души обретут покой и немного полегчает им в загробной жизни.

«И моя вина есть в том, что все они преждевременно погибли страшной мученической смертью, — вздохнул Белый. — Моя вина в том, что я вовремя не приехал, не сумел их спасти, не успел поднять всех тех людей, кто помог бы им выжить».

Так легло на нас страшное клеймо народа-цареубийцы, страны-цареубийцы.

ГЛАВА X

Когда Белый встал на ноги, первым делом попросил у хозяина топор и пилу и, как одержимый, с утра до вечера начал работать. Сваливал молодые прямоствольные сосны, раскряжевывал их и старательно, переворачивая с одного бока на другой, подходя то с комля, то с вершинки, ошкуривал каждое бревнышко.

Теперь они напоминали статуи, но безжизненные. Потом, как бы вдыхая в каждое вечную жизнь, бережно брал на руки и укладывал в один ряд на нетолстую лежку-слегу. Своим дыханием и руками он не спеша оживлял их. Легкий теплый ветерок и яркое весеннее солнце быстро вытягивали из них влагу, облегчая и покрывая, как золотистым загаром, тонким слоем янтарной смолы. Теперь они напоминали сказочных лесных фей, стыдливо загорающих на бело-ягельном бору под сенью золотисто-зеленых сосен.

Поздно вечером он входил в дом, ужинал и сразу забывался беспробудным сном. Утром он быстро завтракал и молча уходил в бор к своим белотелым лесным феям. А когда наступило время белых ночей, он и после ужина стал уходить на свое дело. И, бывало, к концу ночи, ближе к утру, засыпал там, прислонившись к стогу зеленых сучьев.

Стал он сосредоточенным, замкнутым, молчаливым, если не сказать — угрюмым. Во всех его жестах и движениях появилась загадочность, непостижимая таинственность. Даже дети не стали к нему приставать с вопросами.

Как-то Матерь Детей все-таки спросила мужа:

— Что он там задумал?

— Хорошее он задумал, — ответил Отец Детей.

— Что же?

— Божий дом возводит.

— Божий дом?!

— Да.

— Русский Божий дом?

— Русский.

— Молиться будет?

— Да.

Хозяева немного помолчали. Потом муж сказал:

— И мы вместе с ним помолимся русскому Богу. После прихода красных я ни разу в Божьем доме не был, — проговорил муж.

— Красные, говорят, все Божьи дома порушили.

— Да все-то не могли порушить, — как бы размышляя вслух, сказал муж. — Может, в термне[17] и сожгли, а вот в Сургуте-городе так быстро не расправятся с Божьим домом. Там он прочный, крепкий, из хорошего камня, хорошего кирпича. Сам бывал там, сам видел…

— Даже если и сохранился, красные все равно туда не пустят.

— Это так, не пустят.

Белый в лесу возводил часовню. Внутри — четыре шага в длину и четыре шага в ширину. В высоту — четыре аршина, или двенадцать лесных фей. Башенка-колокольня с четырьмя квадратными окошечками на четыре стороны света в два аршина в высоту, или восемь фей. И все это над четырехскатной крышей, покрытой берестой и колотым тесом.

Часовню он возводил сам, только класть верхние венцы и крыть крышу взялся помогать ему хозяин, Отец Детей.

Когда строительство было закончено, когда одноглавая часовня прочно встала на землю, над ней поднялся крест. Белый попросил Отца Детей выстрогать семь прямоугольных дощечек, размером чуть меньше столика на одного человека. Потом ему понадобилась краска. И Матерь Детей помогла ему отварить краску из коры лиственницы. Именно таким светло-коричневым отваром женщины красили одежду, обувь, упряжные ремни и украшения из ровдуги.

Получив все необходимое, Белый взялся за новую работу, взялся с опаской, с внутренним трепетом. Иконы он никогда не писал. Но когда-то увлекался живописью. И сейчас понадеялся, что рука после некоторой разминки заработает сама. Он водил указательным пальцем по доске, создавая воображаемый рисунок, потом долго сидел с закрытыми глазами, как бы высматривая что-то невидимое другим. Затем, на мгновение остановив взор на спокойном, непроницаемом, коричневатом от весеннего загара лице хозяина дома, протянул руку за кистью. И, к своему удивлению, до-вольно легко и быстро начал писать портрет императора Николая Александровича. После создал образы Великих княжон и самой императрицы. В его памяти остались лишь основные черты их лиц и характеров, детали время безжалостно стерло. Теперь он двумя-тремя десятками линий и штрихов оживлял лики царской семьи. Каждый день он делал по одной работе. Работал с раннего утра до позднего вечера.

С утра, проснувшись, он сразу начинал думать о том, кого предстояло написать. Сна-чала рисовал в воображении, лишь потом, к концу дня, брался за кисть. После каждой завершенной работы он чувствовал необыкновенную легкость. Был почти счастлив от осознания того, что ему удалось оживить черты человека, вдохнуть в них жизнь. И с этой легкостью и ощущением счастья ходил до следующего утра.

Но на седьмой день дела застопорились. Осталось нарисовать портрет цесаревича Алексея. Его Белый хотел изобразить в будущем. Но образ «не шел», «не приходил». Может быть, оттого что смутно представлял себе будущее Российского государства. Он долго сидел с крепко зажмуренными глазами и наконец почти в отчаянии мысленно попросил: «Алексей Николаевич, приди-ите! Откликни-итесь!»

Так он промучился два дня — седьмой и восьмой. На девятый день проснулся рано утром от того, будто кто толкнул его в плечо. Он встал, умылся. И быстро, за один присест, написал цесаревича Алексея. И порадовался тому, что ясно увидел и изобразил будущее России…

Потом он лег на белый ягель и долго лежал на спине. Жмурясь от яркого солнца, он смотрел на высокое голубое небо и ощущал себя одновременно и частью солнечных лучей, и частью неба, и частью белесых облачков в вышине, и частью зеленой хвои соснового бора. Словом, он был частью всего того, что его окружало.

Хозяева проснулись, встали, разожги огонь, повесили чайник над костром. После завтрака, попросив с собой икону Божией Матери, Белый удалился в одноглавую часовню. Было видно, как оттуда потянулись струйки легкого и очищающего дыма.

Хотя хозяйка и сама догадывалась, в чем дело, но на всякий случай спросила мужа:

— Что он там делает?

— Сказал, что нужно освятить Божий дом, — ответил Отец Детей.

— То есть вселяет туда святых? — уточнила хозяйка.

— Да, примерно об этом говорил.

— Так я и думала, — сказала женщина.

— Совсем как у ханты: божьи дела с дымом делает…

— Да, совсем как у нас.

Освятив часовню, Белый позвал хозяев:

— Если хотите, посетите Божий дом…

Войдя в часовню, хозяева, как учил когда-то русский поп, перекрестились на иконы. Все они были сотворены руками Белого. И он неторопливо пояснял:

— Это великомученик Николай, наш государь… Достойно принял мученическую смерть за Россию. Царство ему Небесное!..

Белый перекрестился, и все молча постояли, глядя на икону. Они подошли к каждой из сотворенных им икон. Потом остановились у иконы цесаревича. Белый им объяснил:

— Это святой Алексей великомученик, наследник престола. — И положил перед иконой крест.

— Часовню возводил во имя царских великомучеников, — пояснил Белый. — Возможно, мои потомки когда-нибудь поставят им настоящий храм.

Все помолились, молча постояли и вышли из часовни.

Матерь Детей была поражена и встревожена тем, что в иконах, писанных то ли острием ножа, то ли отваром травы, то ли кровью, проступали образы ее милых детей — и дочерей, и сыновей. А в облике государя просматривались черты Отца Детей, а в государыне — некоторые линии ее собственного лица. Что это та-кое? Почему так получилось? Неужели и ее семью, ее близких ждет такая же мученическая кончина?! Но потом она постаралась подальше отогнать эту тревожную мысль. Себе она объяснила это тем, что Белый сотворил иконы по памяти, поэтому в его творениях невольно нашли отражение черты тех людей, среди которых он жил и которых лицезрел каждый день… Но в суждениях Белого она уловила еще одну неувязку: тот сказал, что цесаревич — будущее России. Но ведь юный наследник престола погиб, принял мученическую смерть. Что теперь?! Получается, что у России нет будущего? Или ее ждет, как и этого безвинного мальчика, гибель?! Каково жить в гибнущем государстве?! Нет, такого даже своему врагу нельзя пожелать… Возможно, Белый, как человек знающий и бывалый, так не считает, а просто оговорился, успокаивала себя Матерь Детей.

С этими мыслями она вернулась в дом. Все еще находились под впечатлениями от посещения часовни. «Пусть на том свете их души обретут покой», — сказал Белый. Потом он долго-долго спал, как после тяжелой болезни. А проснулся с таким чувством, будто заново родился. Вышел на улицу, и ноги сами повели его в Божий дом. Теперь он ходил туда по утрам и вечерам. Молился. А днем стал помогать Отцу Детей ловить рыбу, делать заготовки для нарт и мастерить разный промысловый инструмент, пасти оленей. По вечерам он рассказывал о разных странах, где побывал. Говорил об обычаях и традициях разных народов, которых видел в заморских краях. Вспоминал забавные истории из своей жизни. Иногда, задумавшись, надолго замолкал. Бывало, очень редко, как бы забывшись, заговаривал о том, что его мучило, что терзало душу…

Как-то тихим вечером он вспомнил про свой погибший дом.

«Я долго и много размышлял о кончине моей страны, — сказал он. — И мне пришла мысль, что в этом вины моей намного больше, чем я полагал. Ведь в разорении моего дома, моего имения есть большая доля и моей вины. Жгли мои книги и картины, грабили мой дом и мои конюшни, мои амбары и сады русские люди, которые не умели читать и писать, не могли понять назначения картин и скульптур, парков и фонтанов. Если бы они могли читать и писать, они не стали бы жечь книги Пушкина и Толстого, не стали бы разрезать холсты Верещагина и Кипренского, не стали бы отбивать на грузила конечности скульптурам Фальконе и Опекушина, не стали бы насекать капусту на иконах Рублева. Я мог бы обучить их грамоте, позаботиться об их пище, одежде и кровле. Но, однако, я заботился только о своих детях, о своих родных и близких, чтобы они учились, чтобы были сыты и одеты-обуты, а над головой имели крышу. Вот в итоге и захотелось этим несчастным вытащить кусок хлеба изо рта того, кто жил в хорошем доме или дворце. Многие из них при этом были голодны, раздеты и разуты, не имели крыши над головой.

И все мы получили то, что сейчас имеем…

И вот иду я в Европу…»

ГЛАВА XI

Два ворона летели по-над дорогой. Держались низко к земле. Впереди упряжки. Матерь Детей ждала, что они свернут влево или вправо или поднимутся высоко в небо. Но нет, они не сворачивали с дороги и не устремлялись в высоту. Они продолжали свой полет в том же направлении, куда она ехала с детьми.

Матери Детей это очень не понравилось. И она придержала упряжку, замедлила движение. Но и вороны, заметив это, сделали разворот в сторону, снова нагнали нарту и медленнее стали махать крыльями, словно поджидая путников-людей. Тогда женщина стала подгонять оленей, прибавила скорость. Но и вороны побыстрее зашевелили крыльями, не стали отставать.

«Вороны — вещие птицы, что-то хотят сказать, куда-то ведут, — подумала женщина. — Только к хорошему или плохому?»

Тут упряжка вывезла ее с детьми на озеро, где недалеко от берега, посреди дороги, темнело что-то серое. Подъехав ближе, Матерь Детей увидела окровавленный снег и распятого посреди дороги человека. Она подняла повыше края нартового полога, в котором сидели дети, невольно зажмурилась и поводком дала команду вожаку обойти преграду справа, по неглубокой целине, и только когда нарта снова выехала на твердую колею, открыла глаза и остановила упряжку. И с построжевшим лицом сказала детям:

— Сидите, не слезайте с нарты.

— Что там? — спрашивали дети. — Кто там? Почему остановились?

— Сидите! — строго сказала мать, завязывая поводок. — Я сейчас. Скоро. Только гляну.

Она медленно слезла с нарты, сначала глянула вперед, оглядела уставших быков, только потом повернулась и пошла назад к тому, что объехала по целине.

Посреди дороги лежал вмороженный в колею человек, вернее, то, что осталось от человека. По обычаю, женщина не задержала взгляд на неприкрытом, изуродованном лице покойника, а только боковым зрением скользнула по нему. Чуть в сторонке валялись обломки разбитой нарты и три убитых оленя с пулевыми ранами. Женщина поняла все, что здесь произошло. Она стояла оцепенев. Потом, очнувшись, поспешно вытянула затоптанную в сугроб шкуру-амдер и накрыла ею окровавленный труп, а сверху и с боков придавила обломками изрубленной нарты, чтобы не унесло ветром. Какое-никакое, а все пристанище ушедшему из жизни, подобие могилы. Пусть успокоится его душа, пусть не мечется по белому свету, напрасно тормоша оставшихся в живых.

Матерь Детей зажгла спичку, подержала в руке очищающий огонь, затем бросила ее на землю и сказала покойнику: «Оставайся тут, не ходи за нами».

Она вернулась на нарту и тронула упряжку.

— Кто там? — повторили дети свой вопрос.

— Погибший, — ответила Матерь.

— Один?

— Там еще погибшие олени, погибшая нарта…

Хотя о нарте надо было сказать «изрубленная», но она думала о ней как о живой. Все, что истребляла война, истребляли красные, ей казалось живым.

Дети печально замолкли.

А Матерь ехала, и пред ее глазами встала картина трагедии, что разыгралась на этом озере. Красные солдаты держали парня за ноги, двое за руки, а другие стояли с боков и лиственничными дубинами молотили его, начиная с ног и постепенно перенося удары все выше и выше, неминуемо подбираясь к голове. А один красный топтался возле головы пленного, видно, начальник или старший, допрашивал, что-то пытался выведать. Пленный или не хотел отвечать, или не знал того, о чем его спрашивали, или, в конце концов, уже просто не мог пошевелить языком, не мог говорить.

А солдаты, что стояли с боков, то останавливались, то снова начинали бить: на снегу остались ямки, куда они втыкали дубины, когда им старший давал передышку. Тот, видимо, в это время задавал пленному вопросы и ожидал ответа. Потом палачи-дубинщики снова брались за свою кровавую работу. Последними ударами разбили пленному лицо, чтобы невозможно было опознать. Затем красные, не забыв прихватить кисы, малицу и кумыш своей жертвы, укатили дальше воевать, усмирять восставших остяков. Солдаты в своей казенной форме крепко мерзли, поэтому с обреченных на гибель они заранее снимали меховую одежду и обувь.

Матерь Детей воочию убедилась, как «работают» лиственничные дубины, о которых много говорили в народе. Красные солдаты, передавала молва, избивали ими не только пленных, не только восставших, но и тех, кто им приходился не по нутру. Точнее, не избивали, а забивали, как скот. Ибо никто не помнит ни одного случая, чтобы битый этой дубиной выжил. Нет таких. Кого приговорили к дубине, тот, считай, мертв.

Женщина ехала и никак не могла избавиться от тягостной картины на озере. Где-то в глубине души, еще не выраженное в мысль и слово, шевельнулось ощущение, слабое предчувствие: а не помощь ли это шла к ним, не подмога ли? В эту зиму собиралась приехать к ним старшая дочь Федосья, не так давно вышедшая замуж за нижнеаганского парня Егора из рода Тырлиных. Правда, Матерь через людей передала им весть-послание, чтобы они не приезжали. Зима выдалась тревожная. Еще с осени стали доходить слухи о лиственничных дубинах. Хотя война началась в верховьях Казыма, но у войны, как говорили в старину, нет границ. Она может и до этих мест дойти, как, впрочем, и получилось. Молодые могли и собраться в путь, могли и рискнуть. Матерь настолько была ошеломлена увиденным, что не догадалась взглянуть на уши убитых оленей, над которыми уже потрудились вороны: у них были выклеваны глаза и продырявлены верхние бока. По меткам она бы сразу определила, из чьего они пастбища. А на покойника с неприкрытым лицом смотреть нельзя, но боковым зрением она заметила, что окровавленные волосы ушедшего черные и густые. Значит, принадлежали молодому человеку. Но разве мало молодых людей с такими волосами в селениях по рекам остяцкой земли?! Будь это зять Егор, ехал бы не один, внушала себе Матерь. Они были бы вдвоем, с Федосьей. А та не дала бы вот так погибнуть мужу на голом снегу, сама бы приняла смерть рядом с ним.

Немного успокоив себя такими рассуждениями, Матерь Детей стала погонять упряжку, чтобы побыстрее отъехать подальше от места трагедии.

На выезде с озера, на стыке ледяного покрова и берега, Матерь соскочила с нарты и побежала рядом с левым полозом, чтобы оленям легче было втащить тяжелую нарту в гору. Немного отъехав, она остановила упряжку, чтобы быки отдышались после довольного долгого подъема. Все слезли с нарты, чтобы размять затекшие ноги-руки. Роман пошел назад, вниз, за горку, оставив женщин у нарты одних.

Матерь поправила и получше укрыла люльку спящего Саввы, потом оглядела Марию, поправила ей платок, спросила:

— Мария, тебе не холодно?

— Нет, — ответила девочка.

— Есть хочешь?

— Нет.

— Пить хочешь?

— Нет.

— Вот проедем болото, выедем на бор и там сварим чай, — сказала Матерь.

— Почему на бору? — спросила Мария.

— Там ягель хороший. Пока мы чай пьем, олени наши немного отдохнут и поедят.

— Они уже кушать хотят?

— Да.

— Откуда ты знаешь?

— Да вожак Угольный уже зубами поскрипывает, влево-вправо поглядывает, удобную копаницу[18] ищет.

— А-а, умный.

— Умный-умный. И смирный.

Между тем олени отдышались.

Из-под горки показалась голова Романа. Возвращаясь, недалеко от нарты, возле колдобины на правой обочине дороги, он выковырнул полузанесенный снегом обрубок ствола дерева почти с сажень длиной. Мальчик остановился, взглянул на Маму и спросил:

— Это что такое?

Матерь подошла ближе и, помедлив секунду, сказала:

— Палка. Просто палка. Не трогай ее.

И, подхватив сына за руку, повела к нарте. Вдруг она заторопилась. Усаживая детей на нарту, сказала:

— Поехали, поехали. Олени есть хотят. Их нужно хорошо покормить.

Но перед тем как тронуть упряжку, она ищущим взглядом обвела стоянку, еще раз заглянула в полог нарты и лишь затем, как бы что-то припомнив, дернула поводок. Вожак Угольный послушно двинулся вперед. Ищет погибшую Анну, понял сын Роман, внимательно наблюдавший за Матерью.

Ехала она, погоняя оленей, а перед глаза-ми все стояла преждевременно погибшая доченька Анна. Матерь перед отъездом привыкла проверять, все ли на месте. А тут не нашла Анну и не сразу поняла, что старшенькая навсегда оставила их. У нее невольно потекли слезы, и она незаметно для детей смахнула их рукой. Долго ехала молча, размышляя об ушедшей, моля Бога о том, чтобы ей хорошо было в Небесном Царстве.

С уходом Анны у нее все усиливалось ощущение пустоты. Пустоты в сердце. Пустоты в душе. Пустоты вокруг себя. Пустоты на земле.

Потом она вспомнила про лиственничную дубину, которую сын вытащил из-под снега. Видно, красные потеряли ее случайно, на колдобине, когда нарту сильно тряхнуло. Дубина была вырублена из ствола молодой лиственницы, плохо вытесана, сучья плохо обрублены, кора не снята. Это, видно, для того, чтобы она была суковато-шершавой, чтобы с кровью вырывала из тела наказываемого куски живого мяса… Видно, красные знали, что лиственница — самое прочное дерево на этой земле. В огне плохо горит, на морозе не ломается, тяжелее железа и камня. Поэтому, видно, красные и решили лиственничными дубинами выколачивать правду из самых стойких и усмирять самых крепких из восставших остяков, рискнувших ослушаться и подняться против них за освобождение своей земли. Красные, когда в сражениях берут верх, посмеиваются, внушают: лиственничные дубины научат вас, как воевать за свободу. Освобождения от красных русских захотели?! Свободы захотели?! Вот вам лиственничные дубины! Понюхайте, чем они пахнут! А пахнут они кровью. Пахнут остяцкой кровью.

Так, первым и скорым инструментом наказания и усмирения стала лиственничная дубина. Затем шли более медленные пытки — жестоким морозом, ледяной водой, многодневным голодом. А если получил пулю — так это за счастье считай.

Теперь Матерь преследовали тяжесть, цвет, суковатые шипы и запах дубин. Ей казалось, будто они сами передвигаются по земле, оставляя следы на снегу, сами избивают людей, сами мчатся с одной реки на другую, из одного селения в другое, то есть получалось, ими уже никто не управляет. И они как сумасшедшие до смерти забивали всякого, кто им попадался на пути.

«Побыстрей надо доехать до людей, довезти до дома дыхание детей», — думала Матерь. И все торопила, торопила уставших быков упряжки.

ГЛАВА XII

Хозяева очень внимательно, ни разу не перебив, выслушали гостя. Многое из того, о чем он поведал, они уже хорошо знали. В разгар войны между белыми и красными на Аган частенько заезжали небольшие отряды вооруженных людей: то проводников искали, то оленьи упряжки, то продовольствие. Конечно, более всего они докучали селениям близ побережья Агана, близ большой Оби и города Сургута. Говорили, что объявился Красный царь и пошел войной на Белого царя. В этой войне остяки больше сочувствовали Белому царю — он был ближе и понятнее. Он много веков уже был царем и остяков. Как выражались ханты, «на Белого царя сидя живем». При его руке нарождались на свет, жили и любили, молились своим Богам, охотились и пасли оленей, ловили рыбу, старились и уходили в Нижний Мир. Его рукой подписывались указы о поддержке остяков и их промыслов. От его имени управляли краем остяцкие князья и русские воеводы, которых позднее заменили губернаторы. И вот теперь его одолел и уничтожил Красный царь, люди которого обещают много всяких благ на словах. Но словом сыт не будешь.

Словом не укроешься от дождя и снега.

Словом не затопишь чувал в доме.

Слово не запряжешь в нарты…

После долгого молчания Отец Детей поднял глаза, обвел взглядом семью и дом и неторопливо спросил Белого:

— А что теперь будет с нами?..

Белый, немного подумав, сказал:

— Пока русским будет плохо, вам нечего ждать хорошего.

— Нашему народу?

— Да, вашему народу.

— Неутешительная весть.

— С какой стати красные пощадят вас, если своих не пожалели?..

— Да, конечно.

Белый помолчал, потом, успокаивая хозяев, в раздумье проговорил:

— Ну, может быть, красные еще не скоро доберутся до вас.

— Утешение слабое.

Матерь Детей, покачивая дремлющего в люльке малыша, внимательно прислушивалась к разговору мужчин. Ее волновала судьба народа, но в первую очередь судьба детей. Детей она в обиду не даст. Ни единой волосинке детей на землю упасть не позволит. Ни единой слезинке детей на землю капнуть не даст. За детей она в живой огонь войдет, в живую воду ступит. Поэтому ей очень важно знать, как им завтра жить. На какого царя им сидеть, на какого Бога молиться. Когда мужчины замолкли, она стала расспрашивать гостя:

— Стало быть, красные и царя остяков уничтожили?

— Конечно. Вы же все были его подданными.

— И семью его уничтожили?

— Да.

— И матерь его детей?

— Да.

— Сколько у них детей-то было?

— Пятеро. Четверо девочек и один мальчик.

— Это мы их лики видели в Божьем доме?

— Так, да.

— И всех их… — у Матери Детей язык не повернулся произнести страшное слово, и она словно споткнулась.

— Всех.

— Ох-х-х, То-рым!.. А детей-то за что?!

Белый помолчал, потом сказал:

— За то, что из царской семьи.

— Разве за это можно лишать солнца и луны?!

— Красным все можно…

— Ох, То-рым!.. В какой век мы попали!..

Женщина глубоко вздохнула и подняла влажно заблестевшие глаза на Божью Матерь, будто ища у нее одновременно и объяснения, и поддержки, и защиты. Она невольным движением притянула к себе малыша в люльке, а взглядом — остальных детей в доме. Потом подняла очи на мужа, защитника детей, защитника семьи и дома.

И Отец Детей, проведя правой ладонью по лбу и волосам, стал вслух размышлять о русских:

— Русские друг друга не жалеют…

— Да, если уже царя не пожалели.

— Поэтому им плохо.

— Наверное, так.

— А не жалеют друг друга потому, что их много. Сказывают, в ваших городах людей больше, чем деревьев-трав. Правда ли это?

— Верно, в городах людей хватает.

— Поэтому жизнь русского там ничего не стоит. Так ли это?

Белый удивленно поднял брови, остановил свои голубые глаза на невозмутимо-серьезном лице хозяина, немного подумал, а потом согласился:

— Да, получается так.

— Так-так… — неопределенно протянул хозяин. — Выходит, жизнь русского ничего не стоит… А ведь это нехорошо.

— Жизнь любого человека должна быть бесценна.

— Да, мы это понимаем.

— Независимо от того, русский он или остяк.

— Да, правильно.

— Значит, для вас нет разницы, чья жизнь более ценна?

— Для нас-то, остяков, разницы нету, — уверил хозяин.

— А для кого разница?

— Для русских, конечно.

— Понимаю.

— Поэтому, если можем, мы поддерживаем дыхание всякого человека, кто к нам приходит, не спрашивая, кто он и чем занимается. На нашей холодной земле, если человек попадает в беду, не может выжить без помощи другого человека.

— А как вы поняли, что русские менее все-го ценят жизнь своих же русских?

— Из лесной жизни, — охотно пояснил Отец Детей. — К примеру, чем меньше оленей в стаде, тем жальче их. Тем они ценнее и для хозяина, и для всех других людей. Это, по-моему, всегда так: чего мало — то более всего и ценится.

Помолчали собеседники, призадумались.

Потом хозяин пояснил, что у остяков каждое время имеет свою окраску. Отсчет времени начинается с какого-либо значительного, эпохального события. Вспоминая прошлое, старики обычно говорили, что наступил или закончился такой-то век. Или Век Удачи и Благополучия. Или Век Горя и Страданий. В жизни народа всякое случалось. Были и светлые полосы, были и темные полосы. И необязательно эти периоды составляли ровно сто лет и зим. Они могли тянуться чуть больше или чуть меньше. Их долгота зависела от воли Верховного Отца. Он мог сократить Век Страданий и удлинить Век Благополучия. Или сделать наоборот. Все было в его власти.

И теперь, как бы ответно притупляя боль Белого, Отец Детей сказал уверенно:

— Век красных тоже имеет предел.

— Дожить бы до этого предела!.. — вздохнул Белый.

— Не мы, так другие доживут.

— И где этот предел находится?

— Если верить нашим старикам, так это не меньше одной человеческой жизни.

— Жизнь одного поколения?

— Да.

— Но потом могут прийти зеленые, коричневые или еще какие-нибудь неведомые нам чудища — опять на целое поколение?

— Да, может такое случиться.

— А за это время что от России останется?

— Большая страна не пропадет.

— А что с народом русским станет?

— Большой народ не погибнет.

— Хотелось бы надеяться, но…

— Белый царь пройдет по небесному кругу и вернется на Землю, — уверил Отец Детей.

— Как?!

— И дети его тоже вернутся на Землю.

— Когда?!

— Вот послушайте…

И Отец Детей неспешно стал рассказывать, куда, по остяцким верованиям, уходит чело-век. Все земные люди, умирающие своей смертью, попадают в Нижний Мир, мир ушедших. Этот мир располагается прямо под Средним Миром, миром людей, то есть под землей. Этот мир для простых смертных. А воины, погибающие в бою, и люди, преждевременно погибающие не своей смертью, уходят в Верхний Мир, мир богов. Там, в укромном уголке шестого ли Небесного Слоя, седьмого ли Небесного Слоя, есть священное место, где живут их бессмертные души. Место это называется особым, очень редко употребляемым, почти запретным и не-переводимым словом «Тарн». Старцы иногда добавляли к этому таинственному понятию другие слова «Пухол», «Пауль» или «Торум», что в первом случае означает «Селение», во втором «Небо», или, если хотите, «Верховный Бог»… Души, пройдя по шести ли Небесным Слоям, по семи ли Небесным Слоям, снова возвращаются на Землю. Там начинается жизнь после смерти.

И Белый царь, побродив по Небесным Слоям необходимое число лет и зим, вернется на Землю. Душа его нетленна. Душа его бессмертна. И его дочери вернутся на Землю. И его сын вернется на Землю. И его супруга вернется на Землю. И все его люди, у кого преждевременно была отнята жизнь, вернутся на Землю.

И снова Белый царь взойдет на свой трон и начнет править Россией, русским народом и всеми россиянами российской земли. А если не захочет сам, то уступит свое место на царском троне сыну-наследнику, или дочке-наследнице, или внуку-наследнику, или внучке-наследнице. И возродится царь, ибо человеку он так же необходим, как Бог, как Солнце, как Луна. И жизнь пойдет по следующему кругу. Ведь Земля будет на своем месте, значит, останется и страна, и народ.

— Так продолжится их жизнь на Земле, — закончил свой рассказ Отец Детей.

Долго молчал Белый человек. Потом спросил:

— Вы уверены…

— Если бы не было такого, то и жизнь бы невозможна была на Земле, — уверил хозяин.

Еще дольше молчал Белый. Еще дольше размышлял. Потом тяжело вздохнул, тяжело отвесил слова:

— Россия погибла… И мне не дожить до того дня, когда возродится Россия и русский народ. А возродятся Россия и русский народ лишь в том случае, если вернется русский царь — душа народа, лицо России. А это будет, как вы сами утверждаете, очень не скоро. Все это будет после моей кончины, без меня…

— А ваши дети?

— Никому не ведомо, дождутся ли мои дети.

— Ну, внуки будут.

— А кем будут внуки — тоже никому не ведомо. Они далеко от родины. Не забудут ли родной язык? Вспомнят ли свои корни? Захотят ли вернуться назад? А о правнуках и думать страшно… Русский вдали от родины не может жить. Он либо спивается, стреляется, либо уходит в другой народ.

— Остались же русские в России?

— Пока русский царь вернется, из них большевики весь русский дух вытравят, а где не смогут вытравить — так прикладами выбьют. Это они умеют делать, поверьте мне… Сейчас в народе разбудили самые низменные страсти, чтобы одна половина народа уничтожила другую. В живых останутся те, у кого напрочь искалечена душа. Это уже не люди, а существа страшнее зверя. И может так случиться, что царь вернется и его уничтожат второй раз. Могут уничтожить и в третий раз. Вот и получается: погибает царь — погибает народ, а погибает народ — погибает страна. Не хочется с этим смириться, ибо русский народ — народ добродушный по природе, незлобивый, добрый. А доброта бесследно не исчезает. Но пришла погибель… Не хочется в такое верить, но это так…

Замолчал Белый человек.

Молчал и хозяин дома, Отец Детей. Тут трудно что возразить. Он всем своим нутром почувствовал, что у дальнестороннего гостя в душе вместе с Белым царем и Его детьми погибли народ и страна Россия. Жаль его. Больно за его искромсанную самими же русскими светлую и добрую душу. И, к сожалению, ник-то не в состоянии помочь ему.

Разве что русский Бог?

Разве что возведенный им Божий дом?

Разве что Божья Матерь?

А Божья Матерь, казалось, внимательно прислушиваясь к горьким словам людей о судьбе русского царя и его детей, о судьбе русского народа и о судьбе Белого человека, попытавшегося в одиночку предотвратить самое страшное и гнусное преступление двадцатого века на Земле, молча уронила слезу.

И в притихшем доме каждый подумал о своем. Кто о слезинке сердобольной Божьей Матери, кто о прозрачной капельке тающего под весенним солнцем божьего снега на крыше.

Но в конечном итоге все: и то, и другое — от Бога…

ГЛАВА XIII

Матерь Детей, внимательно слушавшая беседу мужчин, воспользовалась паузой в разговоре и сказала:

— А ведь мы могли бы спасти русского царя.

— Да, спасти могли бы, — подтвердил и хозяин дома.

— Каким образом? — спросил гость.

— Он был на окраине наших земель, — сказал хозяин дома.

— Да, недалеко, в Тобольске.

— Так вот, его надо было привезти в наши места, — начал размышлять вслух хозяин. — В глубь наших земель ему нужно было идти. Тут бы он и переждал это время… Как вы его называете?

— Смуту.

— Во-во, переждал бы смутное время. В наших лесах-болотах его бы ни один красный не достал.

— Это, пожалуй, правда.

— Пожил бы до зимы, дождался бы первого снега, а там, если бы захотел, уехал бы на оленях то ли в сторону восхода, то ли в сторону заката. Воля царская…

— Я вот не успел… — русский развел руками. — Впрочем, про этот вариант я тоже размышлял. На самый крайний случай, если бы другого выхода не нашли.

— Это про отъезд на оленях?

— Да. Был случай бегства на оленях.

— Где это было?

— Про город Березово слыхали?

— Да, Березово мы знаем.

— Бывали там?

— Нет, но знаем, как народ туда ездит. Надо добраться до вершины Казыма, потом ехать вдоль реки до самого устья, а там переехать через Обь — и будет Березово.

— Так это по карте-бумаге?

— Да, верно. Там сам светлейший князь Меншиков земные дни закончил. Что-нибудь про него слыхали?

— В нашем доме вроде бы не было речи о нем.

— А про царя Петра Первого знаете?

— О, про царя Петра много кое-чего рассказывают старые люди. Хорошим словом его вспоминают.

— Сам-то он вроде бы не доезжал до этих мест, а вот князь Меншиков, правая рука Петра Первого, попал на ваши земли — был сослан в Березов. Там побывали многие известные россияне.

— Это, говорят знающие люди, не очень далеко. Ведь верховья наших рек довольно близко сходятся.

— Так вот, один из главарей большевиков, господин Бронштейн,[19] бежал из ссылки на оленьей упряжке. Из Березова. Помогали, конечно, остяки и вогулы.

— Не поймали?

— Нет, конечно. Кто ж в снегах его след разыщет.

— Вот мы про то и говорим: и Белый царь мог бы уехать на оленях туда, где красные не смогли бы его достать. Есть же такие места? Есть же такие страны?

— Есть.

— Вот и остался бы жив.

— Да.

— И дети бы его выжили.

— Да. Но не получилось так, — сказал Белый человек. — Это я виноват. Я виноват в их погибели. Не будет мне прощения ни на этом, ни на том свете. Не смог, не успел…

Он опустил седую голову, обхватил ее руками и так, притихнув, долго сидел неподвижно. Может быть, припоминал свою долгую дорогу в Сибирь, на земли остяков. Когда он очнулся и приподнял голову, хозяин, стараясь приободрить гостя, сказал:

— У нас человеку просто так погибнуть не дадут.

— Почему?

— Нас мало. Нас намного меньше, чем деревьев-трав. Поэтому мы особо ценим каждую человеческую жизнь. Человеческое дыхание не имеет цены. И оборвать его никто не решится в мирное время. Особенно дыхание безвинного человека. Особенно дыхание царя. И тем более детей, совсем безвинных пред Верховным Отцом.

— Понимаю, — сказал Белый человек. — Вас мало, поэтому вы, может быть и совсем неосознанно, бережете друг друга. В вас больше доброты и жалости, чем у русских.

— Наверное, так.

Опять все помолчали. Потом снова, взглянув на мужа, первой заговорила Матерь Детей:

— А ведь мы могли бы защитить Белого царя. Будь он на нашей земле.

— Да, мы умели воевать, — подтвердил муж.

Они помолчали. И затем, дополняя друг друга, начали вспоминать прошлое своего народа. Это был неторопливый диалог людей, понимающих друг друга с полуслова. А возможно, даже и без слов. Муж скажет слово, жена добавляет другое. Первым было слово хозяина:

— Наши предки были храбрыми воинами.

— Да, это всем известно.

— Князья наши были мудрыми военачальниками.

— А богатыри сильными.

— Малым числом завладели большими землями.

— И сохранили эти земли до сегодняшнего дня.

— Земли эти конца и края не имеют.

— Мало кто достигал их окраин.

— На полдень пойдешь — до степи дойдешь.

— В полуночную сторону повернешь — океан с вечными льдами и снегами увидишь.

— На восход пойдешь — широкая, как море, река остановит.

— На закат повернешь — каменные горы увидишь.

— Тут леса и горы, тундра и болота, реки и озера.

— И всюду на этих землях расселился наш остяцкий народ.

— Пришли сюда в древние-задревние времена.

— Может быть, семь-восемь тысячелетий назад…

Белый человек понимал, что беседа-диалог предназначается для его ушей. Поэтому не перебивал их, но, когда хозяева сделали паузу, сказал:

— Тысячу-то лет вы уж точно живете здесь…

— Откуда вы так точно знаете? — немного удивился хозяин.

— Из летописи. Из бумаг.

И он пояснил, что, собираясь сюда, в Сибирь, просмотрел кое-какую литературу об этом крае и его коренных народах.

Почти тысячу лет назад сюда проникли русские — новгородские торговые люди, которые встретили угров. И землю эту назвали Угрой или Югрой, а ее жителей угорцами. А теперь они стали называться остяками и вогулами.

— Чудно, — проговорил хозяин. — Значит, все записано на бумагу?

— Да, в летописи.

— Там и время указано?

— Да, конечно. А вы откуда знаете свое прошлое?

— Из преданий, их пересказывают наши старцы.

— Мы их древними сказаниями называем, — добавила хозяйка.

— А откуда пришли?

— С того края, где стоит вечное лето.

— Там вода в океане такая же горячая, как в чайнике, только что снятом с огня, — уточнила женщина.

— А почему такую теплую землю поменяли на холодную?

— Не знаю. Это было очень давно.

— Предания ничего об этом будто бы не говорят…

— А хотелось бы узнать?

— Конечно, каждому народу интересно, откуда он взялся, что было в древнем прошлом.

Все замолчали, задумались каждым о своем. Если не о прошлом, то о будущем. Всякое смутное время наталкивает на размышления о сегодняшнем и завтрашнем дне, о годе прошедшем и будущем.

Затем Матерь Детей снова вернула всех к судьбе царской семьи:

— Если бы Белый царь добрался до селения остяков, то можно было бы призвать ему на помощь и магические силы нашей земли, нашего народа. Мы одели бы его в белые одеяния.

— В какие одеяния? — спросил гость.

— В белые, в божественные.

— В божественные?

— Да, в оберегающие.

И женщина не спеша стала рассказывать, кого одевают в белые одеяния. В белых одеяниях ходят только боги. Белый цвет — это цвет жизни у остяков. А белого не так мало и не так много вокруг. Белый снег. Это божественный снег. Сам Верховный Отец присылает с Неба белый снег. Стало быть, снег божественный. Снег здесь для того, чтобы лучше скользили полозья нарт, чтобы легче было оленям тянуть поклажу. Снег для того, чтобы прикрыть уставшую землю и дать ей передохнуть до весны. Снег для того, чтобы охотник мог выследить зверя и насытить добычей свою семью. Белый снег, запорошив след, при необходимости спасает человека от коварного врага.

Белая зима сменяется зеленым летом. Но взамен белому снегу приходит белая ночь. Наступает время царства белого солнца. Солнце приносило белый день, чтобы люди могли увидеть друг друга и полюбоваться деревьями, травами, водами, землей и небом.

Когда напрочь угасает белая ночь и приходит прохлада бесснежного предзимья, в доме поселяется огонь чувала, освещающий белым светом людей, чтобы они бесследно не растворились в черной осенней мгле.

Потом вступает в свои права белоснежная зима. А ее заменяет ласковая весна с серебристо-белым настом, матово-белой коркой льда и талыми водами. И земля начинает принимать пополнение. Оленихи приносят оленят. Изредка — белых.

Рождение белого оленя всегда было радостным событием. Наверное, белые олени тоже от Бога. И обычно их вручали Верховному Отцу или его сыновьям и дочерям. Таких оленей, если в стаде достаточно было ездовых, в нарту не запрягали. Они жили, украшая жизнь, дом и пастбище. Бывало, белые олени проживали долгую жизнь. А потом, исполнив священный обряд, вручали души белых оленей их Верховному Хозяину, а белошерстные шубы животных водружали на самой верхушке высокой сосны святого места. Если возникала необходимость, то белыми тканями заменяли белошерстные, а из них создавали белые одежды. И они еще долго оберегали от всяких невзгод человека, который ходил в та-ком одеянии. Обычно это были князья, богатыри, шаманы, старцы и просто мудрые люди.

И русскому царю, будь он здесь, сотворили бы белые одеяния, которые оберегали бы его от красных, оберегали бы от всех невзгод и напастей смутного времени. Сам Небесный Отец повелел бы ему ходить в божественном одеянии. И его сыну-наследнику Алексею предназначено божественное одеяние, оберегающее от всех напастей смутного времени. И его дочерям-княжнам тоже бы сотворили белые одеяния. В них бы они печали-горя не знали. Так казалось Матери Детей.

Она все размышляла о детях Белого царя. И в мыслях уже сотворила им белые шубки. Теплые, легкие, красивые, богато изукрашенные орнаментами. Старшей княжне Ольге она подобрала широкий узор «ветка большой березы». Как первенец в семье, как старшая, княжна Ольга имела право на самый сложный и мудрый орнамент в своих одеждах. И Матерь Детей заботливой рукой мастерицы мысленно вписывала в узор всю жизнь великой княжны, жизнь прошлую и будущую. «Ветка большой березы» держалась на одной заглавной линии, напоминавшей долгую и древнюю реку, от которой ответвлялось бесконечное множество малых речек, ручьев, стариц и заливчиков с самыми замысловатыми изгибами-извивами, куда иглой мастера заносились все мгновения земных и небесных дней милой девушки. Но при этом каждый штрих и каждый стежок строго соразмерны, подпитывают одно заглавное русло и утверждают одну мысль о вечном бытии великой княжны в этом мире. Таким образом, «ветка большой березы» для девушки станет надеждой, оберегающей от всех невзгод на жизненном пути.

Княжна Татьяна получила чуть меньший узор под названием просто «ветка березы». Ведь ее земные дни немного короче, чем старшей сестры. Стало быть, и ее жизнеописание потребует меньше места.

Княжне Марии достался орнамент «рог оленя». В белоснежную зиму без оленя никуда. А олень может умчать и в неведомую даль, и в неведомую высь.

Младшей княжне Анастасии больше всего подходит узор «заячьи ушки». Это и оберег, и игрушка. Дети всегда любят зайца: с ним можно поиграть и порезвиться.

Матери княжон пригодился бы солидныйузор «спинка соболя на две стороны», ограждающий от многих земных неприятностей. Мать должна быть не только доброй и ласковой, но и сильной. А силы прибавит ей «спинка соболя на две стороны», прикрывающая ее саму и ее детей справа и слева, отводящая все беды. С этим узором несчастья обойдут ее.

Если бы гость сумел привезти с собой русского царя с семьей, то все это могло бы быть не только в ее воображении, но и в реальности. Тогда бы призвали на помощь всех остяков-сородичей, всех богов и самого Верховного Отца. Разве устояли бы красные пред такой земной и небесной силой? Не только не устояли бы, но и напрочь потеряли бы след государя императора. До тех пор, пока он сам не объявился бы в нужное время в нужном месте.

Между тем Белый человек вернулся к началу разговора о малой численности остяков:

— Вас мало, поэтому вас надо оберегать, чтобы совсем не исчезли с лица земли.

И, вздохнув, добавил, что это понимают не все русские. Особенно красные. Эту истину могут постичь только умные и образованные.

Но их всегда не хватало на Руси. Русь всегда много страдала от дураков… Но хозяин возразил:

— Надо беречь дыхание каждого человека.

И пояснил свою мысль:

— Наша земля огромна и хороша тем, что мы здесь бережем жизнь любого человека. И русский, попадая сюда, становится малым народом. Поэтому и его жизнь становится бесценной, и мы его так же оберегаем, как и остяка.

Белый человек молча слушал. Очевидно, нечего было возразить.

ГЛАВА XIV

Как-то тихим вечером после второго легкого ужина Белый человек стал расспрашивать хозяина об остяках и вогулах, их истории, о том, откуда они пришли на эту землю. Что говорит об этом народ? — История эта длинная, — начал хозяин. Привычным движением правой ладони он пригладил кучерявый затылок и, припомнив с участием Матери Детей все предания и рассказы стариков, поведал о заселении этой земли.

В древние-предревние времена остяков и вогулов называли уграми. Долго ли, коротко ли жили угры на берегу Тепловодного Океана, где было вечное лето. Но однажды что-то стряслось. Может, земля провалилась в бездну — ушла под воды Океана, может, мор какой напал на народ, может, какие завоеватели захватили теплое побережье. Об этом народные предания умалчивают. Но двинулся народ на север. Шли медленно, неторопливо, защищаясь от древних воинственных племен. Шли, может быть, несколько столетий, а может, и тысячелетий. Шли в тяготах и лишениях. Чем дальше на север, тем меньше привычной пищи для теплобережного угра и тем больше нужда в теплой одежде и теплом жилище. Чем дальше, тем труднее прокормиться и укрыться от непогоды большому народу.

И однажды, чтобы выжить, угры разделились на три группы. Одни пошли в сторону заката, держа полуденное солнце на левой половине лица. Дошли до реки Дунай, обосновались там и стали называться мадьярами. О них отдельная история… Вторая группа тоже ушла в сторону заката, держа полуденное солнце на левой половинке затылка. Они ушли очень далеко, до самого края земли, до Закатностороннего Океана, и обосновались там, на приполярном побережье Атлантики, и стали называться саамами. В этом многотрудном пути они растеряли, оставили на встречных реках-землях много своих соплеменников, из которых со временем сложились родственные народы, близкие уграм по языку. А наиболее выносливая и хладостойкая часть угров все продолжала двигаться дальше на север, неся полуденное солнце прямо на затылке. Эти стали называться обскими уграми. Сначала они жили в безлесных степях, а потом заняли всю пойму реки Обь.

Угры — это воины-богатыри, не знавшие ни одного поражения в своей древней истории. Это обстоятельство подтверждается тем, что малым числом и за короткое время они заняли и закрепили за собой огромную территорию Западной Сибири. На востоке — до реки Енисея. На западе — до Уральских хребтов. На севере — до самого устья Оби, до вечных, не тающих снегов и льдов, до самого Льдистого Океана. На юге — до степной зоны. А врагов хватало. Со стороны Восходящего солнца на угорские земли делали набеги тунгусы, со стороны Заходящего солнца — зыряне, с Полуденной — татары, а с Полунощной — самоеды, или «шерстяные люди». Так их прозвали потому, что одеты они были в шкуры зверей, что было в диковинку уграм, пришедшим с побережья теплого океана.

Угры умели воевать и могли постоять за себя. Даже самые многочисленные племена татар не рискнули идти дальше на угорские земли и остановились на границе лесов и степей.

Угры понастроили города-крепости и плавильные печи для выплавки железа. Они еще не успели утратить ремесла и традиции, приобретенные в период жизни на побережье теплого океана.

Мудрые князья-предводители думали прежде всего о безопасности народа. Они обучали юношей военному делу, выплавляли железо, ковали мечи и пики, изготовляли боевые шлемы и рубахи-кольчуги. Немного позднее соорудили святилища-капища, обустроили угодья-вотчины и занялись охотой и ловлей рыбы. Южные угры сохранили коней и коров, а северные пересели на оленьи упряжки и позаимствовали у самоедов глухую «шерстяную одежду» и «шерстяные дома» — кочевые чумы.

Земли оказались бескрайними, что с запада на восток, что с юга на север. Те, кто оказались на окраинных вотчинах, общались друг с другом все меньше и меньше. Так постепенно из приуральских угров сложился новый народ вогулы со своим языком, конечно, очень близким к остяцкому.

Между тем вогулы периодически отражали набеги татар и самоедов. Особенно докучали последние, издавна промышлявшие грабежом и разбоем. В открытый бой они не вступали, а нападали на малые селения и на одиночные семьи промысловиков. Перебив стариков и детей, поживившись добром в домах и амбарах, полонив женщин и захватив скот, резво укрывались на тундровом побережье океана. Лучшей добычей у них считались женщины и стада оленей. Женщин они брали в жены. Своих, что ли, не хватало? А оленей в первую очередь использовали в пищу. Через год-другой, когда проедали награбленное, делали новый набег.

Бывало, вогулы преследовали их, отнимали добычу и освобождали полоненных женщин, а случалось, те уходили безнаказанно, по-заячьи путая следы, прикрываясь метелью-пургой. Угры не принимали их за серьезных противников: и войска не выставишь — не с кем воевать, и колесить по тундре, по одному истребляя их племя, тоже не дело: гордые богатыри не хотели и не могли стать подлыми убийцами. Правда, после появления русских «шерстяные тундровики» намного присмирели, но их набеги исподтишка продолжались вплоть до прихода красных. С одной стороны, они побаивались русского царя и царских князей-воевод, с другой стороны, когда крепости-города угров оказались разрушенными и те расселились по большим и средним судоходным рекам, удобнее стало нападать и грабить отдельные семьи и малые селения.

Татары же нападали большим войском, и с ними бились до победного конца. В этих битвах угорские богатыри одерживали верх, и остатки войск противника всегда отступали и возвращались в свои степные владения.

Времена были суровые. Выживали только те народы, кто мог защитить себя и свои земли. Но когда границы установились, угры повели себя миролюбиво: чужое не отбирали, но и свое не отдавали. Никто не помнит случая, чтобы они ходили в поход с целью захвата или грабежа чужих земель. Может быть, потому, что всего своего было в достатке: и земель, и рек-озер, и оленьих пастбищ, и лугов-покосов, и зверя-рыбы. Зачем чужое, когда есть свое.

Так прошло много веков. Так жили угры до прихода русских.

Русские побили татар, но не остановились на этом, пошли дальше на север, на обских угров. Но, однако, не смогли одолеть их, не смогли взять их города-крепости. Долго бились, но все тщетно…

До прихода русских никто не одерживал верх над угорскими богатырями, никто не мог их одолеть. Были они стройными, ловкими, рослыми. Грудь спящего богатыря вздымалась до уровня трех нижних венцов деревянного терема города-крепости. При необходимости богатырь мог надолго схорониться под снегом в тайге и под водой и льдом в реке. Попав в засаду, легко перемахивал через конные повозки татарского войска и беспрепятственно перелетал через огненное кольцо многих костров. Стряхивал, разбивая насмерть, одновременно дюжину воинов с левой и с правой руки. В безвыходной ситуации богатырь прибегал к магической шаманской силе — мог обернуться иголкой и затеряться в траве-мураве под ногами иноземного войска. Богатырь заговаривал болезни, останавливал кровь, снимал боль, прикосновением пальцев руки заживлял колотые и резаные раны, мог превратиться в невидимку… Возможно, поэтому еще в древние-задревние времена о них начали складывать легенды и сказания. До сих пор передаются из уст в уста предания о богатыре Мадур Вазе и богатыре-шамане Танье. На протяжении многих веков угорские богатыри были непобедимыми.

Все знали, что непобедимы угорские богатыри. Бесстрашны, как медведи. Проворны и ловки, как горностаи. Быстры, как лоси. Живучи, как семиголовые великаны. Благородны, как угорские боги.

Для богатыря считалось позором обмануть врага и одолеть его в нечестном бою. Только слабый духом и телом может пойти на обман и таким путем завоевать победу. Но таких среди угорских богатырей не водилось.

Может быть, честность и доверчивость в конце концов погубили угорских богатырей.

Долго бились русские, но не могли победить угорский народ. И тогда русские пошли на хитрость. После очередной безуспешной попытки одолеть остяков и вогулов привезли и оставили возле стен города-крепости какие-то бочки, а сами ушли. В них оказалась веселящая вода. Напились этой дурной воды угорские богатыри. Сначала всем стало необыкновенно легко и весело, а потом все потеряли разум, нахлынули слабость и апатия, притупилось чувство опасности, и всех сморил сон. Тут русское войско и ворвалось в город-крепость — перебили князей-военачальников и воинов-богатырей, а женщин и детей взяли в плен.

Так русские захватили первую крепость, первый город.

Потом таким же образом русские захватили и разрушили и другие города-крепости обских угров — остяков и вогулов. Всего же порушили, по одним подсчетам, сорок городов-крепостей, по другим, пятьдесят. А возможно, и все сто…

Князья, оставшиеся живыми после падения городов-крепостей, присягнули на верность русскому царю. С тех пор вот уже триста с лишним лет остяки «сидя на Белого царя живут». Русский царь оказался мудрым: в дела остяков почти не вмешивался и не пытался бездумно поломать привычный уклад их жизни. По его воле остяками продолжали руководить сами же остяки. Остяцкие князья, получив еще и княжеские титулы от русского престола, продолжали управлять делами остяцкого народа уже от имени самого государя императора.

Одним из последних титулованных остяцких княжеских родов был род Тайшиных. 2 февраля 1887 года тобольский губернатор сообщал министру внутренних дел:

«3 февраля истекшего года в с. Обдорском Березовского округа вверенной мне губернии скончался обдорский остяцкий князь Иван Матвеевич Тайшин, имевший высочайшую грамоту, данную в 14 день января 1768 г. отцу покойного князя Матвею Тайшину за собственною подписью ее величества государыни императрицы Екатерины II об утверждении его, Матвея Тайшина, в княжеском достоинстве с предоставлением ему права заведывания остяцким народом и собиранием ясака со сдачею такового в казну.

После смерти Тайшина осталось значительное для остяка имущество и, между прочим, следующие предметы, пожалованные ему высочайшими особами: большая золотая медаль для ношения на шее, пожалованная государем императором Николаем Павловичем с надписью „За полезное“; большой серебряный кубок, пожалованный покойному государем императором, а также малинового бархата шитый золотом кафтан и парчовый камзол. Кроме того, бронзовая медаль в память войны 1853–1856 гг.

Прямыми наследниками покойного князя являются родные его сыновья старший Иван и младший Марк Тайшины, которым в последнее время перечисленные выше предметы и выданы, кроме объясненной высочайшей грамоты…»[20]

Так управлялась угорская земля три столетия.

Остяки и вогулы верой и правдой служили государю императору, пополняя его казну мягкой рухлядью.

Однако как ни мудр был русский царь, как ни заботился об остяках, его правление принесло и горькие плоды. Русские заняли лучшие рыбные угодья на Оби и привезли кроме водки и табака многие неведомые здесь ранее болезни. Измельчал народ, а воины-богатыри почти совсем перевелись. Теперь не часто встретишь молодца с грудью высотой в три толстых венца. Как полагают сами же пришлые, все это от русской водки. С одной стороны, оно и понятно: им хотелось спокойно жить и спать. Совсем ни к чему держать под боком сильных инородческих богатырей. С другой стороны, народ не может позабыть о своей былой силе и мощи…

Теперь остяки с каждым годом все убывают и убывают числом, а земля их, Югра, остается неизменной в границах. Их опустошающиеся земли занимают новопоселенцы, пришельцы из других мест, из городов-селений, где людей больше, чем деревьев-трав. Ничто не вечно под Солнцем и Луной. Очевидно, кончается земная эра обских угров…

Они прошли через многие тысячелетия, одержав верх во многих битвах-сражениях, закалившись в жаре у Тепловодного Океана и в холоде у Льдистого Моря, презрев многие тяготы и лишения, одолев безжалостные моры и болезни, познав любовь земную человеческую и небесную божью.

И если будет суждено им волею Верховного Отца покинуть навсегда свою землю, то последние остяки уйдут с достоинством, присущим угорским богатырям, и с надеждой, что найдут пристанище в священном месте шестого ли Небесного Слоя, седьмого ли Небесного Слоя, где покоятся души чудо-богатырей, князей-предводителей, воинов, мудрых старцев и шаманов, преждевременно погибших женщин и детей, всех тех, кто положил живот свой за остяцкий народ…

ГЛАВА XV

«Пойду я в Европу, — сказал Белый. — Пойду молиться. Буду молиться за упокой души государя и его детей, за души всех безвинно убиенных, буду отмаливать свои и чужие грехи. Решил идти по снегам, Северным Ледовитым океаном, потому что видеть не могу красных. Смотреть на них не могу. Как увижу красных, так и всплывают в памяти их жертвы: не те, что в бою убиты, а те, что в плену в их застенках замучены, забиты, заживо заморожены, сожжены, растерзаны на части…

В свои сети заманивают лаской, лестью, коварством, подлостью, не щадя ни своих, ни чужих детей, ни родных, ни близких. В этой подлой жестокости никто не в силах их остановить. Только Бог может их образумить. Если, конечно, захочет. Вот я и хочу просить Его об этом. Просить буду до конца дней моих. Может, услышит, может, образумит их, может, захочет помочь, ибо красные без царя в голове и без Бога в душе не знают, что творят. Словом, буду помолиться и за белых, и за красных. Ведь все они русские.

Пойду по снегам, потому что не хочу отдавать свою жизнь красным. Не хочу, чтобы была уничтожена еще одна капля русской крови. И сам я тоже не хочу и не могу более отнимать чужие жизни… Иду по этой земле, зная, что непременно доберусь до своей цели, что не сгину бесследно в белых снегах, ибо Бог сохранит меня, раз не дал погибнуть в гражданской бойне, раз не дал растерзать безумной толпе, раз не дал сгинуть бесследно в застенках чекистов.

Вот с такою верою иду на запад. И чем ближе я к цели, тем больше убеждаюсь в своей правоте, ибо в самый трудный час кто-то всегда приходит мне на помощь. Вот и сейчас Бог послал вас…»

Белый взглянул на Отца Детей и повторил:

— Это Бог послал вас…

— Да, без Него ничего не делается на земле… — согласился хозяин.

— Знаю.

— Когда выпадет снег, я дам тебе упряжку самых смирных и выносливых оленей, и ты уедешь на них, — сказал хозяин.

— Хорошо, дожить бы до снега.

Потом, ловя рыбу, сидя в «мастерской» в кругу стружек, стоя возле дымокура или осматривая стадо, они в деталях обсуждали, как Белый поедет в Европу. Можно было по побережью Ледовитого океана, но эта дорога долгая и трудная, а можно было через Березово, этот путь короче, но опаснее. Для этого надо доехать до верховья Казыма, оттуда вдоль реки до Березово, а затем вдоль Сосьвы до Урала и дальше к Богословскому заводу. Там начинается узкоколейная железная дорога. По ней — до Кушвы. А дальше через Пермь, Вятку, Вологду, Санкт-Петербург прямая дорога на Гельсингфорс — это уже Финляндия, это уже свобода.

У каждого пути были свои преимущества и недостатки.

— Ладно, доживем до осени, — сказал Отец Детей.

— Доживем, там видно будет, — согласился Белый.

Когда выпал снег и встали реки и озера, мужчины собрались в путь на двух упряжках. Договорились, что Отец Детей проводит гостя до Божьего Озера, что в верховье Казыма, где живут его дальние родственник, а там окончательно решат, по какому пути дальше поедет Белый: то ли оттуда повернет прямо на Север, то ли на запад — вдоль реки, к Березово. В любом случае, как это принято у остяков, хозяева тамошнего селения проводят его до следующего селения. Одного не отпустят. А красных особо остерегаться нечего: в меховой одеж-де, владея языком, мало кто догадается, что он не остяк, а русский.

«Тем более что в нашем роду был русский, — сказал Отец Детей. — Лет сто назад Белый Царь выслал сюда на поселение каких-то бунтарей, которые против него пошли. Так вот, один из них женился на девушке из нашего рода и остался здесь. Звали его Ай Русь Вунг.[21] Почему так прозвали? Обычно так зовут тех, кто женился на младшей дочери, на младшей сестрице рода. Есть старший зять, есть средний, есть младший. Так вот, всякие забавные истории про младшего русского зятя рассказывают: как он учился ловить рыбу, пасти оленей, выслеживать зверя и птицу. Вначале все делал не так, как нужно. Ну и часто попадал впросак. Но настырный был, работящий, всему научился, и в роду полюбили его. А потом у него свой род пошел. То ли сыновьям его, то ли внукам очень пришлась по душе рыбная ловля. Они занялись рыбным делом, и двое из них переселились к устью Оби, где водится много белой рыбы: осетр, стерлядь, нельма, муксун… Сказывают, до сих пор их потомки там живут, возле Обдорска-города рыбу промышляют. А фамилия у них не остяцкая — Салтыковы. У царицы Екатерины кто-то из их предков служил. Вот от тех Салтыковых и досталась фамилия нашему Малому Русскому Зятю и его потомкам…»

— Спросят, скажешь: в роду был русский, — сказал хозяин.

Белый кивнул.

— У многих остяков, живущих по берегам Иртыша и Оби, фамилии почему-то пошли чисто русские, — рассказывал хозяин.

— Может, смешались давно с пришедшими из России?

Хозяйка накрыла на стол, сели выпить чай перед дорогой. Хозяин, попивая чай, кивнул в сторону, куда они поедут, и сказал, давая понять Белому, что собрался в путь не только ради него:

— У меня там есть и свои дела…

— Какие?

— Давно там не был, пора поклониться богам тех земель и вод.

Перед отъездом Белый, отдавая Отцу Детей винтовку и револьвер со всеми патронами, сказал:

— В лесу живете, в смутное время. Может, пригодится дом, землю защитить…

— А ты как же?

— Обойдусь.

— Без оружия, без защиты?

— Теперь я с Богом, — улыбнулся Белый и кивнул на часовню.

Отец Детей тоже глянул на Божий дом.

— Захочет — спасет, захочет — погубит, — сказал Белый.

— Так-то оно так.

— И оружие не поможет.

— Так-то оно так, — повторил Отец Детей.

Белый обвел погрустневшим взглядом селение, потом расцеловал детей, а Матери поцеловал руку и на прощание сказал:

— Мир тесен. Может, еще свидимся когда. Может, наши дети свидятся.

— Свидимся… — многозначительно сказал хозяин, глянув на небо.

— Жизнь не имеет предела… — вздохнула Матерь Детей.

— Не забывайте Божий дом, — попросил Белый. Помолчал, потом добавил: — Буду молиться за всех вас.

— Удачи и здоровья! — пожелала хозяйка.

— С Богом!..

Упряжки тронулись. Хозяин впереди, а за ним гость, ставший близким и родным за прошедшее лето. Отъехав, он оглянулся. Полукругом неподвижно стояли дети возле Матери. Они молча и грустно смотрели ему вслед. Только неугомонный Ромка, не совсем понимая, что дядя Петя, дядя Здравствуй, покидает их дом навсегда, бодро помахивал правой рукой.

Он уезжал в Европу, к своей семье, и чтобы молиться за безвинно убиенных русских, за свой, как он выражался, неразумный народ, за свою погибшую Россию. Что его ожидало в пути, никто не знал.

ГЛАВА XVI

Дорога привела Матерь с детьми к селению. Первыми почуяли приближающееся жилище олени, Угольный и Молочный. Предчувствуя отдых, быки-братья сами прибавили шаг, заспешили. Увидев чумы, обрадовались и путники.

Наконец-то люди! Наконец-то тепло, пища и уют! Наконец-то олени!

Матерь Детей остановила упряжку, быстро завязала поводок-вожжу и рванула дверь ближайшего чума. И остолбенела. В чуме было полно людей, но все они в странных позах. Все неподвижны. Голова в платке с бахромой. Головка в оранжевом платке.

Черная с проседью толстая коса на белом песцовом воротнике ягушки.

Костлявый, бугристый в суставах кулак с крепко зажатой табакеркой из желтой кости мамонта.

Затылок с сорванной вместе с кожей светлой косичкой. Головка в лисьем капюшоне с ушками. Руки, скомкавшие окровавленный платок. Головка в выдровой шапке. Цветастый платок с бахромой. Огромный перекошенный рот, захлебнувшийся немым криком. Голова без капюшона. Сведенные судорогой челюсти. Лоб с круглым черным отверстием чуть выше переносицы. Головка в голубом. Высокая женская шапка из белого пыжика.

Тугая женская грудь с коричневым соском, вывалившаяся из полы расстегнутой ягушки.

Под грудью расшитый бисером маленький капюшончик малицы с медными подвесками и бубенчиком. Перед грудью беленький платочек. Губки с белым налетом от молока. Взлохмаченная ягушка. Пустая глазница.

Единственный глаз покрылся сухой плен-кой всепрожигающей ненависти к убийцам. Перебитая рука. Перебитая нога. Полчерепа. Пол-лица.

Стол посреди чума обрызган сгустками побуревшей крови и облеплен ошметками слегка пожелтевшего головного мозга. Стенки чума в крови. Лежанки в крови. Посуда в крови. Одежда в крови. Весь дом в крови.

Все неподвижны. Все уснули вечным сном. Только младенец с высоты своей люльки, наклонившись вперед, прижав подбородок к груди, красными, как у тетерева, глазенками, кажется, с удивлением вглядывался в не-подвижные лица своих сородичей. Сейчас, когда задели жердину чума, люлька качнулась и медленно закружилась сначала в правую сторону, потом в левую. И, казалось, раскрыв ротик, он еще с большим нетерпением стал высматривать внизу свою молодую и красивую маму. Он надеялся на чудо. Он звал маму. Он ждал маму. Он просил воды, пищи и тепла. Его мучила жажда, ибо слезами выплакал всю воду.

Младенец поседел. Стал белым как снег. От плача он охрип и смолк. Притих. Только подвесной ремень его люльки, вращаясь, жалобно постанывал.

Младенца ни одна пуля не задела. И не потому, что красные пощадили его, просто красные стреляли по сидящим. В упор. Залпами. Через тонкую стенку чума. Поэтому сидевшие слева приняли смерть спиной, а те, кто были на правой лежанке, — грудью. И лишь младенец с высоты своей люльки, как небесный херувим, видел, кто и как принял неминуемую кончину. Только ему было суждено пережить всех сородичей в этом чуме.

Матерь Детей быстро захлопнула дверь чума. За ее спиной вырос старшенький Роман, спросил:

— Кто там?

И Матерь вдруг стала заикаться:

— Т-т-т-т-т…

Не могла вытолкнуть первое слово:

— Та-та-та…

Наконец, после паузы, ей удалось родить первое слово:

— Там… кровавый пир красных!..

Она хлебнула воздуха. Потом повернула сына лицом в сторону упряжки и, слегка подтолкнув в спину, шепотом сказала:

— Иди к младшим… Этого тебе лучше не видеть…

И мальчик молча поплелся к нарте.

А Матерь Детей в нерешительности смотрела на второй чум. Он выглядел более мирным, чем первый. Не видно дыр, вырванных пулями с расстояния в десяток шагов. Вроде бы стены целы. Вдруг там осталась хоть одна живая душа!.. Женщина подошла, осторожно приподняла меховую полость-дверь и заглянула внутрь.

Показалась левая лежанка, сплошь устланная шкурами. На шкурах покоилась совершенно обнаженная молодка, словно изваянная из снега и льда. Мертвенно-холодным блеском отсвечивали ее широкие бедра…

Матерь Детей, не чувствуя рук и ног, не ощущая своего тела, с подступившей к горлу тошнотой, пошатываясь, медленно побрела к нарте. И там свалилась на сиденье. Пришла она в себя от легкого прикосновения Романа:

— А там что?

— Там… живых тоже нет… — ответила она. — Дай отдышаться, сейчас поедем…

«Красные не дураки», — подумала она. В своих бумагах-отчетах они напишут, что «ликвидировали очередной очаг сопротивления». Ликвидировали. Никто из них, скажут, не стрелял по безоружным женщинам, детям, старикам. Они расстреляли чум, в котором засели восставшие остяки. И даже если они уничтожат подряд всех взрослых и малых, власть им ничего не скажет и не сделает. Они хорошо усвоили, что им можно все, что ничего запретного для них не существует. Никто и никогда не полезет в эти дебри для того, чтобы посмотреть, какой след там оставило «доблестное» войско красных.

Матерь Детей заторопилась в дорогу. Побыстрее отсюда, подальше. Она подняла уставшего вожака Угольного, повернула его голову в сторону дороги. Отъехав немного, остановилась. Оглянулась, окинула недолгим взглядом мертвое селение, тихо сказала погибшим сородичам:

— Схоронить вас нет сил… Сами это видите… Поэтому плохое в уме на нас не держите…

Затем она чиркнула спичку, бросила горящую палочку на дорогу и через этот всеочищающий огонь, потянув за собой вожака, шагнула прочь от мертвого селения.

Как ей показалось, она бодрым шагом повела старого Угольного в сторону родного дома. Широко открывая рот и раздувая ноздри, она жадно хватала морозный воздух. Ей подумалось, что весенний целебный дух лесов, озер и рек этой земли очистит ее нутро, ее сердце и душу. Сначала и вправду немного полегчало, но потом картина увиденного во всех мельчайших деталях опять всплыла в ее памяти. И она поняла, что от этого видения нельзя так просто избавиться. Тут либо с ума сойдешь, либо по доброй воле смерти начнешь искать. Маяться, мучая себя и своих близких, не хотелось. Нет, это не дело. Это не для нее. Теперь, особенно со дня гибели дочери Анны, ее постоянно тянуло в мир ушедших. Но умереть надо не просто так. Лучше умереть в борьбе с красными. В схватке с ними. Рвать их руками, ногами, когтями, зубами. Чем угодно, лишь бы уничтожить их. Такой кровавый разбой прощать и оставлять безнаказанным нельзя. Так можно уничтожить один народ, потом другой, а затем жизнь вообще… Вот только оставшихся детей нужно довезти до родичей, до живых людей. Ведь они еще совсем не успели пожить, им нельзя так рано уходить из жизни… А своего дыхания ни капельки не жалко. Но сначала спасти детей, отвести их в безопасное место, а потом на войну, на красных. Хоть с ружьем, хоть с топором, хоть просто зубами.

Она понимала, что ее загнали в угол, в тупик. Другого выхода нет. В мертвом чуме могли оказаться ее птенчики, ее дети. И красные с такой же легкостью расстреляли бы их, как и этих несчастных сородичей. Только за то, что остяки дышали и хотели жить на своей земле. Хотели жить по своим обычаям и традициям, со своими радостями и болями, со своими бога-ми и богинями. И, стало быть, если хочешь, чтобы жизнь на этой земле продолжалась и предки спокойно покоились в своем Нижнем Мире, нужно остановить красных, остановить их злодеяния. Остановить даже ценою собственного дыхания. Правда, это очень высокая цена. Ведь человеку только один раз дано пройти по земле. Один раз согреться теплом Солнца. Один раз озариться светом Луны.

Теперь, после мертвого селения, Матерь Детей все поняла. Поняла, почему аэроплан сбрасывал на головы ее детей огненные камни. Летчик не ошибался. Он отлично видел, что на дороге стояли не воины-мужчины, а женщина с детьми. Просто красные решили никого живым с Водораздела не выпускать. Особенно в южном и юго-западном направлениях. Там, на Оби, стояли старинные крепости-города Березово, Сургут, Кондинское, Самарово, или, по-новому, Остяко-Вогульск. И красным совсем не хотелось, чтобы весть об их кровавых и бессмысленных зверствах дошла до людей. И поэтому Водораздел они превратили в мертвую зону, в мертвую землю, где надлежало уничтожить всех восставших остяков, успевших скрыться здесь после главного сражения на Божьем Озере. Северное и восточное направления не столь рьяно оберегали. На севере тебе никто не поможет, хоть льдам-торосам жалуйся, хоть на богов своих молись, хоть красных анафеме предавай. А на востоке упрешься в водораздел между Енисеем и Обью, дальше пойдешь — к Енисею придешь, в незаселенные районы Красноярского края попадешь. Там ты тоже не опасен… Поэтому, выходит, коль не оборвали твое дыхание, не отняли твою жизнь в мертвой зоне, так сиди тихо, смиренно дожидайся своей кончины.

Нет-нет, Матерь Детей с такою участью не смирится. Она до последнего станет спасать уцелевших детей, а потом пойдет войной на красную нелюдь. Другого ей не дано. С такими мыслями она покидала мертвое селение.

ГЛАВА XVII

И когда в воздухе снова загудел аэроплан, между Матерью и старшеньким Рома-ном завязалась короткая схватка из-за ружья.

— Дай мне, я буду стрелять! — сказала Мать.

— Нет, я! — закричал сын Роман.

— У меня лучше получится!

— Я тоже постараюсь!

— Его нужно крепко наказать! За Анну!

— Я постараюсь! Я очень буду стараться!

— Его нельзя упускать!.. За нашу Анну!..

— Знаю, знаю, Мама!

Каждый из них тянул ружье на себя. Каждому из них хотелось вложить в выстрел по аэроплану всю ярость и боль. Хотелось отомстить за погибших от рук красных дочку и сестру, мужа и отца, сына и брата. Молча взывало о справедливой мести и мертвое селение. Поэтому никак нельзя промахнуться.

Между тем железная птица заметила упряжку и людей и начала описывать полукруг, чтобы по прямой ринуться в атаку. А ружье все еще не могли поделить — кому стрелять. Матерь сказала сыну:

— У меня рука тверже. Я охотилась.

Сын на это ответил:

— Я мужчина! Я — воин!

— Ладно, возьми, — уступила Матерь. — Только не спеши.

Они отошли подальше от нарты в надежде, что аэроплан начнет бомбить людей с ружьем, а не упряжку с малышами. И начали выбирать удобную позицию. Но это оказалось непростым делом. Нет поблизости ни толстого дерева, ни бугорка для упора руки или спины. Как и в первую бомбежку, их застали на чистом месте, посреди небольшого озерка. А добежать до берега, где стояло несколько ветвистых сосен, просто не успеть.

Роман лихорадочно перетряхивал подсумок с патронами.

Матерь деловито спросила:

— Сколько у тебя пуль?

— Было пять-шесть.

— Потерял, что ли?

— Да нет. Один патрон нашел.

— Заряжай, я остальные найду! — скомандовала Матерь.

Она вытряхнула на твердый наст дороги все содержимое подсумка, без труда отобрала еще пять пулевых зарядов и отбросила ставший теперь ненужным подсумок. Один патрон отдала сыну, остальные зажала в левой ладони.

— Если успеешь, сделай два выстрела. Самолет не быстрее птицы летит… Хоть и железный, мерзавец…

— Да-да, постараюсь! — с лихорадочным блеском в глазах отмахнулся сын.

— Только не спеши.

— Знаю, Мама.

Роман быстро зарядил ружье, затем сбросил на дорогу свою малицу и стал на ней поудобнее устраиваться. «С колена будет стрелять», — сообразила Матерь Детей. И молча похвалила: молодец, на этом чистом заснеженном льду ничего другого не придумаешь. Хороший охотник из него вырастет. И удачливый, и сообразительный, и скорый на руку и на ногу. Нужда заставит, так преждевременно и неплохим воином станет. Хотя война — это недетское дело. Но тут деваться некуда.

Между тем аэроплан развернулся и по-над нартовой дорогой полетел с северо-востока на юго-запад. Его темная тушка показалась за озером над верхушками сосен. Держал он курс прямо на одинокую упряжку.

Роман, кажется, успел подготовиться к встрече с железным чудовищем. Он уже согнул левое колено и положил на него локоть левой руки. Ружье держал на правой вытянутой ноге, пряча до поры до времени от аэроплана, чтобы тот его не заметил и не свернул в сторону до выстрела. И только когда аэроплан, преодолев полоску озерного берега, на небольшой высоте вышел на прямую линию со стрелком, мальчик поднял ружье, чуть согнул для устойчивости правую ногу, а левой рукой, с плотно прижатым к колену локтем, взялся за цевье. Осталось поймать на мушку чудовище, изрыгающее огненные камни, и спустить курок.

Матерь Детей на несколько шагов отошла за спину сына и, невольно сжавшись, стараясь стать как можно меньше, присела на корточки. Она молчала. Знала, что иногда скажешь под руку — так этим скорее повредишь, нежели поможешь делу. Мальчик все-таки держит в руках ружье не первый раз. Правда, до сей поры он охотился только на зверей и птиц, а вот тут впервые… Прости, Господи, не по своей воле дожили до такого дня…

Матерь Детей не мигая, заколдованно смотрела на ствол ружья, откуда должно выскочить возмездие за гибель доченьки Анны, за мужа, за сына, за девушку-ненку, за сородичей мертвого селения. От аэроплана уже отделились одна черная точка, вторая, третья. Это огненные камни. Ну, давай же, давай, стреляй! Пора, не то поздно будет!

Ревя, как хищное чудовище, аэроплан несся на Матерь и ее детей. И когда он навис почти над головой Романа, Матерь увидела обрывок пламени из ружейного ствола. Наконец-то! В следующий миг воздушная волна ударила ее в спину и ничком бросила на шершавый наст зимника. Ах, упреждение, упреждение он не взял, пронеслось в голове Женщины. Надо было сказать ему об этом. Ах, не догадалась, не успела. Гул мотора стал удаляться, начала оседать снежная пыль. Что же со старшеньким?! Матерь бросилась к сыну. Роман лежал на спине, прижимая к себе ружье. Видно, волна огненного камня хлестнула его спереди и свалила навзничь.

— Ну, цел-жив?! — выдохнула Мама. — Не задело?! Не стукнуло?!

В глазах сына метались яростные огоньки. Но он не попытался даже пошевелиться и встать на ноги. В правом углу рта выступила сукровица, почти незаметная. Он чуть шевельнул ружье на груди и с внутренним хрипом, тяжко, но внятно выговорил одними губами:

— Возьми… — и метнул горевшие живым огнем глаза в сторону гудевшего в небе аэроплана.

И Матерь без слов поддалась страстному порыву сына: уничтожить огненно-каменное чудовище. Она схватила ружье за ствол и, озираясь на небосвод, выскочила на нартовую колею. Выпрямилась, повернула голову в сторону гудящего аэроплана, замахала руками и, словно тот мог ее услышать, закричала свистящим шепотом надсаженного горла:

— Давай, давай сюда! Вернись!

И пуще прежнего замахала руками. Сейчас она больше всего боялась, что аэроплан безнаказанно улетит. А этого никак нельзя допустить. Есть еще заряды: в левой руке она крепко сжимала четыре патрона с пулями.

— Вернись! — кричала она. — Видишь, мы еще живы!

Аэроплан гудел над кромкой приозерного леса. Его не было видно с озера.

— Вернись, чтобы убить нас! — кричала в небо Женщина. — Посмотри, мы еще не все погибли! Ты не всех убил!

И, словно услышав крики Женщины, аэроплан начал разворачиваться. Он показался на полуденной стороне неба. Он шел прежним курсом, по старому замыслу: на северо-востоке залечь на прямую над оленьим зимником и спикировать к упряжке с людьми.

Увидев серебристый бок разворачивающейся крылатой машины, Матерь облегченно вздохнула. Наконец-то представилась возможность расквитаться за преждевременно погубленную жизнь доченьки Анны, всех родственников и близких. Пусть только не испугается, не свернет в сторону эта смертокрылая машина. Она, Матерь Детей, слава Торуму, знает, как обращаться с ружьем. Жизнь научила этому. С ружьем она уже прошла два круга жизни.

На первый круг ступила в ранней юности, когда умер отец Савва и она, как старшая в семье, по первоснежью пустилась на охоту на белок и глухарей, чтобы прокормить семью. Второй круг одолела после того, как ее первого мужа русские увезли за шаманство, а на нее повесили пушной и рыбный план за мужа. Делать было нечего, пожаловаться некому. Два года ей пришлось тянуть эту лямку, пока не сменили председателя колхоза и она не вышла замуж во второй раз, за Отца Детей. Но за это время научилась стрелять не хуже охотника-мужчины. А теперь вот вступает с ружьем в третий, последний круг своей жизни. И сейчас она вынуждена поднять ружье не на зверя-птицу, а — прости, Бог, — на красную крылатую машину, на красную нелюдь. По аэроплану, конечно, ей не приходилось стрелять. Но почти за год войны с красными она наслышалась много рассказов, в том числе и о стрельбе по крылатым машинам. Она хорошо представляла себе, где находится сердце чудовища — мотор, где топливный бак, где сидит летчик-рулевой. Если аэроплан пролетит прямо над ней, то ведущего ирода, конечно, пулей не до-стать. Его можно зацепить на развороте или на взлете, коль вдруг задумает сесть на озере или реке. Не попасть, промахнуться по такой махине, не повредить ее — грех. Это тебе не чирок-свистунок, который за мгновение десять раз метнется влево-вправо или вверх-вниз… А эта крылатая дура хоть и железная, но громоздкая и поэтому вполне уязвимая. Только пугаться ее не следует. Но Матерь Детей давно уже утратила всякий страх.

Пока аэроплан разворачивался и ложился на нужный курс, Матерь Детей готовилась к стрельбе. К защите своих детей, своей упряжки, своего дома, а точнее, готовилась к защите своей Земли и тех людей, кто жил на ней. Она зарядила ружье и приложила приклад к плечу. Приклад оказался длинноватым — не очень удобно прицеливаться. Тогда она быстро развязала, кое-где обрывая, тесемки ягушки и освободила от одежды правую руку, отпихнув пустой рукав за спину. Теперь приклад ружья пришелся впору. Ведь толщина меховой шубы на плече была больше высоты одной ладони.

Все, ружье готово для стрельбы. Второй пулевой патрон она зажала вместе с цевьем левой рукой.

Теперь она присела посреди дороги на правую согнутую в колене ногу, а левую чуть выставила вперед для опоры стволодержащей руки. Все у нее было рассчитано. Если после первого выстрела огненный камень не упадет на нее, она развернет корпус толчком правого колена, в развороте перезарядит ружье и выстрелит второй раз вслед железному людоеду. Вторая пуля не будет лишней.

Между выстрелами, если огненный камень упадет поблизости, нужно будет, перезаряжая ружье, плотно прижаться к земле, чтобы взрывной волной не отбросило в рыхлый снег на обочину дороги.

Матерь Детей полубоком, выставив вперед левое плечо, с ружьем в руках сидела посреди дороги в ожидании огнемечущей крылатой машины. Женщина была готова к защите. И аэроплан красных был готов к атаке. Он вышел на пикирующую прямую. Женщина отметила машинально, что он держится чуть левее дороги. Это хорошо, подумала она. Слева удобнее взять его на прицел. Но он летел немного выше, чем в первый заход, однако при подлете будет на расстоянии верного выстрела.

Смертоносный аэроплан все ближе и ближе. Женщина взяла его на мушку, но с неженским хладнокровием выжидала. Ей нужно было бить наверняка, ибо другой такой возможности у нее не будет. Женщина замерла в ожидании, как бывало на охоте на подлетающую птицу с учетом скорости ее полета и направления ветра. Наконец она выдохнула:

— Ах, за Анну!

И нажала на курок. Приклад приятно уда-рил в плечо. Значит, крепкий заряд.

Но как ни старалась, а упустила единственно нужный миг и второй выстрел не успела сделать. Аэроплан даже не шелохнулся. Выбросил свои смертоносные камни и полетел дальше.

Матерь Детей в отчаянии повалилась на дорогу. Только теперь она поняла, что стрелять надо было на подлете, когда аэроплан подставляет свой двигатель, а не в момент нависания над головой. Она лежала на утоптанном снегу зимника и горько сожалела о том, что упустила свой шанс, не отомстила за Анну, за всех погибших. Вряд ли теперь крылатая машина вернется. Она лежала неподвижно, будто подкошенная. Хотя ее не задело осколком. На сей раз огненные камни упали где-то в стороне.

И вдруг она услышала гул. Подняла голову и увидела, что аэроплан возвращается. То ли его раззадорило это неравное единоборство, то ли он хотел взглянуть на результаты своей работы и убедиться, что в живых никого не осталось. То ли Бог внял мольбам женщины и решил дать ей еще один шанс, дабы она могла расквитаться с крылатой машиной за гибель дочери.

Матерь Детей, лежа, быстро зарядила ружье. Что-то ей подсказало, что раньше времени нельзя подниматься и показывать, что она еще жива. И только когда аэроплан стал подлетать к ней, она вскинулась на колени, подняла ружье и почти беззвучно выдохнула:

— За Анну!

И плавно нажала на курок. Аэроплан дернуло. Припав к земле, она быстро перезарядила ружье и, уже не целясь, навскидку выстрелила вслед уходящей машине.

Аэроплан качнуло влево-вправо, потом повело вниз. Но перед кромкой озерного леса он опять пошел вверх, поднялся над деревьями, и там от него повалил дым. С этим сизым дымным хвостом он и скрылся за лесом.

— Попала! Попала! — закричала она. — Анна, я попала! Попала!

И она захохотала глухим, шипящим, истерическим хохотом. Потом как-то незаметно ее хохот перешел в заунывный вой-плач. Она бросила на дорогу ружье, вытерла глаза угол-ком платка и медленно, покачиваясь из стороны в сторону, пошла к неподвижно распластанному на своей малице старшенькому Роману.

— Я попала в мерзавца! Слышишь, Роман? — говорила она сыну. — От него дым повалил. До Березово никак не дотянет. И до фактории не дотянет. Посреди какого-нибудь болотца протухнет!..

Они оба знали, что для гибели крылатых машин требуется не очень много. В снег и пургу они не летают. В пасмурную погоду могут потерять ориентир и, израсходовав топливо, шмякаются о землю. В этом случае даже рулевые-огнеметчики не остаются в живых. Если они не погибают при падении, то замерзают в снегах и льдах за сотни верст от человеческого жилья. Похоже, у красного войска каждая крылатая машина на особом учете. Стало быть, сегодня Матерь с сыном нанесли карателям ощутимый урон. Правда, красные наверняка спишут эту потерю на счет неуловимого Малого Сеньки-старика, одного из последних остяцких воинов, которого никак не могут взять ни живым, ни мертвым. Впрочем, это не имеет значения. Главное — вот на этом озере они одолеликрасных, побили их.

— Мы их побили, слышишь, Роман?! — повторила Матерь Детей, останавливаясь возле сына.

Тот не ответил.

Матерь, охваченная азартом охоты на ненавистный аэроплан, не сразу обратила внимание на то, что сын смертельно бледен и неподвижно лежит на малице, крепко сжав грудь и бока скрещенными руками, словно основательно продрог и хотел таким образом согреться. Веки его были опущены и тоже неподвижны. Мать наклонилась над ним, как несколькими днями раньше над умирающей Анной, нежно взяла его обеими ладонями за щеки и тихо позвала:

— Роман!.. Роман, ты слышишь меня?!

Сын медленно поднял веки. В его глазах уже не метались яростные живые огоньки. В них стояла смертная тоска, сжавшая материнское сердце до дикой боли.

— Тебе холодно? Давай малицу надень!.. — в отчаянии прошептала Мать.

Она хотела поднять сына, чтобы вытащить из-под него малицу, но по его лицу скользнула такая боль, что она тотчас же опустила его на снег. Сквозь пальцы его правой руки, сжимавшей бок, проступила кровь. «Нужно перевязать и укрыть его!» — мелькнуло в голове Матери, и она уже собралась было бежать к нарте за перевязочным материалом и теплой одеждой, как сын взглядом остановил ее. Он разлепил спекшиеся губы и, с трудом выталкивая слова, тихо спросил:

— Мама, а наш Верхний Отец возьмет меня к себе на Небесное кладбище?

И Мать, почувствовав, что ему нельзя перечить, торопливо, ибо спешила к нарте за теплыми вещами, уверила его:

— Конечно, возьмет. Он забирает туда воинов и всех лучших людей, кто не своей смертью уходит из жизни. Ты ведь знаешь об этом…

— А-а, хорошо… — выдохнул сын.

— Ты тут немного потерпи, — сказала Мать. — Я сейчас, мигом — до нарты и сразу обратно. Перевяжу — и тебе полегчает. Ну, потерпишь немного без меня?!

Лицо сына немного вроде бы посветлело, а глазами он будто сказал «да». Матерь тут же сорвалась с места.

Глянула, а нарта уже возле противоположного берега озера. Вожак Угольный, прихрамывая на переднюю правую ногу, пытался увезти нарту с младшими детьми в прибрежный лес. Видно, осколком огненного камня перебило вожжу, и раненый Угольный поспешил укрыться под соснами бора от назойливой железной птицы, больно бьющей горячим клювом. Но у берега огненный камень сразил правого пристяжного быка, Молочного. И теперь вожак уже не мог тянуть всех — и нарту, и своего подбитого младшего брата. И встал. «Вот умник, вот умник», — машинально отметила Матерь.

Она догнала упряжку, завязала обрывок вожжи, быстро собрала тряпки на перевязку, схватила лебяжью ягушку-одеяло и, бегло оглядев младшеньких Савву и спустившуюся с нарты Марию — не задеты ли осколками, не нуждаются ли в помощи, — бросилась обратно к старшенькому Роману. Но опоздала. Пока она ходила — оборвалось его дыхание. Из приоткрытых уголков рта стекала кровь, оставляя две полосы. Его болотно-зеленые глаза, еще не успевшие покрыться сухой пленкой, были устремлены прямо вверх, на весеннее голубое небо, словно там он высматривал свое будущее Небесное пристанище, о котором спрашивал Маму перед самой кончиной.

Вот туда и ушла душа старшенького Романа, пока Матерь бегала к нарте.

Матерь опустилась на землю у изголовья сына, закрыла ему веки, навечно отняв от его любознательной и озорно-болотной зелени глаз весь мир с последним ярким весенним днем, замотала его лицо и голову своим платком, завязала уголки под его подбородком. Потом надела на него малицу, застегнула ремень с ножнами на правом боку, сложила ему на груди руки, одетые в рукавицы.

Делая все это, Матерь глухо рыдала-приговаривала:

— Мой последний кормилец,
Мой последний защитник,
Мой последний воин,
На кого ж ты нас оставил?
На кого ж ты нас покинул?
Куда ж я теперь с твоим неоперившимся братиком?
Куда ж я теперь с твоей неоперившейся сестренкой?
Как мы без тебя дорогу к дому найдем?
Как мы без тебя эту дорогу одолеем?
Кто ж нам рыбу озерную наловит?
Кто ж нам рыбу речную добудет?
Кто ж нам зверя-птицу принесет?
Мой миленький ребеночек!..
Моя миленькая кровинушка!..
С этими рыданиями-причитаниями, все продолжая разговаривать с сыном, Матерь закидала комьями снега окровавленный наст дороги. Человеческую «светлую», «яркую», то есть кровь, не должны видеть ни Солнце, ни Луна, ни Небо, не должны клевать-крошить ее вместе со снегом ни глупые птицы, ни неразумные звери.

Потом она осторожно положила тело сына на шкуру и волоком, тяжело потянула ее к берегу озера, в сосны, где она соорудит ему последнее земное пристанище. Она прошла мимо одинокой упряжки с хромым вожаком и убитым пристяжным, которых подбил-таки проклятый аэроплан. После, как в тумане, плохо соображая, но все делая так, как нужно, машинально освободила от упряжи убитого Молочного, при этом отметила, что пристяжной принял на свой бок все осколки от огненного камня. Он прикрыл собою детей на нарте, спас их. Конечно, так вышло в силу обстоятельств, как бы невольно, но все равно она благодарно провела рукой по остывающему «лицу» старого оленя. Затем на одном хромающем быке она притянула нарту под сосны, где начала устраивать привал. Перевязала рану на ноге вожака Угольного, сняла с него лямку и на поводке привязала за сосенку на целине — пусть копает и достает себе ягель. Развела костер, повесила над ним чайник. Утоптала снег для лежанки, нарубила туда соснового лапника и постелила шкуру. На шкуру поставила люльку с Саввой, а рядом посадила няньку — младшенькую Марию. Сначала нужно накормить детей, а потом надо будет собрать в последний путь погибшего старшенького.

Вечером, когда Матерь готовила для детей постель, Мария вдруг сказала:

— А меня железная птица тоже клюнула.

— Как?! Куда?! — изумилась Мать.

— Вот сюда, — и девочка показала на бедро.

— А почему сразу не сказала?!

— Не больно было.

Матерь немного успокоилась, когда, осмотрев рану, присыпала ее пеплом и забинтовала. Она оказалась неглубокой, и кровь на ней давно уже запеклась. Но под утро Матерь проснулась от стонов Марии.

— Что с тобой? — спросила Мать.

— Мне жарко, Мама.

Матерь приложила руку к ее лбу. У девочки был жар.

— Только не вздумай болеть, доченька! — взмолилась Мать.

Она встала и, тяжело ступая, собирая сухие сосновые сучья для костра, сквозь наворачивающиеся слезы все вопрошала:

— Почему огненный камень красных мое тело не заберет?! Почему огненный камень красных мою душу не заберет?!

Но над ней только безмолвное небо, только безмолвные снега.

ГЛАВА XVIII

Волчица-мать плакала беззвучно и без слез.

…В тот день аэроплану-лазутчику не повезло: не сбросил огненные камни, никого не прибил, не навел ужас, не напугал до смерти. Это уже был непорядок. И поэтому летун очень обрадовался, когда увидел внизу на чистине волчью семью.

Волчица-мать лежала на животе, подставив теплым лучам весеннего солнца голову на вытянутых передних лапах. Перед ее прикрытыми холодными глазами проплывали картинки этой зимы. Война хорошо кормила ее семью. То попадутся туши убитых в перестрелках оленей, то остатки всякой еды на местах привалов и ночевок, то брошенные селения, где всегда есть чем поживиться. Красные не трогали волчью семью — им было не до волков.

А с хозяином этих земель волки почти всегда жили в ладу. Правда, Волчица-мать иногда брала оленей из хозяйского стада, но ровно столько, сколько разрешал Верховный, ибо пред тем, как взять оленя, на окраине пастбища она задирала голову к небу и просила добычу у Верховного. И если Тот разрешал, брала, если нет, то уходила ни с чем. Не станешь же ссориться с Верховным из-за одного-двух оленей. Да и Он всегда знал, сколько полагается Волчице-матери. И она знала меру — лишнего не просила. Но если она начинала брать без разрешения Верховного, то хозяин сначала смотрел сквозь пальцы, терпел сколько-то времени, но потом наказывал ее род. Такими были отношения между хозяином и его четвероногой соседкой.

Сейчас Волчице-матери инстинкт подсказывал, что надо уходить. И уходить на север, подальше от сытных снегов войны. В семье не могли ее понять: почему нужно покидать эти земли, тем более что теперь все можно, все дозволено. Но умная звериная матерь смутно ощущала, что в мире существует очень тонкая, почти призрачная связь между двуногими и четвероногими. Если хозяин исчез, если превратился в пустоту, в ничто, то наступает твой черед. И, только уйдя на другие земли, к другому хозяину, можно спастись, потому что нормальной жизни не может быть в хаосе и беспорядке. Надо бы подняться, развернуться всем корпусом и медленно двинуться по протоптанной тропе, которая уводит прямо на север. И ее семья нехотя, с оглядкой на место пиршества, поплетется за ней.

Она услышала гул железной птицы, но не придала этому особого значения. Не впервые она шумит над снегами-льдами. Эта птица охотится на двуногих, а не на четвероногих. И Волчица-мать все продолжала думать о пути на север. Не обратили внимания на аэроплан и ее детеныши с Волком-отцом, что за ее хвостом «прибирали» впадинку посреди болота, где завалили молодого бычка, который был подранен шальной пулей, и поэтому стал довольно легкой добычей. Точнее, отец учил молодых каким должно оставаться место пиршества. Верховный с неба все видит: плохо сделаешь — не будет удачи. Правда, теперь война все перепутала и в волчьей жизни: время охоты и время отдыха, ночь и день, утро и вечер. Гул все нарастал со стороны севера.

И этот гул стал наполнять нутро Волчицы-матери. Нужно было подняться, взглянуть на железную птицу, попытаться понять, что та задумала. Но картинки-видения так захватили ее, что не дали вовремя почувствовать опасность.

А железный гул все набивался в ее нутро и как бы завораживал, сковывал волю, не давал шевельнуться. И наконец, когда все ее нутро переполнилось, гул мгновенно сорвал ее с места и она четырежды скакнула в сторону южной тропы. Это ее и спасло. На пятом прыжке сзади грохнуло — и земля будто раскололась. Но она все продолжала огромными прыжками нестись на юг. И не могла остановиться. И только когда тень железной птицы перегнала ее, она остановилась, перевела дух и оглянулась.

Волк-отец с сыном неслись по старому следу-тропе на север, в противоположную сторону. А над местом пиршества висело облако снежной пыли. Когда эта пелена, оседая, поредела, она никого там не увидела. Там зияла бездна. Так ей показалось.

Значит, двое ее детенышей канули в бездну.

Ее детеныши превратились в пустоту.

Ее детеныши превратились в ничто.

Они ушли, как и хозяин этих земель.

И Волчица-мать заплакала. По-собачьи села на снег, задрала голову к небу и заплакала-завыла. Она плакала протяжно и тоскливо. На одной плачущей и долгой ноте. Так она оплакивала своих детенышей. Так она жаловалась Верховному на свою потерю, на свою судьбу.

А между тем, сделав разворот, железная птица пошла на новый заход. Со стороны севера она вышла на прямую, на которой находились три уцелевших волка. Два первых неслись навстречу аэроплану, стараясь до его приближения укрыться в небольшом приболотном леске. А Волчица-мать все сидела неподвижно и плакала. Но когда грохнули взрывы по первым двум бегущим и после этого гул особенно сильно стал давить на ее нутро, она медленно поднялась, повернула в свою, южную, сторону и как бы нехотя, как бы по принуждению затрусила к ближнему лесу. Вернее, инстинкт самосохранения заставил ее сделать это. И уже на окраине бора, в мелком сосновом подросте сзади, грохнуло, и ее подтолкнуло снежным вихрем и занесло в глубь леса. Там ее накрыло снежным шквалом и пронесло то ли по Верхнему Миру, то ли по Нижнему. Сколько ее носило по этим мирам, она не представляла. Когда открыла глаза, увидела дорогу. Пошевелила передними лапами. Они были целы. Но вся задняя часть туловища онемела, точнее, помертвела. И невозможно было дотянуться туда, чтобы зализать раны. Все ее тело сверху было присыпано снегом. Она чувствовала тяжесть снежных комьев. Нужно стряхнуть их с себя, избавиться от них. И чтобы не оказаться в леденеющей от весенних заморозков снежной берлоге, она с трудом выползла на нартовую колею. Дорога сохранила запах человека. Она лежала неподвижно на обледеневшей тверди дорожной спины и, прикрыв глаза, смотрела картинки.

Волк-отец с сыном проваливаются в бездну.

Превращаются в пустоту.

Превращаются в ничто.

Но оплакивать их нет сил.

И нет голоса. Вместо плача она выдавила из себя только жалостливый хрип. Значит, на севере делать нечего. Значит, нужно идти туда, куда повернута голова. В полуденную сторону.

Дорога пахнет человеком. А ей и нужен человек. Она видела призрачную картинку: хозяин, человек. Может быть, хозяйка. Может быть, их сын. Нужен человек с любым оружием: с ружьем, копьем, ножом или с топором. Чутье ей безошибочно подсказывало: это ее последняя картинка в Среднем Мире. И эту картинку надо догонять.

И Волчица-мать поползла по дороге, пахнущей человеком.

Она ползла, когда зажигалась утренняя заря. Она ползла, когда светило солнце. Она ползла, когда угасала вечерняя заря.

Она ползла, когда на небо поднималась луна.

И наконец догнала человека. Быть может, хозяйку. С сыном и собакой. Но женщина странно себя повела. Она не прикоснулась ни к ножу, ни к топору. Вместо этого она заговорила с непрошеной гостьей и затем поделилась едой, которую положила на дорогу. Увидев это, Волчица-мать заплакала. Она ничего не могла понять. Что, все в этом мире перевернулось?.. Кто перевернул? Война? Красные? Белые? Когда же это случилось? Когда?..

Волчица-мать плакала беззвучно и без слез.

ГЛАВА XIX

И настало утро, когда Матерь Детей не смогла подняться на ноги. Она лежала на спине у костра и смотрела на высокое весеннее небо, на восходящее золотистое солнце, на рыже-зеленые верхушки боровых сосен и не захотела смириться с мыслью, что пришел конец. Она закрыла глаза, крепко зажмурилась, и перед ее мысленным взором пронеслась череда событий последних дней. Точнее, череда смертей: муж, сын, девушка-ненка, старшенькая Анна, старшенький Роман, мертвое селение, распятый на дороге, младшенькая Мария.

Мария проболела совсем недолго, ушла из жизни ночью, тихо и спокойно, без плача и стонов. Мать проснулась, может быть, одним мгновением позже, будто кто, подтолкнув, спешно разбудил ее. Она открыла глаза, прислушалась к зловещей тишине и поняла, что они с Саввой-несмышленышем остались вдвоем.

Вслед за людьми красная крылатая машина отправила на тот свет беззаботного и веселого рыжего пса Хвост Крючком, быков-братьев Угольного и Молочного. Хозяином быков был старшенький Роман. Как это принято у всех ханты, олени в семье распределялись между всеми членами семьи, на оленью удачу каждого. Еще во младенчестве Отец подарил Роману темношерстную красивую важенку Высокий Рог. Она в первую же весну родила теленка, черненького, резвенького. По цвету шерсти и назвали его Угольным. В следующую весну Высокий Рог принесла второго малыша, со светло-коричневой шерсткой. Он сразу себя проявил тем, что, как только матери-оленихи начинали кормить его сверстников, он пристраивался рядом к свободному соску. Значит, любил молоко. Вот и стал Молочным. Через год их мама, Высокий Рог, после вольного выпаса не вернулась осенью домой. А братьев-быков обучили нарте, и стали они степенными стариками по оленьему возрасту. Если старшему было около восьми-девяти лет, то младшему семь-восемь. И вожак Угольный погиб от голода и раны, полученной при второй бомбежке. Главное, после ранения он не мог самостоятельно прокормить себя, не мог добраться до сладкого ягеля. Раненная передняя нога не работала, не разгребала снег. И нельзя было на нее опираться, чтобы левым копытом доставать корм. Матерь, зная, что без оленя станет совсем тяжко, из последних сил боролась за дыхание вожака. Сама разгребала для него снег, но без лопаты это было трудно делать. Потом стала подкармливать Угольного лишайником с деревьев. Но все равно это был не сытный ягель. И в одно утро она обнаружила, что вожак как лежал в снежной яме на животе, изогнув шею, уткнув морду в левое предплечье, в свою теплую шубу, так и уснул вечным сном. С этого дня Матерь Детей, точнее, теперь уже Матерь Дитя, бросила нарту и впряглась в волокушу.

Просматривая картинки прошедших дней, она тотчас же начала наполняться яростным злом. До хруста сжав челюсти, она открыла глаза и сказала Небу назло красным:

— Нет, не умру! Не умру!..

Медленно повернулась на бок, потом на живот и, опираясь на локти, подползла к потухшему кострищу. Сдвинула в кучку вчерашние не догоревшие головешки и угольки, собрала в горсть сорванные ветром с деревьев кусочки лишайника и мелкие-мелкие веточки, осторожно, как большую ценность, сунула их в головешки и, вытащив спички из платяного нагрудного кармана под ягушкой, запалила с таким трудом собранную растопку. Влажный лишайник зашипел и лениво зашаял.

Костер нехотя разгорался. Струйки сизого дыма потянулись прямо в небо, обещая устойчивую ясную погоду.

Матерь Детей собрала в закопченную кружку кусочки потемневшего под весенним солнцем снега и вскипятила воду, куда бросила три-четыре дольки чаги. Чай уже давно кончился. Выпив кипяток, она немного приободрилась. Чага издавна, если ничего другого не было, заменяла чай. На вкус, правда, напиток горьковатый, но цвет приятный — оранжево-коричневый, здоровый, лесной. После чагового чая она достала из-за пазухи куропачье крылышко с кусочком грудинки с беличью головку, последнюю добычу Пойтэка, и сварила все в той же закопченной кружке, которая теперь служила и чайником, и котлом. Она откусывала по кусочку от грудинки и, старательно прожевав, эту мясную жвачку небольшими порциями вкладывала в ротик маленькому Савве. Он глотал жвачку, почти не жуя. Матерь давала ему время от времени глотнуть из блюдца бульон от крылышка. Савва сейчас очень смахивал на птенца в гнезде: проглотив пищу, он тотчас же разевал ротик. Ждал следующую порцию. После бульона Матерь дала ему несколько глотков чагового чая, чтобы утолить жажду. От такой трапезы Савва вроде бы даже повеселел: заблестели его глубоко впавшие болотно-зеленые глазенки, и он довольно бодро сказал:

— Ням-ням-ням!..

— Ты что — еще хочешь есть? — удивилась Матерь.

— Ням, — повторил маленький Савва.

— На этот раз все, Савва, нет ням, терпи, — сказала Матерь. — У нас впереди еще длинный день…

Савва на это среагировал по-своему. Он оглядел кострище, посветлев личиком, улыбнулся Пойтэку, как старому другу, откинулся на высокую спинку люльки и, наклонив головку к правому плечику, вдруг беззаботно запел:

— А-а-а-у-у-у-а-а-а…

Матерь лишилась дара речи. Она долго широко раскрытыми глазами смотрела на младшенького сына, потом со слезами осыпала поцелуями своего несмышленыша, говоря радостно:

— Савва, миленький! Ты еще можешь петь?! Значит, мы с тобой не пропадем?! Значит, еще поживем! А про ням-ням ты просто пошутил, да?

— А-а-а… — ответил Савва.

— Ай да Савва! Ай да шутник! Ведь твое сердце уже не клюет голод?

— У-у-у…

— Хорошо. Сегодняшний день как-нибудь проживем. Правда, Савва?

— А-а-а…

— Мы выйдем к людям. Обязательно выйдем, Савва!..

— У-У-У…

Так, беседуя с сыном, Матерь распеленала его и заменила мокрые стружки в нижней куженьке-сиденье на сухую оленью шерсть. Теперь она выстригала шерсть со шкуры-волокуши. Сделав это, Матерь облегченно вздохнула. С Саввой все в порядке на сегодняшний день. Вроде бы насытился, в люльке сухо, настроение у него бодрое. Только побыстрее бы в дорогу собраться.

Запеленав Савву, Матерь взялась за свои дела. А дела у нее не настолько хороши, как показалось ее неразумному младенцу. Она не спеша обсосала косточки крылышка, вытянула из них самое ценное — тоненький костный мозг и все это запила остатками бульона. В желудке остро покалывало и время от времени урчало. Подержав двумя ладонями живот, она уняла боль.

Старик Пойтэк, лежа на краю шкуры-волокуши у ног хозяйки, изредка открывая один глаз, внимательно поглядывал на нее. Ждал своей доли. Женщина протянула ему две косточки. Он осторожно взял их одними губами, подержал немного и положил перед собою на снег. Только после этого обнюхал и отправил в пасть, громко хрустнув.

— А ты, Пойтэк, кажется, сытый? — спросила хозяйка.

Услышав свое имя, пес слабо шевельнул хвостом.

— Знаю, ночью ты на охоту ходил, — продолжала женщина. — Что-нибудь добыл?

Пойтэк широко разинул пасть и ответил:

— Ав-вав…

— Знаю, ты охотник удачливый, — говорила хозяйка. — Мышами и прочими мелкими зверюшками-птичками ты, конечно, напитался. Напитался, но, конечно, не досыта, но все же сердце немного обмягчил. Ты у нас с голоду не пропадешь.

Пойтэк встал и, изобразив на морде собачью улыбку, подошел к хозяйке и попытался лизнуть ее в лицо.

— Ах ты проказник, остальные косточки выпрашиваешь, — со смешком удивилась хозяйка. — Нет, тебе достаточно. А эта пища для Ползущей, для Высоконогой. У нее тоже сердце есть. Она тоже голодная. Совсем без куска ее нельзя оставлять, Пойтэк.

С этими словами женщина завязала оставшиеся косточки в уголок платка, искоса глянув в обратную сторону дороги, где, прикрыв глаза, лежала раненая Волчица, за ночь ползком догнавшая людей с собакой на этой стоянке. Она приползла рано поутру, когда только начало светать. У Пойтэка на холке вздыбилась шерсть, и он грозным лаем разбудил хозяйку. Женщина приподнялась на лежанке, внимательно посмотрела на незваную гостью. Она остановилась на границе, разделяющую животный мир от человеческого. Главное, не перешла эту невидимую линию, не нарушила ее. Стало быть, Высоконогая в своем разуме. Понимает, что можно, а чего нельзя. А хозяйка погладила старого Пойтэка по шее и, успокаивая его, унимая его злобно-азартную дрожь, сказала:

— Пойтэк, не трогай ее. У нее дела намного хуже, чем у нас!..

С этими словами Матерь опустилась на лежанку и задремала. Пойтэк перестал лаять. Но, сев на задние лапы, до самого восхода солнца недоверчиво поглядывал в сторону Волчицы. Он не мог понять, почему хозяйка с таким сочувствием отнеслась к этой незваной гостье.

Сейчас, после разговора с Пойтэком, Матерь занялась своими ногами. Все прошедшие дни пронеслись, как в кошмарном сне. Она билась только за одно — за жизнь детей, за дыхание детей. Как бы их защитить, как бы их спасти! О себе она напрочь позабыла: что ест, что пьет, во что одета, спит ли по ночам, бодрствует ли, оберегая сон детей. И вот теперь обнаружила, что шершаво-острый, как нож, весенний наст давно протер ее подошвы, а утренние и вечерние заморозки обморозили ее пятки. Пятки отекли и посинели. И теперь ступить на них невозможно. Они не держат ее хрупкое, высохшее тело. Но умирать она не собиралась. Вернее, она была готова принять смерть, но не сейчас, а немного позже, когда сделает еще несколько неотложных земных дел. И поэтому она принялась лечить свои пятки. Из дорожной мужской игольницы она вытащила самую толстую иголку и толстую нитку. Водя ниткой по бокам закопченной кружки-чайника, со всех сторон покрыла сажей. Иглу тоже смазала сажей. Потом, стиснув зубы, без единого оха и вздоха, прошила большими стежка-ми сажевой ниткой левую обмороженную пятку. После, сменив нитку на новую, со свежей сажей, то же самое проделала с правой пяткой. По нитяным отверстиям стала сочиться кроваво-гнойная жидкость. Сейчас, должно быть, немного полегчает.

Так когда-то в древности лечили обмороженные места.

Обе нитки, которыми она прошила пятки, свернув, отдала огню. Затем из шкуры-волокуши вырезала два куска и приспособила их вместо подошв, примотав к ногам матерчатыми завязками. Осторожно, опираясь на посошок, она встала. Выдержав несколько мгновений, опустилась на землю. Она поняла, что, клокочущим в груди гневом убивая боль в пятках, может идти небольшими шажками в сторону дома. Но одно дело нести себя, и совсем другое — тянуть волокушу с Саввой. Так далеко не уйдешь, но и сидеть на месте нельзя. Неоткуда ждать помощи. Все, кто мог бы помочь, покинули Средний Мир.

Она поставила на шкуру-волокушу люльку с Саввой и сложила все остальные вещи: маленький топорик, ружье, дорожный мешок с посудой, какое-то тряпье и легкую лебяжью ягушку с верхом из тонкого зеленого сукна. Все это перевязала веревками, пропущенными через дырочки по краям шкуры. Потом надела через плечо лямку волокуши, предварительно чуть удлинив ремень-тяж, и с обочины дороги, где было кострище и место ночлега, выползла на коленях на нартовую колею и осторожно вытянула туда шкуру. Остановилась, отдышалась, внимательным оком окинула стоянку — не позабыла ли тут чего нужного. Затем окликнула собаку.

Старик Пойтэк еще не вышел на дорогу. Он стоял у кострища и смотрел на хозяйку.

— Пойтэк, иди, — сказала хозяйка. — Впереди иди.

Пойтэк вильнул хвостом, подтвердив этим, что понял хозяйку, и не спеша, как бы нехотя, вышел на зимник, прошел вперед и встал.

Хозяйка махнула рукой вперед и повторила:

— Пойтэк, впереди иди, зверя ищи!..

Пойтэк снова слабо махнул хвостом и двинулся по дороге. Пройдя немного, он оглянулся и, увидев, что хозяйка еще не стронулась с места, вновь остановился, поджидая ее.

Женщина, глянув в обратную сторону, развязала уголок платка и положила на обочину оставшиеся косточки от куропачьего крылышка. Немного подумав, она достала нож и от края шкуры-волокуши срезала две неширокие полоски, которые прибавила к косточкам. Это была шкура довольно упитанного бычка, забитого уже в весеннюю половину зимы. На мездре кое-где оставались кусочки жира. Поэтому шкура была вполне съедобна для голодного.

Женщина повернулась к Ползущей. Она лежала посреди дороги на расстоянии полутора-двух арканов и, подставив солнцу белесую морду, приоткрыв желтеющие щелки глаз, настороженно наблюдала за человеком. Женщина сказала:

— Вот, Ползущая, свое сердце немного обмягчи. Больше этого дать не можем… Мы сами тоже почти ничего не едим…

Помолчав, добавила:

— Ну, мы пошли домой…

Однако женщина и после этих слов не сдвинулась с места. Что-то удерживало ее. Поразмыслив, она сказала Волчице еще несколько слов:

— Я не знаю, куда сейчас пойдешь, куда тебя наш Верховный Отец направит… Но ты сама знаешь, что не мы тебя до такого состояния довели!

И женщина, поправив на плече лямку, не оглядываясь, поползла на четвереньках в сторону родного дома, потянув шкуру-волокушу с последним ребенком.

Пойтэк, ревниво наблюдавший за хозяйкой, повернулся и затрусил вперед по зимнику.

ГЛАВА XX

Пойтэк был не просто умным, а мудрым стариком. Когда не осталось ни крошки еды, он принес в зубах куропатку. Где и как он добыл птицу — осталось тайной. Но сейчас главное для Матери Детей — заполучить его добычу. Еще издали заметив старого пса-охотника, хозяйка ласково позвала его:

— Пойтэк, кац-кац-кац!..

Он шел медленно, часто останавливаясь. Как бы нехотя, как бы раздумывая, стоит ли поделиться с людьми своей добычей. Понимала это и Матерь Детей. Она знала, что Пойтэк не настолько был голоден, чтобы в лесу, на месте поимки, сразу разодрать и съесть куропатку. Но и не настолько сыт, чтобы вот так просто отдать свою пищу. И она еще более ласковым голосом продолжала подзывать его:

— Пойтэк-Пойтэк! Кац-кац-кац!

Но Пойтэк не был простаком. Он понимал, для чего так настойчиво его подзывают. Он замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Навострил короткие округлые ушки и слабо вильнул белым пушистым хвостом, сказав этим, что слышит хозяйку. А та пустилась на хитрость, прикинулась, будто ничего не знает и интересуется только удачной охотой Пойтэка:

— Покажи нам, кого ты там добыл? Покажи, какую птицу поймал?

Пойтэк повернул голову назад, показывая, где он охотился. Потом прилег на дорогу и, опустив тушку птицы на снег, принялся слизывать льдинки с подушечек передних лап. Делал он это с таким видом, будто ничего более важного для него на свете не существует. Никого не слышит и не видит. Ведь лапы носят и кормят его и поэтому требуют особого ухода. Сегодня не почистишь их, ранки не залижешь — завтра не встанешь, на охоту не пойдешь, значит, останешься голодным, а голод — это смерть. Стало быть, здоровые лапы — это жизнь. И Пойтэк отлично это понимал.

Матерь Детей пошла на новую хитрость. Она отвернулась от Пойтэка, наклонила голову, приспустила платок на лоб и сделала вид, будто напрочь забыла про удачливого пса-охотника, будто его нет и не было с куропаткой в зубах. Это должно было задеть самолюбие Старика. Как же так?! Неужели Хозяйка позабыла о нем?! Быть того не может! Конечно же, Хозяйка думала только о старом псе. Она знала, что коль уж он принес свою добычу, то вряд ли слопает у хозяев на глазах или убежит с ней обратно в лес. Хотя кто предугадает, какими тропами собачий ум ходит, куда он может повернуть. Поэтому лучше его пока не трогать. Пусть привыкает к мысли, что нужно поделиться с Хозяйкой и Маленьким Хозяином.

И ум женщины помчался в обратную сторону, в глубь прожитых лет. Вспомнился тот год, когда родился Пойтэк. А родился он в год жестокой зимы, в самые сильные срединнозимние морозы. В помете было пять или шесть щенков. Все они замерзли, кроме одного.

В тот вечер, покормив собак, Хозяйка задержалась у конуры Пойтэковой матери, оленегонной лайки Соснэ. Та, дрожа от холода, жадно глотала пищу. Хозяйка поняла, что собака обрадовалась не столько ужину, сколько теплу. В холода всегда хорошо нагревали «собачий котел». Под ногами матери на травяной подстилке копошился и едва слышно попискивал беленький комочек, последний щенок. Матерь Детей постояла в раздумье: не взять ли щенка в дом? Выживет ли в такой мороз?.. Вообще-то для собак были свои правила. С самого рождения собаки должны жить собачьей жизнью. В человеческом доме их никогда не держали и к теплу не приучали. Если начинаешь держать в людском доме, значит, как бы очеловечиваешь их. Стало быть, они должны тогда жить по человеческим правилам. А так не годится. У них свой дом, своя пища, своя тропа. Сам Верховный определил им такую жизнь. У каждой из них своя судьба. У всех разная. И наверное, их судьбы могут быть не менее счастливыми, чем у людей. Кому что предначертано свыше. И жизнь этого белого комочка, как и всякой живности, тоже в руках самого Верхнего. Как Он решит, так тому и быть…

С такими мыслями в тот лунный морозный вечер Матерь Детей вернулась в дом. И, надеясь на советы домашних, рассказала о последнем щенке. Потом, как бы ни к кому не обращаясь, проговорила в раздумье: «Может, в дом его взять…» Хозяин, Отец Детей, молча выслушал ее и ничего не сказал. Это значило: решай сама, как считаешь нужным, так и делай. И Матерь Детей взялась за шитье, отвлеклась от мыслей о белом комочке, как бы забылась на время. Жизнь в доме текла своим чередом. Вечерний чай, колыбельная песенка для доченьки Анны, снова шитье. И вдруг будто кто-то слегка подтолкнул Матерь. Она вздрогнула от неожиданности. Остановила иголку, посидела мгновенье неподвижно, затем не спеша отложила шитье и вышла на улицу. Вдохнув колючий воздух, остановилась у сенных дверей.

От луны было светло как днем. Мороз гулко протыкал «пузыри» деревьев. Изредка с хрустом отваливались ветви сосен. Со звоном оседали на снег лунные куржинки.

Мать щенка, собака Соснэ, звякнув цепью, негромко затявкала, словно подзывала Хозяйку. Подойди, посмотри, что тут с нами происходит! Матерь Детей подошла к конуре. Новорожденный щенок, белый комочек, едва различимый на подлунном снегу, повизгивая, пробирался по тропинке в сторону дома. Не то шагом, не то ползком. Он еще совсем неуверенно держался на дрожащих ножках. Делал несколько шажков, на неровностях тропы спотыкался и плюхался на брюхо. Тоненько поскуливая, царапая утоптанный наст еще не отвердевшими коготками, чуть проползал вперед на животе и потом с трудом поднимался и начинал семенить к дому. Падал. Барахтался на месте. Если переворачивался на бок или спинку, то сучил лапками, как человеческое дитя. Довольно шустро пытался вскочить. Наконец вновь поднимался. Бежал. Неуклюже. Почти на одном месте. Но настойчиво, целеустремленно. При этом радостно повизгивал. Опять же, как ребенок. Он был почти невидимкой на снегу под призрачным лунным светом. И только мечущаяся туда-сюда черная пуговичка кончика носа и тоненький голосок выдавали живое существо.

Женщина остановилась возле собачьего дома. Соснэ, потянувшись вслед за своим дитем и брякнув цепью, опять взлаяла, как бы пожаловалась Хозяйке:

— Смотри, убегает мой сынок!

— А куда ты глядела? — укоризненно спросила хозяйка.

Соснэ потупила умные глаза, опустила взор к снегу, потом виновато ответила:

— Да вот… не усмотрела!

— Упустила?

— Да… вот!

— Ну, так я заберу беглеца в дом?

— Да… так!

— В тепле будет…

— Да… ав-вав!

— Не пропадет…

— Авв-вавв!.. — протяжно, вильнув хвостом, ответила Соснэ.

— Как только потеплеет, он вернется, — сказала хозяйка.

— Авв…

— В твой дом.

— Авв-вавв! — согласилась собака.

Разговаривали, конечно, на разных языках. Женщина — на человеческом, собака — на собачьем. Но Матерь Детей все слова переводила на родной язык, понимала все, что «говорила» собеседница. Да и как не понять ее, если с рождения изо дня в день кормила и поила Соснэ?

Между тем щенок, падая, кувыркаясь, настойчиво полз в сторону людского дома.

— Ну, мы пошли… — сказала женщина.

С этими словами она подняла щенка и направилась в дом. Чудеса, да и только, соображала она, плывя по лунной дорожке, ведущей к сеням. Чудеса! Кто направил неразумного щенка к человеческому жилищу?! Кто оторвал его от теплого материнского бока?! Неужели инстинкт самосохранения подтолкнул малыша на поиски человеческого тепла. Но это невероятно. Он еще слишком мало пожил на земле, чтобы так четко мог сформироваться инстинкт выживания… А могло быть и совсем по-другому. Умная и все понимающая Соснэ сама, взяв зубами сыночка за шкирку, поставила его на тропинку и подтолкнула носом в сторону хозяйского дома, чтобы спасти последнего дитяти. Мол, иди, ползи к спасительному теплу, цепляйся еще неокрепшими коготками за белый свет, за земную жизнь. Но в это тоже поверить трудно. Собака все же не человек, чтобы думать о будущем…

Так и осталось это загадкой для Матери Детей. Так она этого и не узнала, вплоть до сегодняшнего дня.

Женщина шла к дому с теплым пушистым комочком в руках и не только спиной, а всем телом ощущала на себе глаза собаки. Она пристально, не отрываясь смотрела вслед человеку. И когда Хозяйка уже подходила к сеням, взлаяла так протяжно, так жалобно, будто со стоном заплакала: «У-у-ув-вув-вув-ву-у-у!..»

У женщины дрогнуло сердце, она поняла: «Может, оставишь мне сыночка…»

Она остановилась и, унимая застучавшее сердце, глубоко вздохнула, потом, медленно повернувшись, посмотрела на собаку. И негромким, но твердым голосом приказала:

— Кэча, Соснэ!.. Кэча!.. — И, помолчав, тихо спросила: — Это… что с тобой случилось? — Опять помолчала, потом добавила: — Он же вернется к тебе…

Соснэ слабо махнула хвостом, брякнула цепью, присела на задние лапы и, впившись немигающими глазами в хозяйку с ее сыночком в руках, навострив чуткие острые уши, под призрачным лунным светом застыла белым истуканом. Ее материнскую душу одолевали недобрые предчувствия и терзала черная тоска.

Женщина быстро открыла промерзшие двери.

Так Пойтэк впервые попал в человеческий дом. Сначала у него не было имени. Звали его просто Парнишка, Сыночек Соснэ, Собаки Дитя. Он оказался весь белым, ни одной черной шерстинки. Поэтому и получил имя Пойтэк, что значит «куропатка». Был он, как всякий ребенок, очень забавным и любопытным. Отогревшись и окрепнув, он по-хозяйски обошел всю нижнюю, околодверную, часть дома, проверил и обнюхал оба нижних угла. Желая поближе познакомиться, подходил к людям, терся о ноги, иногда ненавязчиво взвизгивал, просил внимания. А может быть, просился на руки. Всем домочадцам он понравился. Но когда холода пошли на убыль, его отвели на улицу, в собачий домик. Ибо в семье придерживались веками сложившегося правила: человеку — человечье, собаке — собачье. Так в первый и в последний раз Пойтэк пожил в человеческом доме.

Со временем он стал степенным оленегонным псом. Делал свое дело обстоятельно, без суеты, не по-собачьи разумно. Понимал хозяина без слов: по едва уловимому движению руки, кончика носа, глаз. Не говоря уже об интонации голоса. И конечно, никого, кроме хозяина, не признавал и не слушался. Тот платил тем же: многое прощалось Пойтэку, особенно в последние годы. Разозлившись, он мог наказать убегающего от стада оленя, укусив его за ляжки. А весной и в начале лета, когда отелившиеся важенки становились непослушными, Пойтэк, бывало, опять же в ярости от бесконечной беготни за ними и усталости, хватал олененка за горло и мигом валил на землю. Обычно за такие грехи псы бывали биты, но Пойтэку все сходило с рук. Точнее, с лап. Он знал себе цену. За хорошую оленегонную лайку могли отдать не одного оленя. А Пойтэк, если того требовали обстоятельства, за стадо стоял насмерть пред крылатой ли птицей, пред четвероногим ли зверем, пред двуногим ли существом.

С возрастом Пойтэк становился все менее резвым. У него стали побаливать суставы. Полдня он еще мог топтаться возле стада, а потом потихоньку удалялся в укромное местечко, под грузовую ли нарту, на кем-то брошенный ли кумыш, и, лежа на животе, подремывая, наблюдал, как молодые и шумливые собратья сбивали оленей в стадо. Все понимали, что он уже отработал свое, что с него уже ничего больше не возьмешь. Но все настолько к нему привыкли, что не представляли жизнь селения без него.

Уже в первый год жизни он на удивление быстро освоил многие житейские истины. Конечно же, после хозяина главным человеком в доме была Матерь Детей, кормилица и поилица. Услышав ее шаги, он выходил из конуры и, потягиваясь и помахивая хвостом, с «улыбкой на лице» ластился к хозяйке. Разве можно не слушаться того, кто с рождения, изо дня в день, из года в год, кормил и поил тебя?!

Сейчас, облизав лапы, полечив ранки на них, Пойтэк встал и наконец отошел от тушки куропатки. Матерь Дитя тотчас же подобрала птицу, оттеребила, разделала и поделила на четыре порции. Затем в кружке поставила варить на огонь четвертинку от куропатки. Делая все это, она бодро говорила своему малышу:

— Савва, с таким удачливым охотником Пойтэком мы с тобой не пропадем!..

— Ням-ням, — сказал мальчик.

— Потерпи, сейчас будет тебе ням-ням, — ответила Мать. — Вместо белой водицы ты сегодня получишь сытный бульон. — Она помолчала, потом продолжила: — С мудрым Пойтэком мы не пропадем.

А Пойтэк неподвижным пнем уселся у костра и, втягивая в себя запах кипящей в кружке куропатины, как всякий охотник, вернувшийся с добычей, ожидал своей доли.

ГЛАВА XXI

Матерь все ползла. Ползла днем и ночью. И пришло время, когда Савва стал плакать безутешно.

Матерь сменила ему мокрое сиденье из остриженной шерсти в люльке. Вместо мягких березовых стружек, которые давно уже кончились, она настригла в «нижнюю подкуженьку» люльки теплую оленью шерсть со своей ягушки. Теперь она напоминала весеннюю утицу, которая со своей грудки срывает пух и им устилает свое гнездо, чтобы кладка не вымерзла в заморозки, чтобы благополучно вылупились и выжили все ее птенцы. Раньше настригала подстилку со шкуры-амдера, но теперь та стала влажной от тающего снега. А для дитя нужно сухое сиденье. Но Савва все равно продолжал хныкать. Может быть, он хочет пить? Матерь набрала в рот снега, шевеля языком, растопила его и изо рта в рот попыталась напоить сыночка теплой водицей. Но он сделал всего несколько глотков и затем отказался пить. Значит, его мучает не жажда. Водой нельзя заменить пищу. Матерь знала, что он хочет есть. А есть нечего. Молоко в ее грудях давно пропало. То ли после гибели старшенькой Анны, то ли после второй бомбежки и гибели сына Романа, то ли после смерти доченьки Марии. А может, после распятого на дороге или мертвого чума.

Чем накормить Савву? Как поддержать его дыхание? Жвачкой из шкуры его не накормишь. Развести костер и сварить бульон из той же шкуры просто не хватит сил. Надо дрова собрать, чтобы хороший огонь получился. Савве нужна теплая и питательная еда. Есть, правда, еще Пойтэк… Но на него рука не поднимется, да с ним и не справиться ей, ослабевшей женщине, Матери Дитя. Что же делать? Что делать? Выход должен быть, иначе плач малыша разорвет сердце Матери.

Она лежала лицом вниз и слушала жалобный и тихий плач Саввы. Потом подняла голову, сняла рукавицы, ибо голыми руками легче цепляться за бугорки и кочечки на дороге, и снова поползла вперед, яростно цепляясь за все, за что можно ухватиться. Ползла вперед, помогая себе и ногами, и руками. Она понимала, что чем раньше придет к людям, тем больше шансов спасти Савву. И она все ползла и ползла.

На обледеневшей кочке она больно оцарапнула ребро правой ладони и невольно, унимая боль, приложила рану ко рту. И почувствовала теплый и солоноватый привкус крови. В ней еще осталась теплая кровь, подумала она о себе в третьем лице. Кровь? Теплая?..

Она закрыла глаза. Кровь напомнила ей сказку про большую птицу Каре, которая в древние времена жила на этой земле. Человек Сказки, так его зовут, или герой сказки, как-то уговорил птицу Каре, чтобы та его куда-то быстро и далеко отвезла. Каре согласился, но с одним условием: в полете его нужно постоянно подкармливать мясом, иначе он не выдержит человеческую тяжесть — и они рухнут на землю. Человек Сказки набрал мяса, сел на птицу и полетел. Летят высоко, под облаками. Как только Каре попросит мяса, седок даст ему кусок. Летели-летели, и наконец мясо закончилось. А тут Каре снова просит пищу. Человек туда-сюда, а еда вся закончилась. Что делать? Не падать же на землю! Не разбиваться же вдребезги!.. И тут Человек схватил нож, отрезал от своей ноги сначала одну икру, потом вторую — подал птице. Прилетели на место, приземлились. Тут Каре и спрашивает Человека: «Два последних куска были со странным привкусом. Что за мясо ты мне дал?» Человек отвечает: «Это было мое мясо. Когда все запасы кончились, я отрезал свои икры». Каре посмотрел на своего седока и выплюнул два последних куска. Человек приложил их к своим ногам, и они сразу же приросли на свои места. Так Человек спас себя и птицу.

Матерь Дитя оторвала руку ото рта, взглянула на рану. Кровь почти перестала сочиться. Не отрывая взгляда, она все смотрела на ссадину на ребре ладони. Через несколько мгновений там выступили красные капельки. Теперь она знала, чтоделать…

Она села, подтянула волокушу с Саввой. Личико его осунулось и покрылось тоненькими, как ниточки, едва заметными морщинка-ми, хотя на весеннем солнце слегка загорело и обветрилось. Теперь он напоминал маленького сморщенного старичка с древним, потемневшим от дымных и смутных времен ликом. Притянув малыша, она развязала тесемки ягушки от шеи до пояса, медленно вытащила правую грудь, из берестяных ножен на правом боку вытянула поясной нож и, посидев мгновение неподвижно, как бы в оцепенении, острием лезвия надрезала грудь. И когда засочилась кровь, притянула сыночка и дала ему кровоточащую грудь.

С неба кротко смотрело на нее печальное Солнце. Савва перестал хныкать. Посопел носиком, а потом задремал. Матерь подобрала с обочины дороги пожухлый коричневый лис-ток березы, смочила его во рту и заклеила ранку на груди. Затем завязала тесемки ягушки, пожевала кусочек от шкуры и вновь, опустившись на четвереньки, поползла в сторону дома. Теперь она знала, что, пока в ее жилах течет кровь, Савва будет жить. А это самое главное. Это придало ей новые силы.

Ползла она днем и ночью. Не очень разбирая и понимая, сколько же времени прошло, когда день сменяется ночью, а ночь днем. Лишь о Савве ни на мгновение не забывала. Как только он подавал голос, она сменяла ему подстилку и начинала кормить. И он впадал то ли в дрему, то ли в сон. Словом, переставал плакать.

Она ползла и с благодарностью вспоминала про птицу Каре, которая надоумила, как спасти малыша. По словам стариков, Каре смахивал на орла. Только он намного крупнее и сильнее. И долго жил на земле остяков. Возможно, Каре и сейчас жил бы здесь, да в глубокой древности однажды с ним приключилось несчастье. Рассказывают, летел он и увидел бегущих оленей. И напал на них, хотел закогтить добычу. А это была упряжка, на которой ехал человек. Увидев, что на его оленей нацелилась огромная птица, путник поднял хорей толстым концом вверх, на котором был укреплен кованый тяжелый наконечник. И когда птица спустилась совсем низко, человек железным наконечником перебил ей крыло. Шуганул упряжку и уехал. Говорят, человек-то был не простой. Это значило: он обладал шаманской силой. А Каре остался на дороге с перебитым крылом. Ходит, взлететь не может… Некоторое время спустя по этой дороге ехал другой человек. Смотрит, огромная птица на дороге — ни объехать, ни обойти. Человек, озадаченный видом птицы, остановил свою упряжку. Размышляет, что делать. Назад, что ли, повернуть? Тут человек видит, что Каре на свое перебитое крыло показывает. Мол, подъезжай, помоги мне. Делать нечего, человек подъехал к нему. Осмотрев перелом, человек с двух сторон приложил дощечки и перевязал крыло. Каре разбежался и взлетел. Дело было на чистине. То ли на озере, то ли на чистом болоте или сору. Человек поехал дальше по своим делам. Потом к себе домой вернулся. Дома, конечно, он рассказал о том, что с ним приключилось в пути. Прошло времени что-то около года. Однажды видит человек, что к его селению подлетает птица Каре. С добычей. В когтях одной лапы держит медведя, в когтях другой — лося. Опустил их на землю возле дома. Значит, так отблагодарил хозяина селения, своего спасителя. Потом Каре улетел насовсем в другие края, в другие страны. Так навсегда покинул он наши земли. После этого его здесь никто больше не видел, не встречал. Такую историю передают про птицу Каре.

Матерь Дитя вспоминала про Карса, как только малыш Савва подавал голос.

Она все упорно ползла. В полдень яркое мартовское солнце стояло почти над головой и животворными лучами тянуло ее к себе. Ей казалось, что при полуденном солнце она ползла быстрее, что волокуша с дитем становилась легче. И это вселяло в нее надежду, что обязательно доберется до людей, что ее последний ребеночек выживет.

Солнце помогало.

Солнце прибавляло силы.

Солнце притягивало к себе.

И она ползла и молилась Солнышку-Матушке. Ведь Солнце было Матушкой всех земных людей. Солнце было красавицей-женщиной. Солнце было богиней. А богине можно молиться. С богиней можно поговорить.

Когда Солнце скрывалось за горизонтом, она молилась и другим богиням. Часто она разговаривала и просила силы у покровительницы родной реки, у покровительницы Агана. Ведь Она совсем близка. Ее земной дом и ее священные земли и воды расположились почти по соседству с родным селением Матери Дитя.

Ночью она призывала на помощь Месяца-Старика. Он тоже был богом. Во всех молитвах его связывали с Солнцем, подразумевая, что они муж и жена, семейная пара. Обращались к ним, говоря: «Месяц-с-Солнцем (или Солнце-с-Месяцем), взор свой на землю, на нас обратите». Сейчас Матерь посылала мысль-молитву: «Месяц-Старик, со своей высоты на меня взгляни, силы мне дай и дух мой укрепи, до человеческого жилья добраться помоги!» Месяц, то открывая из-за тучек, то закрывая половину своего лица, размышлял. Но женщина чувствовала, что он не оставит ее в беде.

Савва просыпался, начинал плакать. Матерь садилась, притягивала его к себе, развязывала тесемки ягушки. И, смочив слюной, отклеивала березовый лист на ранке на груди. После этого малыш переставал хныкать. То ли засыпал, то ли впадал в забытье.

Когда на обочинах зимника появились старые, занесенные снегом копаницы, Матерь поняла, что жилье должно быть где-то не очень далеко. Вдруг силы покинут ее на подступах к живому дому? Обидно будет… Теперь, на-верное, нужно доверить судьбу малыша Саввы старому Пойтэку. Один он не уйдет, не бросит хозяев. А вот с Маленьким Хозяином старик пес пойдет и намного быстрее доберется до человеческого очага. Единственное, что требуется, так это хорошо закрепить люльку с мальчиком на шкуре-волокуше, чтобы она не выпала в пути, не потерялась.

Матерь, поразмыслив, села посреди дороги, притянула к себе волокушу с ребенком, потом позвала старика Пойтэка.

Пойтэк подошел и, словно почувствовав всю значимость и важность возлагаемого на него поручения, взмахнул хвостом и радостно сказал:

— Ав-вав!

— Все-то ты понимаешь! — удивилась хозяйка.

И она молча погладила его по «улыбающемуся лицу». Савва уже не плакал. Он впал в дрему.

ГЛАВА XXII

Пленница, казалось, равнодушно дожидалась своей участи. И когда пришел скособоченный помощник главаря красных, открыл ее каморку в какой-то отдельной пристройке фактории и крикнул «Безымянная, на выход», она продолжала сидеть, безучастно уставившись в одну точку на стене. Ушлый Мингал молча ощупал ее замороженно-холодными глазками — цела ли, выдержал паузу, потом повторил: «Выходи, к командиру пойдешь». И тронул ее за плечо. Она невидящим взором, словно вернувшись из другого мира, взглянула на него, еще несколько мгновений сидела неподвижно, потом медленно поднялась.

Командир в жарко натопленном доме сидел за столом в исподнем. Увидел вошедшую пленницу, и его широкое мясистое лицо расплылось в улыбке, он ласково, насколько позволял его грубый голос, сказал:

— А, Безымянная, садись! Сейчас чайку попьем да поговорим! Может, что интересное вспомнишь!..

Он сделал знак помощнику, и тот, шаркнув ногой, вышел.

Вместо чая он налил в кружку спирта, но на сей раз разбавил его водой и пододвинул девушке.

— Пей, — сказал он. — Согрейся. Поди, не в таких теплых хоромах тебя держат.

И обвел взглядом свое жарко натопленное жилище.

Сам себе он тоже в кружку побулькал из солдатской фляжки и, не разбавляя, выпил залпом. Потом он двумя руками взял большой мясистый мослак с блюда на столе и, отрывая зубами, начал смачно жевать и глотать куски. Сейчас он горой возвышался над столом и поэтому напомнил девушке исполинского Мэнква из остяцких сказок и преданий. Это были полулюди, звероподобные существа, жившие в древние времена в лесах. У них было много голов — от одной до семи, но при этом соображали туговато. По словам сказителей, их даже дети довольно легко могли перехитрить в житейских делах. Они отличались злобным нравом и в ярости все сокрушали на своем пути. Попадая же в нужду, а то и просто из потехи часто становились людоедами. Словом, более страшного существа в народных сказаниях не попадалось.

Отложив мослак, командир хозяйским жестом показал на стол, заставленный блюдами с мясной и рыбной пищей, и сказал:

— Выпей и поешь. Поди, не такой пищей тебя там потчуют.

Девушка молчала. Хотя она была голодна, но к еде не притронулась. Огонь ненависти был сильнее голода. Подняв глаза на девушку, он спросил:

— Теперь-то, поди, без ножа пришла? Передумала меня убивать?

Помолчал, потом сказал:

— Глупая девчонка… Меня белогвардейская шрапнель не скосила. Казацкая сабля не зарубила. Колчаковская контрразведка не сломала. Бандитская пуля не взяла… А ты меня каким-то паршивым ножичком хотела загубить!.. Хо-хо!..

И он коротко хохотнул. Но тут же оборвал смех и, построжев лицом, поставил свой главный вопрос:

— Где полковник? Отдай мне полковника.

Девушка не ответила.

А полковник знал свое дело. По поступающим донесениям, вокруг большого села Полноват, что стоит на правом берегу Малой Оби возле устья Казыма, в урманах формируются отряды обских остяков, готовые выступить по первому сигналу от казымских мятежников. Чухновский понимал, что если они пойдут на помощь повстанцам со стороны низовья реки, ему придется туго. Придется воевать на два фронта. А на это нет ни боеприпасов, ни людских ресурсов, ни возможности маневрировать. Тогда уж не только одним месяцем, как он вначале предполагал, но и одним сезоном не обойтись, если не разобьют наголову. И аэропланы не помогут, ибо они не транспортные и не грузовые. Они летают лишь на разведку и при надобности бомбят связками гранат. Больше ни на что не годятся. Поэтому как можно скорее нужно взять полковника, пока он не успел дернуть за ниточку, не успел поднять отряды полноватцев.

Вести поступали тревожные. В самом конце 1933 года в Ларьякском районе, на восточной границе округа, поднял мятеж-восстание князь Шатин, фактический хозяин села Толька, до которого шестьсот километров от райцентра. События там развивались в таком же порядке, как и на Казыме. Первый отряд, сформированный в районе против восставших, потерпел неудачу в самом начале похода. Руководитель отряда, начальник райотдела милиции Перевалов, был убит из боевой винтовки-трехлинейки. Стало быть, мятежники хорошо вооружены. Против них снарядили второй объединенный отряд из сотрудников ГПУ и милиции из окружного и районного центров.

Второй поход тоже не принес желаемых для властей результатов. Князь Шатин с ближайшим окружением скрылся в красноярской тайге, остальных участников восстания рассеяли по Толькинской тундре. Отряд вернулся с тремя плененными, включая брата князя Шатана, которых сразу же судили и всех троих приговорили к высшей мере наказания — расстрелу.

На Ваховских землях было неспокойно. Активно велась антисоветская пропаганда. Возможно, и там приложил руку неуловимый полковник. Хоть и далековато отсюда, от Казыма. Но кто знает, на что он способен. Чухновский понимал, что, если поднимется большая река Вах, его войско надолго застрянет здесь, в таежно-тундровых дебрях Остяко-Вогульского края. И сейчас все нажимал на девушку-пленницу:

— Отдашь полковника — на все четыре стороны отпущу. Сразу. И упряжку дам. Улетишь — куда захочешь. Клянусь!..

Он замолк на мгновение. Потом, видно, вспомнил, что остяки обычно клянутся самым дорогим. Поэтому брякнул:

— Отпущу. Товарищем Сталиным клянусь!

Но, услышав неожиданно вылетевшее имя вождя, командир вздрогнул, замолк и встревоженным взглядом обвел дом. Было тихо. За окном темная ночь. А в избе, кроме пленницы, никого. Он быстро налил себе спирта, выпил, деловито крякнул и, кажется, только после этого немного успокоился. Конечно, сам понимал, что перегнул. Клятвы на войне ничего не стоят. Вот и председателя Казымского туземного Совета Прокопия Спиридонова убедил в том, чтобы тот приложил все свои силы и влияние, использовал свой авторитет и не дал выступить полноватским отрядам обских остяков, пообещав от имени красного командира Чухновского, что в этом случае с их головы ни один волос не упадет. Он, Чухновский, пока еще не ведал, что, разбив восставших казымцев, частью рассеяв их по Надымской тундре и Водоразделу, на обратном пути в Березово завернет в Полноват, произведет аресты среди так и не выступивших остяков и вывезет их на суд в Остяко-Вогульск как мятежников и врагов Советской власти. А Прокопия Спиридонова обвинят в пособничестве восставшим и, приговоренного к смертной казни, вместе с сыновья-ми забьют в камере предварительного заключения сразу после окончания суда. Он же, красный командир, будет оправдывать себя тем, что изменилась ситуация. В гражданскую войну, когда приходилось особенно трудно, обстоятельства заставляли всячески выворачиваться, и понятия чести и совести напрочь притупились, пропали куда-то, исчезли, растворились в крови и грязи страшной бойни по всей огромной России. Чухновский знал, что и здесь, на Севере, гражданская завершалась клятвоотступничеством победителей. В верховье Сосьвы, в селе Саранпауль, поверив клятвенным обещаниям, что всем сохранят жизнь, сдался отряд последнего белого офицера Туркова. Но как только побежденные сложили оружие, всех их расстреляли там же, на том же месте, в том же селе. Победителей не судят, ибо они сами становятся судьями.

Наконец, совсем успокоившись после неожиданно вылетевшего имени любимого вождя, командир-главарь обрел голос и снова заговорил:

— Полковник ведь не ваш. Он из русских. Чего его жалеть? Все равно от вас уйдет когда-нибудь. Не будет же тут вечно сидеть, смутьян. Это он взбаламутил народ. Без него жили бы спокойно. Видишь, сколько он бед вам принес. Восстание устроил. Войну открыл… Думаю, народ любит красных, любит Советскую власть…

Он помолчал, потом продолжил свою мысль, добавил философски:

— А коль не любит — так полюбит. Ведь жить-то надо!..

После паузы он сказал:

— Отдашь полковника — мы тоже уйдем ко всем чертям. Уйдет войско. — В сердцах, как бы для себя, выдал: — Все осточертело!

Девушка молча слушала.

— Хоть себя пожалей, — продолжал он увещевать. — Укажи дорогу к этому проклятому полковнику. А не то я ведь могу и озлиться. Могу отдать тебя солдатам. У меня мужики звереют от походной жизни. Даже бить не будут, одними ласками замучают тебя.

Он пристально, как бы завораживая, откровенно, как мужчина, рассматривал ее через стол. Она сидела пред ним каменным изваянием, как языческая богиня — прямо и неподвижно. Только глаза опущены вниз.

— Такая красивая девушка — и можешь пропасть ни за что, — с сожалением проговорил он в неожиданном для себя самого, в каком-то лирическом затмении. — Пожалей себя.

Он протянул руку через стол, приложил ладонь к ее щеке и большим пальцем провел по ее плотно сжатым губам. Словно таким образом одновременно пытался распечатать ей рот и войти в ее плоть.

Она не шелохнулась.

Когда он отнял руку, она, обхватив двумя ладонями, подняла кружку, медленно поднесла ко рту и смочила нижнюю губу, будто выпила. Хотя спирт был разведен водой, все равно запах был неприятным, а губу слегка ожгло.

Потом поставила кружку на столешницу, встала, одернула платье, поправила легким прикосновением волосы и не спеша пошла к широкой деревянной кровати, стоявшей возле окна в переднем углу, во второй половине пятистенки. Мгновение постояв над этим ложем, неторопливыми движениями скомкала серое солдатское одеяло, прикрывавшее постель, и, сунув его в изголовье, легла на спину поперек кровати, оставив согнутые в коленях ноги на полу.

Командир-главарь самодовольно крякнул, тяжело поднялся из-за стола и, потирая руки, подошел к ней. Широко расставив ноги, чуть покачиваясь от выпитого, он остановился над девушкой. Она лежала сощурившись, почти с закрытыми глазами. Но он видел только четко прорисовавшиеся под тонким платьем упругие девичьи бедра и трепетно вздымающуюся грудь.

Все это было похоже на начало разговора. На начало пути к полковнику. И он, довольный собой, сказал чуть охрипшим басом:

— Вот это дело!..

И в то же мгновение у него потемнело в глазах. Он двумя руками схватился за свое мужское достоинство, согнулся в поясе пополам и, не выдержав, в таком положении осел на пол. Тоненько, по-поросячьи простонал:

— Уссс, ссука!..

Девушка саданула его в промежность и, накинув на себя одеяло, сиганула в окно, а там — в дежурную упряжку.

Только звон стекол ударил ему в уши. Он, корчась на полу, постанывая, терпел, сколько мог. Но боль, как ему показалось, не убывала, а усиливалась. Наконец он взревел, вместе с криком выплескивая из себя эту боль. На его рев влетел Мингал и заметался по избе. Сначала бросился к командиру, потом рванулся к разбитому окну, затем — к двери. Но с порога вернулся к командиру, хотел поднять его и положить на кровать, но как только прикоснулся к нему, ушибленный злобно прохрипел:

— Не трожь!

И Мингал затоптался перед корчившимся на полу командиром, не зная, что делать. Наконец он догадался напомнить о себе, к нему вернулся дар речи, и он закричал:

— Товарищ командир!..

Командир поймал его краем глаза — будто только теперь узнал своего помощника. А узнав, рявкнул:

— Взять!

Мингал бросился к окну — туда, что ли, хотел вылететь вслед за беглянкой. Но потом опомнился и выскочил в двери.

А командир все лежал на полу. Потом, когда боль немного отпустила, он сел, прислонившись спиной к стене. Из разбитого окна тянуло холодом, но почему-то никто не спешил забить или занавесить дыру. Он еще не знал, что в эту ночь почему-то дежурила одна упряжка. Второй не было. Поэтому на фактории поднялась суматоха: надо было срочно найти упряжки для погони.

Когда боль почти совсем прошла и к нему вернулась сила голоса, он, продолжая сидеть на полу, закричал в сторону дверей:

— Кто там есть?

Дверь приоткрылась. И он, опережая, не давая солдату войти, крикнул в дверную щель:

— Машку давай! Срочно!

И пока дверь не успела закрыться, подал вторую команду:

— Окно забить! С улицы!

И устало прикрыл налившиеся кровью глаза.

ГЛАВА XXIII

Там, в Европе, Белый еще не однажды вспомнит, как после мокрой снежной пурги он впервые очнулся в теплом человеческом доме. В туманных наплывах, как из потустороннего мира, он уловил тихий говор. Связь с этим миром была еще настолько слабой, что он не мог вникнуть в смысл слов. Различал только голоса: мужской и женский. Звонкие голоса девочек и голос мальчика. И показалось ему, что он, дежурный флигель-адъютант, сидит за обеденным столом с августейшей семьей в Царскосельском дворце в ноябре 1916 года. Сидел он за большим овальным столом по левую руку от государя-императора. Слева от него — наследник престола Алексей, недавно назначенный шефом его Первого энского казачьего полка. Напротив, по правую руку от государя, — великая княжна Ольга, рядом с ней великая княжна Татьяна. На другом конце стола государыня Александра Федоровна, по левую руку которой сидела великая княжна Анастасия, а по правую — великая княжна Мария. Сестры были настолько же милы, насколько красивы. Они шутили и весело смеялись. Особенно грациозна была старшая, Ольга. Он знал, что к ней уже сватались из европейских императорских домов. В частности, в кругах высшего света шли разговоры о румынском принце, которого она якобы отвергла. С другой стороны, это объясняли тем, что царствующая семья, члены которой были очень привязаны друг к другу и дружны, не хотела и не спешила расставаться со старшей великой княжной. А он, глядя на веселые, оживленные лица девушек, думал о том, что их всех ожидает в будущем. По сложившимся веками традициям, каждой из них нужно выйти замуж только за принца из какого-либо императорского дома. А каким будет этот принц? Любимым или нелюбимым? Любящим или нелюбящим? Но, главное, как военный, он предчувствовал приближение грозы, время больших потрясений.

Что ждет впереди этих милых и жизнерадостных девушек? Конечно, хотелось бы, чтобы счастливая и безоблачная жизнь.

Наследник престола Алексей расспрашивал о полке, шефом которого стал после августа месяца. Какие в полку кавалеристы? Откуда они? Какие лошади? Какая форма?

Государь же интересовался общим положением дел на фронте. Впрочем, не оставлял без внимания и частные эпизоды войны. Подробно, в деталях выслушал о блестящей атаке Первого энского полка в Лесистых Карпатах.

Он отвечал на вопросы и в душе был рад тому, что его здесь принимали за своего. За обедом семья вела себя так, как будто не было посторонних, то есть его, прибывшего с фронта офицера, поставленного на один день дежурить при государе. Он смотрел на государя и думал, что более деликатного, доброго и умного человека вряд ли встречал в жизни. Было приятно осознавать, что символом православной веры, символом России и русского народа, символом Отечества является такой человек.

Только императрица, Александра Федоровна, выглядела болезненной и встревоженной и не особо активно принимала участие в общей беседе. Хотя, надо заметить, с блеском исполняла обязанности матери семейства и хозяйки дома.

Это была его последняя встреча с государем императором и его семьей. И сейчас, находясь в полуобморочном состоянии, как бы между двумя мирами, настоящим и потусторонним, он вслушивался в говор за семейным столом и радовался: царь жив, и семья его жива. Он слышит их голоса. Значит, будет жива и Россия. И с этой мыслью, с верою, что царская семья жива, что она спасена, он опять впал в забытье, потерял сознание.

Уже много позже, очнувшись и обретя дар речи, он первым делом слабым голосом спросил:

— Где государь Николай Александрович? Где его семья?

В ответ тишина. И долгое-долгое молчание. Наконец женский голос ответил:

— Мы не знаем. Мы не ведаем…

Он не поверил этому. И впервые за много дней беспамятства с трудом разлепил веки. И прямо над головой увидел скорбный лик Божией Матери. Будто бы это она отвечала на его вопросы.

…Там, в Европе, когда он почувствовал, что подступило его последнее мгновение и впереди его уже ничего не ждет, он облачился в старенький мундир, в котором субботним днем в середине ноября 1916 года в Царском Селе, будучи дежурным флигель-адъютантом, обедал с семьей государя-императора Николая Александровича. Надев мундир и взяв трость, он пошел к православному храму, опустился на холодный мрамор садовой скамьи, откинулся на спинку, высоко поднял седую голову в военном кепи с двуглавым золотым орлом и устремил взгляд все еще ясных очей на восток, в сторону России, словно силился увидеть давным-давно покинутое Отечество. Потом медленно скрестил руки на трости, прикрыл глаза и, затаив дыхание, замер на своем месте, затих. Лишь легкое движение осеннего воздуха слегка пошевеливало прядь его белых волос на затылке, да низкое осеннее небо осторожно давило на него сверху. За деревьями сада тихо постанывал океан. Пусто, глухо, уныло. Пронзительно-осенний воздух, низкое небо, стон океана. Он постоянно чувствовал его. Время остановилось и не отпускало. Господи, возьми меня, мысленно взмолился он. Но Господь не спешил его брать к себе. Почему? Возможно, потому, что при его попустительстве некогда великая страна стала разбойником на большой дороге. Это случилось после того, как без суда и следствия уничтожили государя-императора и его семью. Пролили безвинную кровь. И Россия обезумела. Стало все дозволенным, все возможным. И произошло это при его попустительстве. Теперь, на пороге в другую жизнь, он снова вынужден все пережить заново. Конечно, не он один виновен в падении государства Российского, но каждый отвечает за себя. А ведь была сила, была опора у государства, была опора у России — русская армия. И в русской армии он был не последним русским офицером. Ведь через его руки прошли лучшие русские воины и воинские формирования. В первую мировую командовал Первым энским казачьим наследника цесаревича полком. В августе 1916 года в Лесистых Карпатах полк провел блистательную атаку, за что был отмечен особой наградой — шефом полка был назначен наследник цесаревич Алексей. Потом он получил дивизию, затем, в гражданскую, — армию. Но настал миг — и в одночасье развалили, растоптали русскую армию.

Теперь земные дни его прошли, и не дождаться ему возрождения России. А оно не за горами. Он знает, чувствует это. Остяки, эти дети природы, даровавшие ему вторую жизнь, пророчески чувствительны к колебаниям времени. Они сказали ему там, за заснеженным Уралом: красные будут править один век, один отрезок времени. Потом жизнь полегчает. Да, он знает это. Придет следующий, новый русский царь, который объединит всю бескрайнюю Великую Россию. Без него невозможно возрождение России. Вернее, она все равно возродится, встанет на ноги, но этого не произойдет до тех пор, пока не появится новый русский царь. Только Бог в критическую минуту спасет мир. Стало быть, спасет и Россию, не оставит ее без царя. Государя Николая Александровича нельзя считать последним русским царем. Нет, он не последний русский царь.

А ведь история могла пойти по-иному. Можно было сохранить и русскую армию, и царя, и русский народ. И главное, прирастить мощь российскую. Тогда высок и крепок был патриотический дух. Простые русские люди почитали за честь умереть за веру, царя и Отечество. Все можно было уберечь и сохранить. А не получилось. Не вышло. Не удалось. Обидно, тяжко, горько на душе. И тут он почувствовал, как впервые после отроческих лет скупые слезы невольно выкатились из прикрытых глаз и, как бы рассекая лицо на части, прорыли к под-бородку глубокие траншеи. Припомнилась ему истина, что у Господа надо просить не легкой жизни, а легкой смерти. Но и жизнь его не была легка, и легкой смерти он не хотел. Не подобает русскому офицеру заканчивать свой жизненный путь пулей в виске. Он до конца пронесет свой крест, каким бы тяжким он ни был, какие бы муки ни пришлось ему испытать.

Небо все ниже опускалось над ним. Океан постанывал все глуше и глуше. Ветер уже перестал прикасаться к седой пряди волос на затылке. Но он еще чувствовал, как на его лице углубляются ходы-траншеи, по которым пришлось ему ходить в первую мировую.

Незрячими очами, с высоко поднятым подбородком, он все пытался одним взглядом охватить огромную, покинутую много лет назад родину, свою Россию… Ему хотелось уловить миг, когда его душа отделится от тела и медленно станет подниматься к небу, к Господу Богу. Но Господь не торопится, видно, все размышляет: принять ли его душу. И он знает, почему Тот сомневается. Сколько раз в семнадцатом и в восемнадцатом он взывал к Нему: «Господи, спаси и сохрани царя! Господи, спаси и сохрани Россию!» А Господь то ли не услышал его молитвы, то ли просто не устоял перед красными. От этого в нем всегда оставался горький осадок. Он считал, что подвергать кровавым испытаниям огромную страну и целый народ было немилосердно, неразумно и слишком жестоко. Так складывались у него отношения с Господом Богом. Но Бог милостив… Пред последним земным мгновением он ощутил необыкновенный прилив сил и увидел себя молодым, блестящим командиром, гарцующим на белом коне перед Первым энским казачьим наследника цесаревича полком. Наступил наивысший миг напряжения перед атакой. Сейчас его полк сорвется с места и конная лава сметет врагов России. И он спиной, точнее, всем телом почувствовал, что в этой атаке каждый его воин-кавалерист готов сложить свою голову за веру, царя и Отечество. И принял бы как высокую честь.

Он набрал воздуху, чтобы скомандовать атаку полку, — и на этом дыхание его замедлилось. Но он и без слов сумел выдохнуть: «За веру, царя и Отечество…» И его белый конь взвился к небесам…

ГЛАВА XXIV

Скрылись за поворотом Савва с Пойтэком. Матерь Детей лежала на подтаивающей колее и, прислушиваясь к утихающему шороху шкуры-волокуши о комья снега, провела руками по лицу, пытаясь осушить мокрые щеки. Неразумный малыш уехал в неведомую даль. Оторвалась от нее последняя родимая кровиночка. Вернее, она сама отправила его. Сама оторвала его от себя. И он отправился в путь то ли навстречу жизни, то ли навстречу… гибели. Гибели? Нет, нет! Только не гибели!.. Но мысль о гибели вдруг резанула ее по сердцу так больно — она закричала на все заснеженное пространство, встала на колени и попыталась побежать за сыночком, чтобы остановить, вернуть его. Но тут же упала.

Тогда она развернулась поперек дороги и, переворачиваясь с боку на бок, словно бревнышко, покатилась, царапая лицо и руки об острые комья обледеневшего снега, вслед за мальчиком с собакой. Катилась до тех пор, пока могла шевелиться. Но дорога была пуста. И она поняла — не догнать, не вернуть. С протяжным стоном она зарыдала. Зарыдала, более не сдерживая себя. Ее заколотило в рыданиях. Она билась о ледяную корку, но боли не чувствовала. Наконец, обессиленная, она затихла и, словно помертвевшая, распласталась посреди зимника.

Она лежала неподвижно. Ей казалось, что ее слезы прожигают снег и медленно растекаются по плечам Сидящей Матери, по плечам Земли-Матушки. И богиня Земля чувствует их и слышит мольбы человеческой женщины, матери неразумного младенца. А молила она за своего сыночка Савву: пусть Сидящая держит его на краешке глаза, чтобы его люлька не свалилась на обочине дороги, не опрокинулась на крутых спусках и подъемах, на горках и впадинах, на буграх и колдобинах. Пусть Сидящая доведет его до людей, до человеческого жилья. Ведь всесильная Богиня все видит и слышит, все знает и понимает. Если Савва спасется — значит, и народ спасется. Разве может позволить Сидящая Матерь, чтобы бесследно исчез целый народ?! Нет, конечно же Она это-го не допустит! Ни за что не допустит! На то и определен ей этот пятачок Вселенной, где живут люди, чтобы она сохранила каждый народ, который поклоняется ей, чтобы вняла мольбам каждого человека, кто помнит о ней.

Теперь, когда ушли Савва с Пойтэком и прошел прилив отчаяния, Матерь Детей стала размышлять и искать новую опору. Хотя рядом нет сыночка, последней кровиночки, но она не должна чувствовать себя одинокой. Одной будет плохо. Кто же ближе всех? Конечно же, Сидящая. Вот она, с нижней стороны, совсем близко. И женщина обратилась к ней с главным вопросом. То ли вслух, то ли мысленно спросила:

— Как быть?

И замерла, прислушиваясь к звукам и мыслям, идущим с нижней стороны. Ждала. Долго ли, коротко ли? Она не знала. И наконец, то ли в дреме, то ли наяву, дождалась ответа:

— Живым быть.

Это значило — нужно двигаться вперед. Она подняла голову, оперлась на локти, оглядела пустынную дорогу. Пошевелилась и, собрав остатки сил в локтях и коленях, поползла в сторону людского жилья. Ползла до тех пор, пока поднимались руки. Потом остановилась передохнуть. Перевернулась на спину и долго лежала неподвижно с закрытыми глазами. Когда открыла глаза, увидела высокое ясное небо. Там, на Седьмом Слое, живет Верховный Отец, Бог Торум. Вот Он, с верхней стороны, совсем близко. И она опять поставила свой вопрос:

— Как быть?

Верховный Отец не заставил себя долго ждать. Как ей показалось, ответ пришел довольно быстро:

— Живи.

Это значило — ее земные дни еще не закончились. Стало быть, надо выжить. А выжить можно, только двигаясь вперед. И она, перевернувшись на живот, снова поползла в сторону полуденного солнца. Выбившись из последних сил, останавливалась, отдыхала, лежа неподвижно, потом опять ползла. Вперед, только вперед.

Время от времени она разговаривала. Ведь она была не одна. Их было трое. Небесно-земная троица. С нижней стороны — Земля-Матушка. С верхней стороны — Верховный Отец, Торум. Они стали ее неразлучными попутчиками. Они помогали ей двигаться вперед. Они вдыхали в ее истощенное тело новые силы. Они поддерживали и укрепляли ниточку ее разума, чтобы она не сошла с ума, не потеряла голову. И она разговаривала, вела с ними беседу, спрашивала о том, что не знала и не понимала, в чем сомневалась. Или же проверяла свои мысли-думы: в правильном ли направлении идет.

Потом из глубин ее сознания всплыла Божья Матерь. Истекающая кровью, с красной пулей в груди. Она приняла пулю, которая предназначалась для Матери Детей. Тем самым спасла от преждевременной гибели хозяйку дома. И теперь женщина, вспомнив своих бабушек по материнской линии, спросила Божью Матерь:

— Как быть?

Ответ был кратким:

— Жить.

Стало быть, надо шевелиться. Вперед, домой, к людям. Сейчас движение для нее — жизнь. Нужно двигаться, ползти. Понемножку, чуть-чуть, через силу. Ответ также значил и то, что Божья Матерь до сих пор, несмотря на рану, сохранила магическую энергию. Она была добра и сильна. Недаром защищала и охраняла столько поколений человеческого рода.

И женщина снова поползла. Она ползла и ползла. Потом остановилась, перевела дух, перевернулась на спину. Из-за пазухи вытащила кусок шкуры от амдера, отрывая зубами не-большие клочья от края, пожевала. Впрочем, о голоде она почти не думала. Горький огонь потерь, сжимавший сердце, давно притупил ее чувства, но она знала: чтобы сохранить силы, надо что-нибудь есть. Это для ребенка трудно найти пищу в такой ситуации, а для взрослого всегда найдется корм. Закончится кусок шкуры-амдера, можно есть кору деревьев, березовые и тальниковые почки. В крайнем случае, как глухарь, пожуешь хвою молодых сосенок. Но до хвои дело не дойдет. Ведь у нее еще есть шубкасах и кисы с чижами. Все это из оленьих шкур и оленьих лап. Значит, кожа съедобная. Лучше, конечно, старую кожу отваривать, если нужда заставит есть ее. Пока же остались еще запасы свежей шкуры, которая сохранила запах мяса. На ней даже попадаются небольшие кусочки сала и мясные волокна. Олень не даст погибнуть, если в тебе не иссякла сила духа.

Женщина перевернулась на живот, подползла к обочине и из оленьего копытца выпила немного талой воды. Она могла разжечь костерок и в кружке вскипятить чай, то есть белую водицу, но не стала. Это отняло бы немало времени и сил. А она спешила, торопилась вслед за сыном и собакой. Вдруг какая преграда возникнет на их пути? Вдруг им потребуется помощь?! Медлить нельзя.

И она двинулась вперед. Как ей самой показалось, бодро, споро. Когда дыхание совсем укоротилось, она остановилась на короткий передых. Положила голову на согнутую руку, закрыла глаза и направила мысль-вопрос Божьей Матери:

— Как мой Савва?!

— Жив, — ответила Богоматерь.

— Где он?

— У людей.

— Это хорошо!.. — вздохнула женщина.

Она закрыла глаза увидела картину. Вот Пойтэк подбежал к дверям дома и остановился. Хозяйские собаки подняли невообразимый лай на чужака, посмевшего прийти без видимого путника-гостя, со странной волокушей. Из дома вышли люди. Удивились. Мгновение стояли неподвижно. Потом опомнились, отвязали люльку и с малышом вернулись в дом. Пойтэк постоял еще немного, оглянулся на пустую волокушу и затем сделал несколько шагов в сторону. Он знал, что от него требуется: он должен вернуться к хозяйке, туда, где оставил ее. Сразу, немедленно. Но он стоял головой в сторону собачьих конур, а оттуда тянуло сладким запахом теплой пищи. Он пошевелил ноздря-ми. Его собратьям недавно дали разваренных чебаков в наваристой ухе. Такого лакомства он давно не едал. В последнее время сам себе добывал корм, а тут готовая еда. На тебе, подойди, поешь.

Собаки продолжали лаять. И Пойтэк не выдержал. Уверенной, но внешне ленивой трусцой по ровненькой прямой побежал к конурам и остановился в десяти шагах от них. За свою долгую жизнь старик Пойтэк хорошо освоил все собачьи правила. Он вздыбил шерсть на загривке, а потом показал клыки, чтобы все видели, что они на месте. И лишь после этого не спеша, шагом, как бы вразвалку подошел к корыту молодого пса и начал есть. Молодой раза два тявкнул обиженно и забился в конуру.

Все собаки разом, как по команде, перестали лаять. И теперь они с любопытством разглядывали нахального чужака. А Пойтэк, поев, облизнулся, обвел глазом все конуры, постоял как бы в раздумье и с достоинством отошел в сторону. Только после этого с пустой волокушей ровной трусцой поспешил обратно к своей хозяйке. Когда он уже уходил, собаки, как бы опомнившись, залаяли ему вслед.

А люди в доме вскоре хватились: где же белый пес, который привез малыша? Убежал обратно? Значит, там есть живой человек. И люди засобирались в дорогу, вслед за Пойтэком.

Женщина так четко увидела эту картину, что, пошевелив левой рукой, не открывая глаз, спросила:

— Пойтэк, ты вернулся?

Но ответа не последовало. А она продолжала спрашивать:

— Пойтэк, ты здесь?

Тишина.

— Пойтэк, ты где? Ты чего молчишь?

Опять нет ответа.

Левая рука женщины все ощупывала дорогу. Но пес не отвечал. И она открыла глаза. Оказалось, ее рука наткнулась на ком снега, который она приняла за собаку. Но эта ошибка не огорчила ее, она сказала себе:

— А-а, Пойтэк еще не вернулся…

В том, что Пойтэк вернется и ляжет рядом с ней возле левого бока, с солнечной стороны, она нисколько не сомневалась. Не сомневалась потому, что у него была хорошая родословная. Дедушка Детей погиб в самый разгар войны между белыми и красными. Его взяли проводником-каюром, и в бою между двумя отрядами то ли шальная, то ли прицельная пуля лишила его жизни. Поскольку это случилось недалеко от селения, тело его привезли домой и похоронили на родовом кладбище. Родичи оплакали его, исполнили все обряды по погибшему. Только его собака не могла успокоиться: перестала есть и все выла и выла. Когда она своим воем всем измотала нервы, ее отвязали и отпустили. Она убежала на кладбище, легла обочь верхней домовины-надгробия хозяина и там околела. Вот из этой породы и был Пойтэк. Поэтому он не бросит хозяйку, не оставит ее одну, обязательно вернется.

Теперь Матерь Детей знала, что сделает и сколько земных дней осталось в ее жизни. В доме людей она отлежится, залечит раны, потом отвезет Савву к бабушке Дарье, а сама достанет винтовку и пойдет на войну. И станет — прости, Господи, — отстреливать красных, преследуя их повсюду. Где на оленях, где на лыжах, где по тонкому насту. Ведь там, где проваливаются красные, наст легко выдерживает вес ее хрупкого тела. Вот и пригодится опыт охоты, что она приобрела в юности и в зрелые годы. И станет она таким же неуловимым и бесстрашным воином, как и Малый Сеня-старик. Красные еще долго ничего не будут знать о ней. Все свои потери они спишут на Сеню-старика, который в конце концов останется один на один с красным войском. Закончится война, и красное войско уйдет, а поимкой Сени-воина займутся энкэвэдэшники. Еще многие годы он будет уходить из их широко расставленных сетей, из любых засад целым и невредимым.

Матерь Детей увидела и свой последний день жизни на Земле. Наступала весна, наступала распутица. И остатки красного войска через Божье озеро, через верховье реки Казым заспешили в Березово, на свою базу. Летом они не могли воевать в этих местах. Не могли передвигаться по болотам, по тундре, по рекам и озерам. Заканчивался сезон войны. И они очень торопились. До ледохода нужно выбраться в город по рыхлеющим зимникам… Женщина обстреляла красных с вершины крутой горы-сопки. Они остановились внизу, на открытом месте, на льду реки, где проходила дорога, и по крутояру открыли огонь. Но стреляли беспорядочно, как-то вяло, неохотно. Не то что в начале войны. Тогда они палили шустро, залпами, по команде. А, иссякает порох, с удовлетворением отметила женщина. И мороз, видно, немного укоротил вам лапы… Когда кончились патроны, она встала, неторопливо стряхнула с белой ягушки налипшие комочки снега, не спеша повернулась по солнцу, охватив взглядом всю округу, и вышла на открытую залысину-полянку на макушке горы. Стрельба смолкла. На нее с удивлением смотрели и враги, и пленные остяки. Пленных перевозили странным способом. Их посадили попарно в нарты, спиной друг к другу, и крепко связали им руки, притянув туловище к туловищу. В таком положении никто не сможет бежать. Сейчас все их головы были повернуты в ее сторону. Она не видела выражения их глаз, все-таки далековато. Но в напряженном развороте головы каждого пленника она уловила один немой вопрос: отчего ты, свободная, не стреляешь?.. Она постояла еще немного, потом подняла винтовку. И тогда снова загремели выстрелы красных. Но их пули со свистом пролетали мимо. И все мимо, мимо. Как будто она была заколдована, заговорена от смерти, от красных пуль. Она слышала: пули то вверх уходили, то куда-то левее. Все левее и левее ложились пули. Когда ожидание стало томительным, она сделала шаг влево. И приняла пулю в грудь. Приложила ладонь к ране и медленно шагнула в молодой кедровый подрост. Хотя она знала, что красные не полезут на крутояр, но ей не хотелось, чтобы они видели, как она упадет. В кедраче она присела, застыв на мгновение в неподвижности, и лишь потом повалилась на землю. Пуля прошла навылет. И она еще чувствовала и осознавала, как ее Светлая сочится на плечи Сидящей, а через пулевое отверстие на спине ее тепло и дух уходят вверх, в небо, к Верховному Отцу, туда, в заповедный уголок неба. Она еще раз напомнила себе, что туда забирают тех, кто погибает на войне, и всех тех, кто умирает не своей смертью. Туда поднялись души погибших дочерей и сыновей женщины вместе с Отцом Детей. И вот теперь она по своей доброй воле уходит к ним, к своему семейству, к своему выводку. Ее ждет небесная жизнь в кругу семьи. Там все начнется сначала. Там всех ждет иная, более счастливая судьба. А конец ее земной жизни первой оплачет Сидящая, затем Верховный Отец, а после этого, возможно, много времени спустя, сыночек-несмышленыш Савва. Его вырастит бабушка. Сама она, Матерь Детей, все равно не смогла бы прожить на земле с таким тяжким грузом потерь, с таким черным грузом зла и ненависти в душе. Сидящая перестала бы удерживать ее на своих плечах. И преждевременно ушедшие дети все зовут ее, зовут. Хотя и на небе, но им плохо без мамы, плохо. А Савву жалко, но он один, а ушедших много. Они все перетягивают, они все тянут. И в меркнущем сознании она еще долго удерживала мысль-послание своим ушедшим детям: я иду к вам…

Так закончится ее земная жизнь в яркий, солнечный весенний день с высоким небом. Так завершится третий круг ее жизни с ружьем в руках…

Женщина очнулась, и картина ее последнего дня исчезла. Ощупала, не открывая глаз, нартовую колею возле себя. Было пусто. Но все равно спросила:

— Пойтэк, ты еще не пришел?

Ответа нет.

— Что-то долго ты ходишь, старый… — вздохнула женщина.

Теперь ее беспокоило, как бы дожить до своего последнего земного дня. Скоро наступит время наста. Тогда она уже должна стоять на ногах. А ее все клонит ко сну, не хочется двигать ни руками, ни ногами. Она понимала: если перестанет шевелиться, то раньше времени может уснуть вечным сном. Кого же позвать на помощь? Сидящаярядом, но она не сможет оставить свой главный пост. Верховный Отец тоже ни на мгновение не должен останавливать миродвижение и отлучаться куда-либо по другим делам. А вот Божья Матерь могла бы прийти на подмогу. И женщина обратилась к ней, позвала ее:

— Божья Мама, приди, помоги мне добраться до человеческого жилья…

Потом, вспомнив, что Богоматерь ранена, женщина стала подсказывать, как быть. Она посылала в сторону оставленного чума мысли-послания. Божья Мама, ступи со своей высоты на лежанку дома, попросила женщина. В изголовье постели найди мешочек с листовым табаком. Возьми два листа. Один приложи к ране спереди, а другой со спины. Так закроешь рану. Так тебе полегчает. Надень мою ягушку и мои кисы с чижами. Дитя свое одень в одежды моих детей. Там все найдется для него. И иди по нашему следу — придешь ко мне… Женщина остановила поток мыслей-посланий, передохнула немного. После подумала: ведь это Божья Мама, она может идти по-над дорогой, не прикасаясь к снегу, и ей совсем не будет холодно.

Вскоре пришел ответ Богоматери:

— Приду.

Женщина облегченно вздохнула. В следующее мгновение в туманных наплывах увидела, как Божья Матерь с иконы сходит на землю. Стало быть, помощь идет и с обратного конца дороги. Это прибавит сил и уверенности. И путница опять впала в сон-забытье. Очнувшись, спросила:

— Божья Мама, ты идешь?

Тишина, звенящая в ушах.

— Где же ты?

Снова вопрос остался безответным.

— Что с тобой?

И этот вопрос канул в пустоту.

Женщина поняла: что-то случилось. На военных путях-дорогах много неожиданностей и преград. Может, у Божьей Матери рана открылась. Может, с красными столкнулась. Может, как раз в это время аэроплан забрасывает ее огненными камнями. Все может быть. Сколько женщина ни звала ее, не откликалась она, не отвечала на мысли-послания.

Устав от бесплодных взываний к Богоматери, женщина забылась тяжким сном. Очнулась она от прикосновения к щеке чего-то липкого и шершавого. Она открыла глаза и увидела над собой белое лицо Пойтэка. Он вовсю улыбался и радостно помахивал хвостом. Это он лизнул свою хозяйку в щеку.

— А-а, вернулся, старый! — обрадовалась женщина. — Ты хороший старик! Хороший человек!..

Она погладила собаку слабеющей рукой. Пойтэк взвизгнул и тявкнул два раза:

— Ав-вав!

— Теперь вдвоем не пропадем! — сказала хозяйка. — Дождемся кого-нибудь!

Она перебралась на шкуру-волокушу — все снизу теплее. И, к ее удивлению, Пойтэк сам, без команды, попытался потянуть ношу в сторону человеческого жилья. Но сдвинуть с места не смог — не хватило сил, изрядно отощал за последние дни. Тогда хозяйка наполовину сползла со шкуры-амдера и, отталкиваясь ногами, стала помогать собаке. Так, вдвоем, подсобляя друг другу, они медленно двигались вперед. Когда женщина впадала в сон-забытье и надолго затихала, Пойтэк подходил к ней и, лизнув ее в лицо, начинал поскуливать. Хозяйка открывала глаза и говорила ему:

— Дай отдохнуть. Сейчас пойдем-поедем вперед.

Она знала: Пойтэк понимает все. Точнее, чувствует все. Они рано или поздно доберутся до жилья. Если бы исход предвещал быть другим, то старик пес просто лег бы рядом с ней и, подобно своему предку на могиле Дедушки Детей, околел бы возле хозяйки. Но они все шли-ползли вперед.

В небольшую лощинку скатились легко, а вот на взгорок по обледеневшей дороге взбирались долго и мучительно. На взгорке женщина сказала Пойтэку:

— Давай отдохнем.

Старик пес посреди зимника сел на задние лапы, навострил уши и замер неподвижным пнем, повернув голову в полуденную сторону. А женщина, глянув вперед, увидела по обочинам нартовой колеи совсем свежие копаницы — здесь паслись олени. Верный признак, что человеческое жилье недалеко.

Яркий снег слепил глаза. Она зажмурилась. И тут снова явилась к ней картина ее последнего земного дня. И показалось ей, что лежит она не посреди оленьего зимника, а в кедровом подросте на вершине сопки-крутояра с простреленной грудью. И, рассыпаясь на мельчайшие песчинки-пылинки, одновременно уходит вниз к Сидящей и вверх к Верховному Отцу — в его Божий Мир, Небесный Мир. У нее как бы не стало тела, душа отделилась от плоти, и все земные беды, горе, потери, ненависть, зло и злоба остались позади. Ей стало легко и хорошо. Начинается новая, небесная жизнь. И впереди радостная встреча с любимыми детьми и мужем. Как хорошо-то, хорошо… Но к реальности ее вернули земные звуки, пока еще неясные, невнятные, далекие, но они жили в снегах, усиливаясь и медленно приближаясь. Она уловила легкую поступь идущих к ней на помощь. То ли людей, то ли Божьей Матери…

1996–1999 Москва — Нижневартовск — Ханты-Мансийск

ЭПИЛОГ

Улов Чухновского оказался большим. Около сотни пленных и арестованных он доставил для суда в столицу округа Остяко-Вогульск. Одиннадцать руководителей восстания были приговорены к смертной казни. Потом смертную казнь гуманный советский суд заменил им тюремным заключением. Шестьдесят участников восстания, как указано в протоколе заседания, суд оправдал, остальных приговорили к различным срокам заключения. Освобожденных из-под стражи выпустили на улицу. Без крова, без пищи, без транспорта. На окраине города, под сопкой, близ берега Иртыша, они соорудили шалаши и стали дожидаться лета. Наступала весна, но река была еще подо льдом, земля была еще покрыта снегом. До дома не добраться, пока не откроется вода. Еды нет. Теплой одежды нет. Русские старожилы-горожане вспоминают, что в ту пору каждое утро на дороге в пригородную деревушку ОМК, на тропе на Иртышский берег и на окраинных улицах подбирали одного-двух умерших остяков. Кто замерзал на ходу от холода и голода, кто умирал от болезней и ран, кого линчевали под покровом ночи. Возможно, поэтому через десяток лет уже трудно было найти живого участника восстания 1934 года.

На свободе остался только неуловимый Сеня Малый. Так звали его в народе. Он продолжал воевать с красными на Водоразделе. Имя его обрастало легендами. Люди каждой реки считали его своим. Казымские уверяли, что он из рода Молдановых, ляминские и пимские — из рода Хоровых, тромаганские — из рода Медведя, аганские — из рода Бобра. Словом, он был из народа… На него охотились, заезжая в верховья по правым притокам Средней Оби уже малыми силами, без екатеринбургских войск.

Царского полковника тоже не взяли. И след его канул в Лету.

Как только закончился суд, на последней странице протокола появилась запись, которая гласила: все одиннадцать руководителей восстания, смертную казнь которым заменили на тюремное заключение, умерли «от сердечной недостаточности». На самом деле их просто забили в камерах. Власть объяснила это по-своему правдиво: «Остяки совершенно не переносят жизнь в неволе». Суд закончился, справедливость по-советски восторжествовала.

Такова истинная цена воли… Для остяков.


Секретно

ДОКУМЕНТЫ

Хранить вечно

С. С. С. Р.

НАРОДНЫЙ КОМИССАРИАТ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

Архив УНКВД Омской области

СЛЕДСТВЕННОЕ ДЕЛО № 2/49
О к.-р. вооруженном восстании против Советской власти туземцев Казымской тундры по ст. 58, п.2 УК РСФСР

Начато 1 февраля 1934 г. Окончено 10 июня 1934 г.

Дело в 8 томах

Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 года, марта 27 дня, я, Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области ДУДКО, допросил в качестве обвиняемого МОЛДАНОВА Ксенофонта Петровича, 45 лет, точно не знает, уроженца Юильского городка, Казымского тузсовета, Березовского района, местожительство Юильский городок, кочевник, занимается оленеводством, рыбным и пушным промыслом, женат, два сына и три дочери, старшему сыну 12 лет, старшей дочери 8 лет, проживают в Юильском городке, имеет — 38 оленей, 10 нарт, 10 комплектов оленьей упряжи, 2 деревянных юрты, 1 чум, 2 собаки, 2 ружья, 10 сетей, 1 невод, 10 морд и 3 лодки, неграмотный, беспартийный, в общественной и революционной работе не участвовал, не судился, в белой армии не служил, на военном учете не состоит.

По существу дела показал следующее:

…Весной 1933 года, после 25 марта по старому стилю, в Юильский городок приезжали из Казыма представители власти и увезли (арестовали) наших остяков, четыре человека — МОЛДАНОВА Ивана Ивановича, МОЛДАНОВА Тимофея Ефимовича, ТАРЛИНА Павла Семеновича, КАКСИНА Максима Петровича — кулаков, за то, что они возбуждали народ против Советской власти (народ сразу же начал требовать их освобождения).

Показания мои записаны в протокол правильно, мне переведены, что и подтверждаю своей тамгой.

Переводчик:

Допросил: Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области (ДУДКО)

ВЕРНО: П/Уполном. (Подпись)

Том 1, стр. 125 (6)
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 года, марта 27 дня, я, Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области ДУДКО, допросил в качестве обвиняемого МОЛДАНО-ВА Ксенофонта Петровича.

По существу дела показал следующее:

…что скоро сверху реки ОБИ и ИРТЫША прибудут белые, Советскую власть свергнут, Советской власти скоро не будет, будет по старому царь, и попы будут служить в церквях, и народ снова будет молиться богу.

Показания мои записаны в протокол правильно, мне переведены, что и подтверждаю своей тамгой.

Переводчик:

Допросил: Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области (ДУДКО)

ВЕРНО: П/Уполном. (Подпись)

Том 1, стр. 127 (8)
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 г., марта 5 дня, я, Уполномоченный ОО ПП СТЕГАЕВ, допросил в качестве обвиняемого РАНДЫМОВА Ивана Николаевича, Эльбигортского юртъобъединения, Березовского р-на, Уральской области, занимался оленеводством, пушным и рыбным промыслом, вдов, один сын. Середняк, имеет 60 оленей, неграмотный, б/ партийный, не судим.

По существу дела показал:

…будучи в какой-то Ляминской лавке Госторга, продавец этой лавки ему по секрету сообщил, что в России уже советской власти нет, а есть новый царь, который с белой властью и попами скоро приедет также в тундру. Что все остяки собираются соединиться с самоедами, поехать в тундру и воевать с советской властью.

Записано с моих слов правильно, мне переводчиком зачитано, в чем и расписываюсь — ставлю свою тамгу.

Допросил: Уполномоченный ОО ПП СТЕГАЕВ

Переводил: Скачилов

ВЕРНО: (Подпись)

Том 5, стр. 292 (1)
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 года, 2 февраля, оз. Нумто. Я, Уполномоченный 2 отд. ОО ПП ОГПУ по Уралу СТЕГАЕВ, допросил в качестве обвиняемого МОЛ-ДАНОВА Романа Семеновича, 26 лет, урож. Шижин-Тора (Тундра), кочевник, женат.

Мне известно, что ненцами совместно с остяками организован отряд для борьбы с советской властью… Встретили нас самоеды очень хорошо, радостно, заявляя, что теперь можно будет воевать с русскими, встретило нас человек 50 самоедов. Подъехав к самоедам, мы увидели у них сторожевые вышки, сделанные из нарт, и передовые сторожевые чумы, причем в передовых чумах находились только мужчины, а женщины и дети находятся в задних чумах.

…С нашим приездом сторожевые посты усилились и появились разведчики, которые все время разъезжают на 20 нартах (дежурных), запряженных четверками оленей, в окружности от чумов на 40–50 км.

…В чумах передовых, где нет женщин и детей, имеется 150 человек мужчин, из них 120 постоянно находятся в чумах, а остальные 30 стерегут оленей и исполняют прочие работы. Оленей имеется огромное количество, причем олени пасутся стадами от владельцев 5–6 чумов.

Записано с моих слов правильно, мне переводчиком зачитано, в чем и расписываюсь — ставлю свою тамгу.

Допросил: Уполномоченный ОО ПП СТЕГАЕВ

Переводчик: СКАЧИЛОВ.

ВЕРНО: Уполном-ный (Подпись)

Том 1, стр. 48 50 (1 3)
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 года, февраля 7 дня, я, РУП ОГПУ НАЗАРОВ, допросил в качестве свидетеля МОЛ-ДАНОВА Прокопия Афанасьевича из юрт Мало-Лямино Вертинского с/с Самаровского р-на, 57 лет, туземец, имеет 30 оленей.

По существу дела показал следующее:

…у Светлого озера всего 30 человек, а дальше оставшийся (основной) отряд в 500 человек стоит на Надыме. У всех имеется нарезное и охотничье оружие, у них есть 4-х линейные винтовки. Когда приезжала разведка к нам, то нас звали туда же, на Светлое озеро воевать с красными.

К сему и подписываюсь (тамга).

Переводчик: Попов, Шаламов

Допросил: РУП ОГПУ Назаров

ВЕРНО: О/Уполномоченный (Подпись)

Том 4, стр. 1
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 года, марта 27 дня, я, Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области ДУДКО, допросил в качестве обвиняемого МОЛДАНО-ВА Ксенофонта Петровича, 45 лет.

По существу дела показал следующее:

…что в вершине р. Тром-Юган живет какой-то русский человек, который скрывается от Советской власти, сам в лавку не ездит и у этого человека есть ван-пушкан (большое ружье). Этот человек остался тут жить от белых. Имеет там в разных местах свои юрты, а его семья живет в г. Сургуте. ВАН ДЫМОВ Ефим сказал народу: «Если это правда, то давайте, народ, кого-нибудь пошлем за ним».

Показания мои записаны в протокол правильно, мне переведены, что и подтверждаю своей тамгой.

Переводчик:

Допросил: Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области (ДУДКО)

ВЕРНО: П/Уполном. (Подпись)

Том 1, стр. 145 (26)
Секретно

ИЗ ПОКАЗАНИЙ
Обвиняемого ВАНДЫМОВА Ефима Семеновича, допрошенного Уполномоченным Остяко-Вогульского Окротдела ОГПУ ЕРМИЛОВЫМ 24/II-1934 г.

(Вандымов Ефим Семенович, 70 лет, происходящий из юрт Тэменских, Назымского тузсовета, Самаровского района, остяк, кулак-шаман, проживающий в Эльбигортском юртобъединении, Амнинского туземного совета, Березовского района, занимается оленеводством, пушным и рыбным промыслом, женат — жена и три дочери, кулак — имел 150 оленей, 27 нарт, 2 деревянные юрты, 1 чум, 3 собаки, 3 ружья, 8 сетей, 30 морд, 1 невод 27 сажен, неграмотный, беспартийный, в общественной и революционной работе не участвовал, не судился, у белых не служил, на воинском учете не состоит.)

По существу дела показал:

…на озере Парей Обдорского округа есть отряд самоединов 300 чел., не считая молодежи, все вооружены винтовками. Отрядом руководит русский, в отряде есть пулемет. В этот отряд к самоединам на озеро Парей сбежало из Казыма 10 человек главных богатых. Все Молдановы из Юильского городка. Этот пулемет и отряд на озере Светлом не были, а были дальше в запасе на всякий случай.

Записано с моих слов верно, протокол мне прочитан, ставлю свою тамгу.

Допросил: Уполномоченный ЕРМИЛОВ.

Переводчик: ЛОЗЯМОВ

ВЕРНО: Уполномоченный (КОСТЕНЕЦКИЙ)

Том 5, стр. 300 (1)
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
1934 года, марта 28 дня, я, Уполномоченный окр. отдела ОГПУ СИМОНОВ, допросил в качестве обвиняемого МОЛДАНОВА Ефима Васильевича, 80 лет (1854 г. рождения), остяк Березовского района, Амнинского тузсовета, Юилького городка, занимается оленеводством, семья: дочь Анастасия 20 лет, дочь Татьяна 17 лет, кулак, имеет оленей 300 голов (до революции имел оленей 600–700 голов), неграмотный, беспартийный, в общественной и революционной работе не участвовал, не судился, в белой армии не служил, на военном учете не состоит.

По существу дела показал следующее:

…к нашим чумам приехали красные. Мой зять Сенгепов Григорий и ненец Енгух были в это время на улице и сразу же начали стрелять из 4-х линейных винтовок, тогда красные начали стрелять по чумам. Убили зятя Сенгепова Григория и мою жену Молданову Егню, которая несла патроны Сенгепову Григорию. Ненец Енгух убежал в урман… Знаю, что (солдат) около наших чумов было убито два человека и два человека ранено.

Записанное в протоколе с моих слов верно, мне переводчиком зачитано, в чем ставлю тамгу.

Переводчик: АЛИКОВ

Допросил: Уполномоченный СИМОНОВ

ВЕРНО: Уполном-ный О/группы (Подпись)

Том 1, стр. 116 117 (7 8)
Секретно

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА
обвиняемого ЕРНЫХОВА Ивана Андреевича 12 марта 1934 года

День на 8-й после пребывания у нас делегации в тундре появился аэроплан, с которого были пойманы и увезены самоеды: член думы ЕНСЬТА и еще один молодой самоедин. Тогда СПИРИДОНОВ Прокопий, сразу же собрав думу, заявил, что русские солдаты с культбазы приехали на Пум-то и сейчас будут воевать. Он рассказал, что, видимо, с ними не справиться, они всех переловят или перебьют, т. к. их (солдат) на базе было много, да еще прилетели на аэроплане, и посоветовал нам разъехаться, после чего мы сразу же стали разъезжаться в разные стороны. Самоеды и часть остяков с ними поехали в сторону от реки Пима за реку Тромаган в тундру, к озеру Пякуто. А я лично и другие остяки стали перекочевывать в вершины Лямина, где я и был арестован.

Показания мне прочитаны и переведены, с моих слов записано правильно. К сему Е. И.

Допросил: Упол-ный ОО ПП ОГПУ по Уралу ШИШЛИН

Допрос и показания переводил переводчик: САВИН

ВЕРНО: Упол-ный КОСТЕНЕЦКИЙ (Подпись)

Том 2, стр. 60 (15)
Серия «К»

ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области тов. ЗДОРОВЦЕВУ

НАЧ. ОО ПП ДУД КО Г. В

РАПОРТ
Представляю при сем материал об избиении и угрозах по делу восстания в Казымской тундре, нанесенных обвиняемым Артемьеву П. П. и Молданову П. К. сотрудниками Опергруппы тов. БУЛАТО-ВА — Уполномоченным б. ОО ПП ОГПУ по Уралу тов. ШИШЛИНЫМ (судья с бритой головой) и сотрудником Остяко-Вогульского Окротдела ОГПУ ЖУКОВСКИМ на Ваше распоряжение. ПРИЛОЖЕНИЕ: Материал на 6 листах.

НАЧАЛЬНИК ОО ПП ОГПУ (ДУДКО)

Секретно

ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ ПОКАЗАНИЯ
АРТЕМЬЕВА Павла Ивановича 8 апреля 1934 года

На первом допросе 5 февраля 1934 г. я показал неправду. Получилось это потому, что меня напугали. Я ехал на своих оленях в вершине р. Казым со всей своей семьей на озеро Нумто. Со мной ехал и мой зять Вогалев Иван Васильевич. В это время появился аэроплан, который, покружившись над нами, вдруг сел около нас, с самолета выскочило шесть человек, и меня с ВОГАЛЕВЫМ арестовали и на аэроплане привезли на озеро Нумто. На озере Нумто меня стали допрашивать. Допрашивал меня «судья» с бритой головой, фамилии его я не знаю, а переводчиком был КАНЕВ. Три дня я им ничего не говорил, тогда они меня выводили на улицу к амбару на яр (на берег озера Нумто), у амбара меня связывали по рукам и ногам, руки назад и держали на холоде по несколько часов, первый раз держали больше двух часов. Одет же я был только в малицу и кисы и поэтому я сильно мерз, главным образом мерзли руки. Когда меня связывали, то меня били кулаками по голове, ударили раз десять, били и по спине, и по пояснице. Били меня переводчик Канев и один красноармеец, фамилию коего я не знаю. После же этого дали мне кружку спирта, я ее выпил и стал тогда говорить все то, что мне говорил МОЛЧАНОВ Роман Семеновичей самом же деле своими глазами этого не видел.

Больше показать ничего не имею, изложенное с моих слов записано верно, мне переведено, что и подтверждаю своей тамгой (тамга).

Переводчик: Скачилов

Допросил: НАЧ. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области ДУДКО

ВЕРНО:

Том 3, стр. 194 195
Форма № 1

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
о предъявлении обвинения и избрании меры пресечения 1934 г., февраля 27 дня, гор. Остяко-Вогульск

Я, уполн. Костенецкий, рассмотрев следственный материал по делу № 2 и приняв во внимание, что гр. Сенгепова Екатерина Афанасьевна достаточно изобличается в том, что являлась активной участницей вооруженного кулацко-шаманского восстания против Сов. власти, в тундре Берегов. р-на, потому

ПОСТАНОВИЛ:

гр. Сенгепову Е. А. привлечь в качестве обвиняемой по ст. ст. 58-2 УК РСФСР, а мерой пресечения способов уклонения от следствия и суда избрать содержание под стражей.

Уполномоченный:

ВЕРНО: П/Уполном. (Подпись)

Том 6, док.15
Секретно

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
1934 г., мая 8-го дня, я, Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области ДУДКО, рассмотрев дело № 2 на ЕРНЫХОВА Ивана Андреевича, МОЛДАНОВА Андрея Петровича и других обвиняемых по ст. 2-й УК РСФСР и принимая во внимание, что МОЛДАНОВ Андрей Петрович в марте м-це 1934 г. умер,

ПОСТАНОВИЛ:

в порядке ст. 4-й УПК дело следствием в отношении МОЛДАНОВА Андрея Петровича (хромого) прекратить.

Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области (ДУДКО)

ВЕРНО: П/Уполном. (Подпись)

Том 6, док.12
Секретно

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
1934 г., мая 8-го дня, я, Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области ДУДКО, рассмотрев следственное дело № 2 на ЕРНЫХОВА Ивана Андреевича, МОЛДАНОВА Андрея Петровича (хромой) и других обвиняемых по ст. 58, ч. 2-й УК РСФСР

НАШЕЛ: ЕРНЫХОВ Иван Андреевич по делу восставших самоедов и Вершинских остяков Казыма против соввласти проходит как инициатор и руководитель такового, что доказано следственными материалами. В конце апреля м-ца 1934 г. ЕРНЫХОВ И. А. заболел и умер, а поэтому

ПОСТАНОВИЛ:

в порядке ст. 4-й УПК дело следствием в отношении ЕРНЫХОВА Ивана Андреевича прекратить.

Нач. ОО ПП ОГПУ по Обско-Иртышской области (ДУДКО)

ВЕРНО: П/Уполном. Опергруппы (Подпись)

Том 6, док. 14
Серия «К»

Нач-ку Управл. НКВД СССР по ОБСКО-Иртыш. обл. тов. ЗДОРОВЦЕВУ

Сообщаю, что 23 августа в 1 час дня умер в Домзаке в больнице приговоренный к ВМН по О. Вогульскому делу — туземец РАНДЫМОВ Иван Николаевич, 60 лет. Причина смерти — хронический порок сердца.

25 августа умер ВИЛЛО ПИСЕЙ (ВЫЛЛА ОПИСЕВ), 35 лет, приговоренный к ВМН. Умер от цинги.

НАЧ. ТСБ. Р/ОНКВД (БАДАХОНЦЕВ)

26 августа 1934 г. № 317 г. Тобольск

Том 5, стр. 339

Примечания

1

Впервые возможность рассказать об этом событии появилась спустя 60 лет после подавления Казымского восстания (1933–1934 гг.).

(обратно)

2

Подволоки — широкие охотничьи лыжи, подбитые, подволоченные мехом. Обычно для этого используются конские и выдровые шкуры, а также камус с лосиных ног.

(обратно)

3

Почти четверть века спустя Иван Сопочин якобы тронется умом и уйдет из дома в верховье Тромагана. Люди найдут его брошенную упряжку. По мелкоснежью озера, словно разрываемый внутренним огнем, он побежит прямо на север, к полюсу холода. И, как бы пытаясь взлететь, его шаги все будут увеличиваться и увеличиваться. И когда длина его шага достигнет длины хорея, люди в ошеломлении молча встанут, молча постоят и молча повернут назад. Так никто и никогда не сумеет объяснить ни его таинственного состояния, ни его таинственного исчезновения.

(обратно)

4

Макодан — дымовое отверстие чума.

(обратно)

5

Сидящая, или Сидящая Матерь, так иносказательно остяки называют Землю.

(обратно)

6

Ногастым Зверем или Лосем остяки называют созвездие Большой Медведицы

(обратно)

7

Запор — городьба через реку, где устанавливаются снасти для ловли рыбы.

(обратно)

8

Твой — здесь: твой муж. Между мужем и женой не принято друг друга называть по имени.

(обратно)

9

«По-иному жить» — иносказательное устойчивое словосочетание, означающее «забеременеть» (остяцк.).

(обратно)

10

«Верхний дом» — так называют надгробные домовины с двускатной крышей, чтобы вода не проникала внутрь.

(обратно)

11

Хвостатый — так ханты иносказательно называют собаку.

(обратно)

12

Аган правый крупный приток реки Оби на ее среднем течении на территории Остяко-Вогульского национального округа (бывший Ханты-Мансийский автономный округ).

(обратно)

13

Остяко-Вогульск столица Остяко-Вогульского национального округа до 1940 года. Затем переименован в г. Ханты-Мансийск, в настоящее время столица Ханты-Мансийского автономного округа. Город расположен на слиянии рек Оби и Иртыша, основан в 1635 году на месте города-крепости остяцкого князя Самара, отсюда прежнее название «Самарово» (до 1930 года).

(обратно)

14

Гусь — мужская глухая одежда мехом наружу, надеваемая на малицу.

(обратно)

15

Горькая — иносказательное название медвежьей желчи.

(обратно)

16

ЧК — сокращенное название Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией в 1917–1921 годах. Позднее ОГПУ, НКВД, КГБ.

(обратно)

17

Термнь — так остяки в старину, вплоть до установления власти красных, называли небольшое селение, где имелась церковь и жили русские переселенцы. Вернее всего, название произошло от слова «терем».

(обратно)

18

Копаница — яма в снегу, разгребаемая оленем для добычи ягеля.

(обратно)

19

Речь идет о Л. Д. Троцком, который в 1906 году по пути на место ссылки на оленьей упряжке бежал из Березова, перевалил через Урал и затем уехал за границу.

(обратно)

20

Тобольский фонд гос. архива Тюм. обл. (ТФ ГАТО). Ф. И. 152. Он. 33. Д. 596. Л. 4 4 об. Подлинник. Рукопись.

(обратно)

21

«Ай Русь Вунг» в переводе на остяцкий означает «Младший Русский Зять».

(обратно)

Оглавление

  • ПРОЛОГ
  • ГЛАВА I
  • ГЛАВА II
  • ГЛАВА III
  • ГЛАВА IV
  • ГЛАВА V
  • ГЛАВА VI
  • ГЛАВА VII
  • ГЛАВА VIII
  • ГЛАВА IX
  • ГЛАВА X
  • ГЛАВА XI
  • ГЛАВА XII
  • ГЛАВА XIII
  • ГЛАВА XIV
  • ГЛАВА XV
  • ГЛАВА XVI
  • ГЛАВА XVII
  • ГЛАВА XVIII
  • ГЛАВА XIX
  • ГЛАВА XX
  • ГЛАВА XXI
  • ГЛАВА XXII
  • ГЛАВА XXIII
  • ГЛАВА XXIV
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***