Воспоминания [Варлам Тихонович Шаламов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

достать билет в библиотеку, а главное — поступить на курсы подготовки в вуз.

Курсы были платные и довольно дорогие — что-то рублей сорок мне пришлось отдать за право учиться на них. На Этих курсах можно было и ночевать — на тех же столах, где мы учились…

Я был принят в университет…

Москва тогдашних лет просто кипела жизнью. Вели бесконечные споры о будущем земного шара…

В Московском университете, сотрясаемом теми же волнами, диспуты были особенно остры. Всякие решения правительства обсуждались тут же, как в Конвенте…

То же было и в клубах. В клубе «Трехгорки» пожилая ткачиха на митинге отвергла объяснение финансовой реформы, которое дал местный секретарь ячейки.

— Наркома давайте, а ты что-то непонятно говоришь.

И нарком приехал — заместитель наркома финансов Пятаков — и долго объяснял разъяренной старой ткачихе, в чем суть реформы…

Эти споры велись буквально обо всем. И о том, будут ли духи при коммунизме… И о том, существуют ли общие жены в фаланге Фурье… Нужна ли адвокатура, нужна ли поэзия, живопись, скульптура, и если нужна — то в какой форме…

Нам казалось недостаточным видеть, знать, жить. Нам хотелось действовать самим, пока не прошли сроки бессмертия…


Жизнь моя поделилась на две классические части — стихи и действительность. Я писал стихи, ходил в литературные кружки, занимался — вошел в это время в молодой Леф, несколько раз был в «Красном студенчестве» у Сельвинского… встречался с Сергеем Михайловичем Третьяковым — «фактографистом».

Сергей Михайлович Третьяков, высокий, узкогрудый, был человеком решенных вопросов. Он и знать не хотел о каких-то сомнениях. Хочешь работать — научим, поможем, не хочешь — вот тебе бог и вот порог.

Научиться у него работе журналиста было можно… Поэтов ни будущих, ни настоящих Третьяков не любил. Он и сам был не поэт, хотя сочинял стихи и даже целую поэму «Рычи, Китай», переделанную потом в пьесу. На Малую Бронную ходил я недолго из-за своей строптивости и из-за того, что мне было жалко стихов — не чьих-нибудь стихов, а стихов вообще. Стихам не было места в «литературе факта»…

— А что бросается в глаза раньше всего, когда входишь в комнату?

— Зеркала, — сказал я.

— Зеркала? — раздумывая, спросил Третьяков. — Не зеркала, а кубатура.

Я работал тогда в радиогазете «Рабочий полдень».

— Вот, — сказал Сергей Михайлович, — напишите для «Нового Лефа» заметку «Язык радиорепортера». Я слышал, что надо избегать шипящих и так далее. Напишете?

— Я, Сергей Михайлович, хотел бы написать по общим вопросам, — робко забормотал я.

Узкое лицо Третьякова передернулось, и голос его зазвенел:

— По общим вопросам мы сами пишем.

Больше я на Малой Бронной не бывал. Избавленный от духовного гнета «Левого фронта», я яростно писал стихи о дожде и солнце, обо всем, что в Лефе запрещалось…

На две части, две стороны распадалась всегда моя жизнь, с самого далекого детства…

Первая — это искусство, литература. Я уверен был, что мне суждено было сказать свое слово… и именно в литературе, в художественной прозе, в поэзии.

Вторая была — участие в общественных сражениях тогдашних, невозможность уйти от них, при моем главном (кредо) — соответствии слова и дела…


19 февраля 1929 года я был арестован. Я работал на Березниках… Берзин звал меня на Колыму, на колонизацию края, но я отказался. У меня были другие планы…

Вернулся в Москву в 1932 году и крепко стоял на всех четырех лапах. Стал работать в журналах, писать, перестал замечать время, научился отличать в стихах свое и чужое. Каленым железом старался все чужое вытравить. Писал день и ночь. Думал над рассказом, над его возможностями и формой. Научился, как казалось мне, понимать, зачем нужен дождь в рассказе «Мадемуазель Фифи» Мопассана. Написал 150 сюжетов рассказов, не использованных еще, около 200 стихотворений: Увы, жена тогдашняя моя мало понимала в стихах и рассказах и сберегла напечатанное и не сберегла написанного, пока я был на Колыме…

Я понял также, что в искусстве места хватит всем и не нужно тесниться и выталкивать кого-то из писательских рядов. Напиши сам, свое… Я написал несколько рассказов, и их охотно напечатали… Я набирал силу. Стихи писались, но не читались никому. Я должен был добиться прежде всего «лица необщего выражения». Готовилась книжка рассказов. План был такой: в 1938 году первая книжка — прозы. Потом вторая книжка. Сборник стихов.

Я тогда как жил? Напишу, редакционной машинистке продиктую — «Броня — первая птица»! — подписываю, адрес ставлю и несу в редакцию — журнала, газеты — в этом нет различия. Секретари отвечали обычно: зайдите через неделю. Я заходил через неделю и получал ответ — всегда положительный. Так было с «Колхозником» горьковским, с «Октябрем», с «Прожектором», с «Гудком», с «Ленинградской правдой», с «Вокруг света», в любом журнале петушье слово действовало безотказно, я даже и понять не мог, как это могут рассказ не принять, не считал такой