Кикладский идол [Хулио Кортасар] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Терезу, потом стало казаться, что это ему не важно. Все, что им надо было сказать друг другу, лежало тяжелым грузом на них обоих, может быть на всех троих. Моран согласился, чтобы статуэтка какое-то время оставалась у Сомосы. Было невозможно продать ее раньше, чем года через два; Маркос — человек, знакомый с полковником, который знал одного афинского таможенника, — поставил этот срок дополнительным условием к подкупу. Сомоса унес статуэтку к себе домой, и Моран видел ее всякий раз, как они встречались. Никогда не заходил разговор о том, чтобы Сомоса как-нибудь навестил Моранов, так же как и о многом другом, о чем уже не упоминалось и что в сущности всегда было Терезой. Казалось, Сомосу заботила только его навязчивая идея, и если он время от времени и приглашал Морана к себе на рюмку коньяку, это было лишь затем, чтобы снова вернуться к тому же. Тут не было ничего такого уж особенного, в конце концов Моран достаточно хорошо знал вкусы Сомосы, тягу к определенной маргинальной литературе, чтобы удивляться его ностальгии. Его поражал только фанатизм этой надежды, когда он вновь слушал почти автоматические признания, чувствуя себя словно лишним; руки, непрерывно ласкавшие тело неброско красивой статуэтки, монотонные заговоры, повторявшие до устали все те же проходные формулы. С точки зрения Морана, одержимость Сомосы была понятна: любой археолог в какой-то степени идентифицирует себя с прошлым, которое он исследует и вытаскивает на свет. Отсюда до веры в то, что тесная близость с одним из таких следов способна отчуждать, изменять время и пространство, открыть брешь, чтобы проникнуть в... Сомоса никогда не использовал таких выражений; он всегда говорил неким языком, как бы что-то подразумевавшим и заклинавшим из глубины несовместимого. Тогда он уже начал неумело вытесывать копии статуэтки; Морану удалось увидеть первую из них перед тем, как Сомоса уехал из Парижа, и он выслушал с дружеской вежливостью затверженные общие места о повторении жестов и обстоятельств как пути к высвобождению, об уверенности Сомосы, что его упрямое приближение в конце концов отождествит его с первоначальной структурой в наложении, которое будет больше, чем наложением, то будет уже не двойственностью, а слиянием, первичным контактом (он говорил не такими словами, но Моран должен был перевести их каким-то образом, когда позже воспроизводил их для Терезы). Контактом, который, как только что сказал Сомоса, произошел сорок восемь часов назад, в ночь июньского солнцестояния.

— Да, — признал Моран, закуривая следующую сигарету. — Но мне хотелось бы, чтобы ты объяснил, почему ты так уверен, что... ну, что дошел до конца.

— Объяснить... Но разве ты не видишь?

Он снова протягивал руку к воздушному замку, к углу мастерской, описывал дугу, включавшую потолок и статуэтку на тонкой мраморной колонне, в конусе яркого света от рефлектора. Моран не к месту вспомнил, как Тереза пересекла границу, спрятав статуэтку внутри игрушечной собаки, сделанной Маркосом в подвале Плакки.

— Иначе и быть не могло, — сказал Сомоса почти по-детски. — С каждой новой копией я подходил все ближе. Формы узнавали меня. Я хочу сказать, что... А, мне пришлось бы объяснять это несколько дней подряд... и абсурд в том, что здесь все входит в... Но когда это так...

Взмахи руки подчеркивали «здесь», «это».

— Ты и вправду стал заправским скульптором, — сказал Моран, слыша свои слова и понимая их глупость. — Две последние копии — это совершенство. Если ты когда-нибудь одолжишь мне статуэтку, я не смогу определить, дал ли ты мне оригинал.

— Я тебе никогда ее не дам, — сказал Сомоса просто. — И не думай, я не забыл, что она принадлежит обоим. Но я не дам тебе ее никогда. Единственное, что мне хотелось бы, — чтобы Тереза и ты последовали за мной, чтобы вы были со мной вместе. Да, мне хотелось бы, чтобы вы были со мной в ту ночь, когда я дошел до конца.

Впервые почти за два года Моран услышал, как он упомянул Терезу, словно до этого момента она была для него мертва, но то, как он произнес имя Терезы, прозвучало непоправимо по-прежнему, это была Греция тем утром, когда они спускались на пляж. Бедный Сомоса. Все еще. Бедный безумец. Но еще более странно было задать себе вопрос, почему в последний момент, перед тем как сесть в машину после звонка Сомосы, он ощутил некую потребность позвонить Терезе на работу и попросить ее позже подъехать к ним в мастерскую. Надо было бы спросить себя, знать, что думала Тереза, слушая его объяснения, как добраться до одинокого дома на холме. Чтобы Тереза повторила в точности все, что он ей сказал, слово в слово. Моран молча проклял эту свою систематическую манию заново воссоздавать жизнь, словно он реставрировал греческую вазу в музее, тщательно соединяя крохотные кусочки, и голос Сомосы смешивался с движениями его рук, которые тоже словно брали один за другим кусочки воздуха, творили прозрачную вазу, его руки, показывавшие на статуэтку, заставляя Морана вновь, против воли, смотреть на это белое лунное тело