Мое последнее слово. Речи подсудимых на судебных процессах 1966 - 1974 [Владимир Константинович Буковский] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

садистом. Понятие «антисемитизм» обычно связывается с великодержавным шовинизмом. Но тут какой-то особенно изощренный автор: он и русский народ ненавидит, и евреев. Все ненавидит: и матерей, и человечество. Возникает вопрос: откуда такие чудовища, из какого болота, из какого подполья? По-видимому, обычно советский суд (я знаю об этом из книг) при решении вопроса интересуется происхождением преступления, его причиной. Сейчас обвинение это не интересует Вот откуда-то, должно быть из Америки, с парашютом нас с Даниэлем сбросили, и мы начали все разить — такие негодяи! Меня тут с Грацианским сравнивали — так у него темное происхождение, потом он, кажется, шпион. Вполне понятный путь. Ну, а неужели у обвинения о нас не возникал вопрос — откуда? Откуда в нашей среде фашист? Ведь если разобраться, то это проблема куда более странная, чем две книжки, даже очень антисоветского содержания. Эти вопросы обвинением даже не поставлены. Так просто ходят благополучные, снаружи благополучные, люди, а внутри они фашисты, готовые поднять мятеж и бросить бомбу. Или эти слова были брошены нам в лицо просто ради оскорбления?

Я как будто на суде растолковал — с цитатами, что Карлинский — самый отрицательный персонаж, никаких сомнений не возникает в отношении к нему автора. Нет, снова прокурор читает кощунственные слова про рыбок, которых извлекают из материнского чрева, — эти страшные, циничные слова — и патетически восклицает: «Ну, разве здесь не сквозит антисоветчина? Разве это не отвратительно?» Да, отвратительно, да, сквозит. То же и слова: «Социализм — это свободное рабство». Но это герой — антисоветский, разоблаченный герой. И никакого сомнения тут нет. Но или меня не слушали, или это неважно было. Скорей — неважно было.

Государственного обвинителя я даже понимаю. У него более широкие задачи, он не обязан всякие там литературные особенности учитывать: автор, герой, то да се. Но когда с такими заявлениями выступают два члена Союза писателей, из которых один — профессиональный литератор, а другой — дипломированный критик, и они прямо рассматривают слова отрицательного персонажа как авторские мысли — тут уже теряешься. Ну, скажем, о классиках в «Графоманах»: нельзя же оттого, что повесть от первого лица, от лица графомана-неудачника, в котором, может быть, и есть некоторые автобиографические черты, считать, что автор ненавидит классиков. Это может быть непонятно человеку, который только читать научился. Тогда, конечно, Достоевский — это человек из подполья, Клим Самгин — это Горький, а Иудушка — Салтыков-Щедрин. Тогда все наоборот будет.

Общественный обвинитель попутно ставит вопрос о двойном дне Общественный обвинитель Васильев даже не постеснялся упомянуть о пеленках, которые были подарены моему новорожденному сыну, кстати не мадам Замойской, совсем другой француженкой. Даже белье пошло в ход, чтобы показать, как за светлым обликом скрывается мрачное нутро — мое и Даниэля. Приводились цитаты из моих статей: как он тут писал о социалистическом реализме с марксистских позиций, а там — идеалист, ха-ха. Если бы я мог писать с идеалистических позиций здесь, я писал бы так здесь. Когда мне поручали какую-нибудь работу здесь, я часто отказывался, искал близких мне авторов. Кедриной это хорошо известно, она же работала со мной в одном институте. Ей известно, что я не лез в герои, не выступал на собраниях, не бил себя кулаком в грудь, не разговаривал лозунгами. А частенько меня прорабатывали за ошибки, уклоны, неточности. В характеристике из ИМЛИ, которая пришла в КГБ уже после моего ареста (даже следователь возмутился, когда пришла характеристика, где я задним числом из старших научных сотрудников в младшие переведен), в этой характеристике есть и правда: там говорится, что мои идейные позиции — нечеткие, что я писал о Цветаевой, Мандельштаме, Пастернаке, сбивался в эту сторону Сбивался — потому, что хотел о них писать. Делал все максимальное, чтобы выражать свои подлинные мысли в качестве Синявского. Поэтому у меня бывали и неприятности, и выговоры, и меня ругали в печати и на собраниях. И никакими особыми благами, кроме зарплаты, я не обладал. Обвинитель говорил, что я «мелькал в Союзе писателей» — я что, там ссуды брал, или командировки, или бесплатные путевки на курорт получал? Обвинитель перечислил, что за десять лет мне подарили несколько вещей на дни рождения разные знакомые. Уж ежели бы я какую-нибудь бесплатную путевочку получил, как бы она здесь фигурировала!..

Неужели вновь объяснять такие простые вещи? Меня упрекают, что я матерей оскорбил. А у меня в «Любимове» прямо сказано: «Матерей не смейте трогать». Ведь Леню Тихомирова волшебная сила оставила за то, что покусился на душу матери. Что {же,} матерей я оскорбил? А что старух я так описываю, как сморщенные трухлявые грибы: сыроежки, сморчки, лисички — так неужели мне распростертых на полу часовни старух в нимбах изображать? Это старый-старый литературный прием снижения.