Страх [Олег Анатольевич Чувакин] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

крышкой и чёрной жидкостью внутри, оставляющей на стеклянных стенках красноватые маслянистые следы. Он и его друзья после ужина сдвинут в казарме тумбочки, усядутся вкруговую на табуреты, откроют лимонад, нальют в кружки шипящий «Дюшес», а чокнутся кружками с ликёром: они разольют его тайно и велят молодому дневальному, выносящему мусор, выкинуть пустую бутылку за бетонный забор. Выпьют понемножку, под торт, и допустят мысль, что скоро бутылки останутся только в книжках и что деньги, кажется, перестали быть товаром, который обменивается на бутылку.

Из переулка вышел старик — и Колька решился. Старик шёл, опираясь на палку, посматривая на них — на парня и на Кольку, — и было в его дрожащей походке, во взъерошенных волосах что-то недовольное, побуждающее к действию.

«В ресторанах не продают тебе, потому что ты носишь погоны. — Парень тоже посмотрел на старика. — Но мы-то с тобой знаем, как устроена жизнь, правда, солдат?»

«Мне надо в полк за деньгами», — сказал Колька.

«Я подожду. Ты недолго. Супрантэ?»

Колька ответил фразой из разговорника: «Аш блогэй супранту лиетувишкай», — плохо, то есть, понимаю по-литовски, — ответил так, хотя совсем не понимал и не говорил по-литовски. И эту фразу он произнёс с каким-то медвежьим акцентом, ощущая неловкость и не понимая, отчего на ум пришла ему эта фраза.

А литовец сказал: «Ничего. Зато я хорошо понимаю русских».

Он именно сказал: «русских», а не «по-русски», — и тут бы в одну секунду всё понять Кольке, понять и сказать что-нибудь литовцу, сказать, например, следующую фразу из разговорника: «Аш нягерю алкоголиню гериму» — я не употребляю алкогольных напитков, — а лучше бы ничего не говорить, лучше бы просто развернуться, как по команде «кругом», и уйти в полк.

Развернуться и уйти.

Пойти по этой улице, вдоль редко стоящих деревянных домов, пойти по зелёной траве, по хрустящему песку, по тротуару, слушать свои шаги и шелест берёз, слушать, как лает за забором овчарка, как она стучит когтями о забор и часто дышит, смотреть на её коричневый тёмный глаз, на чёрный мокрый нос в щели между досками, смотреть на дома, на высокие глухие заборы, зелёные, как трава, и думать, почему у палисадников не врыты лавочки, почему в Литве не принято сидеть на лавочках, как в России, и дружат ли тут соседи, думать, что до остановки троллейбуса не меньше километра, и что мороженщица, наверное, приходит в этот квартал на час, и этот час выучили дети, и ещё думать: какому же, чёрт возьми, кафе находиться здесь?

А парню — парню бы крикнуть Кольке вдогонку, крикнуть, подняв голову, взглянув с восторгом на дома направо, дома налево, взглянув на взъерошенного старика, дрожащей рукою сующего палку в песок или мягко стучащего ею по тротуарной плитке, крикнуть бы Кольке: «Оккупант, отступай в Сибирь!» или «Солдат, бери шинель, иди домой!», или оскорбить Кольку, оскорбить, не сходя с места, бросить русские слова солдату в спину, — а уходящему Кольке, сносящему брань, подумать бы: ну что есть оскорбление, как не изобретение наглецов, принятое гордецами?


Торопясь к литовцу, с шумящим сердцем, с раскрасневшимися щеками, с порозовевшим носом, ступая на каблуки и придерживая фуражку, Колька спустился с горки. Парень небрежно кивнул на ивовые кусты у овражка, сказал: «Что так долго? Я принёс и спрятал», достал пачку «Каститиса» и стал закуривать, пряча в ладонях огонёк и повёртываясь то в одну сторону улицы, то в другую. А Кольке отчего-то захотелось помедлить, захотелось обернуться к парню, оказавшемуся у него за спиной, поговорить с ним, обсудить что-то, например, количество бутылок, ведь парень не сказал, сколько принёс бутылок.

Литовец сильно толкнул его в спину, голова Кольки запрокинулась, солнце, ветки и листья бросились ему в лицо, и, заслонив глаза рукою, теряя фуражку, Колька покатился куда-то.

Скатился он в овраг, поросший по склонам лопухами, а на дне поросший пыреем и кое-где, на чернеющих кочках, пучками осоки. Наверное, когда-то тут бил ключ, вырывался из-под земли, подтачивая вокруг себя песок и землю, унося землю, образуя яму и опускаясь ниже и ниже, а однажды ручей пропал, сгинул в глубине, — и яма стала сохнуть, зарастать травой, на донных кочках вытянулись пучки осоки, а ивы, пустившие корни в сырости, укрепившиеся в глине, надежно укрыли собою овраг.

Литовец прыгнул следом, ахнул, пнул Кольку в живот, но Колька успел оторвать от земли руки, закрыл живот. Жёсткая подошва ободрала его пальцы, костяшки под резиновыми узорами брякнули друг за дружкою, и музыкально-адские звуки почудились Кольке в этом переборе.

— Проклятые оккупанты! — Литовец потряс над Колькой кулаком, и что-то пещерное, доисторическое просияло в его голубых, полных восторга, глазах. — Саюдис! Ландсбергис!

Он будто молился, произносил имена языческих богов, и было похоже, что в овраге капище, что Колька предназначался в жертву