Железный театр [Отар Чиладзе] (fb2) читать постранично, страница - 5


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

в Одессе из сострадания взяла на себя заботу о ней. Кое-как и на этот раз удалось ее выходить — она осталась жива, хотя и сама но знала, зачем: чего она могла ждать от жизни, какие еще беды и несчастья подстерегали ее? Когда Димитрий сделал ой предложение, она приняла это за проявление обычного, ставшего ей привычным сострадания и сразу решила в ответ пожертвовать ему всей своей жизнью, стать его служанкой и рабыней и тем отплатить заодно за заботу и доброту, проявленную к ней множеством великодушных людей, потративших столько усилий, чтобы вырвать ее из когтей смерти, хотя сама она видела в смерти лишь желанное пристанище. С тех пор как она стала женой Димитрия, единственным ее стремлением было заботиться о нем, служить ему, а единственной ее радостью — доставлять ему радость. И, однако, безошибочный женский инстинкт подсказывал ой, что не слишком хорошим товарищем оказалась она своему мужу, поскольку не выполнила долга всякой женщины — не дала своему избраннику испытать счастье отцовства. Но все ее существо, побитое жестокими бурями жизни, так обессилело и заледенело, что не осмеливалось пустить новый росток, несмотря на ее страстное желание и на все ее молитвы. Муж щадил ее и никогда не упрекал, но сама она втайне сокрушалась о своем бесплодии так же горько и безутешно, как о безвременной смерти матери, бабушки, дедушки и отца.

А жизнь шла своим чередом. «Честь имею! Честь имею!» — по-прежнему раскланивался с кокетливо выглядывающими из-под пестрых зонтиков красавицами полковник Везиришвили, гарцуя на своем приплясывающем жеребце. Зато в Барцхане, в замшелой, прогнившей от дождей хижине, вот уже второй год, не разгибаясь, словно прикипев к столу локтями и коленями, сидел лохматый, заросший бородой до самых глаз рабочий Иванэ Согорашвили и, напрягая глаза, переводил при свете лучины «Коммунистический манифест». То и дело собирались на улице рабочие в синих блузах и, развернув красное знамя, проходили с пением «Марсельезы» по городу. Отовсюду сбегались горожане, переговаривались, перешучивались, спорили с демонстрантами, но империи было не до этих споров — империя чувствовала, что приближается ее последний час, что ей не хватит времени для осуществления своих имперских целей, и пыталась с одного удара, силой достичь того, совершить то, что должно было по ее же плану совершиться постепенно, с течением времени и почти что само собой. Прежнее вкрадчивое, медоточивое коварство царских наместников обернулось теперь явным самоуправством, безудержным разгулом жестокости. Тюрьма роптала, стонала. С грохотом вкатились в тюремный двор дроги, нагруженные захваченной жандармами тайной типографией. Вся страна была превращена в тюрьму. На месте разоренных деревень вырастали военные плацдармы. В упраздненных храмах и монастырях стояли войска. Солдаты принуждали пить водку и плясать захмелевшую монахиню. Теперь уже только одни сумасшедшие продолжали мечтать о свободе, земстве, суде присяжных или об открытии высшего учебного заведения в Тбилиси. Цензоры бодрствовали с пером в руке: нигде не должно было проскользнуть невзначай слово «Грузия»; зачеркивая его жирной двойной чертой, они выводили сверху: «Наш край» или «Наша сторона» — твердым красивым почерком, но ведь недаром сказано, что иная беда не без пользы. Оказалось, что Грузия еще не умерла, как этого многим хотелось, она лишь спала, хоть и глубоким, летаргическим, сном; и теперь, когда ее так грубо и бесцеремонно разбудили, вскочила, огляделась вокруг себя и тряхнула головой, освобождаясь от остатков сладкого, коварного дурмана, все еще застилавшего ее мысли. В лавке букиниста на Нурийском базаре по вечерам яблоку негде было упасть. Спорили обо всем, что только могло стать предметом для спора, относительно чего могло существовать два мнения. Правда, споры эти пока еще часто сводились к столкновению противоположностей, противоречий и превращались из обсуждений в препирательства, в которых спорящие старались непременно одержать верх друг над другом, но дело все же делалось, рождались новое слово, новые убеждения, новые стремления… Вернее, давно уже рожденные и схороненные глубоко в душе, они наконец, задыхаясь без воздуха в своем подполье, вырывались на волю, на свет, как бы рождались во второй раз, и на этот раз — окончательно, навсегда. С нетерпением и надеждой, как умирающий — подушки с кислородом, ждали все каждое утро свежего номера газеты. Спорщики потрясали друг перед другом вчетверо сложенной газетой, одни — «Иверией», другие — «Квали», в знак того, что говорят не просто так, что попало, а высказывают обоснованные мысли. Это было переходное время, когда минувший век, отживший, одряхлевший, выживший из ума, насквозь прогнивший от бесчисленных своих грехов и недугов и отмеченный печатью бессилия на челе, уже не принадлежал этому миру, а идущий ему на смену еще лежал в колыбели и оттуда угрожал миру, показывая ему свои обкусанные слюнявыми деснами маленькие кулачки. И человек был раздвоен: