Наш современник 2002 № 04 [Журнал «Наш современник»] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

студентом МГУ в 1949 году, когда я закончил его, и еще застал движение против космополитов. Тогда оно выражалось на нашем факультете главным образом в критике компаративизма Алексея Веселовского, видевшего в русской литературе набор заимствованных сюжетов из западноевропейских литератур.

История с космополитизмом набирала темп, когда я уже закончил университет, самый пик ее пал на студенческие годы Кожинова. Он писал, как организовал сбор подписей преподавателей и студентов в защиту доцента Белкина, когда того, как космополита, лишили работы преподавателя филфака. Если бы я продолжал тогда учиться, то тоже подписался бы под этим письмом, потому что, одно время занимаясь в его семинаре по Чехову, я убедился, как искренне любил он русскую литературу.

Как-то Вадим Валерианович рассказал мне, как во время нескончаемого словоговорения писательской братии на каком-то обсуждении (дело происходило еще до “перестройки”) он крикнул с места по поводу одного из выступлений: “Это безнравственно”, и все почему-то затихли. Так отвыкли от этого слова, от самого понятия, смысла его, что оно прозвучало как непонятное, но устрашающее табу для дикарей. Но для самого Кожинова, человека честного, благородного, это слово не было фикцией. Для него было безнравственным, например, пожать руку экстремисту-русофобу Нуйкину, когда тот в конце диалога с Кожиновым по телевидению протянул руку “оппоненту” и, получив в ответ брезгливую реплику, а не рукопожатие, остался ни с чем.

Петр Палиевский в своем слове на гражданской панихиде по Кожинову говорил, что значимость, глубина личности Вадима Валериановича и в том, что он объединял вокруг себя разных людей, вроде Битова и Лобанова. Но мне кажется, что он объединял разных людей в себе, а не их самих. Я, например, не был знаком с Битовым, а по наблюдениям за ним в Литинституте, еще где-то — чувствовал явное отторжение от снулой его важности (не говорю уже о мертвящей книжности, языковой серости тех его сочинений, которые попадались мне на глаза). Да и сам Кожинов, вначале действительно приятельствовавший с Битовым, впоследствии порвал с ним, с этим литературным дельцом и “демократом”.

Думая сейчас о жизненном пути Вадима Кожинова, я могу предположить, насколько непростыми были и та, с молодых лет, среда, в которой складывались его взгляды, и само его окружение, и взаимоотношения с теми, кто были вроде бы его единомышленниками, и роль образования в его мировоззрении. Побывавший в тридцатых годах в СССР индийский лидер Неру писал, что восхищавшая его в этой стране доступность образования широким массам может иметь и те последствия, что просветившиеся люди будут более критичны к государству, ограничивающему их в свободе, тем самым подрывая его. И не лежит ли грех на нас, “вышедших из народа”, получивших образование при советской власти, что все беды мы готовы были сваливать на эту власть, не отделяя ее от космополитических правителей.

Кожинов признавался, что долгое время, и когда уже был в зрелом возрасте, он оставался, в сущности, диссидентом, не принимал советского периода русской истории. И в этом сказывалось влияние Бахтина. Отличительной чертой Вадима Валериановича была верность своим первоначальным привязанностям: например, с молодости отмеченному им кружку излюбленных поэтов, хотя иные из них и выдыхались еще не в старых летах, и сам он знал цену этим “гениям”. И совсем удивительна была его преданность Бахтину, литературоведу, которого он почему-то называл “великим русским мыслителем” с мировым именем. Как-то я решил подразнить его:

 — Вадим Валерианыч, ну нельзя же читать вашего Бахтина: язык какой-то католический, каучуковый...

 — Будем, Михаил Петрович, его выкорчевывать! — ответил он нашей шутливой присказкой.

Кожинов, человек вроде бы книжный, любил сильные выражения и со вкусом повторял их. Своеобразным паролем в нашем с ним разговоре было слово “выкорчевывать”. И когда, особенно по телефону, наш всегда долгий разговор подходил к концу, он с характерным своим смешком с пофыркиванием заключал, как бы обращая в юмор пристрастность моих оценок: “Будем их выкорчевывать!”

Но и серьезно говоря, не мог я одолеть бахтинскую академическую заумь, да еще с пресловутой “амбивалентностью”, ставшей модным словечком в ученых кругах. В своей статье о книге Юрия Селезнева “В мире Достоевского” (“Октябрь”, 1981, № 10) я, говоря о “многочисленных положительных ссылках” автора на Бахтина, писал, что эти ссылки “не столько углубляют, сколько “филологизируют” (от слова “филология”) проблемы, да и сам мир Достоевского, а иногда даже запутывают его (ссылка на релятивное определение Бахтиным природы творчества Достоевского как “амбивалентного” в традициях “карнавальной культуры”, совмещающей в себе прямо противоположные стороны явления, в том числе и духовного, нравственного). Надо сказать, что талантливый критик Юрий Селезнев был в то время под большим влиянием Кожинова, а Кожинов, как я