...Имеются человеческие жертвы [Фридрих Евсеевич Незнанский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Фридрих Незнанский Имеются человеческие жертвы
1
Весна выдалась небывало холодной — с метелями, стужей, гололедом. А в середине апреля Москву и вовсе завалило сугробами, и городские службы завопили SOS, моля водителей воздерживаться от поездок на личном транспорте. Призывы эти не прошли мимо ушей тысяч автовладельцев. Не остался глух к ним и старший следователь по особо важным делам при Генпрокуроре России Александр Борисович Турецкий. Он безумно дорожил своей новенькой красной «семеркой» и не хотел рисковать ее непорочными формами в толчее машин, плывущих в скользком снежном месиве. «А, мы не гордые! — сказал себе Турецкий. — Метро так метро. Коль загоняют суровые условия климата, уйдем под землю. Где наша не пропадала?!» Погода этой весны вполне соответствовала душевному состоянию — та же беспросветность и серая мгла. Впервые за много лет Турецкий испытывал такую запредельную усталость. Не привычное утомление после завершения очередного трудного дела, а какое-то незнакомое тягостное изнеможение каждой клетки. То ли впервые решил заявить о себе возраст, то ли вымотал весенний авитаминоз, но растянувшееся почти на два года расследование убийства банкира Виктора Грозмани вызвало такой упадок всех сил, какого Александр Борисович не испытывал еще никогда. Надо было выбираться из депрессии. Хоть за волосы вытаскивать себя из этого болота. Он даже курить стал меньше и по совету Грязнова купил в «феррейновской» аптеке на Никольской какие-то чудодейственные американские таблетки — чуть ли не всю таблицу Менделеева в одной розовой капсулке плюс еще нечто магическое по части мужской проблематики среднего возраста. Согласно фирменной рекламе, через недельку- другую приема этих розовых бомбочек каждый смертный непременно должен был избавиться от душевной и физической вялости, переродиться и ощущать себя во всех смыслах молодцом. Турецкий всегда с долей скепсиса относился к сеансам рекламного гипноза, но Грязное был так настойчив и убедителен, так заманчиво подмигивал, что Александр Борисович махнул рукой и решил попробовать. Чем черт не шутит — может, и правда полегчает? Раскошелился почти на три сотни и принялся целеустремленно глотать эти таинственные пилюльки. Однако миновала и первая неделя, и вторая, но самочувствие не улучшилось. Та же разбитость во всем теле, тоска перед наступающим днем по утрам и острое чувство полной бессмыслицы жизни в любое время суток... Возможно, буржуазный заокеанский эликсир был действительно замечательным. Но чтобы он срабатывал, видимо, требовались дополнительные условия, и прежде всего — обитать где-нибудь в Калифорнии, не числясь при этом одним из первых «важняков» России конца девяностых годов двадцатого века. «Вот и все, выдохся ты, старичок, — с сочувственной усмешкой говорил он себе утром перед зеркалом, старательно выкашивая электробритвой пробившуюся за ночь щетину на щеках. — Истощился. Был Турецкий, а остался от тебя один «турецкий порошок»... »2
В те апрельские дни он мчался в поездах метро, в давке утренних и вечерних часов пик, и словно в каждом лице находил подтверждение своим самым мрачным предчувствиям. Казалось, в глазах попутчиков в вагонах московской подземки, ставшей теперь «транспортом для бедных», появилась какая-то новая безнадежная горечь. Летя черным тоннелем от станции к станции, Александр Борисович краем глаза заглядывал в газетные страницы, которые умудрялись читать любознательные сограждане. Смотрел не без корысти. Выискивал там Последние недели во всех газетах печатались отчеты о ходе в Москве судебного процесса по делу Горланова со товарищи — кажется, первого дела такого масштаба о заказном убийстве известного банкира Виктора Грозмани. То был и правда по нынешним временам беспрецедентный процесс. На в железной клетке за пуленепробиваемым стеклом оказались плечом к плечу и заказчики, и посредники, и непосредственные исполнители убийства. И каждый мало-мальски смыслящий в современной жизни понимал: от того, чем завершится этот процесс, зависит очень многое. Четкая, недвусмысленная, широко обнародованная формула сурового вердикта была сегодня насущно необходима для перелома в мироощущении духовно надломленной, во всем разуверившейся страны. Ну а для Турецкого она имела абсолютно принципиальное значение. Приговор, оглашения которого ждали теперь со дня на день, должен был расставить какие-то важнейшие точки над «и». То ли поставить крест на российской законности, то ли открыть наконец эпоху ее возвращения в нормальное русло, в реально действующее «правовое поле», о котором уже столько лет без устали твердили все газеты, радиостанции и телеканалы любой окраски и политической ориентации. Ну а почему исход этого процесса был так важен лично для Турецкого, не стоило и говорить. Ведь именно он возглавлял и координировал работу всей следственной группы, работавшей по этому сложнейшему делу со дня убийства. Вернее — со дня неожиданной кончины тридцативосьмилетнего здоровяка банкира во время перелета Сеул — Москва. Именно благодаря находке Турецкого удалось установить и доказать, что Грозмани убрали, использовав на редкость изощренное суперсовременное оружие: преступники додумались запрятать внутрь портативного компьютера финансиста крохотный контейнер-излучатель с солями радиоактивного кобальта. Как оказалось, Грозмани подвергался ежедневному, не слишком сильному, но в конечном счете, как и рассчитывали убийцы, смертоносному облучению в течение двух недель. И возможно, никто бы так и не догадался провести специальное обследование его ноутбука, а затем и дезактивацию всех кабинетов и помещений в центральном офисе Грозмани на Неглинке, если бы не обнаружившиеся вскоре после его гибели признаки легкой лучевой болезни сразу у нескольких его ближайших родственников, сотрудников и сотрудниц. Ну а еще в разгадке этой тайны, как нередко бывает, не последнюю роль сыграла чистая случайность. Как много позже удалось выяснить и доказать, прямые исполнители убийства надеялись после того, как Грозмани постепенно наберет нужную дозу радиации, так же незаметно удалить смертоносные излучатели из корпуса ноутбука и тем самым начисто отсечь все нити, которые могли бы привести к раскрытию преступления. Но, на их беду, произошло то, чего никто не мог предвидеть и просчитать. Из-за неожиданно развившегося кризиса на международном валютно-финансовом рынке Грозмани, несмотря на непонятное недомогание, срочно вылетел на три дня в Малайзию, Японию и Южную Корею... и не взял с собой, как обычно, в поездку тех двоих преданнейших помощников, которые и занимались заведомо убийственными манипуляциями с кобальтом. При возвращении в Россию ему неожиданно стало совсем плохо, он потерял сознание, развилась картина инсульта. Оказавшиеся на борту аэробуса японские врачи были бессильны, и банкир умер прямо в кресле самолета, за час до посадки в Москве, а его ноутбук вместе со всей находившейся при нем документацией был передан дежурной оперативно-следственной группе в медицинской комнате аэропорта Шереметьево, куда доставили покойного. Скорее всего, все сошло бы убийцам с рук. Но по воле судеб изъятый оперативниками и приобщенный к делу как вещдок маленький умный чемоданчик Грозмани, оказавшись в Генпрокуратуре, хранился в толстостенном засыпном сейфе кабинета Турецкого и через пару дней был ненадолго извлечен и оставлен на столе как раз в тот момент, когда к Александру Борисовичу на минутку забежал потрепаться эксперт-криминалист и фотограф с Петровки, 38, Гоша Тюнин. Он мимоходом кинул свою обшарпанную «зеркалку» рядом с ноутбуком, она пролежала возле него не более десяти минут, но, когда через час Тюнин проявил пленку, на ней обнаружилась равномерная глубокая вуаль почернения, характер которой не оставлял сомнений В природе ее возникновения. Смекалистый криминалист, не мешкая, позвонил Турецкому, ядовито полюбопытствовав, давно ли в его кабинете завелась этакая чертовщина с явным радиоактивным душком. И только тут Турецкого словно выволокли из сна, глаза его широко раскрылись, и он хлопнул себя по лбу: Ну конечно, конечно! Он немедленно вызвал дозиметристов с их счетчиками, провел осмотр вещдока в присутствии понятых и специалистов, и в результате этой неожиданной находки все сразу связалось и встало на свои места, что в конце концов и привело к раскрытию преступления. Вообще говоря, небольшую, относительно безопасную дозу облучения схватили тогда, надо полагать, многие, побывавшие в кабинете Грозмани. Сам же банкир набрал столько частиц, что о его спасении и речи быть не могло. Не выручили ни бронированный «мерседес», ни вышколенная охрана, ни дорогой бронежилет — как показали посмертные анализы, бедняге устроили форменный замедленный Чернобыль в миниатюре. Но именно благодаря экспертному физико-химическому исследованию и идентификации примененного убийцами редкого радиоактивного изотопа следственной группе Турецкого — в результате невероятных усилий, почти через год, когда убийцы уже были совершенно уверены в своей безнаказанности и в том, что лопухи-сыщики зашли в тупик, — все-таки удалось выйти на тех, кто «заказал» Грозмани. Их искали и нашли, взяли под стражу, и в конце концов расследование этого дела блестяще завершилось. Доказательственный раздел обвинительного заключения был составлен Турецким безупречно, и после нескончаемых затяжек, отсрочек и проволочек было назначено судебное разбирательство по этому делу. В общем, Турецкий мог не скромничать и не тушеваться — то была одна из самых крупных его побед. И вот теперь суду предстояло вынести свой, в известном смысле исторический приговор.3
Дело об убийстве главы банка «Виктория» Грозмани слушалось в судебной коллегии Мосгорсуда по первой инстанции на Каланчевке с соблюдением небывалых мер безопасности. Как-никак удалось разоблачить и загнать за решетку не только рядовых «быков» и «братков», но и совсем иную публику — троих с виду весьма респектабельных господ из числа российского истеблишмента, включая инициатора убийства Грозмани — хозяина крупной брокерской фирмы «Раздолье» и, как говорили, дальнего родственника одного из влиятельных вице-премьеров Никиту Горланова. Впервые за все годы перестройки и постперестройки была выявлена и замкнута в стальное кольцо длинная цепь, которая свела в одном уголовном деле представителей всех слоев современного криминального сообщества. Она обнажила строение новейшей организованной преступности, где на одном фланге стояли примитивные уголовники, посредине — чиновничество, а на другом — их повелители из высших сфер финансово-политической олигархии. Так что тут вполне могло разразиться всякое... Тем более, если бы на процессе вдруг зазвучали имена, лишь упоминание которых грозило бы самим устоям режима... Потому-то и были приняты беспрецедентные меры по охране прокурора, судей, свидетелей и самих подсудимых. При входе в просторный зал судебных заседаний, где было полно представителей прессы, каждого входящего проверяли спецаппаратурой и просматривали насквозь, как перед посадкой в самолет на летном поле. Иных подозрительных выделяли и производили личный обыск, на что явившиеся на процесс матерые бандюги и надменные нувориши только снисходительно ухмылялись и лениво поднимали руки. Не идиоты же они в самом деле, чтобы являться во «дворец правосудия» при полной боевой выкладке? Они неспешно входили и рассаживались в светлом зале суда, как полноправные хозяева, точь-в- точь как зрители-патриции в римском Колизее, собравшиеся от души поразвлечься на захватывающем и... забавном представлении боя рабов-гладиаторов. Сытые, самодовольные, роскошно одетые, они улыбались, они были безмятежно спокойны. И их нетрудно было понять: дело, которое, зачастую рискуя собственной жизнью, расследовали Турецкий и его коллеги, неспешно, но верно разваливали на глазах. Да, и на этот раз все происходило, как стало обычным теперь — по хорошо отработанной и проверенной схеме. Судебные заседания по малейшим поводам вновь и вновь переносились и откладывались. Самые знаменитые и высокооплачиваемые столичные адвокаты цеплялись к любой чепухе, умело заманивали разбирательство подальше от сути дела в дебри велеречивого пустословия и ловкой хитроумной казуистики. Но главное — несмотря на все старания обвинения, куда-то один за другим пропадали основные свидетели, а те, что все- таки находили в себе мужество появиться в здании суда, вдруг словно под гипнозом начинали отказываться от своих прежних показаний, данных ими на предварительном следствии, и несли совершенную околесицу, отчего контуры страшного разветвленного сюжета размазывались и таяли на глазах. И если процесс еще продолжался, то только благодаря удивительной принципиальности и твердости председательствующего — известного московского судьи Корчагина. Но, как бы то ни было, и малому ребенку было ясно, что происходит. Что за кулисами этого мрачного и циничного действа незримо стоят и творят свое искусство вельможные режиссеры, которых если что-нибудь и могло волновать в этом деле, то только не проблемы установления истины или поддержания репутации российской Фемиды. И все же тем, кто отдал столько времени, сил и здоровья расследованию этого зловещего преступления (кстати, попутно выявившего в ходе следствия еще несколько других, считавшихся навеки «повисшими», заказных убийств) — ни «важняку» Генпрокуратуры Турецкому, ни начальнику Московского уголовного розыска Грязнову, ни заместителю Генерального прокурора России Меркулову все еще не хотелось верить, что их громадная работа пойдет прахом и будет на глазах у всех выброшена на помойку. И они угрюмо ждали, пристально следя за всеми перипетиями этого выматывающего судебного сражения.4
В пятницу семнадцатого апреля Александр Борисович вернулся домой необычно рано, около семи вечера, за час с небольшим до начала программы «Вести» по каналу РТР. Денек выдался не легче других, не легче сотен и сотен похожих дней его биографии. Настроение, как и во все предыдущие дни, было преотвратное. Но вот он повернул ключ в замке, переступил порог — в прихожей горел мягкий свет, пахло своим, родным... пахло, своей маленькой крепостью. А... да бог с ним со всем, что осталось там, за этой дверью! Гори оно все!.. Вот Нинкина кукла валяется у холодильника, вот сапожки ее красненькие, вон Иркина дубленка на вешалке — да много ли нужно человеку?! Что бы там ни было и как бы там ни было, а все-таки в этих стенах он чувствовал себя на острове спасения. Хотя бы ненадолго, хотя бы только до той минуты, пока, как водится, внезапный телефонный звонок не вырвет снова из этого теплого домашнего эдема. Обрадовавшись нежданно раннему возвращению «под крышу дома своего» мужа-господина, Ирка бросилась на кухню и принялась торопливо собирать ужин, в то время как Турецкий, переоблачившись в спортивный костюм и раскинувшись на тахте, возился и валял дурака с Нинкой. А дочь визжала от восторга и прыгала на отцовском животе, как на батуте, купаясь в волнах этого редкого счастья... И тут, конечно, как в кино, заверещал телефон, срочно призывая хозяина на провод. Вот же мучители! Так редко выдавались эти минуты тихого «буржуазного» счастья!.. «Да пропадите вы все! — вдруг подумал он. — Ну могу я хоть на один вечер вырваться из этих жерновов, размалывающих жизнь в неощутимую серую пыль? Нету меня, понимаете —Дематериализовался Турецкий! Смылся к себе на Альфу Центавру!» Он слишком хорошо знал: подойти сейчас к телефону, снять трубку и подать голос, скорее всего, значило снова облачаться в постылый официальный костюм, снова вылезать на резкий, пронизывающий апрельский ветер, куда-то переться через весь город... Ирина выглянула из кухни с черной трубкой радиотелефона в руке, вопросительно глядя на мужа. И Нинка враз перестала визжать и испуганно уставилась на него своими глазищами. — Нету нас! — замахал рукою Турецкий. — У тещи на блинах! В театре мы, черт побери! На «Турандот» ! И тут же нахальной заливистой трелью, точь-в- точь как боцман на палубе, играющий полундру, разразился «мобильник». А вслед за ним на столе требовательно запищал пейджер. Супермодная электроника брала за горло. — Обкладывают, как волка, — констатировал Турецкий. — Нет уж! Хренушки! А эту сволочь сотовую я вообще потерял в метро. Щипачи стибрили. Зовите — не дозоветесь! Есть у меня кое-что и подороже любимой работы! Глаза жены блеснули озорной радостью. И она подмигнула ему с той особой тайной выразительностью, расшифровать которую без труда сумел бы даже и не следователь по особо важным делам. И, увидев ее глаза, он подумал с неожиданным молодым волнением, что вот уже скоро ночь и... не одной, кажется, дочке, не только их Нинке перепадет сегодня веселой возни, тихого смеха и радостных ласк... Ха! Лучше поздно, чем никогда — похоже, в буржуазных пилюлях все же имелся кое-какой толк... Словно враз забылась и отлетела прочь унылая муторность и скука затяжной весны, и незнакомая слабость в коленках с ходу пропала. Кажется, он снова почувствовал себя человеком! А Ирина, поняв по его лицу, что сегодня — ее власть, ее победа, что она одолела без боя несметное множество всесильных головастых мужиков, всех этих друзей-товарищей прокуроров-распрокуроров, помощников и заместителей, и прежде всего вечных своих соперников — Славу Грязнова и Костю Меркулова, — снова весело унеслась на кухню и минут через десять потребовала, чтобы эти жуткие турецкие звери и бродяги без минуты промедления кончали свои дурацкие глупости и взапуски мчались к столу, а иначе... И был миг счастья, и уютный шар лампы светился, как луна, над семейным столом, и Турецкий, чувствуя себя едва ли не хозяином вселенной, не спеша уплетал вкуснейшую куриную ногу из какого-нибудь Вайоминга или Арканзаса — «лапку Буша», как именовал он это популярное столичное блюдо постперестроечной поры. Жена славно потрудилась над «лапкой»... Чревоугодник Турецкий в восхищении закатывал глаза, качал головой и, причмокивая губами, украдкой строил дочери жуткие рожи, Нинка хохотала и падала головой на стол, и, ловя минуту этой домашней идиллии, Ирина не делала ей замечаний, не грозила пальцем и не шептала дочке на ухо: «Перестань же! Уймись! Смотри, как папа устал!..»5
Ужин подходил к концу, когда разомлевший и чуть осоловевший Турецкий, кинув взгляд на часы, барственно кивнул в сторону маленького кухонного телевизора. — Ну-ка, что там за вести у нас в этом черном ящике? Ирина потянулась за пультом, нажала маленькую зеленую кнопку, и по экрану, навстречу им, помчалась из синевы не то гоголевская Русь-тройка, не то удалая тачанка из девятнадцатого года с каким-нибудь лихим матросиком за пулеметом... По экрану замелькали знакомые лица из редеющей президентской рати, и Турецкий сделал громкость поменьше: давно оскомину набили все эти прилизанные откормленные физиономии!.. Вот, чуть сутулясь, с папочкой под мышкой, прошмыгнул из «мерседеса» в подъезд Березовский... За ним — насупленный, озабоченный Рыбкин... С нагловатой ухмылкой, играя блестящими глазами, мелькнул Немцов... Важно закинув свою «золотую голову», что-то иронично ронял в поднесенные к его устам разноцветные микрофоны самоуверенный Чубайс... Куда-то тяжелой поступью командора, в черном плаще, величественно прошествовал красноярский генерал-губернатор Лебедь... Потом на экране замелькали возбужденные кавказские лица: чеченцы, осетины, абхазы... Пошли зарубежные новости и на зеленой лужайке кому-то, прищурясь на солнце, помахивая рукой, улыбался Клинтон, потом... Вдруг на экране появился знакомый зал заседаний Мосгорсуда. Сначала — во весь экран — мрачное, как туча, бледное лицо, седовласого председательствующего — судьи Корчагина, который стоя зачитывал что-то с дрожащего белого листа. А перед судейским столом — стоящие люди в зале и за прутьями решетки... напряженно ждущие, повернутые в сторону судей такие знакомые лица подсудимых... и вдруг... о, черт! что такое?!— их одинаково облегченные, внезапно широко расплывшиеся самодовольные улыбки... И сразу зал загудел, послышались выкрики, аплодисменты... Все задвигались, люди из первых рядов, толкаясь, повалили куда-то... Там явно произошло что-то из ряда вон выходящее и, кажется, неожиданное даже для тех, кто сидел на Сердце Турецкого рванулось, испуганно скакнуло в груди, быстро-быстро заколотилось, словно пересчитывая ребра, и — замерло. — Ну, б-блин косой!.. — заорал он и выхватил из рук жены дистанционный пульт, лихорадочно ища, ошибаясь и не находя впопыхах кнопочку увеличения громкости звука. Но вот поймал наконец, прибавил... Но судьи Корчагина уже не было на экране, камера выхватывала возмущенные, радостные, смятенные лица, а чуть ироничный мужской голос за кадром привычно-невозмутимо гнал в эфир дикторский текст: — Как нам только что сообщили, события в зале заседаний Московского городского суда этим вечером приняли драматичный и, прямо скажем, неожиданный оборот... Итак, судебный процесс по делу об убийстве Виктора Грозмани завершен... Вы видели кадры, переданные нашей съемочной группой около часа назад из зала суда в тот момент, когда зачитывался приговор... Основные подсудимые, в том числе главный обвиняемый, Никита Горланов, вопреки, казалось бы, доказанным неоспоримым фактам... Турецкий стоял, вытаращив глаза, весь подавшись к экрану, словно не понимая того, что только что услышал из динамиков телевизора. — ...оправданы и освобождены из-под стражи в зале суда за недоказанностью обвинения... И здесь можно только руками развести... Еще накануне ничто не предвещало столь стремительного и внезапного исхода этого захватывающего процесса... На экране возникло знакомое лицо молодого комментатора и в углу над ним титры «Прямое включение»: — Да, уважаемые телезрители, никто не мог предвидеть такой развязки. Тотчас после оглашения этого в высшей степени странного приговора мы решили обратиться за разъяснениями к присутствовавшим на суде известным юристам... Но, к сожалению, все они, словно сговорившись, наотрез отказались выступить перед камерой... Однако в частном порядке высказывается единое мнение квалифицированных юристов — окончательная точка в этом деле, видимо, еще не поставлена... Появилась заставка, и как ни в чем не бывало на экран выдали следующий сюжет. Жизнь поехала дальше своим чередом. Почти полминуты Турецкий и Ирина просидели в каком-то шоке. Александр Борисович, по-прежнему не мигая, смотрел в одну точку, Ирина боялась проронить хоть слово, а Нинка испуганно переводила глаза с папы на маму, готовясь вот-вот зареветь от того непонятного и страшного, что обрушилось вдруг. — А!.. К черту! К дьяволу! — вдруг трахнул кулаком по столу и заревел Турецкий. — Все, ребятки! Кранты! Лицо его стало красным, в висках застучало, и где-то по краю сознания пронеслась не то пугающая, не то утешительная мысль, что вот так и шарахают еще молодых мужиков, его сверстников, ранние инсульты, вот так и рвутся сердца от инфарктов. — Саша... — Все-е... не могу больше! — заметался он по кухне. — Довольно! Пусть все катится, пусть проваливается в тартарары! — Он расхохотался, и лицо его стало страшным. — Поставлена точка, не поставлена... Пусть другие как хотят, а я свою точку — ставлю! — Сашка, миленький... ради бога, прошу тебя... — Не боись, жена, не пропаде-ем, проживе-ем... Ты же знаешь, — он резко повернул к ней искаженное гневом, перекошенное лицо, — ты помнишь, какая адская была работа — и наша, и оперов — собрать все, объединить... выявить... найти и выловить всю эту падаль... Из Франции, из Греции выдернули, в Германии достали... С Интерполом брали... Сколько раз буквально по лезвию бритвы ходили! Какие скалы свернули, чтобы уличить эту мразь! На что только нам с Меркуловым идти не пришлось, чтобы расследовать дело, привлечь их к уголовной ответственности и довести дело до суда! И все — в яму! — И... что теперь будет? — А то ты не понимаешь?! — наклонив голову, оскалился он. — А не будет! Разлетятся пташки по белу свету — и фью... ищи-свищи! Вот и все! Да и как иначе? Они же в авторитете! Утерли нос властям, показали, кто тут теперь в дому хозяин. Не мы, а заправляют и крутят кем хотят и как хотят, понимаешь! час! Он опустошенно опустился на стул, тут же снова порывисто вскочил и выключил телевизор: — У... Исчадие цивилизации! Решительно достал из кухонного буфета початую бутылку армянского коньяка, плеснул полстакана, поднес ко рту, опрокинул... Но словно не ощутил знакомого вкуса и в безвыходной ярости по инерции с остервенением воткнул в розетку вилку отключенного телефонного провода. И в ту же секунду аппарат взорвался пронзительным звонком. Александр Борисович сорвал красную трубку: — Слушаю!6
— Он слушает! — на том конце провода изменившимся от бешенства голосом заорал Грязное. — Слушает он, видите ли! Ты куда провалился? Мы уже обзвонились с Меркуловым! Так и царство небесное прослушаешь! Ты хоть знаешь, что стряслось? — Имею счастье! — чувствуя, что распаляется все больше, неудержимо и добром это все не кончится, рявкнул Турецкий. — По телику лицезрел. Сейчас наших красавчиков в «Вестях» показали. Скалились на весь экран, во все сорок четыре зуба! — Значит, знаешь... — упавшим безнадежным голосом сказал Грязнов. — Вот такие, брат Турецкий, пироги. — Корчагин, он что, сбрендил ни с того ни с сего? И к нему, значит, золотой ключик нашелся? Не устоял наш неподкупный?! Видно, не поскупились ребята, хорошо дали! — Да для нас для всех это просто плевок в рожу! — тоже не сдерживая эмоций, выкрикнул Грязнов. — Ну, я понимаю там — отправить дело на доследование... Но вот так, прилюдно и откровенно, никого не стыдясь, взять оправдать и выпустить эту сволоту на свободу ввиду «недостаточности улик» и за «недоказанностью обвинения»... — Да какая на хрен «недостаточность»? — взвыл Турецкий. —Доказательств — выше крыши на каждого! Значит — «быкам» по рогам, по червонцу да по пятерке, их «обшак» подкормит, а там и амнистия какая-нибудь подоспеет... — Ну да. Или досрочное... в связи с внезапным ухудшением их драгоценнейшего здоровья... А основных, с Горлановым во главе, — на Сейшелы, душевные раны зализывать, — поддакнул Грязнов. — Конечно, они там не дураки, уж расстарались, чтоб привести процесс к такому финалу... Свидетели, Саша! Свидетели! Вот наша ахиллесова пята и боль наша! Свидетелей нейтрализовали! Убрали, купили, такого страху нагнали, что... — Да чего там говорить! — перебил Турецкий. — Умыли нас по-черному! А Корчагин, святоша наш, — заурядный гад, я это ему при случае в глаза скажу! — Брось, Саша, — пытаясь угасить гнев, угрюмо откликнулся Грязнов. — И на Корчагина не «наезжай», не имеем мы права. Будто мы не знаем, что он за мужик. Вспомни хотя бы прежние дела и... укороти язык. На него небось такая махина «наехала», в такой угол загнали, о каком мы с тобой, может быть, и догадываться не смеем. Корчагину, слава богу, шестьдесят семь лет. И судейский стаж тридцать с гаком... В это время на кухню вошла Ирина с черной трубкой телефона-«мобильника» в руке, протянула мужу, сказала одними губами: — Меркулов... — Подожди, Слава, — сказал Турецкий, — ко мне тут Костя по сотовому пробился. — И он прижал трубку «мобильника» ко второму уху, не выпуская красной трубки обычного телефона. — Слушаю, Костя! — Чую по голосу, ты уже в курсе дела... — Да уж, порадовал денек, — тряхнул головой Турецкий. — Ударчик, конечно, зубодробительный, — злобно сказал Меркулов. — И что за всем за этим стоит, понятно. Концы наружу, нитки торчат. Разумеется, как заместитель Генерального прокурора страны, я немедленно внесу протест в Верховный Суд, потребую вернуть дело на повторное рассмотрение в другом составе судей и потребую снова взять под стражу всех основных преступников. — Замечательно! — отозвался Турецкий. — Мы — в восхищении! Ликуем и падаем. Лично я сказками про белого бычка сыт по горло. Нет уж, Костя. Ты мне, конечно, друг, но истина дороже... — Попрошу выразиться яснее, — уже не прежним, дружеским, но начальственным голосом потребовал Меркулов. — О, какой, собственно, истине речь? — Как сказал наш вождь и учитель товарищ Ленин, истина конкретна, — усмехнулся Турецкий. — Между прочим, тоже даровитый был юрист. И пожалуйста, не надо, Константин Дмитриевич, давить регалиями. Потому что утром в понедельник, еще до того, как ты отправишь в Верховный Суд свой протест, ты получишь прямо в руки мое заявление об уходе. Не первое, но теперь уже последнее, это точно. — Значит... тебя тоже согнули, Турецкий? — помолчав, печально заключил в черной трубке Меркулов, а в красной у другого уха раздался тяжелый вздох начальника МУРа Грязнова, который мог слышать только Турецкого, но конечно же без труда понимал смысл каждого слова их разговора с заместителем генерального прокурора. — Слышишь... Саша... Может... повременим? — неуверенно проговорил Грязнов. — Что ж сплеча-то рубить... — Знаете что, вы, оба! — не в силах удерживать в узде разгулявшиеся нервы, закричал Турецкий в обе трубки. — Если вам нравится, чтобы вся эта шантрапа гоготала над вами в своих саунах — воля ваша! А вот я не боюсь смотреть правде в глаза. И как следователь исхожу из тех фактов, которыми располагаю. А факты мне говорят — онинас! Одолели по всей линии нашей обороны. Потому что если смогли скрутить и подмять самого Корчагина, значит, амба, мужики! Туши фонарь и нечего трепыхаться! Можно, конечно, расслабиться и получить удовольствие, но я тут пас! В обеих трубках молчали. — Ну все, выкричался? — наконец угрюмо спросил Меркулов. — А теперь послушай меня. И можешь мои слова транслировать Грязнову, который, как понимаю, висит на втором аппарате. Дело в том, что вы еще не знаете самого страшного. Через час с четвертью после оглашения приговора Корчагину стало плохо в совещательной комнате. Вызвали реанимацию, тяжелейший инфаркт... увезли в Боткинскую. Но... не довезли. — Да ты... что?!. — прошептал Турецкий. — То, что слышал, — подтвердил Меркулов. — Корчагина нет. — Чего там еще стряслось? — забеспокоился Грязнов. — Ты чего замолчал, Саша? — Беда, Слава... — сразу севшим, утратившим силу голосом, испытывая невыносимый стыд и сожаление из-за всего только что сказанного им, с трудом выговорил Турецкий. — Где-то через час после оглашения приговора Илья Петрович... скончался. — Да ты что!.. — точно так же, как сам Турецкий, ошеломленно воскликнул Грязное. — Так что... давайте помолчим... — вздохнул Меркулов. — Помолчим... — как эхо, отозвался Турецкий. И они замолчали. А когда минута молчания кончилась, Турецкий заговорил первым. И сказал: — Мир праху его... Конечно, я виноват... виноват, мужики... Не стоило мне так о нем... Но... для меня это еще один, последний аргумент. В общем, я действительно ухожу. Не могу больше. А после того что с Корчагиным — тем более не желаю. Считайте меня кем хотите — ваше право. Но я не хочу быть ни клоуном, ни ханжой. — И что же? — глухо спросил Меркулов. — Что сказано. В понедельник утром. У тебя в кабинете. — Ладно, — вздохнул Меркулов. — Пусть так. Все понимаю. Аффект, реактивное состояние. Надеюсь, к понедельнику остынешь. — Ис-клю-че-но!.. — Тогда хоть приезжайте с Грязновым. Вместе поговорим. Меркулов, не прощаясь, оборвал связь — пошли частые короткие гудки. Ну и к лучшему. Рвать так рвать. Рубить так рубить. Турецкий, нахмурившись, отключил сотовый телефон и, передав Грязнову просьбу Меркулова, задал с первой минуты мучивший вопрос: — Слушай... Слава... Если наш друг Никита теперь на воле, он же... Ускользнет угорь... Вряд ли он будет сидеть и ждать, когда Меркулов снова выпишет ему ордерок. Уж насиделся... — Не ускачет... — убежденно сказал Грязнов. — Мои его только что за ручку не ведут. Я и сейчас, между прочим, с ними на связи... — И где он в данный момент? — Со всей своей камарильей колесит по городу, не иначе ностальгия взыграла, как-никак год почти Москву не видел... — Ой, смотри, Слава, — с сомнением покачал головой Турецкий. — Упорхнет — не воротим. — Сказано — не волнуйся. Я к нему таких мальчиков приставил... — Не хвались, идучи на рать... На том и распрощались. Турецкий отключил трубку, налил еще полстакана жгучей густо-оранжевой влаги, посмотрел на свет и... добавил граммов пятьдесят. Как там у старика Шекспира: Уйти. Заснуть. И видеть сны... Побледневшая, испуганная Ирина заглянула на кухню. Из-за нее высунулась головка Нинки с прикушенной губой и расширившимися, потемневшими глазами. И вдруг, увидев его лицо, дочь, бедный, поздний его ребенок, бросилась к нему, обхватила, уткнулась головой в колени, и слезы брызнули из ее глаз. — Папочка, война? Война, да? Не уезжай, папочка, не уезжай! Турецкий встретил взгляд жены. Так постояли минуту, неотрывно глядя в глаза друг другу. — Да-да, — пробормотал он наконец. — Война... Ну конечно война... — Ты не уедешь, па? Скажи, не уедешь? — Ну конечно не уеду, — усмехнулся Турецкий. — Ну куда я могу от тебя уехать, сама подумай? — Никогда-никогда? — Ну конечно, — еще горше усмехнулся он. — Никогда-никогда...7
Поступившее известие об оправдании и об освобождении из-под стражи в зале суда главного заказчика убийства банкира Грозмани — биржевого воротилы с манерами уголовника Горланова — произвело на начальника МУРа генерал-майора милиции Вячеслава Ивановича Грязнова не меньшее впечатление, чем на его друга Турецкого. А когда Меркулов сообщил еще и о скоропостижной смерти судьи Корчагина, Грязное ощутил какую-то волчью тоску и, чтобы забыться, постарался с головой уйти в привычную оперативную работу. А работы в этот пятничный вечер, как всегда, хватало. Но «вольноотпущенника» Никиту Горланова Грязнов взял на личный контроль, зная, что упустить этого жука нельзя никак, ни под каким видом. Разумеется, люди с Петровки были начеку — и на самом процессе, и поблизости от зала суда. И когда окруженный прилипалами и прихлебателями лысый шестидесятилетний Горланов вальяжно выплыл из здания суда и спокойно двинулся к черному бронированному джипу «Джимми» — огромной американской машине с трехсотсильным мотором, сотрудники МУРа, которые отслеживали каждый шаг вдруг обретшего свободу узника, не упустили момента выезда его кортежа с Каланчевки на площадь трех вокзалов и припустились вслед за ним в сторону Красносельской. На почтительном расстоянии за «Джимми» и несколькими машинами «эскорта», открыто ведя наружное наблюдение, двигались три машины с муровцами, которые постоянно менялись и держали связь с самим Грязновым, ответственным дежурным по ГУВД Москвы и дежурными оперативных управлений внутренних дел, в зону ответственности которых въезжал этот странный автокараван. Горланов оставался в сфере внимания МУРа, так как, несмотря на оправдательный приговор суда, оперативные службы по-прежнему считали его преступником и вели в отношении него оперативную работу. У Грязнова и его сотрудников, занимавшихся этим делом, не было и тени сомнения в виновности их «подопечного». Горланов, будучи человеком сообразительным, осознавал, что при повторном рассмотрении дела он может быть изобличен в особо опасном преступлении. Грязнов понимал, что в один прекрасный момент Горланов может запросто «исчезнуть». А затевать повторно лыко-мочало с поисками и розысками, снова переворошить всю планету и ставить своих людей под стволы горлановской охраны Грязнову не слишком светило. До выхода на волю Горланов со товарищи провели в «застенках» временного содержания почти год, и легко было предположить, что они поспешат наверстать упущенное и восполнить утраченное где- нибудь на Канарах или Сейшелах, причем, может статься, и не под своими именами. А там ищи- свищи! Велика планета, и отступать очень даже есть куда, тем более при их платежеспособности. А кортеж все двигался и двигался, и не сказать, чтобы быстро, с этакой удалью победителей, а очень даже мирно. Будто катили вереницей пять дорогих машин с самой невинной экскурсионной целью. Блатные при таком раскладе, возможно, закатились бы всей шайкой-лейкой в какой-нибудь фешенебельный загородный ресторан или сняли бы на трое суток самые дорогие «министерские» апартаменты в «Рэдиссон-Славянской» у Киевского или в «Центральной» на Тверской, гуляли и гудели бы там с откровенным презрением «к волкам позорным». Но в этих машинах теперь восседали весьма респектабельные господа, и конечной точкой их маршрута могла стать и квартира Горланова на Кутузовском, и одна из его дач в самых престижных поселках Подмосковья. Через сорок минут после отбытия горлановской кавалькады от здания на Каланчевке, уже поговорив с Меркуловым и Турецким, Грязнов в очередной раз связался по рации с ребятами из службы оперативной слежки. — Едут! — ответили те. — Едут и едут... Ничего не понимаем. Квартиру уже дважды проехали, и резервную проехали, и офис... Похоже, просто катаются... — Да-да, — кашлянул Грязнов. — Вот именно — катаются. Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал... Значит, так: работаете в прежнем режиме. Я у себя. Держите меня в курсе дел. Малейшие странности — сообщать незамедлительно! — Первый, Первый! Я — Двенадцатый! — Здесь Первый, — ответил Грязнов своим позывным, — слушаю тебя, Двенадцатый. — Там ведь с ним в «Джимми» его адвокат... — Понятно, — сказал Грязнов. — Тем более действуйте аккуратно. Он прекратил связь, а еще минут через пять ему позвонил генерал Шибанов, начальник Главного управления уголовного розыска МВД России. — Приветствую, Грязнов! Настроение, как понимаю, похоронное? — Вроде того. — Понимаю, разделяю и сочувствую. Только я тебе его сейчас еще больше подпорчу. Мне только что звонил наш прямой шеф. Догадываешься почему? — Вообще говоря, — сказал Грязнов, — у вас с ним широкий круг тем. О многом могли бы потолковать. — Ну-ну, Вячеслав Иванович, не ерепенься! Его ведь тоже понять надо. Представляешь, как сверху масло жмут? — Да в чем дело-то? — взорвался Грязнов. — В чем опять у них Грязнов проштрафился? — Ну, елки-палки! Непонятливый ты стал! Старый волк, а толкуешь, как новичок! Не мог, что ли, приказать своим, чтобы работали почище? — Расчухали, значит, что сопровождаем Горла- нова? — А ты думал! Там же против нас мужики со стажем, причем многие из нашей купели. А это... — Все понял, — сказал Грязнов. — Так вот, передайте: как начальник МУРа я беру всю ответственность на себя. И наблюдение за Горлановым не сниму. И вообще, товарищ генерал-лейтенант, — сухо, по форме отозвался, прервав начальника главка, Грязнов. — Я ему сейчас сам позвоню и сниму все вопросы. — Ну... попробуй, — угрюмо согласился Шибанов. — Только не лезь в бутылку, смотри. Он мужик злопамятный. — О решении сообщить? — почти перебив его, зло уточнил Грязнов. — Да уж не откажи в любезности... И Грязнов тут же набрал код прямой радиотелефонной связи первого заместителя министра внутренних дел. Но тот, услышав голос Грязнова, даже не дал представиться и обратиться по уставу. — Ты что, вообще, Грязнов, окончательно зарвался? Как посмел за Горлановым своих сыскарей пускать? — Не понял, товарищ генерал-полковник? — Я вот с тебя звезды посрываю, вышибу с должности — враз все поймешь! Грязнова затрясло, но он ответил подчеркнуто сдержанным вопросом: — А в чем, собственно, ошибка? Прошу пояснить. — Ко мне обратились сейчас... позвонили на дом сразу несколько человек. Людей... не последних. На ушах стоят! Кто приказал вести опермероприятие по группе автомобилей? — Я. Начальник МУРа Грязнов. — Охренел? Человек оправдан, отпущен на все четыре стороны... Перед законом чист! С какой стати? — Опермероприятия — моя прямая работа. И если я считаю это необходимым или целесообразным, по должности и положению имею право вести оперативное наблюдение и захват, если будут основания. — В общем, так, законник: наблюдение снять! Представить рапорт по данному факту. Вы хоть понимаете, Грязнов, каких барбосов на нас навешают? — А вы понимаете, что мы можем остаться с носом и упустить организатора, быть может, многих «заказух»? Это лучше, по-вашему? Тем более что в ближайшее время будет внесен протест генерального прокурора в Верховный Суд. — Слушай, — уже по-свойски, примирительно сказал первый заместитель министра. — Ну чего ты кипятишься, Грязнов? Будто мало их и так гуляет. И всех мы знаем наперечет.. — Вот, значит, как, — тихо сказал Грязнов. — Гуляют и пусть гуляют? Наше дело — сторона? Не пойман — не вор, так сказать, презумпция невиновности. А они ведь убийцы, мясники. Я считаю, что доказательств против них мы и прокуратура накопали предостаточно. — Знаете, Грязнов, — сказал заместитель министра, — с такими кадрами, как вы, работать невозможно. Мои требования продиктованы не моими личными пристрастиями, а настоятельной просьбой весьма влиятельных людей, от которых мы с вами полностью зависим. Как говорится, от каблуков до кокарды. — Почему же, — сказал Грязнов, — вот это как раз я очень хорошо понимаю. Даже знаю, как это называется. Коррупцией это называется. Кумовством и коррупцией, закон о которой все никак почему-то не удосужатся принять наши доблестные... «думаки». — Значит, так, — холодно сказал генерал-полковник. — После таких ваших заявлений говорить нам больше не о чем. Я приму свои меры и обещаю, что с понедельника вы будете отстранены от должности. Причем со строжайшим должностным расследованием, о чем немедленно сообщу Шибанову. — Он швырнул трубку. Грязнов сидел бледный, но спокойный. Что ж. Это была их политика, их генеральная линия, так сказать, главное направление удара. Сволочи! Да выгоняйте, расследуйте, хоть колесуйте, хоть голову рубите на плахе, на Лобном месте! Все знали — то же самое творилось и в армии, и в науке — всюду. А откуда рыба гниет — ему еще бабушка говорила, когда был он малым дитем. Запомнилась пословица, в справедливости которой была возможность убедиться тысячи раз. Лет пять назад по всей их системе прокатилась эпидемия самоубийств, причем из тех, кто сам свел счеты с жизнью из личного табельного оружия, не было ни одного, о ком он, Грязнов, не мог бы сказать абсолютно убежденно, что их система потеряла несомненно честного и даровитого мужика. Потом эпидемия кончилась — не иначе нашли лекарство, создали вакцину. Но, может быть, дело объяснялось и иным образом. Просто резко сократилось число людей, подверженных нелепой болезни — порядочности. И тут снова позвонил Шибанов: — Ну что? Допрыгался? Боролся за тебя, как лев. Что ты ляпнул ему такое, что он так взбеленился? Даже слушать меня не желал! — Сказал, что думал. Что он сука продажная! Так что? Сдавать пропуск на вахте? — Не спеши. Без министра ему тебя не сковырнуть, а ты получил мое персональное распоряжение провести оперативную проверку обстоятельств смерти судьи Корчагина, а там, глядишь, как-нибудь рассосется. Кстати, знаешь, кто на него самого надавил? Не любопытно? — По большому счету мне все равно, — сказал Грязнов. — Кто-нибудь из кабинета министров? — Ну зачем же? — серьезно сказал Шибанов — Из Администрации Президента. Видал, где у Горла- нова кунаки? Это, считай, чудо, что мы вообще его на цугундер взяли. — Извини, пожалуйста, извини, генерал, говорить больше не могу. Тошнит меня, понимаешь, тошнит! Грязнов швырнул трубку.8
«А, ладно! Уволят, затеют бодягу со служебным расследованием — валяйте, ребята!» — думал Грязнов, пока еще начальник МУРа. Впрочем, без согласования с министром такую экзекуцию над человеком в его должности и с его заслугами не так-то легко провернуть. А министерство, как назло, опять в ситуации междувластия. Одного министра сместили, другого пока что не подобрали, поставили местоблюстителем, то бишь пресловутым и. о., человечка хлипкого и неприметного. Этот на себя ничего не возьмет. А уж громить и чистить золотые муровские кадры наверняка не решится. Так что выше голову, угрозыск! Не смущайся и не дрейфь. Он снова вышел на связь с теми, кто был на хвосте у последнего «лексуса», замыкавшего кортеж. За время захватывающих кулуарных бесед кортеж Горланова отмахал почти двадцать километров и оказался теперь уже совершенно в другой части города, почему-то в районе Мукомольного проезда и Шелепихи. Что за черт? В этом бесцельном кружении было что-то в высшей степени таинственное и необъяснимое. — Двенадцатый, я — Первый! Ответь! Все едут? — запросил Грязнов. — Первый, — я Двенадцатый! Сопровождаю. Все едут и едут. — Так... — Грязнов внезапно ощутил отвратительное тянущее чувство где-то в животе, как при взлете самолета или в скоростном лифте. — А ну, стой, Двенадцатый! Ответь, они хоть раз останавливались? Высаживали кого-нибудь? — Останавливались много раз — у светофоров, у тротуаров. Но люди из их машины не выходили — Уверены? Или были сомнительные моменты? Отрывались они от вас, уходили? — Не было таких моментов. — Значит, так, — сказал Грязнов. — Их маршрут у вас зафиксирован? Особенно места, где они останавливались? — Так точно, Первый! Все данные по маршруту у нас в компьютере — повороты, направления, улицы, номера домов. — Хорошо, — сказал Грязнов. — Приказываю: немедленно подключайте ГАИ. Пусть они их притормозят. Дело обычное — проверка водительских прав. Будьте поблизости, на расстоянии одного броска. Главное — не потерять его из виду. — Понял вас, Первый. Грязнов задумался. Ну зачем бы им мотаться туда-сюда? Может быть, пока крутились да колесили, ему там в этом «Джимми» внешность меняли по всем правилам гримерного искусства. А что? А минут через десять Грязнов получил новое донесение. — Первый! Первый! Только что тормознули и осмотрели «Джимми». Его там нет! — То есть... как? — При осмотре в полу джипа обнаружен скрытый люк. Сквозной, сквозь днище. — Ах, дьявол! — побагровел Грязнов. — Значит, его выпустили из машины прямо у вас на глазах! Вот так «Джимми» с сюрпризом! Лихо! Люк в полу — и все дела. Секунд двадцать за весь номер. Тормознули где-то так, чтоб заранее приготовленный колодец со снятой крышкой оказался под машиной. Вечер, темнота... Он нырнул, и ларчик закрылся. Может, он еще час назад выскочил, а мы все... Эх!.. — Что делать, Первый? — Что-что! Ничего! Извиниться, улыбнуться, всем вернуть водительские права и прочие документы и взять под козырек. С объекта вас снимаю. Всем отбой! Грязнов чертыхнулся и с тоской посмотрел в окно кабинета. Вот же денек! Если они сумели так грамотно и... интеллигентно увести Горланова от преследователей — не хуже, чем в каком-нибудь веселом польском боевике, тихо, без шумовых эффектов и прочей лабуды, — устраивать засады и погони теперь уже не имело смысла. Облавы на вокзалах, проверки в аэропортах, перекрытые дороги — все это было уже ни к чему. Сукин сын ускользнул. Теперь заляжет, зароется в ил, и сколько будет пережидать да отсиживаться, когда рванет из Москвы?.. Это опять же только в кино все всегда складывается наилучшим образом для благородных сыщиков. Он чувствовал себя невыносимо гнусно — полным идиотом, набитым дураком. Обвели, как стажера! И главное, как теперь сообщить об этом Сашке Турецкому?9
Весь следующий субботний день прошел под знаком случившегося накануне в Мосгорсуде. Турецкий не остыл к утру, как рассчитывал Меркулов, но только все сильней, с каким-то мазохистским сладострастием взвинчивал и растравлял себя, все больше укрепляясь в принятом решении. К тому же и Грязнов не позвонил и не прорезался, оставил в неведении, чем завершилась ночная экскурсия Горланова, сумевшего выбраться «с чистой совестью — на свободу». Да и ладно, какая теперь разница? Он весь день валялся на тахте, курил и думал, а когда Ирина, чтоб отвлечь мужа, спустилась к почтовому ящику и принесла свежие газеты, просто смял их в шелестящий бумажный ком и молча выкинул за дверь в прихожую и снова закрылся ото всех. А потом позвонил в МУР и узнал, что Горланов, вопреки железным грязновским уверениям, все же сумел сбежать... Притихшие домашние ходили на цыпочках, боясь потревожить главу семейства, день прошел в давящей тишине, и только уже вечером, после мрачного ужина, Турецкий чисто рефлекторно ткнул на пульте кнопочку включения злосчастного телевизора. И тотчас передернуло от гнусной на ...По широкой улице большого незнакомого города двигалось многолюдное шествие, в котором почти незаметно было старых и пожилых — только юные строгие взволнованные лица. Над ними покачивались как паруса и хоругви рукописные плакаты и российские флаги. Уже привычный, изо дня в день повторяющийся сюжет — лишь менялись названия мест действия: поселков, городов и городков, воинских гарнизонов... Всюду униженные, обездоленные люди-соотечественники бастовали, протестовали, требовали выплат зарплат и отставок больших начальников, объявляли голодовки и становились в пикеты, перегораживали железнодорожные магистрали, зачем-то тащились в Москву и толпились вокруг неприступных и равнодушных правительственных цитаделей... Заснятая на видеопленку при свете яркого солнца молодежь двигалась по улицам четкими колоннами, ребята и девчонки с плакатами и транспарантами подходили и выстраивались перед большим зданием на площади,' но где-то на флангах и в первых рядах уже, кажется, разгоралось что-то нехорошее и опасное, отчего накатывало тревожное беспокойство... Взгляд камеры перескочил туда, и открылось зрелище завязавшейся потасовки — поодиночке и маленькими группами в разные стороны разбегались молодые парни и девушки с уже порванными плакатами и сломанными транспарантами, некоторые что-то кричали и куда-то возмущенно показывали, махали руками и тянули вверх пальцы, сложенные в символическую латинскую букву «V» — Victогу!» — «победа!». Их было не меньше полутора-двух тысяч человек, и многие уже держались за окровавленные головы, спотыкались, изумленно потирали ушибленные руки и плечи, некоторые что-то зло выкрикивали, но только считанные единицы рисковали оказывать сопротивление наступавшим. Умело орудуя дубинками, на студентов надвигались массивные парни в омоновской форме и с большими щитами, явно из спецподразделений по борьбе с уличными беспорядками. — Ого! — саркастически воскликнул Турецкий и сделал погромче звук телевизора. — Гляди-ка, Ирка! Не иначе желторотики вздумали где-то права качать... Ну-ну!.. А столкновение... вернее сказать, безнаказанное избиение все не утихало и принимало все более ожесточенный характер, и на лицах демонстрантов мешались страх, растерянность и негодование, и Турецкий силился понять, где это происходит — в Минске, что ли? Или у нас? Судя по надписям на самодельных плакатах, студенты, как и повсюду, требовали соблюдения каких-то своих прав, выполнения каких-то обещаний... Ах да! Ну конечно! На днях ведь эти великие умники из правительства издали свое очередное постановление... На многих транспарантах читалось имя Президента страны, премьера, министра среднего и высшего образования, гневные слова и надписи: «Требуем отменить...» «Борис, как прожить?..», «Стипендия — не роскошь, а средство существования...», «Голодное брюхо к учению глухо!», «Не превращайте студента в бомжа — авось пригодимся!» Над площадью висели крик, свист, улюлюканье, топот ног и что-то хором скандирующие голоса, а тот же диктор, что и накануне, так же бесстрастно излагал суть происходящего: — Напряженная обстановка в студенческой среде Нижнего Новгорода, Степногорска, Екатеринбурга и других городов России, вызванная решением правительства о значительном повышении платы за проживание в общежитиях, сокращении стипендий и переводе на коммерческую основу ряда учебных заведений, накалялась все последние дни... Многие предсказывали и ждали чего-то подобного, и вот теперь к шахтерам, оборонщикам, врачам, работникам науки и образования присоединились и студенты... Эти кадры были сняты сегодня около полудня на центральных улицах Степногорска... Около двух тысяч студентов и преподавателей всех вузов города вышли на санкционированную демонстрацию перед зданием местного университета, чтобы затем пройти к местной администрации, департаменту образования и резиденции губернатора области и вручить петицию отцам города, но движение их колонн внезапно было остановлено сотрудниками правоохранительных органов... — А вы как думали?! — кивнул Турецкий. — Это уж как пить дать... Шустрые какие — сопротивляться, вишь ты, вздумали! Забыли, где живете? А в рыло? — ...молодые манифестанты и их наставники требуют соблюдения своих конституционных прав... протестуют против невыносимых условий жизни, в какие поставлены учащиеся и преподаватели высшей школы с их и без того нищенскими стипендиями и зарплатами, которые к тому же не выплачиваются уже третий месяц... Впервые за последние годы прозвучали не только экономические, но и политические требования учащейся молодежи России. А это значит, что сегодняшний митинг должен стать грозным сигналом для власть имущих... Турецкий саркастически хмыкнул и, нервно сунув сигарету в рот, щелкнул зажигалкой. — ...лидеры студентов настаивают не только на выплате стипендий и зарплат преподавательскому составу, но и требуют проведения тщательной аудиторской проверки всей системы финансирования вузов города, расследования причин задержки выплат и привлечения к строгой ответственности всех тех, кто своими действиями спровоцировал такой взрыв политической обстановки... Но на справедливые требования молодежи власти города ответили насилием... Вряд ли такими методами можно решить сложные социальные проблемы, и каковы будут последствия сегодняшних событий, покажет ближайшее будущее... Турецкий стоял, скрестив руки на груди, и с усмешкой смотрел на экран, как они там суетились, эти пылкие юные создания. Ах, несмышленыши, глупыши! Куда сунулись! Вот и он был точь-в-точь таким же лет двадцать назад, тоже верил во что-то, пока не выяснил теперь уже до конца, на чем тут все стоит. А диктор продолжал: — ...Помимо острой критики и призывов добиваться отмены драконовского постановления, лишающего десятки тысяч малоимущих студентов всякой надежды продолжать образование, учащиеся вузов требуют вмешательства в их судьбу и защиты их законных интересов выборными руководителями области и города... Турецкий только зло хохотнул. — ...Как нам сообщили, — продолжал вещать диктор, — к двум часам дня демонстрация была рассеяна и разогнана силами правопорядка. Среди участников митинга имеются пострадавшие... — Видала протестантов? — безнадежно махнул рукой Турецкий, в сердцах выключил телевизор и круто повернулся к жене: — Идеалисты лопоухие! У кого правды ищут! Там же у них товарищ Платов в губернаторах. Та еще птичка в ярко-красном оперении... А... — замотал он головой, как от невыносимой зубной боли. — Все, все одно к одному, Ирка! Все как всегда. И хватит, хватит это дерьмо месить! Не могу больше, не желаю! И какое мне дело до каких-то там студентов?!10
В обшарпанную, тесную комнату университетского общежития на окраине Степногорска, рассчитанную на четверых, их набилось человек тридцать. Непонятно, как и поместились все. Сидели буквально друг на друге — на тумбочках, на подоконниках, на койках, ну и на полу, понятно. У многих на лицах и на руках виднелись ссадины, у кого-то — бинты и наклейки на головах. Воздух в комнатушке гудел от возмущенных, дрожащих от обиды голосов. И мрачно-зловеще блестели глаза. Почти все тут были южане, народ горячий, во многих выказывала крутой нрав лихая казацкая кровь. Перебивали друг друга, орали, махали руками, вскакивали и садились — каждый рвался вперед, хотел высказать свое. А за окном догорал еще один день этой недружной затяжной весны, этого холодного апреля. Хоть велик город Степногорск, но и в нем вести разлетаются быстро. Молниеносно распространился слух, будто приказ вывести на улицы подразделения омоновцев отдал руководству областного Управления внутренних дел лично губернатор Платов. Вообще говоря, все было очень понятно, по сути, даже обыденно и в то же время пока что совершенно необъяснимо. Столкновение вспыхнуло около часу дня в самом центре миллионного города, на площади Свободы перед университетом и продолжалось в общей сложности не бол вше пятнадцати минут. А потом превратилось в разрозненные стычки, и на бывшем проспекте Ленина, переименованном в девяносто первом в Вольный проспект, и на других прилегающих к нему улицах, во дворах и даже в подъездах давно не ремонтированных, обшарпанных домов. Вступивший в дело, казалось бы, без всяких внешних поводов, ОМОН действовал жестко и безжалостно. Здоровенные парни в одинаковых черных масках дубасили своими резиновыми «демократизаторами», не разбирая, где девушка, где парень, где люди постарше. Профессионально работали и кулаками, не смущаясь, гвоздили по головам и тяжелыми щитами и с каким-то зверским наслаждением орудовали тяжелыми коваными ботинками и сапогами. Практически все сидевшие в переполненной комнате побывали в самой гуще столкновения, нескольким студентам из их колонны пришлось обращаться в травмпункты ближайших поликлиник и больниц. А одного паренька-второкурсника из сельскохозяйственного института увезли на «скорой» с сотрясением мозга и переломом ключицы. Конечно, ничего нового или из ряда вон выходящего по нынешним временам не произошло. И все же случившееся несколько часов назад у здания университета казалось почти неправдоподобным и нереальным, как рваные клочья тяжелого сна. — Не могу понять, хоть убейте, — сумел перекричать товарищей по несчастью длинный вихрастый парень. — Мы же шли мирно, так? Демонстрация законная, власти разрешили. Почему они вдруг кинулись на нас ни с того ни с сего? — Не кинулись, — поправил его другой. — Не кинулись и не напали. А пошли в атаку, потому что товарищ Платов крикнул своим центурионам «фас!». А им много не надо, застоялись в своих казармах, ну и пошли мутузить, чтобы показать, на что способны, а главное — на что готовы. Гул голосов смолк, все прислушались к говорившему. И он продолжил, окрепнув чуть срывающимся от волнения молодым голосом: — Да, то была демонстрация их Не только «омонов», но и тех, кто может отдавать приказы. Чтоб втолковать, кому надо, кто тут главный. Вот и велели «ментюхам» дать городу предметный урок. — Кому? Кому урок? — спросил вихрастый. — А то не понятно, — засмеялся третий, с белой повязкой на голове. — Подумаешь, какие-то студентики бузить вздумали... Витька сейчас точно сказал — это урок не нам, а работягам, что на заводах с ноября без зарплаты сидят. Вот скажите,говорю или нет, Владимир Михайлович? — быстро повернулся он к светловолосому человеку лет тридцати пяти, сидевшему в окружении студентов на одной из коек и очень внимательно следившему за ходом дискуссии. Все смолкли и обернулись к нему в ожидании ответа. — Ну что ж, Сергей, — помедлив, сказал он и обвел ребят большими серыми глазами. — С точки зрения анализа ситуации сформулировано хотя и коряво, но по сути грамотно. Ну а то, что случилось сегодня, — это наглядная социология в ее конкретном приложении. Мы в нашем «Гражданском действии» и наша фракция в областном Законодательном собрании давно отслеживаем эти процессы поляризации и нарастания противостояния в обществе. И на заседании в понедельник я непременно поставлю вопрос об этом правовом беспределе. А 'завтра пошлю резкую жалобу в Москву, в Генеральную прокуратуру. А попробуют замять, замолчать — и Президенту, и в Совет Европы. — Но кому, кому это все надо? — спросил один из студентов, сидевший на подоконнике, и все засмеялись. И светловолосый человек, видя устремленные на него ждущие молодые глаза, чуть улыбнулся и продолжил: — Власти пуще всего хотят избежать массовых забастовок и акций протеста. Сейчас здешним правителям это — как нож острый. Ну и срываются на то, что им привычнее всего. На насилие. Опыт есть опыт, стереотипы вещь нешуточная. Да вот беда — момент не позволяет. Вынуждены учитывать. Понимают: сейчас прямое насилие может оказаться и палкой о двух концах. Как-никак на носу выборы. Идет борьба за голоса. А избиратель почему-то не всегда приходит в восторг, когда его лупцуют дубинкой по голове. — А что, никак нельзя иначе, что ли? — снова спросил тот же дотошный, но наивный студент. Владимир Михайлович не удержал улыбки и тоже рассмеялся: — Понимаете, это такое расщепление сознания. Когда разум вроде бы удерживает в рамках приличия, а подкорка подзуживает и толкает хвататься за дубинку и пистолет: зачем какие-то антимонии, лишние сложности, если имеются в арсенале старые, веками испытанные методы? Вспомните девяносто третий. Неужто непременно надо было доводить ситуацию до пальбы из танков? У них логика простая: если можно Москве, почему нельзя нам? — То есть все-таки это Платов, да? — уточнил тот же вихрастый парень. — Я не стану называть кого-то конкретно, — энергично помотал головой их старший собеседник, доцент кафедры социологии и политологии Владимир Русаков. — Мы должны всегда помнить о презумпции невиновности. Я говорю лишь о принципиальной модели. Так что давайте без имен. А если рассуждать строго и логично — для Платова такая публичная расправа над молодыми избирателями на глазах у всего мира сейчас была бы чистым самоубийством. Так что я скорей исключил бы такой вариант... Студенты разочарованно загудели — хотелось иметь перед собой конкретного противника, конкретных виновников. А «коммуняка» Платов, купавшийся в роскоши на глазах у всего бедствующего города, лучше всех подходил на такую роль. Но Русаков не дал выплеснуться бунтарским порывам. — Повторяю в стотысячный раз: мы должны мыслить и действовать только в рамках закона! Но то, что кому-то здесь наверху явно неймется скомпрометировать демократические силы — и ежу ясно. Зачем? Чтобы, прикрываясь доходчивыми фразами, подавить наше сопротивление коррупции и олигархии. Чтобы довести дело до конца и взять под свой полукриминальный контроль огромный промышленный регион. — Ну а сами вы все-таки знаете, кто отдал приказ отбить у нас охоту становиться в пикеты? — настаивал задавший предыдущий вопрос. — Нет, не знаю! Но то, что сегодня произошло, — чистейшей воды провокация. В ее хрестоматийно-классическом виде. Мы были все-таки слишком беспечны. Наверняка в колонны студентов, в наше мирное, но, прямо скажем, возбужденное и взрывоопасное шествие, просочились чужие люди... — Ого! — зашумели ребята. — И кто же это, как вы думаете? — Не будем спешить, — поднял руку Русаков. — Запомните: они там нас сейчас именно на несдержанности и надеются подловить. Спрашиваете, кто такие? Отвечу. Отчасти намеренно «засланные казачки», отчасти просто шпана. Возможно, затесались и пьяные студенты из других вузов, которых кто-то не поленился накачать средь бела дня. Скажу больше, я даже видел их сегодня днем... сумел выделить и запомнить несколько очень странных физиономий. Легко допустить, что именно они сыграли предназначенную им роль запала... — А там и орудие пролетариата могло пойти в ход, — кивнул один из парней. — Ну и много еще чего... Вот «омоны» и оборзели. А что? Запросто! — Поймите, ребята! Чтобы оправдаться перед населением и объяснить случившееся, властям теперь позарез надо будет представить нас и наше движение как взбесившуюся неуправляемую ораву, как социально опасное разъяренное стадо. Они такого момента давно ждали. Ну ничего, — убежденно тряхнул головой Владимир Михайлович. — Ничего! Мы все засняли на видео, работали операторы и областной студии, и с Российского телевидения, и с НТВ. Если эти кадры не вырежут в Москве, о том, что случилось здесь, уже сегодня вечером узнает вся страна и весь мир. А мы завтра же предельно внимательно просмотрим все наши записи, скопируем и передадим в прокуратуру. Нам будет что ответить и что показать, чтобы выдвинуть отцам города встречное обвинение. Мы не нарушили закон ни в одном пункте. Демонстрацию разрешили в правовом отделе мэрии. Так что на сей раз кое- кто, кажется, здорово оплошал... Все уяснили? Тогда, ребята, будем прощаться, мне пора. Надо еще успеть до полуночи смотаться в несколько общежитий — и к политеховцам, и к агротехникам... Им, кажется, всыпали даже щедрее, чем остальным. — А нам что теперь делать? — То есть как — что? — опешил Владимир Михайлович. — Сидеть тихо, думать, грызть гранит, зализывать раны и ждать дальнейшего развития событий. В общем, как завещал классик, учиться, учиться и учиться... И помнить: такие провокации всегда устраиваются с прицелом. С тонким расчетом на шальные мозги и неустойчивость молодой психики. Сейчас они пристально следят за нами, за нашим «Гражданским действием». Так что всякая наша ошибка неизбежно обернется против нас. Нельзя, чтобы нас выставили архаровцами, которые сами напросились на зуботычины. Ну, все. Счастливо, ребята! Он поднялся и начал протискиваться к выходу, стараясь не наступить на сгрудившихся на полу, — высокий, статный, с копной легких светлых волос на голове. — Подождите, Владимир Михайлович! — Трое студентов, в том числе и длинный вихрастый Николай, устремились за ним. — Мы проводим вас. — Да бросьте вы, — чуть нахмурившись, отмахнулся он. — Вот еще глупости! Тут ехать-то всего минут двадцать... — Нет-нет, — возразили взявшиеся быть провожатыми своего лидера, — город большой, а ночь, знаете... темная. Все четверо вышли за дверь, и тут же в комнате вновь поднялся гвалт и крик.11
— Ну что, слыхали?!. Конечно, Русаков прав — пылко восклицала одна из девушек. — Тысячу раз прав! Мы не должны подставляться. Не имеем права! — Конечно, Платову того и надо! Ему бы только «Гражданскому действию» напакостить. Особенно теперь, перед выборами. Знает же, что мы решили агитировать и голосовать против него... — Да на них можно просто в суд подать! И на премьер-министра, и на Платова, и на мэра! За нарушение прав человека, за попрание Конституции! А еще — за ущемление в праве на образование! — звонко выкрикнула одна из девушек, маленькая и хрупкая, с гневно сверкающими огромными темными глазами. Несколько человек засмеялись: — Молодец, Лизка! Красиво излагаешь. Только, девочка, держи карман шире — так прямо они и разбежались... Кто мы такие, чтоб им отвечать нам из своих кремлей и особняков? — Тут и вопросов нет, — кивнул один из парней. — Чего далеко ходить? Взять хотя бы нас с Сажневым. То, блин, ночами вагоны грузим, то мясо на третьем хладокомбинате таскаем. Старики на пенсии. Пенсии — пшик... Если столько теперь за общагу платить, за буфет — значит, все. Бросай учебу, и ту-ту домой! А дома работу хрен найдешь. И чего делать? На гоп-стоп? А у меня, между прочим, медаль золотая. — Вот и продай свою медаль! — покатились со смеху двое с перевязанными головами, которых языкастые приятели уже назвали «кровными братьями». — Золото в кармане, а еще прибедняется! — Вам шуточки... А что правда делать-то? — Главное, не дергайся, — невесело усмехнулся тот, кого говоривший назвал Сажневым. — Учебу не оплатишь, общагу не оплатишь — сами выпрут. А там уж за любимым государством не заржавеет. Завтра же повесточка — и пишите письма: военкомат, и будь здоров — ать-два! К «дедам» на шашлык. Или куда-нибудь в тмутаракань — конституционный порядок поддерживать. Чтоб, чего доброго, тмутаракань не откололась. — Вот-вот, — подхватила пылкая девушка. — Выходит, жить как люди должны теперь только богатые. Грызть гранит — только богатые. Значит, и после самая лучшая работа у кого будет? А кто у нас самые богатые? Жулики да бандюги. — Что-то в общагах я богатых не встречал, — заметил один из студентов. — И не встретишь, — усмехнулся один из студентов. — Чего им тут делать? Богатые квартиры да комнаты снимают. За баксы. — Ага, а нам — хоть подохни. Все смолкли. Спорить тут было не о чем, да и спорить никто не собирался. Новое постановление касалось их всех, лишая маломальских шансов на продолжение учебы. А значит — на мало-мальски сносное будущее. Напряжение постепенно спадало. — Привилегии, привилегии... — вновь и вновь раздувала угольки дискуссии неугомонная девушка Лиза. — Сколько копий поломали, все уши прожужжали... Боролись!.. А уж тельняшки на груди рвали!.. Социальная справедли-ивость!.. Мы, демо- кра-аты! А где она, демократия? И какая лично мне разница, кто мне судьбу корежит —партийная тварь или блатная? Суть-то одна! — Обязательно надо через полчаса энтэвэшные «Новости» посмотреть, — сказал дюжий широкоплечий Сажнев. — Теперь шуму будет — ого-го!.. — Ха! А вот уже и шум! — поднял палец один из «кровных братьев». И правда, откуда-то послышался нарастающий грохот, который превращался в крики и топот многих ног. Многие вскочили, с тревогой глядя в сторону открытой двери. И тут все увидели нескольких студентов, бегущих по коридору с испуганными, искаженными страхом лицами: — Закрывайтесь! В общаге ОМОН! На первом этаже уже ворвались в комнаты, лупят всех подряд — дубинками и прикладами. Закладывайте двери стульями! Откуда-то уже слышались крики, звон разбиваемых стекол, женский визг. — Ну, блин! — заорал Сажнев. — Они совсем, что ли? Во крейзи! Кто-то кинулся к окнам, другие бросились вон из комнаты, третьи захлопнули дверь, накинули крючок и пытались забаррикадировать вход койками и тумбочками. Но было уже поздно. Грозная сила вышибла дверь, и в комнату ворвалась озверевшая орава — шестеро разъяренных накачанных детин в стальных шлемах и масках, с дубинками и двумя АКМ в руках. Извергая грязную матерщину, с ходу налетели и, не разбирая, принялись избивать находящихся в комнате. — Ну вы, зверье! — зарычал Сажнев, ринувшись вперед и заслоняя собой девушек. — Гадье фашистское! Вы что девчонок-то мордуете? И недолго думая, ловко ухватив бутылку, с силой метнул ее в одного из омоновцев. Но тут же упал под ударом твердой черной резины по голове. Из ушей его пошла кровь. На мгновение все словно замерло и остановилось, как на стоп-кадре. — Так, щенки! — прохрипел, матерясь через слово, один из омоновцев, видимо, тот, что командовал этой группой. — Всем на пол! Лицом вниз! Руки за голову! Ноги врозь! Кто шевельнется — получит. Во так вот, бота-аники! — И он с силой вытянул дубинкой вдоль спины одного из лежащих на полу. Парень вскрикнул от нестерпимой боли, скорчился, а нападавшие весело загоготали. — Да что же это делается?! — закричала самая пылкая девушка. — Ребята, да что же это происходит? Это же форменный третий рейх какой-то! Ну вы, животные! Снимите хоть свои маски, дайте на вас посмотреть, трусы! — А ну завянь, сука! — зарычал командир. — А то мы щас тебя тут при всем народе на хор поставим! С расширенными от ужаса глазами девушка смолкла и, упав головой на пол, громко зарыдала и забилась в истерике. — Умолкни, падла! Мы еще тут! — и он рванул ее за волосы и ударил прикладом «Калашникова». Девушка пронзительно закричала от боли и затихла — словно потеряла сознание. — Во так вот лучше, — усмехнулся старший и прошелся вдоль лежащих. — Теперь вот чего... Получена информация: у кого-то из вас имеются кассеты: снимали днем на камеры. Предлагаю отдать добровольно. Так... Не слышу ответа... Ну ладно, мальчики-девочки. Я сейчас вам всем по очереди в глазки загляну. По глазкам и узнаю. И он шагнул тяжелыми десантными ботинками, резко наклонился и, ухватив за волосы, рванул и повернул к себе лицом голову одного из лежащих. Затем другого, третьего... Тех, что были коротко острижены, хватал за уши. Студенты вскрикивали от боли и унижения, но сила была явно не на их стороне. Малейшая попытка сопротивления или протеста кончалась ударом наотмашь. А старший из омоновцев, тот, что командовал другими, явно упиваясь своей властью и безнаказанностью, искал и высматривал кого-то — видимо, пытался узнать в лежащих человека, который был ему нужен. Топоча такими же ботинками, в комнату влетел еще один омоновец в маске, под стать остальным, только еще крупнее и свирепее: — Ну что, козлы, не нашли?! — Слепой? Сам не видишь! — огрызнулся тот, что орудовал в комнате. И он с маху въехал одному из молодых людей носком ботинка под ребра. — Во вот, студентики сраные, повыступайте еще! Товарищ Платов им, видите ли, не по вкусу! Ничего, товарищ Платов нам приказ отдал — мы приказ губернатора выполнили! Ну, покеда, ботаники, отдыхайте! И они один за другим выкатились из комнаты. Трясясь от бессилия, стараясь не встречаться глазами, все повскакивали и бросились к окнам. Все случившееся заняло едва ли больше пяти минут. Сажнев лежал на полу и стонал, он был очень бледен, и кто-то, всмотревшись в его лицо, опрометью кинулся вызывать «скорую». За окном уже был темный вечер, но сверху во мгле было видно, как к двум длинным джипам торопливо тянутся темные человеческие тени. Потом машины тронулись и, светя красными точками стоп-сигналов, неспешно укатили друг за другом по вечерней улице. Понемногу выходили из шока. У кого-то дрожали губы, в глазах застыли слезы отчаяния и унижения. Только маленькая хрупкая Лиза, отличившаяся не только пылкостью, но и неженской отвагой, поджав ноги и обхватив колени руками, сидела на одной из коек, слепо глядя в одну точку широко раскрытыми черными глазами.12
Согласно данным Федерального статистического управления, к концу девяносто шестого года население Степногорска достигло почти полутора миллионов жителей. Огромный промышленный город раскинулся по обоим берегам одной из великих русских рек — на высоких холмах правобережья и на равнинных степных пространствах противоположной стороны. Если верить историкам, городу шел пятый век, и теперь он входил в десятку важнейших стратегических центров страны. Может быть, оттого, что в годы войны в ходе многочисленных операций по взятию и оставлению города как нашими, так и немецкими войсками он был превращен в обугленные развалины, уже потом, в конце сороковых и начале пятидесятых, его решено было словно в отместку врагу сделать одной из главных оружейных кузниц СССР. Сказано — сделано. И много десятилетий подавляющее большинство заводов, фабрик и производственных объединений Степногорска работали почти исключительно на оборону, и потому вплоть до начала девяностых он входил в список так называемых «закрытых городов», куда въезд иностранцам был настрого запрещен и допускался только в исключительных случаях по специальным пропускам. Здесь делали танки, выпускали боевые и пассажирские самолеты, клепали детали подводных лодок, боевых ракет и ракетных крейсеров, которые потом доставляли баржами и железной дорогой на секретные верфи Николаева и Новороссийска, здесь собирали ракетные двигатели и сложную, умную электронику. Однако, несмотря на это, жизненный уровень населения, то есть прежде всего тех, кто составлял основу коллективов этих гигантских промышленных объектов, оставался всегда сравнительно невысоким, по крайней мере, ни в коем случае не соответствующим ни масштабам города, ни его значению в союзной экономике. И многие годы, целые десятилетия, это принималось людьми, теми же рабочими, инженерами и их семьями как нечто неизбежное, обычное и неизменное. Но грянули события конца девяносто первого года, и жители города поняли, что представления о неизменности всех оснований жизни, с которыми привычно и покорно прокуковали они едва ли не весь свой век, было обманчивым. Вдруг все задрожало, зашевелилось и сдвинулось с места. Начались перемены, и перемены эти оказались драматическими, поставившими огромный мегаполис в невиданно тяжелые, дотоле неслыханные условия, сравнимые только с временами послевоенной разрухи, когда город лежал в развалинах и его надо было поднимать из обугленных руин. Вдруг все, что раньше стояло и держалось вроде бы прочно и основательно, как бы в одночасье начало рушиться, рассыпаться и развеиваться резкими степными ветрами. Все, на что было положено столько людских сил, столько народной крови, столько неимоверных трудов и сталинско-бериевских зеков, и вольных бесконвойных совграждан, — все пошло прахом. Катастрофически резко и стремительно сокращалось число военных заказов. Налаженные контакты со смежниками других республик, прежде всего Украины, Белоруссии и Прибалтики, лопались и переставали действовать, как пересохшие реки и ручейки. Тысячи людей оказывались переведенными на сокращенные рабочие дни и рабочие недели, а иные и вовсе на улице, в неоплачиваемых вынужденных отпусках. И все это — на фоне неугомонных криков записных дежурных борзописцев, наперебой уверявших всю страну и весь мир о наступлении светлой эры подлинной демократии и долгожданной социальной справедливости. Быть может, если бы они помалкивали и не превозносили до небес с утра до вечера преимущества и сомнительные достижения новой власти, народ Степногорска, как и многих, многих других городов России, относился бы к происходящему куда спокойнее и терпеливее. Но вопли пропаганды подстегивали накапливавшееся раздражение, которое и вовсе начало зашкаливать, когда на город навалилась новомодная лавина очень странного акционирования и приватизации большинства дотоле государственных предприятий, которые стали распродаваться за бесценок всем тем начальствующим выжигам и ловкачам, что сумели вовремя подсуетиться, нагреть руки и набить карманы еще при «старом режиме». Народ словно начал догадываться о чем-то, просыпаться и прозревать, как бы силою вещей прибиваясь и примыкая к так называемому «красному поясу» России... А потому мало кто удивился, когда на выборах конца памятного девяносто третьего года губернатором области с ощутимым перевесом голосов был избран Николай Иванович Платов, бывший второй секретарь Степногорского обкома КПСС, опытнейший хозяйственник, как рыба в воде чувствовавший себя во всех стихиях родного города, где он привык быть на ведущих ролях, а с момента избрания — всемогущий властный хозяин всего региона. Он уверял, что с его приходом начнется возрождение региона, что будет наведен порядок во всех сферах жизни, что будут выявлены и сурово наказаны — отрешены от должностей и отданы под суд — все, кто запятнал себя беззаконным присвоением народных денег, разрушением промышленности, финансовыми махинациями, связями с преступными «авторитетами» и прочая и прочая... Но... после избрания и воцарения в своем высоком губернаторском кресле, став членом Совета Федерации, главный администратор региона Платов не выполнил ни одного из своих предвыборных обещаний, и положение населения стало еще стремительнее ухудшаться- Происходило то же, что и повсюду, — все властные учреждения области и ее столицы все сильней опутывала, как повиликой, коррупция, по-прежнему невесть куда растворялись направленные на поддержание города федеральные средства, местная знать цинично отгородилась ото всех и нагло богатела, законность приходила в полный упадок, и на этом фоне все откровенней заявляла о себе неимоверно выросшая преступность, позиции которой становились все прочней, отчего уже многим казалось, что именно она, сделалась подлинной властью, а официальные органы управления, уступив ей без боя поле деятельности, не то пошли ей в услужение, не то накрепко срослись с ней, не то перешли в бессильную жалкую оппозицию криминальному миру. И все же имелись в городе силы, оказывавшие поистине героическое сопротивление этим процессам тотального разложения и распада. Это были десятки отважных честных журналистов, немногие не поддавшиеся общим тлетворным веяниям работники милиции и областной прокуратуры, а также простые рядовые жители, не желавшие закрывать глаза на происходящее и становиться покорными бессловесными игрушками в руках расхитителей, мошенников и негодяев. И во главе почти всех этих сил, объединяя, направляя и координируя их усилия, встало на правах признанного морального лидера общественно-политическое движение «Гражданское действие», которое создал в девяносто четвертом году из сотен своих единомышленников молодой ученый-социолог, университетский преподаватель Владимир Русаков.13
Субботняя студенческая демонстрация в Степногорске была организована и разогнана силами правопорядка как раз в то время, когда губернатор Платов находился в Москве, участвуя как член Совета Федерации в очередных заседаниях верхней палаты Российского парламента. Было ли это простым совпадением? Как многоопытный матерый политик, умевший улавливать самые незаметные, потайные связи событий, фактов и явлений, Платов никогда не верил, будто что-то на этом свете происходит спонтанно, волею случая. Даром, что ли, в блаженные минувшие времена долбил он законы диалектики в Университете марксизма-ленинизма, а после и в Высшей партийной школе в Москве? Нет-нет, с бухты- барахты такие события развернуться никак не могли, и скорее всего, кто-то расчетливо подгадал начало студенческой бузы к отъезду первого человека региона по его важным сенаторским делам. Хотя, конечно, полностью не исключалось, что волнения и в самом деле вспыхнули стихийно, в связи с толь- ко что принятым Госдумой в первом чтении новым законом об образовании. Вообще говоря, положение Платова было достаточно непростым. С одной стороны, как деятель и политик антилиберальной ориентации, стоявший в жесткой оппозиции к правящему кремлевскому режиму, он должен был бы не только приветствовать, но и поощрять подобные акции, направленные против антинародного, чтоб не сказать чего покрепче, дерьмократического режима. Но вместе с тем, как высшее ответственное лицо, он должен был поддерживать во вверенном ему регионе законность, стабильность и порядок и уж по крайней мере не допускать уличных потасовок с привлечением отрядов милиции, что, несомненно, подрывало его позиции накануне новых губернаторских выборов и было абсолютно недопустимо для человека, убежденного, что губернаторский пост вовсе не последняя вершина в его политической карьере. Вот почему, едва получив в субботу сообщение о разогнанной демонстрации в Степногорске, разъяренный Платов немедленно связался с обоими вице-губернаторами, чтобы получить максимально точные сведения о происшедшем. Однако ничего вразумительного не услышал: оба они только ахали да охали, утверждая, что и сами ничего толком понять не могут. Эта невнятица лишь еще больше распалила крутого губернатора, решительно все измерявшего теперьлишь одним — как то или иное может сказаться на его имидже в свете приближающейся новой избирательной кампании. В любом случае надлежало устроить грандиозную взбучку начальнику областного Управления внутренних дел и начальнику областного Управления ФСБ. Чтобы маленько почесались, чтобы призадумались, пораскинули мозгами и смекнули, что он, известный в стране губернатор, подобного терпеть не станет и, пока он у себя в Степногорске царь и бог, для них, пусть и подчиненных своим московским начальникам, это означает одно: Бог дал, Бог и взял — его власти на то пока еще хватит. Что касается тезки, начальника областного УВД генерал-майора Мащенко, Николая Прохоровича Мащенко, а проще сказать — просто Николы, тот был свой, что называется, без вопросов, «с потрохами». Сколько лет, еще в те, отлетевшие советские времена, частенько оказывались рядом в самые трудные, щекотливые моменты, когда сам он, бывший сотрудник областного УКГБ, а после перспективный, неудержимо растущий обкомовский кадр, курировал по партийной линии административные органы! И на охоты катались, и в саунах парились... А уж соли под шашлычок не один пуд съели. А потому и знали о-очень много чего друг о друге, а потому связка была уже неразрывная. На веки и веки связка. Да и могло ли быть иначе, если генерал Мащенко все свои достижения, все карьерные прыжки получил прямехонько из его, платовских рук? Мащенко был стреляный воробей, никакой оплошности от него ждать не приходилось. Ум же его был хоть и прост, но конкретен — никогда ничего не брать на себя, не заручившись четким, желательно письменным указанием свыше. И вот надо же, этакая неувязка! Едва ли не первая в его послужном списке. Вот ему-то и следовало позвонить прежде всего, чтобы попытаться установить истину и вызнать подоплеку всех этих малоприятных событий. Но коли с начальником областного УВД разговор предполагался достаточно секретный, доверить его обычным телефонным проводам нельзя было никак. И Платов решил соединиться с первым милиционером вверенной ему области по защищенной спутниковой связи. Он набрал на черном корпусе аппарата комбинацию цифр, и голос его, слетев где-то с излучателя антенны-тарелки, пронизал почти сорок тысяч километров, достиг в черноте космоса приемных устройств спутника правительственной связи и обратно помчался к земле. Мащенко взял трубку сразу. Видно, ждал его звонка. Связь была превосходная, даже дыхание было слышно. — Тут я, Николай Иванович! — услышал Платов. — Слушаю! — Слушаешь? — приветствовал Платов. — Я... я... на кого город оставил? Я, Никола, на город оставил. Улетел со спокойным сердцем. И что мы имеем? — Разбираемся. — Давай докладывай, только вкратце — что, как и почему... Как полагаешь, нужен мне сейчас весь этот геморрой? — Ищем зачинщиков, Николай Иванович. Хотя и так известно, кто студентов накрутил. — Стало быть, опять этот Русаков? — Смотрите в корень. Хотя разрешение на шествие и митинг мы им выдали. — Ну так, е-мое, Никола! Неужто нельзя было обойтись без кулачков? Видел я по телевизору, как твои орлы размахались! — Будем исправлять положение. А так ситуация под контролем. — Из вас контролеры, как из зайца парашют... В общем, смотри в оба, тезка! Мы молодежь сейчас потерять не должны никак. Какие были лозунги? — У нас все зафиксировано. Каждый плакатик. Все до одного — только против Москвы. Против Думы, Чубайса, Немцова, против ну, и все прочее... Денег требовали, проверок... Ну, как всегда... — А против меня?.. — Против вас — ни одного. — Ну работники! Чего тогда было мордовать? Ну дуболомы! Раз так — тем более с «омонами» своими разберись. Всех, кто особо засветился, — из города прочь! Пускай остынут. Строжайший инструктаж! Если команда русаковская снова вылезет на улицы — палками не махать, щитами не дубасить. Выйти на переговоры, работать с населением мирно, корректно, впечатление загладить, переломить ситуацию психологически. Лаской надо, лаской! Уяснил? Основной мотив — хотите правды — ищите ее в Москве, идите на Москву. От нее все беды. А уж там — как хотят. Акции неповиновения, марш протеста — их дело. — Мысль понял, Николай Иванович. — Надеюсь... Чтобы вся эта сволочь, вся эта свора не смела после орать, что коммуняки, мол, такие-растакие. Это — политика! Ну, все, бывай. Завтра в это же время доложишь обстановку... Платов набрал еще один номер и связался с начальником областного управления ФСБ Чекиным. Это была совсем другая птица, не местный, из московского гнезда. Но и с ним они, как бывшие коллеги, как правило, находили общий язык, хотя полностью полагаться на него, как на Мащенко, конечно, не следовало. Чекин почти теми же словами пытался уверить, что ведется оперативная работа для выявления конкретных подстрекателей столкновения, и в его докладе тоже не раз прозвучала слишком хорошо известная обоим фамилия доцента Русакова, основателя и лидера «Гражданского действия», депутата областного Законодательного собрания, одного из самых популярных людей в городе. Правда, чувствовалось, что и отношение к Русакову у Чекина не то, что у Мащенко. Недаром, видно, поговаривали, что и с «Гражданским действием» этот чекист Чекин был вовсе не на ножах... Затем Платов позвонил домой директору «губернаторского» канала местной телерадиокомпании, напрямую подчинявшегося администрации области. Ему было приказано уже в завтрашней утренней программе прокомментировать события в сочувственном духе по отношению к трудному положению и требованиям студенчества, выразить от имени губернатора публичное сожаление о случившемся и принести извинения всем, кто угодил под милицейские дубинки. А также известить население о наложении строгих взысканий на всех сотрудников правоохранительных органов, превысивших полномочия. Точно такая же информация была доведена до сведения и главного редактора областной прогубернаторской газеты «Степной край». Покончив со звонками, Платов подошел к уже темному окну, за которым широко раскинулась ночная Москва, и глубоко задумался.14
Вопреки расхожему представлению об интеллигенте как о существе вялом и нерешительном, как бы по определению обреченном выступать в роли вечного аутсайдера, доцент кафедры социологии Степногорского университета Владимир Русаков, хотя и был по рождению представителем этой самой «прослойки», ничуть не походил на рассеянного растяпу-идеалиста. Он с юности занимался не только шахматами, но и боксом, носился на водных лыжах, в двадцать два года руководил секцией практической политологии городского Общества научного творчества молодежи, был зажигательным оратором, находчивым, остроумным полемистом... Теперь его знали в городе тысячи людей, знали как человека решительного и принципиального, непримиримого противника коррупционеров, отлично разбирающегося во всех хитросплетениях социальной жизни и умеющего вести за собой молодежь, да и не одну только молодежь. В свои нынешние тридцать четыре года он был подвижен, сухощав, чрезвычайно вынослив физически, и эта врожденная спортивная жилка проявлялась у него во всем — и в спорах с оппонентами, и в его резких задиристых статьях, и даже в том, как он водил машину — удивительно легко и уверенно, с изящной небрежностью и сноровкой, которая выдавала в нем очень точного и уверенного в себе человека. Вот так же вел он свою белую «пятерку» по улицам Степногорска и в этот вечер, наматывая все новые и новые километры по проспектам, улицам и переулкам, от одного вуза к другому, от общежития к общежитию. Сверхзадача этих разъездов была предельно проста: остудить разбушевавшиеся страсти. Нужно было мобилизовать студентов и их вожаков не на дурацкие выходки, а на новую серьезную, продуманную и законную акцию протеста — объединенными силами, вместе с рабочими «оборонки» и врачами, с учителями и учеными, с заблаговременно поданными официальными заявками на проведение шествия, с четко определенными политическими и экономическими лозунгами. Требовалось срочно утихомирить юных забияк, дабы предотвратить, возможно, нечто куда более грозное, чем то, что случилось сегодня утром, когда студенты внезапно вступили в потасовку с силами правопорядка. Владимир Русаков знал, каким авторитетом пользуется. А потому имел основания надеяться, что его вмешательство в готовящееся, как ему сообщили, уже на следующее воскресенье бурное уличное выступление остановит и урезонит разных «пассионарных» личностей, которые всегда откуда-то появляются в молодежной среде. Из университетского общежития он поехал к студентам-электронщикам. На заднем сиденье в темной машине, быстро бегущей мимо высоких домов-новостроек и приземистых строений конца прошлого и начала этого века, сидели те трое, что вызвались быть его провожатыми в этом путешествии. — Сейчас заскочим в библиотеку, — сказал Русаков, — прихватим одного человека и рванем напоследок в политехнический. Есть там тоже буйные головушки — хотят то ли завтра, то ли послезавтра опять устроить митинг. Говоря это, Русаков нет-нет да и бросал взгляд в зеркало заднего вида. Там вновь и вновь показывался один и тот же светлый иностранный автомобиль, то ли французский, то ли японский — в темноте трудно было разобрать. Он пропадал, а после возникал вновь — то ближе, то в отдалении. Но сколько Русаков ни пытался пропустить его вперед, тот не шел на обгон, отставал, притормаживал, сворачивал на параллельные улицы, а после выныривал из примыкающих переулков и появлялся опять, когда уже, казалось бы, они должны были давным-давно разминуться в большом городе. Впрочем, если его и в самом деле взялись сопровождать, тут не было ничего удивительного: такое не раз бывало и раньше, особенно во время последней предвыборной кампании, когда не только преследовали его машину, но и по телефону звонили и угрожали, обещая «встретить» и «разобраться». Причем все это очень мало напоминало розыгрыши злых шутников. Однако никаких дальнейших «решительных мер» они пока что не предпринимали и сейчас, видимо, тоже просто играли на нервах. Вот эта же светлая машина появилась вновь. То ли «рено», то ли «мазда». Не разобрать в темноте. Вон их теперь сколько развелось... На этот раз она поджидала его на перекрестке, на углу улицы Луначарского, и после того, как он тронулся на зеленый свет и начал взбираться на круто поднимающуюся улицу Володарского, тоже свернула вслед за ним. Он миновал подъем, и, когда в зеркале вновь появился светлый силуэт, вынырнувший из-за перелома дороги, Русаков вдруг резко затормозил, быстро переключил передачу на задний и, завывая редуктором, погнал машину вспять под уклон, навстречу приближающимся возможным преследователям. И... невольно рассмеялся. В маленькой серо-серебристой «мазде» сидели молодой парень и девушка, им было, видно, ни до кого и ни до чего, они обнимались, болтали и хохотали над чем-то, и он невольно устыдился своих страхов и подозрений. Он пропустил их далеко вперед, потом снова набрал скорость, обошел и, уже не думая ни о чем, понесся вниз с высокого холма по Большой Андреевской и вскоре остановился у небольшого старинного дома с витыми решетками на окнах первого этажа, где размещалась городская научная библиотека. Взглянул на часы, и тотчас из тени арки появилась стройная женская фигура в светлом пальто. Русаков вышел из машины и быстро пошел ей навстречу. Сойдясь, они крепко сжали руки друг другу. — Слушай, Володя, — чуть задыхаясь, воскликнула она, одновременно с радостью, волнением и укором, — так нельзя, понимаешь? Так нельзя! Я просто извелась, пока увидела тебя. Хочешь, чтобы я поседела? — Ну что ты выдумываешь, — беспечно, по- мальчишески засмеялся он. И, невольно крепко обняв за плечи, привлек ее к себе. — Ну нельзя быть такой трусихой! Да, да — задержался! Всего-то на двадцать минут. Город же большой. — Вот именно, — сказала она, — большой. Слишком большой. И с известными уголовными традициями. В таком как раз легче всего пропасть человеку. Выйти на улицу — и исчезнуть. Особенно теперь... — Ну брось, брось, Наташка! Не надо преувеличивать. И потом, я не один, у меня такой добровольный эскорт, мои третьекурсники, два философа и географ. — Ну да, — сказала она, — грозная сила! Особенно философы. Ты как будто не понимаешь или не хочешь понимать, какие сейчас времена. — Думаю, понимаю куда лучше, чем ты, — сказал он, с благодарной нежностью глядя на ее встревоженное любимое лицо. — Ну да, ты такой смелый. Наверное, слишком смелый. Неоправданно смелый... Ты же на виду у всего города. А сейчас, сегодня, пока я тебя ждала, тут крутились какие-то странные типы. Подъезжали на разных машинах, ждали чего-то, потом уезжали, снова возвращались... Таких тут раньше никогда не было. Они не видели меня — я стояла в арке. Это оживление мне почему-то показалось не случайным. Откуда им было знать, что я задержусь в библиотеке? И что мы тут назначили свидание? — А ну-ка, посмотри на меня, — сказал он, и она послушно подняла к нему лицо. Он очень серьезно вгляделся в ее черты. — Ну точно, так и есть! — Ну что, что, — сказала она, — что ты увидел? — Как и положено, — улыбнулся он — у страха глаза велики. Ну ладно, все, оставим это... Я объехал сегодня все вузы, один политех остался. Сейчас заскочу к ним, поговорю, чтобы завтра — ни-ни, не вздумали рыпаться на рожон, а тогда уж домой. Она села рядом с ним в машину, и они одновременно захлопнули дверцы. Русаков включил левый поворотник и мягко тронул машину от тротуара. И в этот миг, вынырнув откуда-то сзади, оглушив воем мощных моторов и только чудом не зацепив их высокими массивными бамперами, почти вплотную черными тенями мимо пронеслись друг за другом два больших джипа. Русаков еле успел уйти вправо и затормозить. — Ты видел! — воскликнула она. — Это те самые! — Да ну, ерунда, уверяю тебя, — помотал он головой, но все же нахмурился невольно и как будто призадумался. — Просто «братва» резвится. Самоутверждаются мальчики. Но она не знала, почему он нахмурился, да и не могла догадаться. На темной улице, в сотне метров, у противоположного тротуара в призрачном луче ближнего света он вновь различил и тотчас узнал силуэт той серебристой «мазды», правда, ни юного водителя, ни его подружки в машине уже не было. Но Русаков уже не усомнился, что это та самая машина и что она здесь все-таки не случайно. Но соображений своих высказывать вслух не стал, не видя в том никакого смысла. Его подруга, а фактически жена Наташа Санина и так была встревожена сверх меры. Ни к чему было усугублять ее волнения.15
В тот вечер Русаков успел объехать общежития почти всех вузов Степногорска. И всюду разговор был примерно один и тот же, и всюду, кажется, ему удалось урезонить возбужденных, готовых на все запальчивых вожаков, убедить их воздержаться от поспешных непродуманных шагов в их, как считали они, оправданном желании протестовать и добиваться отставки тех, кто приказал силой оттеснить студентов от ограды университета и безжалостно избивать участников мирной демонстрации. Он и сам в глубине души разделял их чувства, но смотрел дальше, понимал больше и знал, что отвечает за каждого, кого вовлек в свое движение. Между тем все студенческие общежития города гудели, всюду слышался ропот и всюду ощущалась общая угрюмая напряженность и тревога, предшествующая ожидаемому взрыву, который надо было предотвратить любой ценой. Собственно, Русаков и метался по городу только затем, чтобы успеть вытащить эти запалы, обрезать, обрубить и загасить уже дымящие бикфордовы шнуры, и его вмешательство, его умение находить слова, кажется, всюду приходились вовремя и остужали разгулявшиеся страсти. Его не смущало, что всюду надо было повторять почти одно и то же — главное, чтобы сказанное попадало на нужную почву и доходило до сердец. Он не оспаривал правомерности и справедливости их возмущения. Напротив, подтверждал его обоснованность. Но в то же время пытался усмирить их гнев, направить его в цивилизованное русло, чтобы не вышло, чего доброго, по заезженной и затасканной в последние годы пушкинской фразе о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном»... Последним местом, где побывал в этот уже поздний вечер Русаков, было общежитие Степногорского Политехнического института, как и большинство высших учебных заведений переименованного в новые времена в Политехническую академию высоких технологий. И всюду его сопровождали трое студентов университета, вызвавшиеся быть добровольными охранниками своего наставника и лидера. А рядом с ним на правом переднем сиденье была Наталья Санина, аспирантка кафедры философии и социологии, самый близкий Русакову человек. Была уже глубокая ночь, когда он покатил в сторону общежития университета, откуда и начал, еще днем, свой маршрут. Надо было отвезти троих провожатых в общежитие университета. Они воспротивились было, уверяя, что как-нибудь и так доберутся, семнадцатым автобусом или четвертым трамваем, но Русаков и слушать их не захотел. Однако подъехать прямо к зданию общежития не удалось: на подъезде к нему, где-то в двух кварталах, Русакова остановили неведомо откуда выросшие вдруг на перекрестке двое здоровенных омоновцев в масках с автоматами и приказали предъявить для проверки документы. Никаких хвостов, слежек давно уже не было, и Русаков спокойно вышел из машины и протянул водительское удостоверение. — А в чем, собственно, дело? — поинтересовался он. — Неспокойно в городе, — буркнул один из них. — Согласно распоряжению мэрии, проводится рейд по выявлению возможных правонарушений. — Ладно, Владимир Михайлович, спасибо, что подвезли, — подошел один из студентов-провожатых. — Тут же теперь нам близко совсем. Уж как- нибудь добежим. — А это кто такие? Ваши пассажиры? — Один из омоновцев показал дулом своего «калаша» в сторону троих студентов. — Документы имеются? Те протянули паспорта и студенческие билеты. — Спать надо, а не болтаться по ночам! — угрюмо пробормотал он. — Ладно уж, топайте. Ребята распрощались с Саниной и Русаковым и быстро зашагали в сторону общежития, скрываясь во тьме. — Можете ехать, — омоновец вернул документы Русакову. Он сел за руль и устало, облегченно вздохнув, уже не спеша поехал в сторону Восточного моста. Он жил на противоположном берегу в одном из новых спальных районов. — Далеко, — сказала Санина. — Давай лучше ко мне. Это и правда было куда ближе, а он, честно сказать, здорово вымотался за этот день. — К тебе так к тебе, — улыбнулся он и, сбросив скорость, обнял ее правой рукой и привлек к себе. Ее светловолосая голова легла на его плечо. — Знаешь, по-моему, их всех проняло, — заметил он, глядя вперед на бегущую навстречу мостовую. — А это главное. Думаю, не натворят глупостей. — Как оратор, ты сегодня, видимо, превзошел себя, — попробовала пошутить она, хотя странная тревога не оставляла ее ни на минуту. — Не как оратор, — помотал он головой. — Скажи иначе — агитатор, пропагандист. — Фу! — Она передернула плечами. — Ох уж эти словечки! От них просто мороз по коже. Так и разит обкомом, райкомом, партячейкой и оргмассовой работой. — Ладно, — сказал он, — согласен. Не агитатор и не пропагандист. Просто странствующий проповедник. — Это еще туда-сюда, — согласилась она. — Главное, чтобы паства услышала твою проповедь и не пошла своим путем. — Теперь уже не пойдут, — уверенно сказал он. — Не дураки же они, не безумцы. Красные стоп-сигналы его потрепанного белого «жигуленка» уносились в даль улицы. И не знал он, и не знала она, и оба они не могли знать ни о погроме, случившемся в университетском общежитии, ни о глумлении над студентами свирепых качков в форме ОМОНа, ни о том, что те же самые люди в камуфляже, двигаясь по его следу и повторяя его маршрут, но почему-то всякий раз опаздывая и задерживаясь на полчаса, устраивали раз за разом точно такие же внезапные вторжения и избиения во всех общежитиях, откуда недавно уехал успокоенный Русаков. Не обошли они и последнее общежитие, где он побывал, — Академии высоких технологий, и уж там-то напоследок разгулялись вовсю. И не знали ни Русаков, ни Санина, что омоновцы, задержавшие их машину для проверки документов, а после отпустившие их с миром, еще долго холодными глазами провожали удаляющиеся красные огоньки стоп-сигналов его «пятерки». А потом к ним откуда-то из темноты вышел еще один человек — высокий и сильный, могучего атлетического сложения, в обычной цивильной куртке. — Ну как он? Приморился, наверно, — промолвил он то ли в пространство, то ли людям в масках с автоматами наперевес и кивнул в сторону удаляющейся машины. — Весь город объехал... Ну что ж, пусть едет... Пусть отдохнет... — А нам что теперь? — Сегодня — все. Все свободны. До завтра16
В воскресенье девятнадцатого апреля, накануне предстоявшего назавтра неизбежного тяжелого разговора с Меркуловым, сопряженного с подачей заявления об уходе, Турецкий решил как следует выспаться и встал только около одиннадцати, испытывая противоречивые чувства — странную радость новой свободы и ее же непривычный гнет. Но около часу дня ему внезапно позвонил сам Константин Дмитриевич: — Здравствуй Саша! Немедленно приезжай на Дмитровку. Слышишь — немедленно! — Да что такое? Государственный переворот? Сегодня же, по-моему... И потом, я же сказал... — Событие чрезвычайной важности! Еще пока нет официальных сообщений, но мы здесь уже в курсе дела. Меня самого вытащили с дачи. И никаких отговорок — пока что ты еще на работе и при должности. И это — приказ. Деваться было некуда. И, распрощавшись с женой и дочерью, он понесся в Генпрокуратуру, сразу поняв по голосу Меркулова, что и правда случилось нечто из ряда вон выходящее. Через считанные минуты Турецкий уже бодро гнал машину по полуденному воскресному городу. Наконец-то снег сошел и можно было разогнаться на сухом асфальте. Это раньше по выходным машин становилось заметно меньше, но теперь в Москву их набилось столько, что преимуществ уик-эндов не ощущалось уже с начала второй половины дня. Вот и сейчас, чем ближе он подъезжал к центру, тем гуще становилась рычащая стальная орава и все чаще рядом оказывались неимоверно дорогие иностранные игрушки, в которых — уж он-то знал получше многих — каталось от силы пять — десять процентов честных законопослушных людей. В основном же новейшие нувориши, какая-то неимоверно размножившаяся темная, приблатненная публика, оседлавшая иномарки. И все ведь какие машины! Броские, вызывающе роскошные, тянущие на десятки, а то и сотни тысяч долларов каждая... Он плотно засел в пробке на подъезде к Манежу, а потому от нечего делать, как обычно, механически отмечал, кто в какой машине катит согласно этой новейшей «табели о рангах». В тяжелых «БМВ» и могучих джипах с черными стеклами наверняка сидели те, что именовали себя «братвой» — разнопородные и разноязыкие члены так называемых группировок, попросту говоря — многочисленных шаек и банд, ныне перелицованных в «команды» и «бригады», личный состав уголовного войска низшего и среднего звена. На разных стареньких японских, французских, немецких и американских авто ехали творить свои дела людишки помельче — торгаши, перекупщики, чуть «поднявшиеся» челноки. На дорогих бронированных «мерседесах» двигались в сторону своих загородных дворцов генеральные директора бесчисленных фирм и финансовые махинаторы. И так далее и так далее... Каждый сверчок знал свой шесток в соответствующем его классу и рангу транспортном средстве. И ничего-то с ними уже нельзя было поделать, все запуталось, перемешалось, переплелось... Мысли бежали по кругу, по горячему замкнутому кольцу, и они как будто оправдывали его в намерении разорвать это кольцо и вырваться за его пределы. Ну что, что там еще могло такое произойти? Впрочем, ждать уже недолго. Через каких-нибудь десять минут все выяснится. Наконец он обогнул гостиницу «Москва», справа в окне мелькнул серый Карл Маркс, навеки застывший в бесплодном желании стукнуть кулаком по столу, мелькнула колоннада Большого театра. Слева — зеленоватые стены Благородного собрания, то бишь Колонного зала. До родной и любимой... — ха-ха! — прокуратуры оставалось подняться всего лишь на несколько сотен метров. Как бы то ни было, в предпоследний раз он едет этим маршрутом... Если вдуматься, знаменательный момент, запомнит его навсегда. Турецкий припарковал машину и, миновав посты дежурных на проходных у ворот и в самом здании, через несколько минут уже был в приемной перед дверью обширного кабинета заместителя генерального прокурора. И тотчас за ним в приемную торопливо вошел взволнованный Грязнов. — Здорово, Саша! Слыхал уже? — Привет, полковник! Да что стряслось-то? Ты знаешь? — Пока только в самых общих чертах. А ты, значит, еще не в курсе? Дела крутые... Ну... подожди, сейчас нам все расскажут. Секретарша доложила, и в ответ раздалось встревоженное меркуловское: «Да-да, пусть войдут!» из чего нетрудно было заключить, что Меркулов ждал их с особенным нетерпением. И когда они вошли, жестом руки пригласил обоих садиться. По его лицу было ясно, что сейчас они узнают что-то крайне неприятное. — Человек предполагает, а Бог располагает. Позавчера вечером мы думали дожить до понедельника и вынести на повестку дня проблему Горланова. Однако события опережают наши планы. — Могу я узнать, наконец, что произошло? — разозлился Турецкий. — Читайте. — Меркулов протянул им поступившие по факсу спецсообщения. — Через десять минут в «Новостях» репортаж покажут. Я запрашивал. Сюжет уже подготовлен и будет в эфире. А пока ознакомьтесь. Турецкий поднес листок факса к глазам. » 19. 04. И ч. 37 мин. Сегодня утром, 19 апреля с. г., в ходе несанкционированного митинга и шествия студенческой демонстрации (по приблизительным оценкам, общей численностью 10—12 тыс. человек), в центре города вновь, как и накануне, произошли ожесточенные столкновения между демонстрантами и силами правопорядка, направленными руководством облУВД (Мащенко Н. П.) для предотвращения бесчинств и хулиганских действий, а также блокирования продвижения колонн к административным зданиям, где расположены мэрия, областное Законодательное собрание, официальные представительства губернатора и правительства области. Манифестация студентов, выдвигающих различные политические и экономические требования, началась примерно в 9.00, а в 10.30 на площади Свободы вышла из-под контроля и переросла в ожесточенные массовые столкновения с сотрудниками милиции. Несмотря на привлеченные руководством областного УВД дополнительные силы и применение спецсредств, столкновения приняли форму уличного боя. У многих из числа демонстрантов оказались заточки, обрезки труб, камни, а также самодельное холодное оружие. Несмотря на усилия сотрудников ОМОНа, их цепи оказались прорваны в ряде мест. К месту событий был срочно направлен отряд спецназа МВД на пяти БТРах и четырех БМП. Огнестрельное оружие не применялось ни одной из сторон. Однако в результате столкновений, по предварительным данным, имеется пятеро убитых, из них один сотрудник ОМОНа, а также тяжелораненые с обеих сторон, общей численностью свыше 60 чел. Госпитализировано 42 чел. с травмами различной тяжести. По данному факту мной возбуждено уголовное дело. Прошу срочно направить в Степногорск опытных и квалифицированных следователей Генпрокуратуры и оперативных сотрудников МВД или МУРа ГУВД Москвы для проведения тщательного и объективного расследования обстоятельств дела о массовых беспорядках по горячим следам и выявления как непосредственных инициаторов массовых беспорядков, так и их организаторов. Г. П. Золотое». — Прочитали? — спросил Меркулов. Оба кивнули. — Вот такие дела, ребята. И не такие мы с вами девочки-простушки, чтобы не видеть и не понимать: это не просто трагедия. Это — центр России. А значит — катастрофа. И притом серьезнейшая политическая акция. Возможно, одна из самых серьезных провокаций за последние годы. Ни для кого из нас не секрет, насколько аполитична и пассивна была все эти годы молодежь. А сейчас ее явно кто- то хочет раскрутить. Использовать и сделать разменной картой в своих замыслах. О событиях был немедленно извещен Президент. Полчаса назад он имел разговор по телефону с нашим Генеральным Малютиным и категорически потребовал самого тщательного расследования нашими лучшими силами. Дело взято им на личный контроль. — И что из этого следует? — спросил Грязнов. — Сейчас посмотрим телевизор, а затем проведем короткое оперативное совещание. Сформируем следственно-оперативную группу. Руководителем группы считаю необходимым назначить Турецкого. Александр Борисович молчал, закусив губу и глядя куда-то в угол кабинета. И Меркулов продолжил: — Чует мое сердце, за всем этим кроется что-то очень серьезное. Возможно, несравненно серьезнее, чем мы можем вообразить. Тут уже не уголовщина, братцы. Не криминал. И даже не аферы с финансами, всякие там авизо и «прокрутки». Чистая политика. Так что все может оказаться в сто раз круче, сложнее и опаснее. Меркулов взглянул на большие напольные часы у противоположной стены кабинета и нажал кнопку на черном пульте дистанционного управления телевизором. Как раз начинались «Новости». И первым сообщением в утренней сводке стало известие о кровавом побоище в Степногорске. Все трое молча прильнули к большому экрану «Панасоника». И то, что увидели, одинаково потрясло всех троих, как, видимо, всю страну и весь мир, миллионы людей у экранов телевизоров. Случившееся этим утром в Степногорске не шло ни в какое сравнение с тем, что Турецкий видел вчера вечером...После просмотра репортажа из Степногорска, живо напомнившего им события начала октября девяносто третьего года в Москве, Меркулов, как и предупреждал, провел экстренное совещание для обсуждения дальнейших шагов и возможных действий Генеральной прокуратуры в создавшихся обстоятельствах. — Выстраивать какие-либо версии считаю преждевременным, хотя, не скрою, возникает много вопросов, ответы на которые как будто напрашиваются сами собой. И прежде всего они могут быть связаны с приближающимися губернаторскими выборами. — Так начал свое выступление Меркулов. — Но не будем забегать вперед. Уверен, все там наверняка намного хитрее, чем может показаться на первый взгляд. Чтобы понять и масштабы события, и его подоплеку, нам придется провести большую работу на месте. Надо оценить социально-политическую ситуацию, понять настроения населения. Уяснить тайные и явные интересы элит, их планы, намерения и притязания. Это, так сказать, общий план... Турецкий многозначительно кашлянул, деликатно давая понять, что все это понятно и так, а им хотелось бы услышать что-нибудь более нацеливающее и определенное. Меркулов понимающе кивнул и продолжил: — Догадываюсь, о чем вы думаете, — к чему вся эта теоретическая жвачка и длинные предисловия. Желательно бы побольше конкретности... Согласен! Мне тоже хочется конкретности. Так вот, по фактам массовых беспорядков, применения насилия обеими сторонами, повлекшим ранения и гибель людей, вам предстоит самая обычная и сугубо конкретная оперативно-следственная работа. Придется тесно взаимодействовать с местными правоохранительными органами. Совершенно ясно, что выступления студентов — это лишь частный эпизод на фоне общей напряженности, сложившейся в городе и регионе. То есть вам придется с головой окунуться в коренные проблемы Степногорска и его жителей. А они наверняка типичны и характерны и для всей страны. Потому что Степногорск — это, если хотите, и полигон, и наглядная модель, дающая четкое представление о том, что вообще происходит сегодня с Россией. Вместе с вами будут работать сотрудники Федеральной службы безопасности. Убедительная просьба — покончить с дурной традицией и избегать с ними бессмысленного размежевания и ведомственной разобщенности. — Это будет зависеть не только от нас, — заметил Турецкий. — Разумеется. Но моя директива такова: работаете сообща и решаете общие задачи. Будем помогать, чем сможем. Поддерживайте с нами постоянную связь. И еще вот что: прошу всех быть предельно осмотрительными и помнить о соблюдении мер личной безопасности. Особо важную информацию дублируйте и немедленно переправляйте в Москву. Не забывайте, что против вас будет использовано любое оружие, прежде всего клевета и любой компромат. Поэтому не расслабляйтесь, избегайте малейших оплошностей, провокации возможны в любой момент. Считаю необходимым сформировать группу в составе трех человек: Данилов, Рыжков и Турецкий. Старшим назначаю Александра Борисовича Турецкого. В ближайшее время подключим и МУР. На сборы всем дается два часа. Сбор во Внукове, в шестнадцать тридцать. Сколько про- длится эта командировка — сейчас не скажет никто. Из этого и исходите. Через сорок минут Турецкий был снова у себя. Но жены с дочерью, которым он столько наобещал и на этот воскресный день, и на вечер, а также и на всю следующую неделю безмятежного покоя в связи с окончательным и обжалованию не подлежащим уходом из прокуратуры, дома не оказалось. Приходилось бросать их невесть на сколько дней и недель даже не попрощавшись... Проклятая любимая работа снова брала свое и выставляла его в несчетный раз обыкновенным гадом и трепачом. А то, что Ирка обиделась смертельно и вполне обоснованно, когда он сорвался вдруг и уехал, ничего не объяснив, на свой Кузнецкий мост, было начертано на небесах. Он отлично знал, где они с Нинкой — у Ирки- ной подруги Светы. Необходимо было позвонить... но он боялся. И ничего не мог поделать с собой. Вообще говоря, со своей «половинкой» он был последним жалким трусом. Особенно когда знал, что совесть его нечиста... А каково могло быть теперь на душе и совести, если обещал завтра вечером сводить жену в ресторан — отпраздновать свою «амнистию»? Надо было срочно собрать вещи, свой обычный дорожный набор подневольного путешественника- командированного. «Дипломат» с документами. Дорожная сумка, четыре рубашки, белье и носки, спортивный костюм, маленький компьютер-ноутбук, блок питания к нему, дискеты, туалетные причиндалы, электробритва, блок сигарет, а теперь еще и это американское снадобье для прочистки мозгов, оптимизма и укрепления плоти... Туда же, в сумку, отправились два японских диктофона, микрокассеты, плоская стеклянная фляжечка пятизвездочного «Арарата», пачка писчей бумаги, еще кое-какие документы. Пистолет на самое дно и обойма к нему, швейцарский армейский нож на все случаи жизни. Вот и все. Он достал из бара бутылку армянского, опрокинул рюмку, потом еще одну. Внутри стало жарко. Но облегчения не наступило. Он по-прежнему боялся звонить жене. Пора было выходить и жать во Внуково. Внизу уже ждала машина. Наконец преодолел себя и набрал номер. И жена сразу сняла трубку. Она еще не знала, что услышит сейчас и что ее ждет. Вопреки ожиданию, ее голос был молод и звонок, полон радостных ожиданий. Он давно не слышал такого, и сердце стиснуло пронзительным чувством вины. — Ирка... родная моя... Все отменяется, — еле выговорил он. — Но это временно, временно, слышишь? Так получилось, понимаешь... Лучше бы она накинулась на него с упреками, с проклятиями, лучше бы она даже заплакала. Но она просто молчала и слушала. А он бормотал какие-то слова, что-то плел, внутренне корчась, как окунь на сковородке. — Ирка! Ты можешь думать обо мне что угодно. И что бы ты ни думала, что бы ни говорила — все будет правда. Я должен прямо сейчас улетать в Степногорск, и суть не в том, что порученное мне дело взял на контроль самый главный в Кремле. Может быть, все дело только в том, что есть Нинка и я обязан думать — где и как она будет жить. Это правда. Это высшая правда, хотя и очень похоже, что я прикрываюсь ребенком, как последняя сволочь. Ну что, что ты молчишь, Ирка, скажи мне что-нибудь! Она молчала, и он не находил больше слов, их больше не было. А потом Турецкий услышал: — Знаешь, Саша, хочешь верь, а хочешь нет, но знай: что бы ни было в прошлом, что бы ни было потом... — он почувствовал, что сердце в груди замерло и остановилось, он слышал совсем рядом в трубке ее дыхание, — все-таки я очень люблю тебя, Саша, — закончила она. — Пусть я дура, идиотка, но это и есть мое счастье — любить тебя, хоть ты и продувная бестия, пьянчуга и жуткий бабник. Так что лети, только звони нам почаще, береги себя, а вернешься — не обессудь, я сама поведу тебя в ресторан и сама заплачу до копейки. И тебе будет стыдно потом до седых волос Он хотел сказать, что благодарен ей и что не верит собственным ушам, но сказать ничего не смог, только хрюкнул что-то нечленораздельное и бросил трубку на аппарат. Потом прихватил «дипломат», закинул на плечо раздутую дорожную сумку и пошел в прихожую к выходной двери крутить и раскручивать новое, бог весть какое по счету свое дело.
Подруга Русакова Наташа Санина жила на правом берегу реки. Одна в большой двухкомнатной квартире роскошного номенклатурного дома, в микрорайоне, специально выстроенном для начальства в середине семидесятых годов на высоком холме и получившего у степногорцев два названия. Одно — тривиальное, имеющее хождение в разных городах — «Царское село», а другое позадиристей и пооригинальней — «Большие шишки». Большой шишкой по праву считался когда-то и ее отец, Сергей Степанович Санин, директор одного из крупнейших оборонных заводов города. Но он умер от инфаркта, умер мгновенно, у себя дома, прямо перед телевизором, днем четвертого октября 1993 года, когда на экране, с легкой руки операторов СЫЫ, пылал и чернел на глазах белоснежный дворец Верховного Совета на берегу Москвы-реки, а танковые пушки на мосту все хлопали, посылая прямо в окна набитого людьми здания снаряд за снарядом. Так что Сергея Степановича Санина, и, надо думать, не его одного, можно было с полным правом включить в список жертв того расстрела «красного» парламента на глазах у всего изумленного человечества. С тех пор она и жила одна. Мать ее умерла давно, когда она еще была ребенком, и уже больше трех лет самым близким человеком на земле был для нее Русаков, сделавшийся как будто в одном лице и отцом, и братом, и мужем. Но, может быть, самым главным было то, что он был замечательным другом — не просто самым верным, надежным и преданным, но человеком, которым она не уставала восхищаться и чей ореол не только не померк за три года отношений, но, кажется, светился и сиял в ее глазах все чище и ярче. Почему они так и не оформили до сих пор отношений? Разве у них были к тому какие-нибудь препятствия и разве не предлагал он ей много раз стать его женой? Как ни странно покажется это, а особенно женщинам, но формального брака боялась и избегала она сама. Что, собственно, изменил бы он в их отношениях? Да ровным счетом ничего. Их любовь не нуждалась ни в чьих санкциях, она держалась на себе самой, на абсолютном доверии и на том чувстве свободы, которое ей было, по мнению Наташи, совершенно необходимо в их отношениях. Разумеется, это был но не очерченный сухими скучными рамками загсовской канцелярщины, и в том была его прелесть, легкость и какая-то особенная молодая студенческая праздничность, как бы сама собой исключавшая рутину буден. Менять это сейчас не было никакого смысла. Может быть, когда-нибудь, когда придет пора обзаводиться детьми, они и сбегают в этот самый загс и проштампуют паспорта, но пока он, ее Русаков, должен был ощущать себя совершенно независимым, ничем не связанным для борьбы, которую он вел как руководитель многотысячного движения «Гражданское действие». Он был создателем, вдохновителем и идейным лидером этого сообщества. И если ныне в Степногорске и области демократические принципы еще не были полностью растоптаны, то только благодаря существованию этой организации и сумасшедшей энергии ее создателя, прирожденного политического борца и незаурядного трибуна, отважного и бескомпромиссного Русакова. И вот наконец они в какой уж раз пересекли реку, поднялись на холм и подъехали к ярко освещенному подъезду огромного дома, сложенного из розового кирпича, к неприступной башне, которая словно вызывающе утверждала превосходство ее жителей над всеми прочими простыми смертными. Наташа набрала номер кода, щелкнуло реле и открылся замок. Они вошли в подъезд, вызвали лифт, кивнули дежурной в ее застекленном загончике и устало обнялись в ожидании, когда приедет кабина. А в это время на другом конце города, по ту сторону реки, в квартире Русакова надрывался телефон. Ему звонили со всех концов города. Но Владимир не мог этого знать — дня два назад он, видимо, где-то обронил свой пейджер, а потом вдруг забарахлил и отказал сотовый телефон, который пришлось отдать в починку, и он остался без мобильных средств связи по крайней мере до понедельника. И вот наконец они вошли в квартиру, вспыхнул свет в уютной прихожей, и тяжелая стальная дверь захлопнулась за ними. Впервые за эти несколько часов она ощутила неимоверное облегчение, и привычная тревожная напряженность немного спала. Здесь, на восьмом этаже, окруженные толстыми стенами, за дверной броней, они были в безопасности, пусть относительной, временной, но безопасности. И отступил страх, в котором она жила постоянно, с того дня, когда впервые поняла, кем для нее стал этот высокий светловолосый человек, в котором странным образом сочетались мальчишеская веселость и озорство, задумчивость, страстность народного трибуна и серьезность ученого- мыслителя. Она постоянно боялась за него и знала, что страх ее не только небезоснователен, но совершенно реален и обоснован. Хотя бы уже потому, что страхом была насыщена вся жизнь ее сограждан. Страх был основной движущей силой, основным связующим ферментом людского существования. У страха было множество оттенков, видов и форм, и свой особый страх царил и владел людьми всех сословий. Кажется, в этом и состояла здесь главная особенность жизни, что никто не мог жить без страха, который только видоизменялся от десятилетия к десятилетию, от эпохи к эпохе, но не уходил и держал крепко всех и каждого. А Русаков — не боялся. Не хорохорился и не бодрился, просто для него страха как будто не существовало, и поэтому-то ей и было постоянно так невыносимо, выматывающе страшно за любимого. Он стоял как на бруствере, не хоронился в траншеях, не прятался в блиндажах, стоял, открытый ударам и пулям, с тем великолепным пренебрежением многократно испытанного, обстрелянного бойца, которое, наверное, действовало и останавливало даже самых злых, самых свирепых его врагов. А врагов у него было множество, и в ненависти к нему были самым странным, причудливым образом объединены, казалось бы, злейшие, непримиримые, готовые испепелить друг друга противники. Выступая на митингах, на собраниях, перед пикетчиками и забастовщиками, перед мужчинами и женщинами, теми же студентами и выброшенными на обочину жизни рабочими «оборонки», он смело обличал местные власти и столичную знать, чиновников Степногорска и казнокрадов в Москве, он не просто бранил и проклинал, подобно записному демагогу — завсегдатаю митингов, но вскрывал подлинные подспудные намерения и мотивы тех, кто, по его убеждению, довел их город, и область, и край, и всю страну до того униженного состояния, в котором она оказалась и в котором погрязала все глубже и безнадежнее. Статьи Русакова часто печатались на страницах местных газет, и эти газеты с его яркими, беспощадными, разоблачительными публикациями вызывали в людях не только чувство благодарности за понимание и поддержку, но и мобилизовывали тысячи душ и умов на сознательное сопротивление властному беспределу. А он говорил и писал о сомнительных связях губернатора области, о творимых с легкой руки Платова откровенных беззакониях, о таинственной поддержке, постоянно оказываемой кем-то мэру Степногорска Клемешеву, за которым, как казалось Русакову и его помощникам, тянулся смутный, подозрительный след... Да что говорить! Такой человек, как Русаков, неизбежно должен был мозолить глаза и торчать как кость в горле у всех и всюду, там, где правило циничное беззаконие, утвержденное на грубой силе. Наташа знала, как он рискует, знала, как часто, в любое время, в его квартире раздавались звонки с угрозами и проклятиями. Знала, что Русаков, как мог, пытался оградить ее от волнений и, как мог, скрывал свою тревогу... Но она сама много раз видела то процарапанные, то нанесенные несмываемой краской те же угрозы и грязные оскорбления на двери его квартиры, на стенах подъезда, где он жил, знала, что в передней у Русакова, в забитой книгами однокомнатной квартирке всегда наготове лежат четыре «жигулевских» колеса — так часто и регулярно прокалывали ему шины тайные недруги. Было что-то удивительное и необъяснимое в том, что он все еще оставался цел, — это было как будто даже противоестественно, что, между прочим, давало повод его противникам задаваться вопросом о причинах его неуязвимости и высказывать подозрения: уж не ведет ли он, случаем, какой-нибудь очень хитрой двойной или тройной игры, ибо как же иначе можно объяснить то, что он еще жив, не похищен, не исчез без следа и даже не изувечен, но напротив, ходит и ездит по городу как ни в чем не бывало, лишь изредка сопровождаемый кучкой своих приверженцев и единомышленников. Чтобы хотя бы немного сбросить усталость после изнурительных разъездов по городу, Русаков принял душ, но, вопреки обыкновению, облегчения не почувствовал. Скорее всего, объяснялось это тем, что струи воды не могли смыть и унести волнение, которое не оставляло его. Нет, в глубине души он не мог поручиться, что его увещевания были в должной мере поняты и приняты всеми. Не мог поручиться, что кто-то из молодых да ранних все же не совладает с характером и сунется поперед батьки в пекло. А то, что пекло почти гарантировано и все готово к нему, он не сомневался. Еще днем, незадолго до потасовки перед университетом, он несколько раз пытался связаться с руководством города и региона, с мэрией, дежурными в областной администрации и начальством областного и городского управлений внутренних дел, однако соединиться ни с кем не удалось, все начальники разъехались, а сам Платов был в Москве, что тоже не уменьшало тревоги. Единственный, с кем удалось переговорить, был начальник местного ФСБ Чекин, серьезный, вдумчивый человек, который, внимательно выслушав его, сказал, что примет все возможные меры, чтобы не допустить неприятных инцидентов, однако, видимо, обещания своего выполнить не смог или просто уже не успел. Владимир Русаков знал отношение к себе тех, кого теперь величали элитой, знал, какие сильные чувства он вызывал у них, однако, несмотря на еле скрываемую ненависть к этому смутьяну и горлодеру, они старались, по крайней мере внешне, держаться рамок приличия. Надо было скорее дожить до завтрашнего воскресного утра, как говорится — утро вечера мудренее, а уж там, спозаранок, снова рвануть в общежития университета и политеха. Он вышел из ванной — высокий, широкоплечий, с мокрыми светлыми волосами, прошел на балкон, стал рядом с Натальей, глядя на город, раскинувшийся на холмах, и на мерцающую вдали реку. — Ты простудишься, — сказала она. — Уходи немедленно. — Да что мне сделается! — беззаботно усмехнулся он. И добавил, помолчав: — Неспокойно на сердце! Все равно боюсь, как бы эти дуралеи не учудили чего-нибудь. А им ведь, нашим держимордам, только того и надо, только и ждут, чтоб влепить любому и каждому, кто выступает против них, клеймо хулигана или экстремиста. Только и ждут, только и ловят, чтоб объявить «Гражданское действие» экстремистской организацией. Естественно, мы же не преступная группировка, не жириновцы и не баркашовцы. Мы им — не «социально близкие». С нас особый спрос... Они вернулись в комнату, Русаков забрался в постель, которую она расстелила, пока он плескался и фыркал под душем, Наталья прилегла рядом, он обнял ее и буквально тотчас заснул, как засыпают только маленькие дети или очень сильные и очень здоровые люди с чистой совестью. А Наташа не спала, не могла заснуть — все не выходили из головы те смутные тени, что скользили во мгле и вились вокруг, как бесы и демоны, пока она ждала появления его машины, ждала и не могла дождаться. Нет, она не верила, не могла поверить, будто эта возня была случайной и не имевшей к ним отношения. И вполне вероятно, что весь день и всю ночь за ним шла слежка и чьи-то гонцы засекали все точки и контакты, фиксировали все встречи вчерашнего тягостного дня. И потом — эта пропажа пейджера, поломка телефона — почти одновременно, в один день... Она смотрела на него, спящего. Осторожно, чуть касаясь, чтобы не нарушить его сна, поглаживала по еще влажным волосам. Ее поражало, сколько всего было в этой голове, сколько знал и помнил он и как мастерски, умело, точно распоряжался своим интеллектуальным багажом. Между ними не было тайн. Так было заведено, так «исторически сложилось». И иначе, кажется, и быть не могло. И все-таки имелось на сердце нечто, тяжкий камень, о котором он не знал и не должен был узнать никогда. То, что и было одновременно главной причиной ее неотступного волнения за него...
Русаков спал, а Наташа все не могла заснуть. Какой уж там сон... Да-да, все верно, между ними не было тайн, кроме... Кроме... одного. То, что таилось у нее за душой и что скрывала она от любимого, постоянно тяготило ее, вносило смуту и разлад, и, если порой она впадала вдруг в непонятное, необъяснимое для него угрюмое молчание, причина его заключалась только в этом — в самой необходимости молчать и иногда вдруг просыпаться ночью от наката утробного леденящего ужаса, что все откроется и он — И хотя, зная своего Русакова, его душу, его умение все понять и простить, найдя для человека тысячу извиняющих объяснений, оправдывающих того в собственных глазах, Наташа отлично понимала, что сама она на такое великодушие и снисходительность по отношению к самой себе не способна, а значит, трещина останется, не затянется, не исчезнет. Но что, что, собственно, такого случилось и встало между ними? С точки зрения расхожего обыденного сознания ровным счетом ничего уникального, оскорбительного или порочащего. Они были взрослые люди, и судьбы их были — взрослые. И все же, все же... Будь это тогда кто угодно, любой другой человек, она и минуты не вздумала бы таиться, спокойно и без глупой стыдливости поведала бы ему, своему действительно единственному любимому человеку, о том грустном и, в сущности, ненужном, случайном эпизоде женской судьбы... Но тут все было не так... гораздо сложнее... и — ужаснее, непоправимее, и потому она, проклиная тот час, приговорила себя к неизбывному молчанию, хотя и знала, что это глупость, нелепость, изначальная ошибка. Бывали минуты — и она готова была одолеть этот страх и стыд и решиться все выложить ему, как оно было, исповедаться любимому и хотя бы отчасти скинуть эту тяжесть с души. Но тотчас решимость сменялась ужасом — и словно горло пересыхало, и голос пресекался, едва только закрадывалась почти невероятная мысль: а что, если Русаков все- таки чего-то не поймет или воспримет не так, но никогда не признается ей в том, и это ощущение нечистоты останется навсегда и замарает их отношения... Так что же случилось тогда? Что вклинилось в их жизнь?
Ну да, да! Это случилось еще в девяносто третьем, в самом конце декабря, за день до Нового года... Она заканчивала тогда университет и писала дипломную работу. Русаков еще не был доцентом, а просто одним из плеяды блестящих молодых преподавателей новой формации, нового поколения. И восхищалась она им и его лекциями без тени влюбленности, такой обычной для студенток, жадно ловящих каждое слово тайно обожаемого наставника на кафедре. Никого не было у нее тогда, да вообще никого еще не было. Ей шел двадцать третий год, но, вопреки веяниям вольнолюбивой эпохи, она еще не переступила той самой черты, и вовсе не потому, что боялась, не хотела или не ждала этого. Просто воспитал ее так — до той поры самый важный, самый главный человек в судьбе. Он полагал и убежденно внушал ей всегда, что без большой любви, без подлинного, всезатмевающего чувства это было бы... нехорошо, нечисто, а главное... Пошлость же для отца, почитателя Чехова, была самым страшным, самым бранным словом. Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непременно наступает страшная тишина пустоты и немота. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней — круглой сиротой. Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники — в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только могилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут выдержка отказывала ей, она безмолвно падала ничком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, уткнувшись лицом в его подушку. А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Чехову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степанович Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его... Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похороны были устроены помпезные, соответственно официальному положению, регалиям и чину, но которые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излишнего шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя. И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам людского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря выспренним, но точным научным языком. То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неведомой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдоподобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобождалось от случайных напластований, открывая подлинное лицо суровой и бездушной жизни. Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена — то из динамиков проигрывателя, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, — можно было жить и дышать в этой пустоте? И она занималась, грызла гранит — философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября. По воскресеньям, невзирая на непогоду, дождь, слякоть и снег, Наташа неизменно отправлялась на кладбище и проводила там несколько часов на отцовской могиле, у нового памятника, возведенного за счет завода и министерства: как оказалось, директор большого объединения, многолетний член горкома, лауреат самых высоких премий, «литерный» номенклатурный работник одного из самых секретных и престижных министерств, уйдя из жизни, не оставил почти никаких сбережений. Она приехала на кладбище и перед Новым годом, чтобы убрать на могиле, положить цветы к портрету веселого и чуть озорного человека, с которым они всегда вдвоем встречали этот праздник, всегда вместе, всегда одни, всегда рядом. Был солнечный, яркий день. Слепящий снег скрипел и сверкал, голубело бледное от мороза небо, в голых ветвях деревьев горланили вороны. Отперев калитку ограды, Наташа смела снег с черного гранита и со скамеечки перед памятником, осторожно положила цветы, удивительно ярко и нарядно горящие живыми красками на черном и белом в лучах зимнего солнца, присела на скамеечку и, подперев голову руками, не мигая, уставилась на портрет, не представляя, как послезавтра, через считанные часы, когда радиоволны донесут до Степногорска звон кремлевских курантов из Москвы, будет сидеть вот так же одна за новогодним столом. Ее отца похоронили на самой престижной кладбищенской аллее, в числе самых именитых и видных жителей их города. Тут лежали первые руководители области, генералы гражданские и генералы в погонах, те, кем славился Степногорск последние лет сорок. Неподалеку, на той же аллее, хоронили в тот час еще кого-то, и похоронный оркестр выводил гортанно-певучими голосами духовых и непреложными глухими ударами барабана все те же такты траурного шопеновского марша, надрывающего сердце. Она подняла голову и мельком глянула туда. За стволами деревьев виднелась большая толпа пришедших к погребению. Звучавшая музыка была невыносима — ее полные безысходности мерные такты сжимали горло, стискивали виски, от нее некуда было деться, некуда убежать, как будто приходилось заново переживать все то, что было здесь тогда, на третий день после смерти отца. Доносились горестные женские рыдания, крики и вопли — как кричат над усопшими только матери и любимые жены... И Наташа расплакалась, горько и безнадежно. Она сидела и плакала и не видела, как мимо нее по снежной аллее, проводив кого-то в последний путь, двинулись медленной процессией строго одетые заплаканные мужчины и женщины в роскошных шубах. Она никого не видела... А они все текли и текли мимо, разноликая скорбная толпа, шагали, переговаривались негромко, женщины всхлипывали и жадно курили. И вдруг один из этой толпы скорбно бредущих с погоста отделился от остальных и приблизился к могильной ограде, за которой виднелся силуэт женской фигуры, как бы являвшей собой воплощение горя и одиночества. Он ухватился за ограду и молча стоял, глядя на нее. Несколько высоких крепких молодых людей из траурной процессии подошли к нему и почтительно стали поодаль. Он оглянулся, подозвал одного из них коротким жестом руки, что-то шепнул на ухо. Тот понимающе кивнул и, сделав знак остальным, вновь присоединился к хвосту печального шествия. — Не плачьте, — вдруг услышала Наташа за спиной негромкий и теплый мужской голос. Она оглянулась. У ограды стоял прекрасно одетый человек лет тридцати шести, немного выше среднего роста, с непокрытой темноволосой головой, с выразительным лицом и яркими, пронзительными глазами, выражавшими боль и сочувственное понимание. — Не плачьте, — повторил он. — Хотя я так понимаю вас... Сергей Степанович, — назвал он имя ее отца, — был удивительным человеком. Вы ведь его дочь? Она кивнула, но ничего не смогла ответить, рыдания перехватили горло. — А я вот друга потерял, тоже отличного человека. — И ей показалось на миг, что и ему на глаза навернулись слезы. — Как там, помните? Говорю — друг, а в сущности, был он мне братом... Э, да вы же замерзли совсем! Давно, наверное, сидите тут? Она молча кивнула. — Пойдемте! — повелительно сказал он. К нему снова вернулся молодой человек атлетического телосложения, которое подчеркивала дорогая кожаная куртка. — Ну вот тоже! — с досадой махнул рукой ее собеседник. — Ну что, что? — повернулся он к подбежавшему. — Я же сказал ребятам — успею, не опоздаю. Догоню и обгоню. А вы езжайте. Тот кивнул и исчез. — Слышите — вставайте! — решительно приказал незнакомец. — Одну я вас тут не оставлю, отвезу домой, а после — на поминки по другу. И она сама не знала, сама не смогла понять, почему и как беспрекословно подчинилась его теплому звучному голосу, его мягким глазам, его какой-то необоримой подавляющей силе. — Нет-нет, — сказала она, — ну что вы, — хотя уже поднялась и запирала калитку. — Почему я должна с вами куда-то идти? — Потому что простудитесь и заболеете на Новый год, а это, знаете ли, плохой знак. — Да что уж там, — махнула она рукой, — что может быть еще хуже? Но она все равно подчинялась и уже шла с ним рядом, поминутно задерживая шаг, приостанавливаясь и оглядываясь на удаляющееся надгробие с фотографией отца и видневшийся за деревьями огромный холм из венков и цветов над свежей, только что навеки закрывшейся могилой на той же кладбищенской аллее — в сотне шагов подальше. Они медленно шли рядом. Он не пытался взять ее под руку, был строг и печально-серьезен, но она чувствовала как будто шедшее от него излучение несокрушимой властной энергии. — Я пригласил бы вас на наши поминки, но... и это, знаете, тоже, говорят, дурная примета. Чужой пир, чужое похмелье, чужая тризна... — Почему вы уверены, что я поехала бы с вами? — вдруг на мгновение словно очнулась и вырвалась из его флюидов Наташа. Это был странный человек. Что-то невольно влекло и притягивало к нему и в то же время что-то останавливало, словно отпугивало, как будто какая- то пропасть приоткрывалась вдруг. Но она не могла объяснить ни того ни другого, все было на уровне безотчетных подсознательных ощущений. Она вгляделась пристальней в того, кто шел рядом. Он был красив и могуч, в загорелом лице чувствовались ум, дерзость и отвага. И еще — что было важнее всего — рядом с ним, быть может, только на доли секунды, но хватило и их, она впервые со дня смерти отца ощутила себя в поле какой-то несокрушимой, надежной защищенности. — Дайте руки! — вдруг снова приказал он. И не веря самой себе, к5к будто утратив собственное «я», Наташа по-детски безропотно и доверчиво протянула ему руки. Он остановился и с серьезным грустным лицом принялся растирать ее и правда окоченевшие даже в перчатках тонкие руки. И вдруг снова слезы навернулись ей на глаза. И она, закусив губы, закрыла их, зажмурила что есть силы — и перенеслась мысленно лет на пятнадцать назад, когда была маленькой, и зимой, вот точно так же, отец растирал ей руки своими большими руками. А незнакомец, похоже, был... поразительно чуток: кажется, понял и это, уловил глубинный исток ее слез: прекратил растирать и крепко-крепко сжал в своих ее пальцы... — Ладно, — сказала она, вырвав руку и смахнув слезу со щеки, — бегите... вас действительно там ждут. Доберусь как-нибудь. Спасибо вам! Вы... наверное, очень хороший, сердечный человек. Идите, правда догоняйте! Нельзя опаздывать на поминки. — Без меня все равно не начнут, — сказал он. — А я, уж коли обещал отвезти вас домой, все равно отвезу. У меня машина, а автобуса прождете сорок минут. Они вышли из ворот кладбища, когда удаляющаяся автокавалькада была уже в конце пустынной заснеженной улицы, обрывавшейся у высокой ограды кладбища. Там катило вереницей вслед катафалку множество машин, наверное, не меньше трех десятков и еще пять или шесть автобусов. На стоянке они подошли к черной «Волге» последней моде- ли, в каких разъезжало теперь только городское начальство. Он распахнул перед ней дверцу, и она села вперед, невольно вновь ощутив как бы приступ удушья: и машина была точь-в-точь такая же, как отцовская «персоналка». — Я живу... — начала она. — Я знаю, — не дав договорить, уверенно тряхнул он головой. — Откуда? — удивилась она. — Ну, это не тайна, — пожал он плечами, заводя мотор. Между сиденьями пиликнула телефонная трубка, и он взял ее. Но это была совсем не такая трубка, как в машине отца, а какая-то новая, каких она еще не видела никогда, изящная и легкая на вид, без извитого спиралью провода. Она не слышала того, что сказал ему вызвавший на связь, лишь то, что он ответил кому-то: — Я знаю, — сказал он, — всех видел. Пусть догонит. Поговорю. И точно, вскоре их нагнала такая же черная «Волга», но с синим милицейский проблесковым маячком на крыше и многочисленными штырями антенн. Неожиданный знакомый притормозил и вышел из машины. А из той, другой «Волги», приткнувшейся к тротуару в десятке метров впереди, вышел человек, в котором она узнала одного из милицейских чинов города, нередко появлявшегося на экране в передачах местного телевидения. Она не слышала их разговора, но по выражению лиц, по жестам и позам без труда определила, что милицейский начальник, кажется, получал от ее неожиданного знакомого не то нагоняй, не то какие- то инструкции. Во всяком случае, отвечал он ему с почтительностью и готовностью немедленно исполнить его не то просьбу, не то распоряжение. Потом нежданный новый знакомый вернулся в машину, мягко тронулся и, глянув на большие золотые часы, стал стремительно набирать скорость, пугающую, немыслимую и безрассудно опасную на скользкой зимней мостовой. Но он вел машину уверенно, ее даже не заносило — то ли машина была не простая, то ли водитель искусный мастер. И эта скорость, азартная, бешеная, словно опьянила ее, обогнала неизбывную печаль и вынесла в какое-то новое время новой жизни, и Наташе поверилось вдруг, что еще будет будущее и возможна другая жизнь. Не сейчас, потом, но — будет... Непременно... — Спасибо вам, — сказала она. — А кем он был, ваш друг? — Он был... — сидящий за рулем чуть помедлил, словно подыскивая слово поточнее, — он был... — Офицер? — уточнила она. — Да, — кивнул он, глядя на мчащуюся навстречу дорогу, легко и ловко обгоняя машины и автобусы. — Офицер... войск особого назначения. — А почему над ним, над его могилой не стреляли три раза? Так же положено, кажется? — Положено, да не всегда, — сказал он и мельком кинул на нее значительный взгляд. — Разные есть службы. Она, кажется, поняла, кто этот человек и по какому, видимо, он служит ведомству. И почувствовала, что не стоит уточнять. — Кстати, — сказал он. — Может быть, все-таки познакомимся? — Наташа, — ответила она просто. — Люблю это имя, — кивнул он серьезно. — А я — Геннадий. — Вы тоже офицер? — спросила она. — Да, — ответил он. — Старший офицер... Того же рода войск. — А что случилось с вашим другом? — Убили его, — сказал Геннадий. — К сожалению, больше ничего добавить не могу. Не имею права. Впереди уже виднелись высокие розовые башни «Царского села». Он лихо подкатил к подъезду ее дома — видимо, действительно, по роду службы знал, где жили они с отцом. — Ну, вот и все, — сказал он, — надо прощаться. И снова бросил на нее бегло глубокий выразительный взгляд. И почему-то ей сделалось страшно при мысли, что вот сейчас она снова останется одна, без его заботливого внимания и участия, вне его поля, как будто наполнявшего и ее той же спокойной, уверенной силой и бесстрашием. Да, он был чуток... и, видимо, без труда уловил и эти ее мысли — по глазам, по растерянному выражению лица. Чуть улыбнулся, и она невольно смутилась под его взором, покраснела. — Мы еще увидимся, — не то вопросительно, не то утвердительно сказал он. — Да? — Запишите мой телефон, — сказала она. — Спасибо, но это ни к чему, — ответил Геннадий. — Если потребуется, я могу узнать ваш номер через пять минут. Все-таки, знаете, случайное знакомство. Вдруг... пожалеете потом. — Думаю, не пожалею, — ответила она. — Ну, спасибо, — улыбнулся он и, достав из внутреннего кармана, протянул ей визитную карточку: — А вот это, может быть, и пригодится. Как знать? Она смотрела на него с удивлением и благодарностью. — Ну что, что вы так смотрите на меня, — вдруг невесело засмеялся он. — Я самый обыкновенный человек, каких тысячи. Должны же люди помогать друг другу, так? — И помогать, и верить, — сказала она. — Если бы вы знали, как мне тяжело! Я ведь осталась совсем одна. Вот вы сказали — случайное знакомство, но ведь, говорят, случайностей не бывает... — Знаете, я подумаю над всем этим, — сказал он все так же серьезно. — А теперь, простите... мне уже пора. Она вышла из машины в какой-то оглушенности и с каким-то непонятным, необъяснимым волнением проводила взглядом его стремительно удаляющуюся «Волгу». Потом поднялась к себе, открыла дверь и, как принято после кладбища, прошла в ванную комнату, чтобы вымыть руки, но, повернув кран, вдруг на миг задержала ладони, словно боясь смыть с них прикосновения его рук, когда он растирал ей их там, на кладбище, на морозе. Она словно утратила власть над собой, словно ее неодолимо влекло и тянуло куда-то непонятной, никогда дотоле не испытанной силой. Она вгляделась в себя в зеркале. Лицо пылало, и заплаканные глаза блестели. Что-то незнакомое проступило на ее лице, отчего сделалось одновременно стыдно, страшно и радостно, будто какая-то бездна манила и затягивала в себя. — Нет, нет, нет! — сказала она вслух. — Безумие какое-то! А кровь часто стучала в висках, и мысли были с этим странным, необыкновенным, невесть откуда взявшимся в ее жизни человеком. Наташа вспомнила своих мальчиков, своих неверных ухажеров, и даже засмеялась — такой огромный контраст, такая пропасть лежала между ними и новым знакомым. Она вышла из ванной и, будто обессилев, упала на тахту, потом порывисто вскочила и нашла в кармане дубленки его визитную карточку. Наташа никогда не думала, не подозревала, что такое может твориться с ней. Она лунатически бродила по комнатам, смотрела в окна, она томилась, ложилась и вставала, пыталась читать и, ничего не понимая, не разбирая букв и слов, отбрасывала книжки. Она не могла найти себе места. Портрет отца смотрел на нее со стены, и, кажется, его глаза все понимали, жалели и благословляли ее на все, приказывали быть храброй перед судьбой и не бояться жизни. Он, этот непонятно откуда вдруг взявшийся Геннадий, уже сидел, наверное, сейчас там, на поминках, где был, видимо, уважаемым, не последним человеком, и говорил какие-то проникновенные, сильные, волнующие слова о своем друге и брате, очевидно, погибшем на боевом посту при исполнении своих обязанностей. Всю жизнь отец был для нее абсолютным воплощением, идеалом и символом истинного мужчины. Сегодня там, на кладбище, и потом в машине она, кажется, увидела еще одного, о ком могла бы сказать то же самое. Ничего не хотелось теперь — ни музыки, ни книг, ни репродукций картин в дорогих альбомах, хотелось только одного — снова увидеть его, снова быть рядом с ним, во власти его несокрушимого силового поля. Внезапность и мощь этих чувств изумляла и ужасала ее. Так не должно было быть — вот так сразу, молниеносно, без всякого приближения, без подготовки души... Она всегда знала, что в ее жизни все будет иначе... так, как оно должно быть, но уже ничто не могло остановить ее. В детстве, в городском парке, папа водил ее на аттракцион «Мотогонки по вертикальной стене», где внутри, по круглым стенкам гигантской бочки, грохоча моторами, неслись друг за другом два отчаянных мотоциклиста. Центробежной силой, скоростью и инерцией их вжимало в блестящие дощатые обручи и взносило вверх, и они могли уже мчаться только вперед внутри этого замкнутого пространства, зависнув на десятиметровой высоте от круглого дна бочки. Если бы сбавили скорость, притормозили хоть на миг, непременно рухнули бы вниз и разбились насмерть. Вот то же самое было и с ней теперь: нельзя было остановиться. Она ждала до полуночи, ждала до часа ночи... Непонятно почему ею владело убеждение, что он непременно позвонит в этот вечер, после тризны по другу. Даже не сомневалась, что позвонит. Но он не позвонил. Не позвонил он и назавтра, не позвонил и тридцать первого декабря. И чувство кромешного одиночества, владевшее ею до этой встречи на кладбище, будто стало еще безвыходнее и острее. Конечно, были подруги, были приятели, те, с кем она училась в школе и в университете, с кем ходила в походы... Она ждала и уже надеялась втайне, что вновь возникнут и обнаружатся хотя бы те двое, что слиняли и растворились, исчезнув из ее жизни. Приятели и подружки звонили, звали на встречу Нового года: «Приходи! Развеешься, забудешься, отвлечешься, надо начинать новую жизнь и прочая и прочая... Но она не могла в этот первый Новый год без отца уйти из дому. В том была бы измена тем их Новым годам. И о человеке, заговорившем с ней у отцовской могилы и подбросившем к дому на своей машине, она вспоминала уже с какой-то болью и обидой, как если бы и он, обнадежив, обманул ее. Что-то делать, покупать к празднику, готовить — ничего не хотелось. А у Геннадия, наверное, семья, жена, дети, его друзья, его братья, такие же солдаты и офицеры, как он... И при чем здесь она, кому до нее дело в этом городе? И все-таки, стиснув зубы наперекор тоске и разрывающей боли, она заставила себя купить маленькую елку и украсила ее, и развесила лампочки, и даже надела любимое платье отца — светло-серое, вязаное, плотно облегающее, в котором она, высокая и стройная, много лет отдавшая когда-то, еще до студенчества, фигурному катанию, была особенно хороша. И чем ближе была новогодняя ночь, чем меньше часов оставалось до мгновения перехода из декабря в январь, тем все реже раздавались у нее звонки, а после десяти их не стало вовсе. Да и понятно: кто бы теперь решился пожелать ей счастья, кто мог изречь сакраментальное: «С Новым годом, с новым счастьем?» Она уже настроилась на ту особую, не сравнимую ни с чем душевную атмосферу, в какой оказывается человек, по тем или иным обстоятельствам вынужденный встречать этот самый веселый семейный праздник в одиночку. И уже боялась, что кто- нибудь как-нибудь замутит и нарушит эту ее готовность. А потому решила ровно в половине двенадцатого отключить телефон и оборвать все связи с миром. Но в одиннадцать двадцать восемь телефон зазвонил вдруг, и она уже почти не сомневалась, что это просто чья-то ошибка, и с досадой сняла трубку. — Наталью Сергеевну, пожалуйста! — раздался близкий и глубокий мужской голос. В первый миг она решила: попали по ошибке, но в следующую секунду сообразила, что это так, еще непривычно, кто-то обращается к ней. — Да, я слушаю, — сказала она. — Что же вы молчите, говорите! — Я не молчу, — отозвался позвонивший. — Просто не верю себе, что слышу вас опять. — Это... кто говорит? — Да вы уже забыли, наверное! Это... Геннадий. Ну, вспомнили? — Ах да, да!.. — Кажется, сама душа ее, не таясь, с болью и радостью, с недоверием и надеждой воскликнула это. И глухой бы наверняка понял, что стояло за этой ее интонацией. — Ну конечно я помню, конечно!.. — А я боялся звонить, — сказал он грустно. — Конечно, глупо... Мы и виделись-то не больше двадцати — тридцати минут. И потом, что я вам? Вы ведь настолько моложе меня... Она слушала, что говорил он ей, и волнение ее было так сильно, что обращалось в дрожь, и она боялась этой дрожью в дыхании и голосе выдать свое чувство и свое состояние. — Хочу поздравить вас с наступающим Новым годом. Уходящий был нелегким, я понимаю... Вы потеряли отца, а я — нескольких друзей. — Тоже солдаты? — спросила она, чтобы хоть что-то сказать и дать понять, что она здесь, на раскаленной, потрескивающей нити телефонного провода. — Ну да, — сказал он. — А вы... сейчас с кем? Наверное, с друзьями? — А ни с кем, — ответила она. — Представляете — одна. А вы? — И я один, — сказал он. — Видите, какое совпадение... — А где вы? — спросила она, чтобы представить его где-то в городе. — Вы на левом берегу, на правом? — На правом, на правом, — сказал он. — Сижу в машине и говорю с вами. А машина внизу стоит, у вашего подъезда. Смешно ведь, правда? Она молчала. — Знаете что, — сказал он после долгой паузы и, кажется, понимая причину ее молчания. — Через двадцать пять минут Новый год. Времени еще навалом. Оденьтесь, войдите в лифт и спуститесь хоть на пять минут. Мне просто нужно увидеть вас. — А... потом? — спросила она тихо и глухо. — А я почем знаю! — сказал Геннадий. — Вот увижу вас, да и поеду себе по городу куда глаза глядят. Можно ведь встречать Новый год по-разному, так? Отец со стены смотрел на нее строго, но вместе как будто с каким-то вызовом и ободряюще. — Ну... ну хорошо, — сказала она. — Хорошо, я сейчас спущусь. Только вы не уезжайте, ладно? Она накинула свою дубленку, белый вязаный пуховый платок и спустилась вниз. Он стоял у машины, как и тогда, на кладбище, с непокрытой головой, крепкий, статный. В руке у него был огромный букет, и, когда она шагнула к нему, он не двинулся навстречу и смотрел на нее без улыбки. Взгляд его был очень серьезен, очень умен и проницателен. — Ну вот, — сказал он, — вот и увиделись. На том же самом месте. Держите, — он протянул букет. — А это — это повесьте на вашу елку, — и подал ей, достав из шапки, огромный голубой елочный шар, каких она не видела никогда и нигде. Он ни о чем не просил, ни жестом, ни движением брови не выдал таких понятных мыслей и желаний. И снова ее окутало то облако невероятной силы и спокойной, уверенной в своем праве власти. Она молчала, изумленная и боящаяся неверным дыханием или словом разрушить эту минуту. Тихо падал снег с ночного неба, из чьих-то окон доносилась музыка, за многими светящимися квадратиками в домах перемигивались лампочки на елках. Снова вернуться назад в свою комнату и быть одной было немыслимо. — Вы что, правда никуда... не едете на Новый год? — чуть слышно, сбивчиво проговорила она. Он вздохнул и помотал головой. Конечно, он ждал этих ее слов — она поняла по его глазам. И если бы в эту минуту он открыто и прямо выказал намерение подняться к ней и остаться у нее, она, скорее всего, все-таки не пошла бы на это и никогда не сказала бы того, что будто помимо воли, само вырвалось из груди: — Послушайте, Геннадий, уж коли все так, как есть, зачем вам ехать куда-то? — Вы что, хотите меня пригласить? — будто не понял и даже чуточку оторопел он. — Я же чужой, незнакомый человек, вы не знаете ничего обо мне. Не боитесь? Может быть, я вовсе не тот, кем показался вам, а на самом деле... — Я ничего не боюсь, — сказала она. — Глупая, глупая девчонка, — покачал он головой. — Да, наверное, вы правы, глупая, — ответила она, и голос все-таки предательски зазвенел, дрогнул и выдал ее. — И вообще, кто не рискует, тот не пьет шампанское. — Ого! — воскликнул Геннадий. — А вот это по- нашему. — Шампанское так шампанское! Кстати, вот и оно. Он повернулся к машине, открыл заднюю дверцу и вытащил с сиденья два большущих пакета и две бутылки шампанского с незнакомыми заграничными этикетками. — Ну, коли так, коли такой расклад, идемте скорей! Осталось всего пятнадцать минут, — поторопила она.
Лифт поднял их наверх, и через считанные минуты они уже стояли в большой уютной прихожей со старинной деревянной вешалкой. Геннадий сбросил длинное темно-серое пальто и остался в великолепном черном костюме, явно очень дорогой французской или итальянской фирмы. Превосходный галстук, безупречный вкус, стрижка наверняка у самого модного дорогого мастера их города, а может, и столицы. Он вошел в первую комнату, заглянул во вторую, окинул взглядом обстановку... — Так вот, значит, как жил товарищ Санин... —• заметил с некоторым удивлением. — Жил... явно по средствам. Что ж, понятно, интеллигенция... На его лице читалось скрытое волнение. — Вот что, Наталья Сергеевна. Ваше дело теперь солдатское. Маленько похозяйничаю. Идет? А вы пока пристройте куда-нибудь этот шарик на елку. Он с нескрываемым восхищением смотрел на ее стройную фигуру в обтягивающем сером платье, на светлые волосы до плеч, на тонкое лицо в легких очках. Но комплиментов и слов восторга не последовало. А ей хватило и выражения его глаз, одного только взгляда. Кажется, этот опытный, всезнающий человек отлично понимал, что такое такт, что такое стиль. — Ну, хорошо, — согласилась она. А когда еще через две-три минуты заглянула на кухню, широко раскрыла глаза. Скинув пиджак и закатав рукава, Геннадий торопливо, но ловко, сноровисто, четко раскладывал по тарелкам дорогие закуски, украшал их свежайшей зеленью. Все так и горело в его крепких руках, все получалось изящно, складно, как если был бы он заправским поваром или мастером по сервировке. Он, кажется, был действительно мастером во всем, и этот совершенно незнакомый, совершенно чужой человек, на миг почудилось ей, как будто всегда был на этой кухне, как у себя дома, и привычно орудовал в ней. Клемешев тепло и ласково взглянул на нее исподлобья и, торопливо подхватив сразу несколько блюд и тарелок, понес их в большую комнату, где был накрыт стол. Кинул взгляд на часы: — Шесть минут осталось! Ну что, садимся? Проводим старый год. Они стояли друг против друга по разные стороны белого праздничного стола. Хлопнула бутылка шампанского. Геннадий наполнил высокие хрустальные фужеры. — Думаю, не нужны слова, — сказал серьезно. — Понятно, какой год кончается... чем он останется для вас и для меня. Они молча выпили, и прекрасная, искрящаяся пузырьками влага сразу затуманила ей голову, и она взглянула в глаза отца на большом фотопортрете. Они радовались за нее и приказывали ничего не бояться и жить. А живые темные глаза Геннадия увлажнились, и она подумала, что ни с одним мужчиной за всю свою жизнь не чувствовала себя так спокойно и душевно комфортно. Только с ним, с папой, с отцом... Словно сама судьба послала ей в утешение на Новый год человеческое существо, призванное хотя бы отчасти возместить то, что было утрачено, и, казалось, — безвозвратно. — Все так странно, — произнесла она, прямо глядя ему в глаза. — Я еще ничего не могу понять... — И не надо, — убежденно кивнул он, — чаще всего лучше как раз ничего не понимать. Он поднялся, шагнул от стола и... сделал то, что она боялась и не смела все эти три месяца: щелкнул клавишей включения телевизора. И в то же мгновение в комнату ворвался знакомый гнусавый голос Ельцина, зачитывавшего новогоднее поздравление россиянам. Словно жизнь и судьба прорвали какой-то барьер и началась новая эпоха. Молчание — кончилось. Та жизнь, которой призывал не страшиться взгляд отца на фотографии, началась и вошла в свои права. Президент, отдавший приказ, что убил ее отца, закончил выступление, пожелав согражданам мира и счастья. Зазвенели куранты... В горле было так больно, так нестерпимо. Она беспомощно взглянула на Геннадия. Тот смотрел, все понимая, лицо его было строго и казалось ей прекрасным. Он откупорил вторую бутылку шампанского и сказал: — Новый год начнем с новой! И... пусть будет И вот они чокнулись первый раз, и тонкий хрусталь зазвенел в такт ударам колоколов на Спасской башне. — С Новым годом! — сказалон. А на большом цветном экране в неудержимо мчащемся метельном вихре блесток и снежинок уже высвечивались на фоне Кремля огромные цифры — 1994. Геннадий сунул руку за борт пиджака и достал из внутреннего кармана изящную крохотную шкатулочку. — Конечно, — сказал он, — судьба столкнула нас не в самом веселом месте и не в самую радостную минуту. На то она и судьба, ей видней. И забыть это не сможем ни вы, ни я. Но чтобы вы помнили не только тот день, пусть останется и это, на память об этой новогодней ночи. Она с удивлением приняла на ладонь эту бархатную коробочку, открыла ее. Там внутри глубоко на темно-красном атласе лежала маленькая брошь в виде большой латинской буквы «К», усыпанная крохотными бриллиантами, сверкавшими всеми цветами радуги. — Спасибо... — выдохнула она, и он положил на ее тонкую кисть свою большую смуглую и тяжелую ладонь. И от его прикосновения ее словно пробило разрядом с головы до ног, словно все эти дни, пока она ждала его звонка, его появления, его голоса и лица, в ней накапливался, аккумулировался, набирая силу, этот дотоле незнаемый, несказанный ток. — Ну-ну, — сказал он. — Вот это да! Вот это девушка! Она смотрела на него моляще, беззащитно и безоглядно. Он даже отпрянул на миг, словно испугавшись чего-то или не веря себе. — Ну-ну-ну! — повторил он и резко поднялся, и она поднялась, задыхаясь, и они шагнули друг к другу.
... И была ночь, и полумрак, и лампочки перемигивались на елке, бросая на потолок загадочные разноцветные блики — багровые, золотистые, изумрудные... Из приглушенного телевизора слышалась музыка, песни, смех, дурацкая болтовня записных телевизионных шутников и скоморохов, неизменные в такую ночь голоса Яковлева, Мягкова и Талызиной, озвучившей монологи героини Барбары Брыльской. Они лежали рядом. Наташа молчала, и снова плакала, и целовала его, а он был удивителен в своей бережности и изумлении перед тем, что узнал о ней, внезапно став самым близким, предельно близким, единственным на свете человеком. Они говорили о чем-то, тихо смеялись, шептались и пили уже другое — прекрасное грузинское вино, которое он привез с собой, такой могучий, нежный, щедрый, откуда-то вдруг посланный ей. Открытие, которое сделал он, кажется, по-настоящему задело и потрясло его. Он все удивленно покачивал головой и смотрел на нее тоже с удивлением и недоумением. А она не спрашивала себя ни о чем. Во всем виделась и ощущалась грозная и необоримая воля рока, к которому бессмысленно обращаться с вопросами, как к смерчу, водовороту или пожару. Случилось то, что случилось, что должно было произойти, вот и все. Единственное, чего хотелось, узнать о человеке, так стремительно вторгшемся в ее судьбу, как можно больше, как можно подробнее, но о себе Геннадий почти ничего не говорил, только чуть улыбался и отмахивался, лишь вскользь, словно проговорившись невзначай, сказал, что вырос будто бы где-то... за Уралом, в забытом Богом рабочем городке, в страшной бедности, что жизнь прожил нелегкую и несладкую, узнал ее с изнанки, повидал много всего, самого разного, больше черного и мрачного, только чуть-чуть, самую малость разбавленного радостными мгновениями. Что семьи у него нет и не было, что семья — это они, его братья, которым он когда за отца, а когда и за старшего, главного брата, советчика и заступника. Что в жизни часто приходилось и еще придется рисковать, но последние годы, как он выразился, «поперла везуха, всё, как говорят мои подопечные, и в цвет, и в фарт». А совсем недавно он и в политику ударился — никуда не денешься, время такое. Их партия сорвала куш, набрала полный короб голосов на выборах, вот он и стал депутатом Степногорской городской думы от ЛДПР... А когда, услышав это, она вскинула удивленные глаза, он понимающе усмехнулся и развел руками: мол, как есть, так есть, уж не взыщите, примите как данность. — Не место красит человека... Всюду ведь разные люди попадаются, верно? Или ты не согласна? И Наташа, задумавшись и вспомнив свой, как она считала всегда, достаточно элитарный, избранный круг, составленный по преимуществу из таких же, как и она сама, интеллигентных детей, племянников и прочих отпрысков правящей городской элиты, и то, как все они легко, без колебаний и угрызений совести оставили ее барахтаться и тонуть в ее горе и одиночестве, не могла не согласиться с ним. А ночь летела и близилось утро. Она не знала, можно ли назвать это счастьем. То, что было с ней, то, что творилось, вообще не поддавалось никаким дурацким формальным определениям. Не было слов любви, кажется, ни одного не прозвучало, а только руки, глаза совсем рядом, будто светящиеся в теплой мгле, прикосновения, нежный шепот, тихий шелест и звон времени. И она думала, лежа на его плече и касаясь щекой его рельефной мускулистой груди, что слова любви, в сущности, мало что значат, и когда их нет, а есть все это, то, возможно,том и заключается высшая правда. Уснули под утро. Открыли глаза одновременно, когда в окна комнаты уже вовсю светило солнце и все как будто преобразилось — каждый предмет, каждая фотография на стене, вещи, мебель, гардины, люстра под потолком... Все стало новым и незнакомым, потому что новой и незнакомой самой себе стала теперь она. Так же умело и ловко, как накануне, он приготовил завтрак из оставшихся угощений, а после завтрака они вновь были вместе. За промчавшиеся несколько часов, когда она как будто родилась заново и преобразилась, отношение ее к нему сделалось другим — таким, какого она и не ждала от себя. То было горячее благодарное чувство полной принадлежности ему, незнакомого родства их душ и тел и невозможности разделения и разрыва их нежданно возникшего союза. И она ни о чем не спрашивала, она знала, что будет так, только так, и никак иначе, что это естественно и понятно само собой. Ближе к вечеру он предложил прокатиться по городу, и они спустились вниз, в его машину. И она, наклонившись к нему, вновь прижавшись щекой и поцеловав в висок, мельком бросила взгляд в зеркало заднего обзора над ветровым стеклом и с удивлением заметила, как изменилось ее лицо — усталое, бледное и наполненное каким-то новым сиянием после всего, что пережито было с момента его телефонного звонка вплоть до этой минуты. — Хороша, — сказал он. — Ты удивительно хороша. — Это ты сделал меня такой. Он засмеялся и, прибавив газ, плавно тронул машину с места. Они катались часа два по знакомым ей с детства и словно увиденным впервые, преображенным улицам. Народу на тротуарах было мало, он вел машину не быстро, и они несколько раз по трем мостам переезжали с левой стороны на правую и с правой на левую, из центра — на окраины, из одного микрорайона — в другой. На вопрос, где живет он сам, Геннадий ответил странно — сказал, что живет, мол, везде, сразу во многих местах, а в ответ на ее недоуменный взгляд пояснил, будто так уж сложилось по роду деятельности — приходится одновременно жить то здесь, то там, а пояснять, отчего так да почему, он не станет — и рад бы, да не может, не имеет права. На вопрос, легко угаданный в ее глазах, останется ли он с ней и этой ночью, грустно улыбнулся и отрицательно помотал головой. — Увы, нет. Праздник кончился. Все кончается, а праздники — быстрее всего. Он подвез ее к дому, и все повторилось, точь-в- точь как в первый день их знакомства — прощание у подъезда ее дома, рывок легко снимающейся с места машины, белое облачко из выхлопной трубы, удаляющийся силуэт черной «Волги» с прощально подмигивающим желтым огоньком, ее растерянность, и недоумение, и ощущение абсолютной неправдоподобности происходящего. И все-таки это была реальность. Чудесный голубой шар висел на елке, на столе — прелестная коробочка, обтянутая внутри багровым, как кровь, атласом, а на нем — бриллиантовая буковка «М» на тонкой золотой булавке. После его ухода, после того, как он был здесь, в этих стенах, двигался, улыбался ей, обнимал, одиночество сделалось несравненно острее и мучительней, чем прежде, и выражение, «будто вынули душу», теперь казалось самым понятным и безупречно-точным для передачи ее чувств. Она хотела быть с ним, хотела быть рядом. Она задыхалась без него, буквально не могла дышать. Это было похоже на болезнь, и если эта болезнь называлась любовью, то эта глубокая, запредельная опустошенность и бессмысленность каждой минуты без него и была ее первая настоящая взрослая любовь. Расставаясь, они ни о чем не договаривались, и она ждала его звонка в этот день, в ее день. Уже немного узнав Геннадия, она голову, душу про- заложила бы, что он непременно позвонит поздним вечером и спросит, как она там без него, позвонит и обогреет голосом, вселит это распространяемое им удивительное спокойствие. Но бежали часы, а он не звонил, не звонил, не звонил... И она не знала, что и думать, уже невольно волнуясь, не случилось ли с ним чего, — все-таки зима, и дорога скользкая, какой ни умелец он за рулем своей быстрой «Волги». Чтобы как-то уйти от мыслей и забыться, она включила телевизор и, как глухонемая, механически посмотрела какую-то ерунду по одному каналу, по другому — из Москвы, с двухсотметровой ажурной вышки местного телецентра... Потом закончил работу один канал, завершил второй... третий... Геннадий не позвонил. Не дал знать о себе, ничем не напомнил о происшедшем, о том, что связало их теперь навсегда, не позвонил ни назавтра, второго, ни третьего января. Пять дней безмолвия и отсутствия, когда все валилось у нее из рук и все было связано лишь с ним одним, лишь с мыслями о нем... Он появился только на шестой день, такой же элегантный и подтянутый, благоухающий дорогой французской туалетной водой, но, видно, неимоверно уставший, осунувшийся и как будто постаревший. Он приехал без звонка, поздним вечером, как к себе домой, с таким же большим пакетом, как и в новогоднюю ночь, с немыслимо дорогими заграничными деликатесами, и сказал, что явился с корабля на бал, прямо с аэродрома, прилетел из Москвы, а вообще за эти дни пришлось облететь несколько городов, где было море работы, много беготни и волнений. Но что-то рассказывать подробней и вдаваться в детали не стал, объяснив это, как уже стало обычным, особой секретностью своих специальных миссий. При нем был черный «дипломат», который она хотела взять у него, но он осторожно и бережно отвел ее руку, поставив его у стены под вешалкой, и сразу вошел в ванную и встал под душ. Теперь уже она сама — с радостью, с каким-то особенным сердечным волнением, как человек близкий, наиближайший, как подруга, как жена, дождавшаяся мужа из долгого плавания или рискованного полета, приготовила ужин, расстелила постель, выставила угощение на маленьком столике на колесиках у изголовья... И когда он, плотный, широкогрудый и широкоплечий, даже на вид невероятно сильный, с двумя, как он объяснил, еще армейскими синими татуировками на руках пониже могучих трехглавых мышц, раскрасневшийся и посвежевший после душа, вышел, растираясь полотенцем, зажгла на столике среди тарелок и фужеров две свечи в старинном бронзовом шандале, доставшемся по наследству еще, кажется, от прабабушки. Елка еще стояла и даже не начинала осыпаться, и подаренный им голубой шар мягко и таинственно сиял на игольчатой ветке. Он остановился на пороге, замер, потом обнял ее и задумчиво оглядел и этот ужин на двоих, и красное вино в бокалах, ее взволнованное лицо, подсвеченное двумя язычками пламени. И Наташа не могла понять, что означало выражение его лица, что было за этой странной задумчивостью. Впрочем, могла ли она понимать или даже догадываться, что пережил, вынес и испытал он за те несколько суток, что они прожили в разлуке? Отец учил ее быть честной и прямой, не юлить и всегда называть вещи своими именами, а потому она сказала с усмешкой: — А ведь знаешь, по правде сказать, я уже думала, не увижу тебя больше никогда. За эти дни и ночи я поняла, как ты стал дорог мне. Ты, наверное, даже не понимаешь, до какой степени стал мне нужен, близок и дорог. — Ну почему же? — сказал он серьезно. — Почему же не понимаю? — и провел тяжелой рукой по ее волосам. И в это мгновение она поняла, насколько он старше ее и как трудна, как, видимо, выматывающе, смертельно опасна его работа и как много может она сделать для него, сколько усилий готова употребить, чтобы на несколько часов заставить не думать об этом, развеяться и ощутить освобождение ото всего, что окружало, преследовало и тяготило. А зачем еще тогда была она ему? Зачем еще женщина мужчине, занятому извечным и тяжким мужским трудом? Он был другим этой ночью, совсем иным, чем тогда, в первый раз, — каким-то более решительным, неукротимо-властным, по-новому жадным, почти ненасытным, и она узнавала с ним все новые и новые чувства и с каждой секундой этого заветного познания понимала, что привязывается к нему все сильней и преданней, что это затягивает ее и, наверное, порабощает, и без этого она уже не сможет представить будущей ночи, потому что это действует на нее как наркотик. Этой ночью он выпил много вина и несколько раз вставал и подходил в темноте к окну, ходил по комнате и снова ложился рядом с ней. Несомненно, что-то тревожило и волновало его. Потом она слышала, как он о чем-то с кем-то говорил из кухни по своему маленькому радиотелефону. О чем был разговор, она не знала, но он, кажется, ждал чьего-то сообщения и отдавал короткие приказы и, наконец, видимо, дождавшись нужного сообщения, глубоко заснул. Наташа задремывала и просыпалась вновь, а две свечи горели и истаивали, не обгоняя и не отставая друг от друга, и, наконец, пыхнув колечками копоти, погасли одновременно, в одну секунду, и застывшие потеки воска, стекавшие по старой бронзе, слились отвердевшими, прихотливо извитыми струйками, обратившись в причудливую монолитную форму. Лишь две алые точки на фитильках еще тлели в темноте, но потом разом погасли и они.
А поутру опять все повторилось, как тогда. Без разночтений и вариантов. В точности то же самое, что и пять дней назад. Проснувшись в начале девятого, Наташа обнаружила, что Геннадия уже нет в квартире и нигде не осталось никаких следов его недолгого присутствия. Снова, как и тогда, — ни коротенькой записки на прощание, ни какого-то, пусть хотя бы еле приметного знака внимания и нежности к ней... И эта его... мужская забывчивость, а вернее сказать, неблагодарное небрежение после ночи любви почему-то неожиданно чувствительно укололи и обидели ее. Но если в прошлый раз она испытала только разочарование и удивление, то теперь внезапно ощутила какое-то опасное снижение... грубоватое упрощение чего-то хрупкого и важного, сведение чуда неповторимого таинства к стандартному примитиву, к скуке повседневности... Утро вновь обернулось горьковатым осадком и насущной потребностью то ли понять что-то, то ли до чего-то докопаться. А может, так и бывает всегда и со всеми, а она по глупости и неведению требует того, чего уже нет на свете и чему давно вынесен временем смертный приговор? И снова, как и тогда, побежали чередой долгие дни и ночи надежд и ожиданий — без единого звонка, без голоса, без ласкового слова в трубке, без письмеца — со все нарастающим ощущением нереальности того, что он вообще существует и снова когда-нибудь появится. Что означало подобное обращение с нею? Неужто таким манером он по-своему, сообразно некой казарменной солдатской методе, воспитывал ее и приучал к установленным им порядкам? Или сознательно и безотчетно давал понять, какое истинное место она занимает в иерархии его жизни, чтобы не заблуждалась и не строила иллюзий?.. Как бы то ни было, этот жестко навязываемый и не подлежащий обсуждению ритм встреч и сам воздух отношений никак не согласовывался с тем уровнем, что был задан им вначале, с тем, что почудилось и открылось ей в нем и в конечном счете привело к тому, что связывало их отныне... Она ждала и хотела другого и была вправе рассчитывать на это. Страсть страстью, но, честно говоря, ее ничуть не устраивал этот будничный прозаизм общений с человеком, словно наглухо запертым на сейфовый замок, этот суженный диапазон соприкосновений, очерченный малозначащими разговорами, вкусной едой, дорогими напитками и телесной близостью в качестве гарнира и финального пункта программы. Через несколько дней очередного безвестного отсутствия Клемешев вновь появился как ни в чем не бывало, возник и «соткался» как бы из небытия на лестничной площадке перед дверью ее квартиры, точно так же, как и прежде, — без предупреждения, с цветами и тяжелыми пакетами, невозмутимый, подкупающе улыбающийся и вальяжный. Мягко, но непреклонно он диктовал ей свои правила игры. И, видимо, какие-то там ее чувства, обиды или соображения не имели для него никакого значения и в принципе не принимались в расчет. этот раз Геннадий уехал еще до рассвета, вновь не оставив ни записки, ни какого-то, пусть маленького знака привета. А она встала с тяжелой головой: никогда раньше не приходилось пить столько вина, и хотя, казалось бы, не имелось к тому причин — ведь он ничем впрямую не обидел, не огорчил и не задел ее, — на душе было невыразимо тягостно и тревожно. Откуда пришло это, почему?.. И что вообще происходит — с ней и со всей ее жизнью? Какая-то растерянность все нарастала и усиливалась в ней день ото дня, и Наташа уже сама не знала, на каком она свете, кто она ему, кто он ей. И эта растерянность перерастала в глухое ожесточение. Все сильней хотелось что-то уразуметь, прояснить. Тем более что она, как и в самом начале их отношений, по-прежнему почти ничего не знала о нем, лишь самые общие и все какие-то размытые, зыбкие сведения — ни точных мест, ни названий городов, ни имен. А потом и январь кончился, наступил февраль, а она все думала и... ждала. Почему-то ей казалось, да и он сам охотно подтверждал это мимоходом оброненным словом, что долгие его отсутствия связаны с разъездами по области и стране, а то и за границей. И это действительно многое могло объяснить. Видимо в отца, ей был дан от природы аналитический склад ума. И как всегда, она принялась разбираться в истоках своего беспокойства. Нет, ничего, буквально ничего, что могло бы вызвать такое состояние, не находилось. И все же тут, видимо, вступала в свои права своевольная штука — интуиция, которой никакие рациональные аналитические схемы не указ. И непонятно почему, вновь и вновь вспоминалось и живо вставало перед глазами, как той ночью со странной синхронностью в одну и ту же секунду догорели и погасли две свечи, как если бы кто-то невидимый задул их, махнув черным покрывалом. И хотя в том явно проглядывало пустое и химерическое, ей все равно почему-то явственно чудилось в том какое-то грозное, фатальное предзнаменование. Она обошла всю квартиру, словно ищейка, словно сыщик, силящийся найти некие зримые следы вторжения и присутствия неведомой темной силы. Разумеется, на уровне чистой логики все это никак не связывалось, не ассоциировалось с человеком по имени Геннадий Клемешев, а только с сопутствующим ему каким-то необъяснимым смутным полем и мглистым шлейфом, как будто волочащимся у него за спиной. И ежу понятно — то был бред. Дурацкая доморощенная мистика, не более. И вообще, что понимала она и о чем могла судить, как могла и смела оценивать закрытую жизнь этого все-таки удивительно приятного, умудренного в делах житейских и, вообще говоря, такого доброго по отношению к ней человека, который, кем бы он ни был и что бы ни было потом, уже навсегда, до конца, останется в ее судьбе, ибо совершившееся с ним незабываемо и неизгладимо. И наконец, если уж на то пошло, по какому праву могла она чего-то там требовать от него? Да, он был Вот и все! Просто жил и действовал, как привык, в параметрах своей судьбы, в сжатом напряженном поле своих опасных дел и задач, и, значит, тут не стоило мотать нервы ни ему, ни себе, а лишь по мере сил и возможностей скрашивать своей любовью его нелегкое существование... Что ж, это была трезвая вразумляющая мысль, и она почти совсем смирила ее с создавшимся положением. Но... пролетела еще одна неделя — и все повторилось в точности как раньше. Семь дней безмолвного отсутствия — и внезапное появление в полуночный час с невозмутимым лицом, горящими, ждущими глазами, протянутыми ей навстречу цветами, с изумительным французским коньяком и королевскими закусками, о каких мало кто и слыхивал-то в их Степногорске. Все прокручивалось, как кино, и точно так же, как тогда, неделю назад, он не позволил ей принять из его рук черный «дипломат», а прислонил его к стене на том же месте под вешалкой. Тревоги, беспокойства, неясные, смутные мысли — все отлетело, развеялось в дым, лишь она увидела его — живого и улыбающегося. Не владея собой, Наташа уткнулась лицом в дивные розы и сама обняла его, прильнула к нему, и уже через считанные минуты они были вместе. Потом был веселый ужин в постели, словно в каком-нибудь голливудском фильме. Оказывается, ему снова пришлось поколесить по стране по разным делам — служебным, партийным, организационным... Даже пришлось на два дня слетать в Голландию, в Амстердам, откуда он и прибыл с пересадкой в Шереметьеве. И этой ночью он несколько раз вставал и, закрывшись на кухне, вполголоса говорил с кем-то по своему телефону. Но на этот раз она не дремала, а лишь делала вид, будто спит беспробудным сном, и хотя голос из-за двери был почти неслышен, все- таки что-то взволновало ее в нем. Но что же, что? И, вслушавшись, она поняла: сама мелодика, сама интонация его речи была совсем не та, что днем или в ночных разговорах с ней. В этом говоре сквозило, будто невольно пробиваясь наружу, что-то чуждое и... пугающее. Ей стало ужасно не по себе, когда он, наконец, вернулся и прилег рядом. Ей было... страшно. Неведомо почему, она ощущала себя на грани ужаса, и, когда он властно притянул ее к себе, как бы спящую, Наташа, будто в глубоком сне, застонала и оттолкнула его, повернувшись к нему спиной. Она лежала и чувствовала, что он не спит и что дыхание его становится все тяжелее и прерывистее, и ей делалось невмоготу, как человеку, чувствующему по дрожи рельсов, что на него наезжает поезд. Она вновь как будто застонала со сна, потом быстро села и, выскользнув из его рук, пытавшихся удержать и притянуть к себе, поднялась. — Куда? — негромко, но по-хозяйски резко и властно спросил он, и в его голосе она вдруг снова уловила ту незнакомую, новую интонацию, что различила сквозь стены и которая заставила напрячься все ее существо, — уж больно повелителен и незнаком был этот угрожающий оклик. — Ну... куда, куда, — засмеялась она, как будто сонно-беспечно, чтобы ничем не выдать себя и понимая, что солгала ему этой интонацией и, значит, в их отношения исподволь закралась ложь. — Приходи скорей, — хрипло сказал он. — Слышишь, скорей приходи! Этот низкий прерывистый голос не вызывал сомнений. Было слишком понятно, чего ждет он и почему торопит ее возвращение. А ей было тягостно от внутренней раздвоенности, никак не возможно было разобраться и отделить одно от другого, эту тревожную смуту и безотчетную гадливость к самой себе от стремительно поднимавшегося в ней, как бывало всегда, когда он только касался ее, неукротимого желания. Она вышла из спальни и прикрыла за собой дверь, прошла по коридору. Зажигать свет было ни к чему — она знала и помнила каждый закоулок своего дома с детства. Какая-то сила вела ее и указывала путь, когда во мраке она наклонилась и положила руку на прохладную поверхность его «дипломата». И так же безотчетно, будто повинуясь неведомо откуда приходящим указаниям и импульсам, потянула вверх ручку этого черного плоского чемоданчика, чтобы взять в руки, и... не смогла даже оторвать его от пола. «Вот ведь странно, — подумала она. — Что же там может быть? Чем можно набить «дипломат», чтобы была такая тяжесть?» Она поднатужилась и на миг все же сумела чуть отделить его от пола и тут же опустила опять: казалось, он был отлит или вырублен из цельного куска чугуна или стали. «Вот так штука, — подумала она. — Ну и чемоданчик! Как же он-то его носит? И что в нем? Уж конечно не бумаги». Видно, та же интуиция вела и хранила ее. И, повинуясь ей, она удержала и оставила при себе невольно возникшие вопросы, как будто догадывалась, что ответом может быть что-то ужасное. Она вернулась в спальню. — Ну, иди же ко мне, — раздался его хриплый зов из темноты. — Иду, иду, сейчас... Иду... милый, — прошептала она, уже не просто поймав себя на фальши, но отчетливо зная, что сознательно идет на явную ложь. Она подошла к окну и взглянула на спящий город. Всего два или три окна светились на огромном пространстве, открывавшемся с высоты, и мертвенно горели голубые цепи уличных фонарей и далекие огоньки за рекой. Угрюмая глухая ночь нависла над городом. В тишине чуть слышно пощелкивал механизм электронного будильника, и на его дисплее мерно помигивало двоеточие, разделяющее цифры — символы часов и минут. Наташа взглянула вниз, и неожиданно что-то привлекло ее внимание. Она вгляделась пристальней, напряглась, но безуспешна нужны были очки. Они лежали рядом, на туалетном столике. Она протянула руку и надела их. В очках она видела превосходно и теперь ясно разглядела у собственного подъезда припаркованную черную «Волгу» Геннадия, а рядом с ней еще какую-то большую машину, около которой топтались два человека. Силуэт одного из них показался ей знакомым, хотя с такой высоты вряд ли можно было кого-то узнать. И все- таки узнать надо было. Она изо всех сил напрягла зрение. Двое стоявших внизу, видимо, разговаривали. А потом двинулись и начали неспешно прохаживаться вперед и назад вдоль обеих машин. И в один из моментов, когда они оказались в луче света от фонарного столба, она чуть не вскрикнула, узнав все-таки того, что привлек ее внимание. Это был один из людей, которым Геннадий отдавал тогда распоряжения на кладбище перед поминками. Что могли они делать здесь? Что было им нужно? Знал ли об этом он сам? И, словно уловив мысли, он выскользнул из постели, подошел к ней и прижал к себе. Она немного замерзла, и кожа покрылась пупырышками. Он тихо засмеялся и прижал ее к себе крепче, но в этом объятии Наташа не ощутила ни прежней заботливой ласки, ни теплого, всепонимающего участия. Что-то хищное почудилось ей, но она заметила самое главное: его брошенный вниз взгляд на людей, прогуливавшихся у машин. Значит, они и должны были быть там. И это действительно были его люди, его охрана. Но кем был он? Кем должен он был быть, чтобы двое могучих атлетов всю ночь напролет охраняли часы его сердечных свиданий? — Спать, — сказала она, — спать, спать... Умираю... Но он не дал ей заснуть. Внезапно, когда они снова оказались рядом, будто потеряв разум, он в ошалелом неистовстве набросился на нее, как глухой, исступленный зверь, почуявший запах раненой добычи. То, что происходило, было страшно, гнусно и одновременно омерзительно сладко. И лишь через несколько минут она очнулась и пришла в себя со смешанным чувством утробного освобождения, брезгливой ненависти к нему и презрения к самой себе. — Ты... ты понимаешь, что ты сделал? — прошептала она. — Что? — глубоко дыша, спросил он. — Неужто не понимаешь? Ты как будто убил что-то... — Прости, — сказал он. — Наверное, ты права. Но я не мог ничего поделать с собой. Слишком.. , истосковался по тебе за эти дни, вот и все... — Послушай, — сказала она. — Можно задать вопрос? — Говори! — Если не хочешь, можешь не отвечать... — Я отвечу. — Тебе приходилось когда-нибудь... — она сделала паузу, словно перед прыжком со смертельной высоты, — тебе приходилось когда-нибудь убивать? Он не ответил сразу, а потом, чуть отстранившись от нее, будто выдохнул с натугой: — Интересный вопрос... Что ж, доводилось. Такая работа. Такая служба. Врать не стану, было. Она молчала. — Слушай... Не молчи, — сказал он. — И... прости меня за то, что было сейчас. С нашим братом мужиком всякое бывает. Слишком я привязался... присох к тебе. А насчет того скажу так: в этом мире идет война, без шуток и соплей, на войне убивают, и, если кто был на войне, он должен был убивать. И поверь мне, я убил наверняка в сто тысяч раз меньше людей, чем твой добрый замечательный папа, товарищ Санин, потому что оружием, которое он создал и штамповал тысячами единиц, угрохано невесть сколько народу в Азии, Африке и тут, у нас... И еще будет побито и искалечено несчетно там, там и там. Война, Наталья. И придумал ее не я. Уж поверь, я бы придумал что-нибудь поинтереснее. Скоро он заснул, и Наташа чувствовала это по его ослабевшим рукам, по легкой дрожи, иногда пробегавшей по могучему телу. А она не могла заснуть — все думала и думала о том, что сказал он ей об отце и его знаменитых «изделиях», о людях внизу, о пудовом кейсе под вешалкой, о том, как вползло в ее жизнь и в ее стены что-то глубоко чужеродное, искони противное ее натуре, и о том, как страшно ей рядом с этим человеческим существом, с которым она оказалась бок о бок в одной постели. Она забывалась на мгновения и вдруг просыпалась, то проваливаясь куда-то, то снова выныривая из пустоты от вновь и вновь пронзавшего чувства дикого унижения, пережитого в эти минуты близости с человеком, от которого никогда не ждала такого скотства и дикарства, и допустить не могла, что подобное возможно, и, если бы раньше хоть на миг зародилась такая мысль, они конечно же никогда бы не были вместе. Да и полно! — были ли они по совести говоря? Снова неотвязные растравляющие мысли потащили ее по кругу и втянули свою безвылазную дурную бесконечность. Что-то глубоко ущербное и унизительное было для нее в этих его долгих отлучках, в многодневных исчезновениях без ответа и привета и неожиданных появлениях под покровом ночи. Хоть бы раз, ради смеха или ради приличия, догадался взять и позвонить, просто спросить разрешения приехать. Но нет, ничего подобного ему, похоже, и в голову не приходило. Он приезжал, когда считал нужным, мог нагрянуть в любой момент, уверенный, что будет безропотно принят, будто и допустить не мог, что она может быть не расположенной к встрече и отказать свидании. Он, кажется, вообще не принимал в расчет ни ее планов, ни желаний. И это само по себе невольно вызывало протест и глубоко оскорбляло ее. А он появлялся — и дальше все шло по накатанной колее обряда и стереотипа. Встреча, объятия, совместная трапеза, хмель от алкоголя, немного разговоров, по сути дела, лишь проформа для заполнения пауз, затем близость, всепобеждающее торжество плоти и — снова разлука. И вновь думалось: так, может быть, все-таки именно это и есть жизнь? Быть может, в том и состоит ее обнаженное, не задрапированное никакими ритуальными покровами простейшее естество и, может быть, так и надо жить, без вопросов, не напрягая друг друга? И если это действительно так, то чего тогда столь мучительно не хватает ей в этих общениях и встречах с ним? Мысли, мысли, мысли... Едва забрезжило за окном. Она слышала, вбирая каждой клеткой любой шорох, каждое его движение. Он торопливо оделся, уверенный, что она крепко спит, и некоторое время находился в соседней большой комнате. Что он делал там, догадаться она, конечно, не могла. Потом тихо щелкнула задвижка английского замка. Он ушел, и она была одна. Чувство освобождения от гнетущего страха обдало ее как будто живой водой. Не раздумывая ни секунды, она быстро встала, достала с полки одной из стенок старый потертый бинокль отца, с которым тот уезжал на свои испытания на полигоны, и кинулась к окну. Поймала изображение его «Волги» и той, второй машины, навела на резкость. При восьмикратном увеличении все казалось совсем рядом, несмотря на сизые предрассветные сумерки и зимнюю дымку. Спустя минуту Геннадий вышел из подъезда, и его, кто там они были ему — ординарцы, телохранители, клевреты-подчиненные?.. — оба, как по команде, выскочили и двинулись навстречу. Она не ошиблась ночью, одним из них действительно был тот громадина тяжеловес, что запомнился ей еще на кладбище. Вот они сошлись. Она отчетливо видела его лицо. Вот он что-то сказал им, и все они расплылись в улыбках, дружно покатились со смеху, и в каждом движении их, в выражении лиц она безошибочно угадала ту особую дешевую фатовскую нотку, с какой мужики по-дружески, по-компанейски потчуют друг друга скабрезностями «из сферы пола». Значит, он сказал им что-то... о ней? О том, что было вот здесь, между ними? Ну да, именно так, и тотчас бегло глянул куда-то вверх, повел глазами по окнам, отыскивая ее окно... и только тут она вдруг заметила, что в руках у него не было «дипломата». Он вышел с пустыми руками, очевидно оставив свою неподъемную ношу у нее дома, даже и не спросив ее о том. Геннадий сел в машину, прогрел мотор и через несколько минут, взяв с места в карьер, умчался в сторону центра города. Вслед за ним понеслись и те, что промаялись у подъезда всю эту длинную февральскую ночь. Нет, беспокойство, возникшее из каких-то темных углов подсознания, похоже, родилось не на пустом месте, хотя она еще ничего не могла понять толком, не могла собрать и выстроить в линию, в логическую цепь мельчайшие черточки, фактики, хотя всего этого, кажется, уже набралось не так мало, пусть еще в разрозненном виде, в мешанине и беспорядке... Она прилегла и поднялась около девяти и первым делом, свернув в охапку постельное белье, с отвращением вытащила из спальни и набила им стиральную машину, не пожалев дорогого немецкого порошка. Потом долго сама стояла под душем, словно надеясь струями горячей воды смыть с себя то, что обволокло ее плоть этой долгой и страшной ночью, которую хотелось забыть и навсегда выбросить из судьбы. Одевшись и высушив волосы перед зеркалом, она обошла квартиру, словно впервые оглядывая и узнавая свое жилище, как будто тоже оскверненное присутствием неведомого чужака. Можно было сколько угодно корить себя за доверчивость и клясть за постыдную бабью слабость, но все это было уже в пользу бедных. Свершившееся свершилось, и та привязанность, которая вспыхнула в ней, даже теперь еще не вытесненная окончательно, мало-помалу замещалась какой-то оторопью перед этим безумием, перед этой унизительной лихорадкой при ясном сознании, что кто-то жестоко надсмеялся над ней и обманул, подсунув в руку, •по евангельской притче, вместо живой чистой рыбы поганую змею. Впрочем, ладно, сказала она себе. Еще будет время для самобичеваний. А сейчас надо сесть, пораскинуть мозгами и решить, куда он мог припрятать свою поклажу. Ведь должна же она быть где-то здесь, в их большой квартире, если ее не оказалось ни в руках у Клемешева, ни под вешалкой в коридоре, где он ее оставил накануне вечером... Дела, кажется, принимали совсем не скучный оборот. День был воскресный, и у нее нашлось достаточно времени, чтоб перерыть весь дом. «Дипломата» не было нигде. Она понимала, что если действительно он оставлен Геннадием в ее доме, оставлен намеренно и без предупреждения, то должен быть схоронен до времени там, где она никогда не догадалась бы искать. Но его нигде не было, нигде! Она уже вознамерилась было бросить свои поиски, как вдруг ее осенило. Она порылась в хозяйственном ящике и нашла старый фонарик. Батарейки здорово подсели, и лампочка светилась еле-еле унылым желтым огоньком, но все-таки этого света хватило с лихвой, чтобы увидеть глубоко задвинутый к самой стене под ванну черный чемоданчик с тускло блеснувшими золочеными замочками наборного цифрового механизма. — Так-так, — сказала она. — О-оч-чень любопытно ! Так как же быть? Оставить его там, как есть, и не прикасаться или все-таки... Вытаскивать было страшно, но, запомнив положение, она изловчилась и, улегшись прямо на пол и как можно дальше просунув тонкую руку под чугунное дно ванны, ухватила «дипломат» за ручку и с натугой, с трудом выволокла на свет божий, твердо решив, что, если вдруг он вернется сейчас, ни за что не откроет ему, по крайней мере, пока не вернет его гостинец на прежнее место. Что, собственно, хотела и могла она узнать? Вот эта штука была перед ней, лежала на полу. О том, чтобы открыть его и заглянуть внутрь, и мысли не возникало. Да и черт возьми, при всем женском любопытстве проклятое интеллигентское воспитание никогда бы не допустило подобного «пошлого» поступка. Так что ей надо было? И вдруг она поняла. Ушла в комнату и вернулась с немецкими напольными весами, на которых взвешивалась иногда, заподозрив излишнее прибавление веса. Охнув, обеими руками оторвала «дипломат» и взгромоздила на весы. Ух ты! Наташа не верила своим глазам: стрелка остановилась на цифре сорок два. При скромных габаритах черного чемоданчика, обшитого по периметру торцов серебристой металлической лентой, даже до отказа набитый, он мог весить ну шесть, ну, черт возьми, пусть даже десять килограммов. Но на весах четко значилось сорок два. И тут не надо было быть профессором химии или физики, чтобы смекнуть: там, внутри, находится нечто, обладающее весьма значительным удельным весом. Это не могла быть даже сталь. Это должен был быть свинец. Или, может быть, ртуть. Или... золото. Она ушла на кухню, заварила чай покрепче и стала думать. Будущий социолог, впрочем, уже без пяти минут — на финишной дипломной прямой, гуманитарий до мозга костей, недаром все-таки она была отличницей в школе, — могла кое-что сообразить и свести концы с концами. Так что же? Неужели все так... вульгарно и он просто использовал ее квартиру как свою тайную перевалочную базу, как некий секретный склад, куда, конечно, никогда не сунулись бы, случись у него осечка, никакие следователи? А чтобы смекнуть, что дело тут нечисто и явственно попахивает чем-то именно таким, подсудно-криминальным, — не надо было иметь семи пядей во лбу. Тем ужаснее и отвратительнее было все, что произошло между ними. Если все действительно было так, как открылось теперь, — значит, и чувств в нем никаких не было и минуты, за всем стоял лишь голый расчет, какие-то свои тайные цели плюс знание людей, их реакций и нехитрой девичьей психологии, на которой, умеючи, так нетрудно было сыграть... Нет, нет... невозможно... слишком страшно это все... Но что, если она все-таки ошибалась и клеветала на него в душе? В конце концов, он вышел из совсем другой среды и прожил совсем другую жизнь. И если сегодня, несмотря ни на что, мог к месту процитировать Цветаеву, это ведь тоже говорило о чем-то. Кто же он? Ну кто?.. Запуталась, запуталась она... Потерялась вконец... А на стене, на тоненькой серебряной ниточке висел его, еще недавно столь важный и дорогой ей, загадочный голубой елочный шар, а рядом — приколотая к обоям маленькая бриллиантовая брошь — ее инициал... Так кто же, кто же он?.. Эти мысли были с ней неотступно и днем, и ночью, и на следующее утро, когда она поехала в Центральную городскую публичную библиотеку. Надо было заказать и отобрать книги, необходимые для дипломной работы. Заказ приняли в десять утра с доставкой литературы через сорок минут. От нечего делать она взяла с открытой полки подшивку городской «молодежки» и принялась просматривать разные статейки и заметки. Как вдруг на одной из полос ее внимание привлек заголовок «Только пули свистят по степи...». В модной теперь лихой и броской манере на трех колонках рассказывалось о жестокой кровавой стычке между членами двух уголовных группировок, между «левыми» и «правыми» — преступными кланами левого и правого берегов. По приводимым в статье рассказам очевидцев, враждующие бандиты «забили стрелку» в голой степи за городом на левом берегу. В результате жаркой перестрелки в числе убитых оказался один из первых «авторитетов» города из стана «правых», некто Левон Агамиров, по кличке Оракул. Такое случалось в городе и крае все чаще и чаще, и подобные сводки с «театра преступных боевых действий» то и дело появлялись на страницах газет. Но почему-то именно эта публикация привлекла особенное ее внимание. Объяснить это было невозможно, но, повинуясь какому-то наитию, Наташа бросила взгляд на дату, какой была помечена газета. Она вышла двадцать четвертого декабря, через сутки после бандитского побоища в степи. И тут... Тут ее как будто кто-то ударил в сердце. Она не стала дожидаться книг, как полоумная кинулась вниз по мраморным лестницам, наспех оделась, вылетела из гардероба и бросилась к автобусу. Через полчаса она уже бежала по главной кладбищенской аллее, как будто какой-то сверхсильный магнит притягивал ее к себе. И даже у отцовской могилы она не сбавила шага. Еще полсотни шагов... Еще двадцать... И вот она замерла у той могилы, где тогда, за день до Нового года, играл оркестр и гдетолпе провожавших усопшего мелькало столько угрюмо-печальных славянских и приметных кавказских лиц. И сегодня, в этот серый день января, холм был завален заснеженными венками, поверх которых лежали совсем еще свежие букеты роз и гвоздик. В изголовье виднелась присыпанная снегом, обернутая прозрачной пленкой большая фотография и табличка. Она наклонилась и смела снег — и на нееупор взглянули огромные темные глаза мужчины- кавказца. Лицо, каждая черта которого воплощала надменную силу и безграничную жестокость. А на табличке после нескольких строк армянской вязи шла надпись по-русски: А ниже и помельче, как обычно, две датыстихи: Г. К. Наташа отступила на шаг. Она была одна-одинешенька на кладбище. Никого не было видно за памятниками и стелами надгробий. Ну... вот и все. Все сложилось и объяснилось. Все сомнения рассыпались. И снова она была одна на земле, как вот здесь, на этом кладбище, у могилы бандита, «друга и брата» того, кто стал ее первым... «Скажи мне, кто твой друг... Скажи мне, кто твой... брат...» Обернувшись, не видит ли кто, — но не было никого вокруг, кроме все тех же ворон на ветвях деревьев, — она начала, словно бессознательно, перебирать ленты на венках и нашла то, что искала: «Верному другу и соратнику, незабвенному Левону от брата Гены». Это могло быть, конечно, чистым совпадением, но что-то подсказывалоей — никаких совпадений.
24
Она вернулась домой, забыв о книгах, о библиотеке, о дипломе, и, поднявшись к себе, тщательно заперев за собой дверь на все запоры, прошла в кабинет отца и, как всегда вернувшись с кладбища, рухнула на его тахту. Но теперь слез не было — лишь одно ледяное отчаяние, бескрайнее, тотальное, испепеляющее отчаяние и страх перед неизбежностью минуты, когда он снова приедет и позвонит в дверь, снова войдет со своим вином и цветами, уверенный в своем праве быть всюду, как у себя дома, и делать с каждым человеком все, что угодно, все, что захочется и взбредет в голову. Уехать куда-то, спрятаться? Нет уж! Да и смешно: негде было ей спрятаться, некуда бежать. От таких, как он, не убежишь. Она нашла его визитную карточку и набрала один из трех телефонных номеров охранного предприятия «Цитадель-2». Там не ответили. Все три телефона молчали и не отзывались. Адреса на визитке не было. И она снова повалилась на тахту. Значит... надо было ждать его появления и, может быть, даже... — об этом подумалось с содроганием, но выхода не было никакого, — может быть, придется провести с ним еще одну ночь, в этих зверских, гнусных объятиях, возможно, лишь для того, чтобы просто выжить... «Никогда не заговаривайте с неизвестными», — вспомнилась ей классическая фраза из классического булгаковского романа. И она мрачно расхохоталась. А потом — словно хлестнули плеткой по лицу — вскочила, как подброшенная электроразрядом, кинулась к стене, где висел его шар, в котором отражалась в искаженной сферической глубине вся комната и она сама, и теперь вдруг так отчетливо ощутилась какая-то гибельная магическая энергия... И эта брошь... Чья она? Откуда?.. Как попала к нему?.. А что, если... И при этой мысли, обдавшей могильным холодом, ювелирная буковка словно вмиг преобразилась, сделавшись знаком — предвестником смерти... Задыхаясь, Наташа в каком-то исступлении сорвала их и, распахнув дверь лоджии, с гадливым омерзением швырнула вниз с балкона. ...Шли дни, а Клемешев не появлялся. Изо дня в день она пыталась дозвониться по трем телефонам на его визитке, но они неизменно молчали. Прошла неделя и пошла вторая, и в один из дней, совершенно случайно, она сделала новое открытие. Надо было выверить несколько ленинских цитат, приведенных в источнике, который она использовала в своем дипломе. Правда, теперь мудрые мысли самого человечного человека и бессмертного вождя мирового пролетариата надо было приводить, трактуя их смысл прямо наоборот тому, что выражали они на протяжении полувека. Но на то и были новые времена. В отцовском кабинете, разумеется, имелся в книжном шкафу знаменитый «бестселлер» советской эпохи — синий пятидесятипятитомник, ПСС, Полное собрание сочинений. Наташа вытащила один том, потом второй, соседний, и еще один. И неожиданно за книгами заметила какой-то пакет. Но она вот этими руками протирала книги как раз перед Новым годом, но ничего такого там тогда не было. Она торопливо достала еще несколько томов классика и светоча всех времен и народов и взяла в руки увесистый сверток размером с большой кир— — — — — — — —
26
— — — — — —— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— — —
— — — — — — — — — — — — — — — — —
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— — — — — — —
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — предугадать, каков будет финал. То же самое и с социальным организмом. — Рад был познакомиться с вами, — сказал Турецкий. — От души рад. Жаль только, повод... — он замолчал, потому что не нашел слов. Они вошли обратно в здание морга и двигались по коридору, когда в проеме одной из дверей им открылась на миг часть еще одного схожего помещения, где лежали рядом на столах еще два тела, прикрытых белым. Турецкий мог бы пройти мимо, но, сам не ведая почему, приостановился и заглянул туда: — А это что? — Да это вряд ли вам будет интересно, — сказал один из экспертов. — Обычная наша городская рутина. Так сказать, хроника текущих событий. Два трупа без документов. Оба не опознаны. Оба кавказцы. Оба — огнестрел. Честное слово, Александр Борисович, такое у нас чуть не каждый день... — А когда они доставлены? — поинтересовался Данилов. — Да тоже вчера, ближе к полудню. — А ну погодите, — сказал Турецкий. — Дайте- ка глянуть на них. — Они только что доставлены из холодильной камеры, — объяснил один из судмедэкспертов. — Где-то через час-полтора мы займемся ими. Хотите посмотреть? Сделайте милость. Нельзя сказать, чтобы Турецкий рвался любоваться еще и этими покойниками. И все же он подошел и сам осторожно снял с лиц белую ткань. Да, кавказцы. Оба довольно молодые, лет двадцати пяти, массивные, скорее всего, из бывших спортсменов, метатели или борцы, — как правило, основной состав уголовного миманса, шестерки, «черные бычки». — По характерным признакам, — говорил один из медэкспертов, — оба мусульманского вероисповедания, хотя этнический тип и того и другого заставляет предположить их принадлежность к одной из народностей Северного Кавказа... — То есть скорее чеченцы, нежели азербайджанцы? — Совершенно верно. Возможно, ингуши, возможно, осетины из мусульман. Но все же, скорее всего, чеченцы... Их довольно много у нас. В основном мигранты. Диаспора — около пяти тысяч человек, а это немало для такого города. — Да-да, — Турецкий задернул белым оба лица. — Скажите, у вас есть милицейская сводка насильственных преступлений по городу и области за то воскресенье? И еще: зафиксированы ли лица схожей внешности в сводке по пропавшим и разыскиваемым? Если есть, давайте ее сюда. Мне нужны точные сведения по обоим этим трупам: где обнаружены, время наступления смерти, орудие убийства, в общем, все, что положено. — Да зачем это вам? — удивился один из экспертов. — Это же действительно повседневность, рядовое явление... — Надо проверить все факты. Все связано в этом мире, — ответил Турецкий и взглянул на часы. — Значит, так, сейчас мы едем в областную прокуратуру, а часа через два-три я либо позвоню, либо заскочу к вам. Как думаете, будут ли готовы к этому времени акты вскрытия? — Только в самом первом приближении, то есть в черновиках. — Ну, хорошо. А теперь давайте все-таки посмотрим милицейскую сводку. Через десять минут Турецкий уже держал в руках информацию облуправления внутренних дел за предыдущий день. — Улица Юности, это где? — спросил он. — Это в центре, — ответил высокий судмедэксперт, — что называется, в сердце города. Кстати, выходит как раз на главную площадь. Смерть наступила между десятью и двенадцатью часами утра. — Занятно, — вскинул голову Турецкий. — О чем-то говорить, конечно, рано, и все же почему бы не рискнуть, не перекинуть мостик... В общем, жду, с нетерпением жду, что вам удастся установить, пусть и в первом приближении. Наконец он вышел из этого мрачного приземистого строения с доверху замазанными белыми большими оконными стеклами. Хотелось наглотаться свежего воздуха, но тягостный запах, казалось, навеки впитался во все поры, в каждую ворсинку одежды и преследовал его. И чтоб как-то отогнать и заглушить этот запах, чтобы вырваться из поля смерти, он сунул в рот еще одну сигарету и закурил. Данилов и Рыжков ушли вперед, и он смотрел им вслед. «Непременно надо будет как можно скорее связаться со следователем, выезжавшим на место убийства этих кавказцев, — думал Турецкий, — выяснить все детали этого происшествия... » Машина стояла неподалеку, и, немного постояв, он направился к ней. По асфальтовой дорожке навстречу ему быстро шла высокая молодая женщина с непокрытой головой, на лице которой без труда можно было прочесть целую бурю чувств — и надежду, и волнение, и страх, и готовность ко всему, и ожидание чуда. Он знал это выражение лиц, повидал на своем веку... И, поймав ее ищущий, вопросительный взгляд, сказал негромко: — Это — вон там. «Хороша, — подумал он про себя, — несмотря ни на что, на бессонную ночь, на смертельную тревогу, на эту особенную синеву под глазами на неправдоподобно бледном, словно выбеленном лице, какие бывают всегда там, где рядом смерть, — в реанимациях больниц, у тех, кто ждет последнего часа своих близких, на похоронах». Конечно, по роду службы он должен был осведомиться, кто она и кого ищет. Но ее серые глаза, переполненные безмерной холодной мукой, не допустили никаких расспросов. Сейчас это было бы кощунством: порой случались мгновения, когда задачи профессии должны были отступить. «Ну вот и все, — с каким-то сожалением подумал он, — встретились и разлетелись, скорее всего, навсегда... » Как там, у Визбора? Незнакомец, незнакомка, Здравствуй и прощай! Можно только фарами мигнуть...
Еще до поездки в морг они отправились на совещание, куда Турецкий ехал, полный самых разнообразных раздумий. И действительно, покумекать да поломать голову было над чем. Выезжая вот так, на места, он, как правило, быстро находил деловой контакт с товарищами по профессии, с этими чаще всего настоящими душевными мужиками, без знаний и помощи которых его собственные успехи в подобных командировках надо было делить, как говорится, на шестнадцать. Но тут, в этом деле, в степногорском инциденте, о котором уже со вчерашнего дня шумела вся страна, должного взаимодействия с коллегами-провинциалами из областной прокуратуры пока не получалось. И сдавалось ему, не получится и в дальнейшем. Скорее всего, это было только предчувствие, но предчувствие сильное, едва ли не гнетущее, что их троица, по сути дела, брошена тут на произвол судьбы, в море невидимых подспудных проблем, отношений и интересов, в которые вряд ли кто-то вознамерится посвящать столичных чужаков. Тут за всем стояла и таилась совсем другая система отношений, позиций и оппозиций, намного более зыбкая и скользкая, чем какие-нибудь чисто уголовные расклады. И когда он мысленно представил объем работ, встреч, контактов, допросов, вполне вероятных очных ставок, то впервые за многие годы почувст И никому-то на самом деле, скорее всего, не нужна была эта правда, никто ни в каких откровениях не нуждался. Просто кто-то лихо разыграл свою комбинацию, как говорят кидалы-шулеры — раскатал масть, их присутствие тут просто проформа, а они болваны болванами в чужой игре. Вот так он и думал, катя к.месту своего обитания, голодный, злой, с отвратным сладковатым запахом в ноздрях, с соглядатаем за рулем этой «Волги». Что ж! Политика, политика... Когда-то в юные годы в театре-студии МГУ у них выступал Андрей Миронов, читал знаменитый монолог Фигаро о политике. И он сам после, то мизинчиком, то пятерней зачерпнув этой прелести, казалось, месяцами, сколько ни тер, все не мог отмыть руки — так разило этой самой политикой, просто в нос шибало — куда там в морге! Теперь же здесь, впервые в его трудовой биографии, предстояло не лапки запачкать, а нырнуть в эту фекальную бочку политики, зажмурив глаза, с головой. И все-таки надо было, надо было попытаться найти здесь людей не запуганных, не запроданных и продавшихся, не «схваченных» той или иной здешней командой, а готовых, как ни скучно звучит, просто исполнять свой обычный служебный долг. Только это, и не более. Делать дело и не отклоняться. А это значило, что людей таких предстояло активно искать, включать и задействовать в свой план, которого еще не было, не могло быть, потому что слишком мало они знали о расстановке здешних политических сил. Совещание, на которое он ехал утром и на котором провел больше трех часов, подтвердило самые худшие его предчувствия и ожидания. У некоторых здешних товарищей, видимо, имелась четкая установка их руководства, как можно больше и дольше говорить ни о чем и что есть силы блокировать расследование. Через три с лишним часа, позвонив из своей гостиницы в морг, Турецкий получил весьма и весьма интересные сведения, которые заставили его даже присвистнуть. Оба кавказца, застреленные в одном дворе и обнаруженные только через час, так как оба трупа лежали у бетонной стены за грудой мусора и старых разбитых ящиков, были убиты, видимо, одновременно из трех разных пистолетов. Все пули, общим количеством десять штук, выпущены из патронов импульсного действия. Они уже переданы дежурным следователем для экспертизы баллистикам с целью определения оружия, из которого были произведены выстрелы. Кроме того, при тщательном осмотре в одежде убитых найдены странные предметы: самодельный стилет с заточенной и надпиленной у рукоятки пикой, типичное холодное оружие колющего действия, а также точно такая же рукоятка, но уже с отломанной пикой, очень похожей на ту, что извлечена из тела Русакова. Оба предмета также отправлены на криминалистическую экспертизу. — Любопытно, очень любопытно... — бормотал Турецкий, торопливо занося эти сведения в свой рабочий блокнот и снова возвращаясь мыслью к утреннему совещанию. Да, оно оказалось мероприятием чисто формальным, а следовательно, и бесполезным. Много риторики, много гаданий то на кофейной гуще, то по внутренностям жертвенных животных, однако же вывод Александр Борисович сделал однозначный: за исключением его старого знакомого прокурора области Германа Золотова, мужика дельного и безусловно честного, никто больше помогать им не рвется. А на вопрос, заданный им самому себе, в чем тут загвоздка, ответил так: поскольку здесь, как и на всей обширной территории, некогда шестой, а ныне, как говорят, седьмой части света, для большинства законников на первом месте отнюдь не закон, а совершенно иные факторы и соображения, нетрудно догадаться, что и тут, в Степногорске, ребята либо еще не сумели точно сориентироваться и определиться, а потому не рискуют высовываться и попасть впросак, либо, напротив, все они четко ангажированы, «подверстаны» и не хотят выводить на авансцену те силы и фигуры, с которыми связали свои судьбы, карьеры и будущность. Что ж, тут не было ничего оригинального. И в каком-то смысле всех их, людей зависимых, можно было даже понять и пожалеть, однако все это означало, что их положение заметно осложняется, что действовать придется с большой оглядкой, по преимуществу своими силами.
Миша Данилов, невысокий, худенький, с небольшой темной бородкой, в которой уже посверкивала не по возрасту ранняя седина, записав в дежурной части областной милиции адреса больниц, куда были развезены потерпевшие, отправился на автобусе в Зареченскую больницу, где имелось самое большое и лучше всех оснащенное травматологическое отделение, где и пребывали теперь раненые в тот страшный день. В юные годы Михаил Антонович Данилов думать не думал выходить на тропу войны с преступным миром, а мечтал быть актером. Однако попытки «затыриться» и в школы-студии, и в ГИТИС оказались безуспешными — то ли внешностью не вышел, то ли дикцией. И забросила его нелегкая на юридический, благо, в те годы туда еще не было чудовищных конкурсов и о престиже профессии и не помышляли. А он поступил, увлекся и понял, что это и было его призванием. Что же до актерских способностей, в которых сам он лично никогда не сомневался, то и эти дары небес не остались втуне, и он пускал их в дело где только мог и ни разу не пожалел об этом. Вот и в больнице, работая во всю широту артистического диапазона — то вкрадчивый, то обворожительно любезный, то угрюмый и грубоватый, — он, как слаломист-горнолыжник, обходил одно препятствие за другим, пока в конце концов не добрался- таки до отделения, где лежали избитые и помятые в толпе. Уже одно то, что доступ к ним был частью запрещен, а частью ограничен, и то, что для них выделили несколько специальных дальних палат, свидетельствовало о том, что тут позаботились городские власти, стремящиеся предельно локализовать зону опасной информации. Но для него и в самом этом стремлении имелась кое-какая многозначительная информация. Первым, с кем завел беседу Данилов, оказался щуплый паренек, студент Политехнической академии, отличник-третьекурсник по фамилии Иванцов. У него были множественные ушибы рук, плеч, спины, но главное — головы, что повлекло весьма чувствительное сотрясение мозга. Однако, хотя речь его была еще несколько замедлена, голова и память уже вполне прояснились, он уже мог давать показания, чем и не замедлил воспользоваться Данилов. Парень оказался ужасно приятным, и Данилов начал опрос: — Послушайте, Иванцов... Сережа... Вы у меня первый свидетель, первый очевидец. Объясните мне, чем была вызвана вторая демонстрация? Вы же, кажется, уже митинговали накануне? Или мало показалось? — А как бы вам показалось, — усмехнулся паренек с перевязанной головой и со множеством ссадин на лице, частью замазанных йодом и зеленкой, частью — под пластырными наклейками, — если бы вы спокойно, организованно вышли на демонстрацию, а на вас кинулись бы менты и начали бы лупить почем зря — и ребят, и девчонок? Мы же с законными требованиями вышли! — Подождите, — сказал Данилов и сделал большие глаза, как бы узнавая все это впервые и не веря собственным ушам, — подождите, Сережа... Давайте-ка по порядку. Вы о каком дне говорите? — О субботе, конечно! Мы готовились, мы хотели, чтобы все прошло без всяких там... У нас же самоуправление студенческое. Я как раз член комитета самоуправления у нас в техноложке. Сделали транспаранты, сделали плакаты, получили разрешение и от городской управы, и от муниципалитета. То есть никто и думать не думал, что эти набросятся дубасить! — Вы хотите сказать, — уточнил Михаил, — что первыми нарушили условия проведения разрешенного митинга представители правоохранительных органов? — Ага, — мрачно кивнул парень, — правоохранители, блин! Нас и было-то с гулькин нос. Чуть больше тысячи, наверное. Ну, может, полторы, я же не считал. — Хорошо, а дальше? — А чего дальше? Вылетели архаровцы, отметелили ребят, порвали плакаты, затоптали транспаранты... Ну, мы и разбежались кто куда, по общагам. — Может быть, у вас лозунги были слишком воинственными? — предположил Данилов. — Это с какой стороны посмотреть. Если с нашей точки зрения, так, по-моему, ничего особенного. А вы как считаете? «Отдайте нашу стипендию!», «Образование молодежи — это будущее страны» — это как, вызывающе? — По-моему, нет, — сказал Данилов. — А еще? — Ну вот, — смущенно улыбнулся раненый, — я даже один сочинил, сам писал... — Ну-ка, ну-ка, — Данилов приблизил диктофон к его запекшимся губам. — «Бандюгам «мерседес», а нам — учебный процесс!» — Хиловатые стихи, — сказал Данилов. — Однако жизненные... Ну а потом что? — Здесь, в городе, есть человек, вы еще узнаете о нем, а может, и встретитесь. Он создал общество «Гражданское действие», такой Русаков Владимир. Он доцент университета. Вот вы с ним поговорите, он каждое слово подтвердит... Конечно, после этой мочиловки с ментами народ кинулся по общагам, начали обсуждать, решили в газеты обратиться, в Москву писать. Русаков, говорят, всю субботу по общагам мотался, старался утихомирить, чтоб не подставился кто-нибудь невзначай. Он вообще умница. Я говорю, вы с ним встретьтесь... — Вы продолжайте, Сережа, продолжайте... — Он и к нам приезжал со своими ребятами из движения. А только уехал — ОМОН подвалил. Как в фильме ужасов. Ломились в комнаты, вышибали двери и опять дубинками... девчонок за волосы хватали, ребят сапогами во все места... Представляете? — С трудом, но представляю, — сказал Данилов. — Чего они хотели? — Мы и сами не поняли. Только орудовали хуже чем фашисты. Мат, ор... «Всем на пол, лицом вниз!» Чуть кто шевельнулся — каблуком под ребра. — Может быть, наркотики искали? Получили сигнал, ну и... раздухарились? — Какие наркотики? — махнул перевязанной рукой Иванцов. — Об этом и слова не было. Видеозаписи им были нужны. То есть понимаете, свидетельства против них, как они там на площади, перед университетом, погуляли. Скорее это они накуренные были. Или обколотые. — Ну а еще, еще?.. Детали какие-нибудь?.. — Какие детали, когда носом в пол лежишь и руки на затылке! Хотя, если припомнить, какого-то человека искали. — Так, минуточку! — остановил его Данилов. — Сережа, вспомните, Русаков был тогда еще у вас? — Да нет, уже уехал. Минут десять — пятнадцать, как уехал. — Так, может быть, его и искали? — спросил Михаил. — Его? Да ну, чего его искать-то? Он всегда на виду, не прячется. И потом, он ведь всегда горой стоял за мирные, так сказать, законные выступления. Он же для того и приехал, чтоб пацаны какой- нибудь дури не выкинули. — Но вы же тоже вышли на самую мирную демонстрацию, так? — Та-ак, — протянул, как бы что-то начиная понимать и о чем-то догадываться, раненый студент. — А вы думаете, все-таки его искали? — Я пока ни о чем не думаю. пока только факты и фактики собираю. — Да я же говорю вам, самого Русакова спросите, встретьтесь с ним. Он расскажет и подтвердит. — Так вы что, Иванцов, еще не знаете ничего? — Чего? — Что Русаков, о котором вы говорите, на следующее утро там, на площади, где и вас эти гаврики разукрасили... И словно что-то почувствовав особенное в его голосе, Сергей Иванцов чуть привстал и подался навстречу Данилову. — Подождите... А... что? Что с ним?!. — Русаков погиб. — То есть как погиб? — Кто-то воспользовался всей этой заварухой и в давке, в толпе, пырнул прямо в сердце. Да еще в придачу для верности голову проломили. — Это что, точно? — Абсолютно точно. — Понимаете, — Иванцов беспокойно задвигался, схватился за голову и тотчас отдернул руку от повязки, — там, конечно, все могло быть. И само место подходящее, ну и... сама обстановка. — Знаете что, Сережа, — сказал Данилов, — я, кажется, малость переусердствовал, утомил вас. Давайте так: я внесу в протокол ваши показания, вы ознакомитесь и подпишете, так? Оформление протокола допроса свидетеля заняло около получаса. Иванцов расписался в нужных местах, и лицо его передернулось от боли. — Давайте лапу! — Следователь крепко сжал слабую влажную руку молодого человека. — Пойду к другим. Но вы оказали мне неоценимую помощь, знайте. И они улыбнулись друг другу. До конца дня с перерывом на обед и «мертвый час» Миша Данилов успел побеседовать еще с шестью потерпевшими. Их рассказы, расходясь в деталях, в основном повторяли и дублировали друг друга. И к концу этих допросов, когда у него у самого уже голова шла кругом, в портфеле находилось шесть протоколов и две целиком записанные полуторачасовые кассеты, он смог перевести дух и сделать кое-какие выводы. В число демонстрантов-студентов, явно намеренно распаленных ночными облавами и диким разгулом, неведомо откуда влилось множество совсем другого народа. Именно от них по рядам митингующих пошли бутылки с водкой, именно у них оказались припасенные заточки, трубы, разводные ключи и монтировки, именно они, причем с явно провокационным умыслом, полезли на рожон и принялись теснить и задирать омоновцев. Но главное — это у них, а вовсе не у студентов оказались с собой и вдруг, как по команде, были подняты вверх плакаты с требованием отставки губернатора Платова и суда над ним. Ну а дальше, как говорится, все смешалось в доме Облонских. Откуда-то вылезли со своими хоругвями монархисты, как всегда, не остались в стороне местные «младокомсомольцы», активно пытались использовать происходящее в своих расчетливо-корыстных партийно-политических целях большевики новейшего разлива. Не упустили своего часа и Жириновские соколята, и чернорубашечники с пресловутыми «коловоротами» на красных нашивках. До этого момента цепи ОМОНа сдерживали толпу угрюмо, но спокойно. Когда же на них налетела озверевшая пьяная орава, им пришлось занять жесткую оборону и контратаковать, по сути, чтобы удержать натиск и самим не остаться с проломленными головами. Все утверждали, что именно среди омоновцев оказались первые раненые, причем некоторые сотрудники, несмотря на спецэкипировку, довольно тяжело. Ну а после произошло то, что и должно было, а по сути, уже и не могло не произойти. Это был материал, настоящий следственный материал, с которым не стыдно было вернуться из этой «этнографической» экспедиции и предстать пред строгие очи глубокопочитаемого начальника. С этими мыслями Данилов и покинул больницу и поспешил обратно в их «пятизвездочный отель», как окрестил их временное обиталище Турецкий, выразительно постучав ногтем по этикетке опустевшей коньячной фляжечки, «раздавленной» ими накануне вечером на троих за успех безнадежного дела.
В связи с подъемом очередной волны напряженности на фондовом финансовом рынке в тот воскресный день верхняя палата Российского парламента — Совет Федерации — решила отменить себе выходной день, и российские сенаторы почти в полном составе заседали у себя на Большой Дмитровке. Решались серьезнейшие вопросы, связанные с банковским кризисом и пересмотром ряда заложенных позиций в госбюджете. Ждали приезда и выступлений министра финансов и председателя Центробанка... В начале одиннадцатого утра член Совета Федерации губернатор Степногорской области Николай Иванович Платов, срочно вызванный помощниками, торопливо вошел в свой рабочий кабинет и, плотно прикрыв дверь, снял телефонную трубку спецсвязи. Он уже знал, чем обернулось это воскресное утро, — ему передали, что наперебой звонили и тот же Мащенко, и начальник областного управления ФСБ Чекин, прокурор области, представитель Президента и мэр города Клемешев... Да, еще утром, на заседании, поступили сообщения о том, что в городе неспокойно, что поздним вечером и ночью, очевидно, произошли какие-то непонятные события, вновь взвинтившие страсти еле-еле утихомиренных студентов, которые опять собираются у общежитий и сбиваются в колонны, явно готовясь повторить субботнее шествие, однако ситуация в городе теперь, видимо, резко усложнилась и грозит выйти из-под контроля. Тогда он снова связался с первыми «силовиками» города и региона и вновь, как накануне, потребовал, чтобы те костьми легли, но не допустили самого худшего. А самым худшим теперь могла быть кровь, которой он, надо сказать, не боялся с детства, а вот сейчас бояться был обязан, если хотел чего-то добиться на заданном направлении. — Я слушаю, — сказал Платов в белую телефонную трубку. Звонили из Администрации Президента, один из ближайших его помощников, то есть звонок, по всей видимости, был продиктован указанием «самого». — Что же это происходит у вас, Николай Иванович? — заведенным голосом заверещал в трубке этот мальчишка, которому он, Платов, по совести говоря, не доверил бы даже чистить ботинки. — Вы понимаете, что все это означает в такой момент для престижа страны? Ведь если такое у нас происходит, у нас, у члена Совета Европы... Вы хотя бы отдаете себе отчет, какие это теперь будет иметь последствия и внутри России, и на международной арене?.. Хотелось без антимоний обложить этого хлыща так, чтобы до конца дней не отмылся. Но он, Платов, был человек закаленный, бывалый боец, стреляный воробей. — Можете передать, — отрывисто бросил Платов, — ситуация будет нормализована не позднее чем через два-три часа. Я немедленно вылетаю в Степногорск, тщательно разберусь и приму все необходимые меры. — Какие два-три часа? — закричал тот. — Вы что, не знаете, что у вас там есть и убитые? Во всяком случае, у нас такая информация. И хотя на самом деле Платов этого еще не знал и слова эти словно залили его изнутри тяжелым вязким холодом, он и на секунду не заставил своего собеседника допустить, что владеет информацией не в полном объеме. — Разумеется, знаю! — рубанул он. — По прибытии в город и после наведения порядка безотлагательно сообщу вам все подробности. На том и расстались. Он швырнул трубку. Предали, гады! Продали! Неужто недокормил? Самого главного не сообщили, не донесли в тот же миг, оставили в. неведении, отлично понимая, что для него, в его положении, это конец! Да, что бы там ни говорили, но предчувствие все-таки штука серьезная и таинственная. Недаром он ночью связывался с Мащенко, недаром ныло сердце-вещун. Но все равно он и в мыслях не допускал такого размаха волнений и беспорядков. Как на грех, согласно принятой повестке дня, через час с небольшим ему надо было выступать здесь, с этой трибуны с очередной разносной речью, направленной острием против бездарного правительства. Теперь ни о каких трибунах и громогласных тирадах и речи быть не могло. Теперь — все долой, все побоку! Только туда! Через четверть часа тяжелый скоростной «мерседес» в сопровождении черного джипа охраны и спецсвязи уже мчал его по Ленинскому проспекту в сторону Внукова, где в связи с внезапными экстремальными событиями его ждал небольшой спецсамолет из президентской авиаконюшни. А еще через полтора часа в точно таком же, но другом «мерседесе» он уже несся по солнечному Степногорску, где по мере приближения к центру все больше и больше попадалось на глаза знаков и примет только что отшумевших волнений, скорее смахивающих на народный мятеж. В аэропорту встречавшие его сотрудники аппарата администрации сообщили число пострадавших. На площади Свободы перед их зданием погибли пятеро, тяжело ранено не менее тридцати человек, всего же пострадавших под полторы сотни. Прямо из машины он связался с Мащенко. — Ну что, Никола, давай докладывай, как допустил, почему не предотвратил... Не спеша рассказывай, теперь время у тебя есть. Все-таки, сам понимаешь, последний доклад, куда торопиться... Но то, что ответил ему Мащенко, а главное, как ответил, какая интонация невольно прорвалась в его хриплом от волнения голосе, Платову что-то очень не понравилось. Какая-то неуместная независимость прозвучала, чуть ли не вызов... Словно этот малый, привыкший бегать на веревке, сорвался с колышка. Или?.. — Отвечу вам, Николай Иванович, на все вопросы только при личной встрече, — без обычного холуйского трепета отчеканил он. А это значило, что Мащенко и правда пережил тут два часа назад столько всего и такое, после чего ему бояться уже было решительно нечего, а уж тем более скакать на цирлах и лебезить. — Под суд пойдешь! — зарычал губернатор. — Черепаху из тебя сделаю! — и... осекся, услышав возвращенные ему посланные ночью из Москвы по спутниковому телефону собственные слова: — В пределах полномочий! Под суд так под суд! — с незнакомой и пугающей твердостью сказал Мащенко. — Через пять минут я буду в вашей приемной и представлю вам полный отчет. Мащенко вышел из повиновения. И вдруг Платов понял, чем вызвана отвага этого жучилы и вьюна. Ведь ему, этому Мащенко, не приходилось думать о том, что через шестьдесят три дня — первый тур губернаторских выборов, где он, Платов, идет основным кандидатом и для которого то, что случилось сегодня, наверняка будет иметь совершенно чудовищные, возможно, катастрофические последствия как для политика, взявшего дальний прицел. А стало быть, теперь тот взаимный паритет особой осведомленности о делах и делишках, грехах и грешках, на котором столько лет держалась их задушевная дружба, резко нарушен, причем не в его, Платова, пользу. Эту отпетую сволочь Мащенко, разложившегося подонка и казнокрада, следовало проучить так, чтоб его конопатые внуки вспоминали, но... он понимал, что руки теперь связаны, а этого милягу Коляна действительно просто-напросто перекупили, подманили, как шавку, жирным куском, а стало быть, нейтрализовывать его придется по-умному, очень ласково и осторожно, просчитывая наперед каждый следующий шаг. Теперь было главное — немедленно самыми решительными действиями взять на себя инициативу и показать всем и каждому, кто тут хозяин города и области. А без этого можно было сразу снимать свою кандидатуру, отправляться в отставку и ставить крест на политической карьере. Но он хотел жить, а жить и властвовать для него значило одно и то же, причем властвовать, кажется, было даже важнее, чем жить. То, что случилось сегодня, вдруг заставило его отчетливо понять и осознать, что кто-то ведет против него, быть может, куда более тонкую и масштабную игру и, возможно, уже сумел набрать чрезвычайно важные, если не решающие, очки. От того, как он, Платов, поведет теперь себя, как выстроит дальнейшую стратегию кампании и подготовки к выборам, найдет ли «секретное оружие», тот дурацкий колокольчик, позвонив в который он сможет потянуть и перетянуть на свою сторону несколько сот тысяч имеющих право голоса остолопов, с которыми даже и играть-то скучно, коли они принимают за чистую монету весь этот «электоральный маскарад» с переодеваниями и раздачей российским «папуасам» стеклянных бус, зависело теперь — сбудется ли, осуществится ли то, что он наметил для себя в качестве главной цели и главного ориентира в судьбе.
Николай Иванович Платов, пятидесяти шести лет от роду, прожил жизнь одновременно обычную и достаточно нестандартную, и о ней он думал и вспоминал когда с удивлением, а когда и с гордостью. В самом деле, очень мало кто из его сверстников сумел показать такой класс политической непотопляемости, такую способность удерживаться на самых крутых порогах, брать рифы и живым и невредимым низвергаться с водопадов. Он, кажется, всегда руководил, Колька Платов. Пусть кому-то покажется смешным, но даже в детском саду почему-то его, мордастенького, умытого и очень-очень милого умненького мальчика, поставили кем-то вроде старосты в их группе. Ну а дальше пошло-поехало. Должности да комитеты, комитеты да должности. «Взвейтесь, кострами, синие ночи...», а там и комсомол, и секретарство, райкомы и горкомы, выдвижения, назначения, потом несколько лет на разных должностях в вооруженном отряде партии, откуда в звании майора действующего резерва обратно на партийную работу инструктором обкома. Он вернулся на партийную работу в числе так называемого андроповского призыва. Он был хваток, изобретателен, он всегда умел учиться и всегда на «отлично» сдавал главный экзамен — делал безошибочно правильную ставку на человека, кампанию, генеральную линию, а для этого нужен был талант недюжинный, нужно было в полном смысле слова высокое искусство, в котором он совершенствовался и преуспевал, оставляя позади все новых и новых товарищей-соперников. Именно они, люди его плана, его размаха и его честолюбия, разыграли немыслимо сложную комбинацию и совершили внутрипартийную революцию, которую потом окрестили перестройкой. Они могли сколько угодно безостановочно и упоенно разливаться соловьями насчет того, что вся эта грандиозная заваруха —для народа и в его интересах и так далее и так далее. Но они-то, новейшие авгуры, знали, что тут почем и какая цена всем этим заклинаниям в базарный день. Они знали, чего хотели. Они хотели перемен для себя, они хотели страну для себя, все нажитое и завоеванное, построенное и возведенное, все добытое они хотели для себя. И когда говорили, вновь и вновь повторяя священную формулу, что в государстве, где все — ничье, должен быть, наконец, полноценный и рачительный хозяин, то уж кто-кто, а они-то точно знали, кто должен стать этим самым хозяином, конкретным господином и владельцем. Потому что в чем еще может заключаться подлинный порядок, как не в этом распределении богатства и вещества жизни между теми, кто в состоянии забрать эти богатства в закрепленную и неприкосновенную собственность. Это была революция поколений, революция живого и мертвого. И в ходе ее он умудрился не сделать ни одной мало-мальски серьезной ошибки. А когда началась постыдная, похабная гонка за право первым или в числе первых избавиться от партбилета, он, бывший второй секретарь обкома партии, в этих собачьих бегах участия не принял. Просто отошел и затаился, слишком хорошо зная, что там, в провинции, их красные корни ушли в почву глубоко, разветвились и разбежались в земле густо и что теперь эта развитая корневая система способна без лишнего шума, скрытно, высасывать из своего грунта самое главное, что составляло отныне и смысл и материю жизни — деньги. Он знал, на чем и как они делались раньше. А в новой жизни он приумножил эти свои дары и таланты стократ. Он был уже одним из крупнейших собственников региона, человеком богатейшим, сумевшим с толком, с громадной, неслыханной прибылью пустить в рост свои прошлые связи и знания. А уж когда хитрые московские лисы закрутили машину приватизации, он, Платов Николай Иванович, одновременно кляня и разоблачая «антинародный режим», обездоливший миллионы тружеников, о которых так пеклась и горячо радела партия Ленина, был уже одним из состоятельнейших «лендлордов», новорусским бароном старой отливки, но нового чекана, сумевшим обратить в собственные владения множество предприятий и в самом Степногорске, и в области, и в других регионах, и даже за границей, о чем, конечно, в полном объеме знал только он один да еще пяток — десяток самых доверенных людей, чья материальная, духовная и всякая прочая, в том числе и просто биологическая, жизнь всецело зависели от него. Он был теперь негласным держателем контрольных пакетов акций многих предприятий, а так как основной костяк промышленности в его владениях составляли заводы и объединения, производившие оружие, Николай Иванович постиг сложнейшую науку перевода денежных средств от реализации этой продукции через целую цепь специально созданных трансферных фирм на свои секретные счета, что, естественно, придало ему особое влияние в масштабах всей страны. И вот теперь, когда предстояло переизбираться на новый срок, когда столько планов обуревало его и он мечтал, вновь заняв этот пост, сделаться политиком всероссийского масштаба, заставив работать свои активы и авуары и превратить Степногорск и весь регион в экономически мощную процветающую территорию, достаточно самостоятельную и не зависимую от прихотей Москвы, он почувствовал резко возросшее сопротивление каких-то сил, которые действовали точно и безжалостно, совершенно в его духе, но, наверное, еще грубее и жестче. Случившееся в субботу, а затем в воскресенье стало для Платова грозным сигналом тревоги. Чего- то он не предусмотрел, в чем-то просчитался, кому- то передоверился, и таинственный враг не преминул воспользоваться его мелкими ошибками и молниеносно перешел в наступление. Что стояло за всем этим? Как получилось, как вообще могло такое произойти, чтобы тысячи людей несли плакаты, направленные против его главных противников в федеральном центре, и чтобы они, эти самые люди, оказались убиты и покалечены вверенными ему, Платову, войсками и как бы по его наущению и приказу? Еще вылетая из Москвы, он распорядился созвать к его возвращению особый совет и аналитическую группу, чтобы тотчас по прилете в Степногорск провести важнейшее совещание. И уже через полчаса, едва приехав в свою городскую резиденцию, Платов занял место во главе стола в комнате для заседаний. Он уже заслушал доклад Мащенко, из которого уяснил, что удавку ему на шею накинули умело. И чтобы нейтрализовать, ликвидировать эти последствия, надо было думать и думать. Больше всего Николая Ивановича тревожили странные происшествия, которые, собственно, и возбудили против него в ночь с субботы на воскресенье эти тысячные толпы. И Мащенко, и все другие руководители местных «силовиков» готовы были голову положить на плаху, что не отдавали приказов врываться в общежития и устраивать погромы и обыски, повсюду ссылаясь при этом на какие-то мифические распоряжения губернатора. Именно эти действия неведомых групп, неведомых омоновцев и всколыхнули студенчество, а вслед за ним и других — тех же рабочих «оборонки». Ну не могли — и ежу было ясно, не могли все они за какие-то считанные ночные часы напечь десятки и десятки плакатов, требующих немедленной отставки губернатора Платова! Разумеется, все это делалось заблаговременно и с его отсутствием в городе тоже совпало вовсе не случайно. Он хорошо знал, что тот, кто защищается и оправдывается, всегда остается в проигрыше, неизбежно теряет очки. То, что исчез создатель и руководитель главной силы в Степногорске, открыто оппозиционной ему и его региональной политике, этот наивный прямолинейный чудак Русаков, с одной стороны, могло оказаться на руку — замутил воду известнейший баламут, а после предпочел убраться восвояси. Но Платов не верил в такой вариант, ни на минуту в расчет не принимал. Тут, конечно, было что-то другое. Тут был не тот след, чувствовалась не та рука, не тот почерк. Русаков полагался на собственный ум, на знания, на личную популярность, он всегда пер напролом, всегда с открытым забралом, не хитрил, и именно на этом держалась его популярность. Так что Русакова тут надо было вынести за скобки, и, похоже, он тоже попался на этот двойной крючок. А значит, человек, способный навскидку дублетом ухлопать двух таких жирных зайцев, был в полном смысле парень не промах, и отнестись к нему надо было со всей подобающей серьезностью. Что касается второго вопроса, то группа анализа, да и он сам, пришли к выводу, что самым правильным будет обратиться с экрана телевизора — к городу и миру — с коротким энергичным словом сразу после завершения программы «Время» и киселевских «Итогов», перед очередной серией «Спрута-2». И его спичрайтеры тотчас засели за работу, взвешивая и пробуя на зуб каждое слово. Ровно в двадцать один пятьдесят на экранах всех телевизоров, настроенных на первый канал Степногорского телецентра, появился губернатор — подтянутый, загорелый человек с яркой сединой и пронзительными, чуть прищуренными глазами. — Дорогие степногорцы! — начал он, и взгляд его стал острее бритвы. — Мне пришлось прервать работу в Совете Федерации и срочно вернуться в наш город, так как, воспользовавшись моим отсутствием, распоясавшиеся хулиганы решили дестабилизировать ситуацию в столице нашего края. Под видом мирной законной демонстрации, якобы защищающей права и интересы студенческой молодежи, они вознамерились захватить административное здание и явочным порядком установить свой, так называемый «демократический» порядок. Однако силы правопорядка воспрепятствовали осуществлению этого авантюрного замысла. В ходе массовых столкновений пострадало много людей. По имеющимся данным, пять человек погибли. Сколько раз за минувшие годы мы слышали фразу, которая уже всем набила оскомину: «Демократия — не вседозволенность». Есть демократия и демократия. Вся вина и ответственность за случившееся целиком ложится на тех, кто, на словах провозглашая принципы свободы и декларируя верховенство закона, на самом деле готов на все для достижения своих, далеко не благовидных целей. Я говорю о руководстве общественного движения «Гражданское действие» и лично о его лидере Русакове, который в своем необузданном стремлении к власти пошел на все, не останавливаясь даже перед риском для жизни и здоровья тех, кто наслушался его сладких речей и поддался гипнозу популистских фраз. Руководство правоохранительных органов было поставлено перед необходимостью воспрепятствовать разгулу беззакония пьяной, агрессивной толпы. Их вынужденно жесткие действия должны быть признаны своевременными и адекватными. Мы не допустим бесчинств и беззакония, под какими бы лозунгами и флагами они ни совершались. Как губернатор области, выражаю благодарность сотрудникам милиции и внутренних войск, которые сумели в этот трудный час локализовать очаг возгорания и не допустили распространения пожара на весь город. Насколько известно на данный момент, главный инициатор, духовный вдохновитель и организатор сегодняшней вылазки псевдодемократических элементов, доцент Степногорского университета и депутат областного Законодательного собрания Русаков, чтобы уклониться от ответственности, скрылся из города. Но я обещаю, что мы сделаем все, чтобы этот авантюрист в кратчайшее время был разыскан, лишен депутатской неприкосновенности и ответил по всей строгости закона. Порядок в городе полностью восстановлен. Задержан ряд молодчиков, наиболее «отличившихся» во время столкновения на площади Свободы. Все они, также после тщательного расследования, предстанут перед судом. Хочу выразить семьям погибших глубокое искреннее соболезнование. Прошу всех граждан сохранять выдержку и спокойствие и не поддаваться на новые провокации.
Выступление Платова было записано на видеомагнитофон и передано в эфир в точно намеченный час. А вслед за ним на экране пошли титры очередной серии «Спрута». И Николаю Ивановичу, решившему посмотреть на японском студийном мониторе, уже вместе со всеми зрителями, как он будет выглядеть на экране во время трансляции в эфир, вдруг почему-то сделалось ужасно не по себе. Возникло ощущение дикой, непростительной и непоправимой ошибки. И винить теперь в этом было некого. Каждое слово его выступления, еще на листке бумаги, не озвученное перед камерой и микрофоном, выглядело так солидно, веско, дышало энергией и волей и казалось столь впечатляющим, доходящим до ума и сердца. Но когда на цветном светящемся прямоугольнике монитора возник маленький Платов, его двойник, этот человечек там показался глупо-напыщенным, ничуть не убедительным и больше всего озабоченным тем, чтобы перевалить груз ответственности на другие плечи. А последовавшая за идиотской рекламной паузой с этими, казалось, уже вечными жевательными резинками, прокладками с крылышками и прочими кисками, пожирающими «Вискас», мощная итальянская картина о происках мафии показалась ему и вовсе убийственной по тем сопоставлениям и ассоциациям, которые она невольно должна была вызывать у каждого степногорца, столько, раз слышавшего в выступлениях Русакова о том, что власти области, и в первую очередь сам губернатор и его окружение, погрязли в коррупции, злоупотреблениях, то есть во всем том, что показывали в этом самом «Спруте». А, дьявол! Он поднялся и, не прощаясь, быстро пошел в сопровождении нескольких помощников и телохранителей к выходу из здания телецентра, туда, где ждал его черный «мерседес» и две машины сопровождения. Он опростоволосился! Дико, глупо. Он не сказал каких-то очень важных, главных слов, не сказал именно того, что наверняка хотели услышать от него люди. Проклятые советские штампы, засевшие в подкорке, сыграли с ним злую шутку, а опомнился он слишком поздно. Пора было возвращаться к себе, в свой особняк над рекой, некогда, во «времена проклятого прошлого», и точно принадлежавший здешнему генерал-губернатору, во дворец начала девятнадцатого века, ныне пронизанный бесчисленными нитями электронных коммуникаций с десятком следящих открытых и потайных видеокамер наблюдения, чуть ли не с батальоном охраны, в его теперешнее гнездо, где он проживал с семейством ничуть не хуже, чем какой-нибудь вельможа эпохи Александра I с лентами и звездами на расшитом золотом мундире. Вот «мерседес» подъехал к воротам, и они беззвучно разошлись. Машина плавно и мягко подкатила к колоннам главного входа, когда часто-часто запиликал сигнал вызова радиотелефона спецсвязи. Платов услышал голос исполняющего обязанности начальника областного Управления внутренних дел Калмыкова, только что назначенного Москвой взамен отстраненного Мащенко. — Я слушаю, — сказал Платов. — Докладывайте, Виктор Егорович. — Получено сообщение из бюро судебно-медицинской экспертизы. Среди неопознанных трупов, кажется, есть Русаков. — Это точно? — глухо спросил губернатор. — Может быть, ошибка? — Документов не обнаружено. Но судебные медики сами узнали его по лицу и убеждены, что это он, Русаков. — Кто еще знает об этом? — спросил Платов, потому что именно эта мысль первой стрельнула в голове. — К сожалению, сохранить секретность не удалось. Информация уже ушла и, видимо, в ближайшее время пройдет по радио и телевидению. — Понятно, — сказал Платов. — Причина смерти? — Пока не установлена. Его доставили позже всех. — А где обнаружили? — Там же, на площади. Но почему-то сначала доставили в Зареченскую больницу, а уж оттуда в морг при Центральной областной больнице. Он положил трубку на аппарат и отвалился на мягкую спинку заднего сиденья. Удавка, которую так ловко накинул ему на шею кто-то незримый и беспощадный, затягивалась все туже. И каждое слово его телеобращения теперь получало и вовсе зловещий смысл. Он обрушился с обвинениями на мученика и страдальца за правду. А это наш жалостливый народ вряд ли простит. Ибо сама смерть Русакова, если это действительно был он, а Платов в этом уже не сомневался, превращала их давний поединок, их идейную и политическую дуэль в убийство из-за угла, и каждый понимал, в чьих интересах была эта гибель, кто направил руку палача. Ну что же... Надо было продолжать борьбу и идти вперед. До выборов оставалось все-таки еще почти два месяца. Срок достаточный, чтобы перестроить свои порядки, вызвать резервы, провести мобилизацию. Ничего. Он вошел в дом. Жена и дочь встретили его у широкой мраморной лестницы обширной прихожей, и обе любимые собаки скакали от радости, не зная, чем угодить хозяину, — редких кровей русская борзая Дина и могучая доберманиха-медалистка Челси от элитных производителей прямо из Германии. Он был мрачнее тучи. — Ну что, что еще? — воскликнул он в предельном раздражении, увидев бледные, напряженные лица домочадцев. — Послушай, Коля, — сказала жена. — Мы сейчас видели тебя по телевизору... — Да знаю, знаю все сам!.. — отмахнулся он. — Ужинать будешь? — Какой там ужин! Кусок в горло не полезет. Ну как, уже все собрались? — Ждут тебя. В правом флигеле господского дома на случай экстренных встреч и оперативных совещаний он устроил как бы филиал своего предвыборного штаба. Сейчас там должны были быть трое самых близких его помощников, по поводу которых он даже сочинил что-то вроде каламбура: «Я как Шива, у меня три правые руки». И он пошел к ним через галерею, сопровождаемый собаками, которые все забегали вперед и оглядывались, норовя поймать его взгляд. Когда он вошел, те трое поднялись. — Вопрос у нас один, — с места в карьер начал Платов, — как перехватить инициативу, вернуть «лицо», восстановить имидж. — Надо выяснить, кто пошел на прорыв, — сказал старый мудрый зубр Коломийцев. — Только тогда мы сможем сделать правильные шаги. — Полагаю, вы еще не знаете... — сказал Платов. — Ситуация круто изменилась — и не в нашу пользу. Русаков убит. Мне только что сообщили об этом по моему спецканалу. Известили из судебно- медицинского бюро облздравотдела. Сомнений нет — это убийство. То есть завтра труп несчастной жертвы сатрапа-губернатора, убиенный мною рыцарь демократии и защитник угнетенных будет выставлен перед моими окнами в назидание потомкам. Чтобы никто не усомнился, что эта смерть — на мне. Что все это значит, думаю, объяснять не надо... Он снял трубку телефонного аппарата и набрал несколько цифр. — Никандрова мне! — И через минуту услышал знакомый голос директора областной телерадиокомпании. — Виталий Васильевич! Вы получили сообщение насчет Русакова? — Да, около получаса назад. — Ну так вот. Документов нет. Может, обнаружен не Русаков. Это только гипотеза, понимаете? Кто-то узнал, а может, кому-то и показалось. Пока не будет точно, документально точно идентифицирована личность этого человека, каких-либо сообщений быть не должно. Вы меня поняли? Чтобы ни слуху ни духу! Ответите лично. Затем то же самое распоряжение он сделал руководителю местного информационного агентства и главным редакторам двух крупнейших в городе и дружественных ему газет. Что касается газет другой ориентации, а их в городе и области выпускалось большедесятка, тут он уже никак повлиять не мог и оставалось только надеяться, что весть о гибели Русакова докатиться до них еще не успела. Они проговорили около четверти часа, и Платов, взглянув на часы, включил телевизор с огромным экраном и перешел на областной канал. Из динамиков приглушенно зазвучала скорбная музыка и возникла заставка: две сломанные гвоздики на черном фоне. А затем открылось пространство траурно убранной маленькой студии, в которой царил полумрак, и из этого полумрака явилось лицо мэра города Геннадия Клемешева — красивое и такое знакомое лицо, на котором теперь читалась неподдельная скорбь. И одет он был соответственно происшедшему: в черном костюме и черной водолазке, так что на экране особенно выделялись его темные выразительные глаза, в которых застыла боль. Платов невольно сжал зубы, впившись в это лицо на экране. Тут продумано было все, каждая мелочь, и эта темная, как склеп, маленькая студия, и траурный наряд степногорского мэра. В течение этого дня они несколько раз говорили по телефону, причем Клемешев, кажется, был потрясен разразившейся катастрофой так, как будто там, на площади, он потерял самого близкого человека — сына или брата. И он не пытался отбояриться, не стремился выставить себя непричастным. Лишь сказал, как бы мимоходом, что, видя,непредсказуемо развивается ситуация, неоднократно обращался к Мащенко, прося его разрядить обстановку и убрать омоновцев с площади, но тот слушать его не стал, сославшись на то, что получил соответствующие распоряжения своего непосредственного руководства, ни в чьих советах не нуждается, а вмешательства не допустит. И Платов знал, что это сущая правда: Мащенко соблюдал служебную субординацию свято и демонстративно игнорировал распоряжения мэра, давая понять, что тот ему не указ и суется в пекло поперед батьки. Клемешев говорил, и каждое его слово, каждый обертон глубокого сочного голоса будто плетью стегали по щекам: ах, ослиная голова, вот, вот так надо было выступать! Именно так! И покаяться не забыл, догадался, и за честь Русакова, несмотря ни на что, будто забыв все шпильки и уколы, полученные от того, мужественно вступился, проявил благородство, великодушие, прямо-таки рыцарство... Но когда Клемешев объявил, что, сознавая свою вину и принимая на себя ответственность за случившееся, готов уйти в отставку, Платов словно проснулся от внезапного удара: да вот же, вот же оно! Вот откуда ветер-то дует! И вот это, кажется, действительно был конец... И весь этот грандиозный и страшный, тщательно выверенный спектакль был исполнен только ради одного, ради этой фразы о готовности сложить полномочия мэра, не сумевшего противостоять жестокой, бесчеловечной власти душителя свобод и известного коррупционера губернатора Платова, лишенного возможности отдать разумные и спасительные приказы вопреки губернаторской воле... А это значило, что он действительно решил сложить эти полномочия, выставить свою кандидатуру на выборах и выступить против Платова как действительно реальный и грозный соперник, как смертельно опасный конкурент. Платов понял все. И даже в причине смерти Русакова теперь можно было не сомневаться. Этот ладный малый Гена Клемешев ведь и говорил о нем сейчас так спокойно и благостно, скорее всего, именно потому, что лучше всех знал, где Русаков и что с ним. Ах, как лихо и, черт возьми, как красиво они обошли его! А он остался перед ними оплеванным, обезоруженным дураком. И ведь даже точно так же убрать его самого, этого Клемешева, теперь было решительно невозможно. Его смерть теперь, исчезновение, будь это даже из-за какой-нибудь самой обычной случайности, подписало бы самому Платову, как политику, смертный приговор. Надо было найти какое-то спасительное средство, какое-то противоядие. Но пока ничего не придумывалось. Он резко нажал на кнопку пульта, выключил телевизор и так же резко повернулся к трем своим «правым рукам». Они были бледны и серьезны. — Все понятно, — сказал Платов, — не так ли? Они молчали.
Как и предполагал Турецкий, момент их встречи и общения с прессой на аэродроме, а также его самолично в тот же вечер очень подробно и с разных точек показали по местному Степногорскому телевидению. К счастью, Рыжков и Данилов особо не засветились, держались в отдалении и, кажется, мелькнули в кадре где-то за спинами и головами журналистской стайки, да и то вне фокуса. Ну а что касается его самого, то он, понятно, уже на следующее утро стал достаточно популярен в этом чужом городе и то и дело ловил ненароком направленные на него взгляды. Правда, на улицах он особенно часто не дефилировал, предпочитая заднее сиденье предоставленной ему в распоряжение «Волги». Поскольку его личность в любом случае и не по его воле оказалась теперь раскрытой, он не стал чиниться и легко дал согласие выступить во вторник двадцать первого апреля в местной программе, аналогичной столичному «Часу Пик», который некогда придумал и вел бедняга Листьев, а после принял по наследству Разбаш. Такое выступление как раз очень требовалось ему. Так что это приглашение следовало записать на счет удач. Тут, в Степногорске, эту передачу, которая называлась «Нынче вечером с вами...», вела приятная во всех отношениях бойкая провинциальная теледамочка, готовая атаковать столичного гостя стрелами вопросов. Их программу записывали за полчаса до выхода в эфир, и пока Турецкого причесывали, гримировали и прицепляли микрофон к лацкану пиджака, на экранах шла сводка городских известий. Разумеется, отзвуки трагедии на площади еще оставались в числе первых новостей, и среди них он услышал печальное сообщение, прочитанное молодым диктором-мужчиной, в скорбном голосе и выражении лица которого он не заметил никакого профессионального наигрыша. — А теперь скорбное известие. Как нам только что сообщили из областного Управления внутренних дел, вчерашние слухи об исчезновении Владимира Русакова, как мы и предполагали, оказались ошибочными. Наш известный молодой политик и защитник интересов трудящихся и учащейся молодежи погиб на площади Свободы. Его тело было опознано среди других погибших, и расследование по факту его гибели включено в многоэпизодное уголовное дело, возбужденное по поводу массовых беспорядков на центральной площади Степногорска. На экране маленького телевизора, установленного в углу гримерной, Турецкий увидел широко улыбающегося живого Русакова и невольно ощутил, как каменным кулаком сдавило сердце. Разумеется, Русаков не был первым и последним не будет, но снова подумалось, что, когда в стране принимаются за таких, как человек с таким лицом на экране, это верный признак, что дела на этой земле из рук вон плохи, хуже некуда. Наконец время новостей закончилось, пошла местная реклама, и Турецкого провели в студию и усадили рядом с ведущей в удобное мягкое кресло. За стеклами аппаратных мелькали режиссеры, видеоинженеры, звукооператоры. Многие поглядывали через огромные окна на столичную знаменитость. Включились десятки софитов, подправили свет, и запись началась. Как калач тертый, испытанный, Турецкий прихватил с собой собственный диктофон и во время интервью демонстративно водрузил его перед собой на невысокий столик, чтобы иметь потом документальную запись, которая охладила бы рвение студийных кудесников-монтажеров, гораздых на всякие мелкие и крупные технические фокусы, способные изменить смысл высказываний на прямо противоположный. Такая его предусмотрительность, кажется, не вызвала в ведущей особого восторга, но то было его право, и она не стала артачиться. Дорогие степногорцы! Возможно, некоторые из вас уже знают, что для расследования обстоятельств событий минувшего воскресенья на площади Свободы в наш город была направлена Генеральной прокуратурой группа следователей во главе со старшим следователем по особо важным делам Александром Борисовичем Турецким. Сегодня он в нашей студии... (Турецкий чуть поклонился.) Александр Борисович любезно согласился ответить на некоторые наши вопросы... На груди Турецкого уже был прикреплен маленький микрофончик, и он твердо взглянул в стеклянный глаз камеры, на которой загорелась красная лампочка. — Прежде чем мы начнем интервью, — сказал он, — я хотел бы поблагодарить ваш канал за предоставленную мне возможность обратиться к жителям города и области вот с какой просьбой: в момент печальных воскресных событий, обстоятельства которых нам еще предстоит выяснить, на площади находилось несколько тысяч человек. Мы будем сердечно благодарны всем, кто располагает какой- либо конкретной информацией о том, что тогда происходило, и чем больше мы сможем получить таких сообщений и свидетельских показаний, тем яснее и точнее сумеем воссоздать картину происшествия и соответственно сделать более правильные выводы. Все, кто хотят что-то сообщить, могут обратиться в областную прокуратуру, направив письмо с указанием фамилии, имени, отчества, адреса и телефона либо явившись лично, имея при себе паспорт или какое-либо другое удостоверение личности. Все будут приняты и выслушаны с большим вниманием. А теперь я готов ответить на ваши вопросы, но прошу учесть, что наша группа находится в городе второй день и только приступила к расследованию этого дела. Как вы полагаете, Александр Борисович, на первый ваш взгляд, что произошло тогда — бесчинства хулиганов или политическое выступление? Именно для того, чтобы ответить на этот вопрос, мы и приехали сюда. Судя по тем данным, которые сообщили очевидцы и участники этих событий, здесь произошли массовые беспорядки, связанные с убийствами и нанесением телесных повреждений. Но изначальным импульсом стала политическая ситуация и в вашем городе, и во всей стране. Сейчас по городу начали циркулировать слухи, что всему виной стали ошибочные, а то и провокационные выступления лидера общественно-политического движения «Гражданское действие» Владимира Русакова, который якобы намеревался на этих студенческих беспорядках нажить собственный политический капитал. Но вот мы только что слышали, что случилось с ним самим... Я еще не настолько вник в здешнюю ситуацию, чтобы с абсолютной уверенностью ответить на такой вопрос. Но, насколько мне известно, Русаков не нуждался в повышении собственного рейтинга. Он и так был достаточно популярен и заметен на политической арене вашего региона. Об этом говорят его публикации в газетах, так отзываются о нем практически все, с кем мы успели встретиться. Мы только что услышали о смерти Владимира Михайловича. Известны ли вам какие- нибудь подробности его гибели? Я мог бы сослаться на тайну следствия и не отвечать на ваш вопрос. Но как раз сейчас в интересах следствия я должен приоткрыть завесу и сказать правду: здесь умышленное убийство! Это с достоверностью установлено следствием. Не связываете ли вы происшедшее с предстоящими менее чем через два месяца выборами нового губернатора? Собственно, это был первый вопрос, который я услышал, только ступив на вашу землю. Мы пока не имеем данных, подтверждающих эту версию. Будем работать, будем подбираться к истине. Как долго вы думаете пробыть у нас? Ровно столько, сколько потребует самое тщательное и объективное расследование. Она поблагодарила его, и Турецкий поехал в свою гостиницу, торопя минуту, когда увидит своих помощников, вернувшихся с очередным уловом: Рыжков — из библиотеки и госпиталя, где лежали раненые омоновцы, Данилов — из больницы. Он чувствовал, что это дело начинает захватывать его по-настоящему.
От Степногорского телевидения до спецгостиницы УВД, где поселили Турецкого с его маленькой командой, на машине ехать было минут двадцать. Они промахнули несколько кварталов, то взбираясь по улицам, поднимавшимся на холмы, то ухая вниз по крутым спускам. Турецкий с интересом разглядывал новый город, всегда имеющий свое, особенное лицо, крутил головой, пока не заметил, что за ними неотступно петляют два «жигуленка»: палевая «семерка» и «девятка» цвета мокрый асфальт. «Занятно, кто бы это мог быть? — подумал он. — Уж здесь-то, кажется, я никак не мог успеть нажить себе врагов. Кто это и почему привязались?» Он проверил оружие и усмехнулся над собой: что может противопоставить один человек атаке чуть ли не десятка преследователей? Он мысленно перечислил тех, кто мог бы за ним таскаться и вести наблюдение: ребята из местного УВД, приставленные «пасти» москвичей, чтоб не разрыли ненароком каких-нибудь нежелательных фактов, бдительные парнишки из областного УФСБ, рядовые бандиты, ну и наконец, журналисты, доморощенные папарацци, посланные своими шефами разнюхать, где поселили столичную знаменитость. Вскоре они приехали, и Турецкий поднялся к себе на третий этаж. Но не успел он и плащ сбросить, как снизу позвонил дежурный гостиницы: — Господин Турецкий, вы у себя? К вам хотят пройти какие-то люди. «Странно, — подумал он. — Уж где-где, а здесь я никому, кажется, свиданий пока не назначал». — А что за люди? — спросил он. Тот замялся и, наконец, ответил: — Местные жители. — А сколько их? — спросил Турецкий. — Пятеро. Говорят, очень нужно к вам. Говорят, не уйдут, если не примете их — Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Проверьте документы и выпишите пропуск на одного. Пусть поднимется. «Черт их знает! — подумал он. — Все-таки чужой город, как другая планета. Лучше бы подготовиться». И он вытащил пистолет из кобуры, передернул затвор и сунул оружие за пояс брюк. Минут через пять в дверь осторожно постучали. — Открыто, войдите! — крикнул он. В номер как-то боком вошел плотный кавказец среднего роста и средних лет в дорогой черной кожаной куртке и светлых брюках. — Здравствуйте, — сказал он спокойно и вежливо, почти без акцента. — Позвольте представиться: Али Арсланов, здешний предприниматель. Автоколонки, бензин, автосервис. — Очень приятно, — сказал несколько удивленный Турецкий. — Садитесь. Слушаю вас. Но моя машина в Москве. — Не буду скрывать, — улыбнулся гость, — что я один из очень уважаемых людей в этом городе и моя деятельность намного шире, чем «резин-бензин». Вы понимаете, да?.. — Кажется, понимаю, — сказал Турецкий. — И что же вы хотите? — Тут, когда весь это шурум-бурум был, ну, там, на площади, у меня два племянника пропали. Братья. Они недавно приехали... из Гудермеса. Я их искал два дня, а сегодня... нашел. — И я, кажется, даже знаю, где вы их нашли, — сказал Турецкий. — В морге Центральной больницы, так? Тот кивнул, и в его черных глазах сверкнули искры ярости и горя. — Мальчишки! — сказал он. — Дураки! Хотел их к серьезному делу приставить... А вышло вон что. — Я выражаю вам, как родственнику, соболезнование, — сказал Александр Борисович, — но они впутались, кажется, в очень серьезное дело. Гораздо серьезнее, чем вы можете предположить. Что вы хотите и чем я могу вам помочь? — Понимаете, уважаемый, — потише и доверительно заговорил гость. — Мы мусульмане, мы покорны воле Аллаха. Коран запрещает, чтобы верный пророку столько дней оставался без погребения. Я хотел забрать их из морга, но мне не отдали. Я предлагал им такие деньги! — с искренним удивлением воскликнул Арсланов. — Очень большие деньги! А они не хотят! Говорят: закон, порядок... Понимаете, — сказал он потише, — все говорят, это зависит только от вас. Я решил бы вопрос, но все здешние вас боятся: вы из Москвы. Турецкий вспомнил судмедэкспертов из бюро судебной медицины, с которыми говорил вчера, и кивнул: — Если говорят «нельзя», значит — нельзя, — подтвердил он. — Дело здесь не во мне. И я вам тоже ничем не помогу, закон есть закон. — А, — махнул рукой Арсланов. — Закон, закон... А если я вас хорошо попрошу? Очень хорошо попрошу. — Ничего не получится, — сказал Турецкий. — Пока не разберемся, вам придется смириться. Аллах милостив... Правда, не знаю, как по вашим законам Всевышний относится к наемным убийцам. — А что, — глухо сказал чеченец, — есть сведения, материалы?.. — Именно так, — кивнул Турецкий. — Очень похоже на то, что ваши племянники сыграли именно такую роль, а потом убрали и их, как исполнителей, которые больше никому не нужны. Арсланов вскочил, всплеснул руками, в бешенстве воскликнул что-то на родном наречии и снова тяжело опустился на стул. — Я должен знать, кто их убил. Ты знаешь кто? — От волнения он даже перешел на «ты». — Пока нет, — сказал Турецкий. — Но я думаю, что и вы, как очень уважаемый человек, имеете возможность докопаться до правды и узнать, кто это сделал. Через свои, так сказать, связи и каналы. Арсланов задумался на две-три минуты, а потом сказал: — Я понимаю вас, вы понимаете меня. Скажите только, кого зарезали мои, тогда мне легче будет понять, кого искать, с кем говорить... — Это следственная тайна, — покачал головой Турецкий. — К тому же у меня нет еще всех объективных доказательств. Но завтра все газеты уже будут кричать об убийстве этого человека и всюду будут его портреты. К этому преступлению, вероятнее всего, имеют отношение ваши племянники. Тот, о ком сегодня уже сообщили по телевидению, а завтра будет в газетах, был убит очень тонким, очень острым колющим холодным оружием, чем-то вроде особого кинжала или стилета, причем с надпиленным клинком. У одного из ваших племянников нашли такое оружие с надпиленной пикой. А у второго — одну рукоятку. Пика осталась в теле убитого, прямо в сердце... Это был очень хороший человек. Сейчас мы проводим ряд экспертиз криминалистического и медицинского характера. Чеченец молчал, опустив голову. Потом произнес скрипуче и гортанно: — А их как убили? Моих, ну? — Их застрелили, — сказал Турецкий, — недалеко от площади. — Ну, хорошо, — сказал Арсланов. — Ведь вы уже все узнали. Быть может, их души в аду. Но отдайте тела. Турецкий покачал головой: — Поймите, я не имею права. Через день-два вы их получите. Пока тела ваших родственников нужны для проведения экспертиз. — Ладно... — Арсланов снова вскочил и несколько раз прошелся по номеру из угла в угол. — Может, так — вы даете мне их, чтобы предать земле, а я, Аллахом клянусь! — да покарает меня Аллах, и весь род мой, и всех детей моих, если слукавлю и обману, — я достану тебе тех, кто расстрелял моих племянников. Турецкий задумался, глядя ему в глаза. Нет, этот человек не должен был обмануть. Если удастся, он и правда принесет имена тех, кто вывел в расход его лихих племяшей. Но принесет вместе с головами убийц. — Я, наверное, мог бы вам помочь, — сказал Турецкий, — вошел бы в положение и попытался бы ускорить проведение комплексной экспертизы, чтобы побыстрее отдать тела вам. Сегодня это исключено, но завтра-послезавтра вы сможете их похоронить. — Дорогой, — сказал Арсланов, — выручи... — Но, — сказал Турецкий твердо и непреклонно, — мое условие будет такое: если вы сумеете выяснить, кто убил ваших, — кстати, как их звали?.. — Ахмат и Руслан... — с готовностью сказал уважаемый дядя убийц. — Так вот, — продолжил Турецкий, — мне нужны только имена. Никаких расправ, никакой кровной мести! Если вы их прикончите раньше времени, главный убийца останется безнаказанным. Ведь согласитесь, Али, куда нужнее знать, кто направил убийц, кто отдал приказ... Кстати, можно допустить, что, если вы поспешите, это плохо кончится и для вас, и для ваших детей. — Обещаю! — воскликнул чеченец. — Хотя выполнить эту клятву будет трудно. — Нам всем трудно, — сказал Турецкий. — Ну что же, — поклонился Арсланов. — Прошу извинить за беспокойство. Надеюсь, до скорой встречи. Когда мне можно будет забрать моих родичей? Турецкий снял трубку и, пролистав свою записную книжку, позвонил заведующему бюро судмедэкспертизы области, поздоровался и, извинившись, что звонит прямо домой, спросил, когда можно будет выдать родственникам тела убитых чеченцев. Поскольку их личности установлены, эксперты взяли необходимые пробы и произвели вскрытие, он, как следователь, теперь не видит к тому никаких препятствий. И, положив трубку, повернулся к своему гостю: — Можете все готовить к погребению в четверг. — Мы благодарны, — сказал Арсланов, — не только от себя, но и от всего рода. Мы вам тоже еще сможем помочь. — Чем? — грустно усмехнулся Турецкий и чуть прищурил глаз. — «Резин-бензин»? — Зачем? — пожал плечами уважаемый автопредприниматель. — Ваша жизнь. В тот же вечер Турецкий связался со спецотделом МВД и попросил сообщить ему информацию на российского гражданина Али Арсланова, жителя Степногорска, пятидесяти пяти лет, владельца сети бензоколонок, автомагазинов и предприятий автосервиса. А уже утром следующего дня на его факс поступила информация из спецотдела МВД РФ о том, что, по оперативным сведениям, указанное лицо является лидером чеченской группировки, частично контролирующей регион, весьма уважаемым криминальным «авторитетом» по кличке Алибек.
Пора было отправляться... Машина уже ждала внизу, люди были собраны и готовы. Мэр Степногорска Клемешев взглянул на свои золотые швейцарские часы, поднялся из-за стола и прошелся по кабинету. Оставалось еще несколько минут... Надо было подумать, собраться, подготовить себя. Ну что же... Человек суеверный, он трижды постучал по темному полированному дереву длинного стола. Сомнений не было: ему шел фарт. Ему вообще часто фартило. Но такой недели он не помнил уже давно. Он отошел в угол и окинул взглядом эту большую светлую комнату. Все, как обычно, как во всех таких кабинетах: два стола, состыкованных буквой «Т», высокое черное кресло, так называемое «кресло руководителя», за спиной — российский флаг на американский манер... А вообще довольно скромно, никакой роскоши. Да и мыслимо ли, чтобы градоначальник позволял себе лишнее, если в его городе, в полуторамиллионном гиганте, где стоят или перебиваются разовыми заказами огромные заводы, а люди питаются какой уж месяц одной российской спасительницей — картохой. Нет уж! Это пусть в Москве катаются себе как сыр в масле, будто знать не зная, что творится по всей стране. А тут жизнь своя и свои правила, и, если в твой кабинет приходят твои сограждане-горожане, просят, взывают, только в ноги не кидаются, ты обязан быть «на высоте» той роли, которую взялся играть, ввязавшись во всю эту катавасию. Пусть приходят и пусть видят, пусть убеждаются и говорят другим, пусть весь город будет наслышан, что мэр катается не на немецком броневике ценой в двести тысяч долларов при двух джипах охраны, как губернатор, а в обычной «Волге». Он взял в руки черную коробочку мобильного телефона, поднес ко рту: — Ну что? Как там? — Все готово, — ответили из трубки. — Все, как надо. Ни заминок, ни чехарды. — Все должно быть четко, как в Москве, только лучше... Ну, о'кей, буду на связи... Он и обрядился сегодня так же, как в тот вечер, когда выступил по телевидению, — простой черный костюм, черная водолазка. Никаких казенно-официальных галстуков, траур есть траур. Он вернулся к столу и спокойно, властно уселся в свое кресло — заметно похудевший за минувшие три-четыре года, но все еще массивный, с тяжелыми покатыми плечами штангиста или борца. Чуть опустил голову на грудь, прикрыл глаза и задумался, словно задремал на несколько секунд. И промчались перед ним видения, пронеслись, неуловимые, как облака, и сам он будто перенесся на много, много лет назад. В тот год, восемьдесят третий по счету этого жаркого века, на свете приключилось много всякого, и, наверное, мало у кого отложились в памяти семь пожаров, случившихся на протяжении года в самых разных местах великой советской империи. По каждому из них возбуждались уголовные дела, которые, впрочем, решительно ни к чему не приводили и бесславно прекращались как сотрудниками внутренних дел, так и органами госбезопасности. То ли обширная территория страны тому виной и причиной, то ли отсутствие тогда компьютеров, но как-то уж так незадачливо вышло у отечественных оперативников, что все эти чрезвычайные происшествия остались нераскрытыми, в разрозненном беспорядке, и никому не пришло в голову объединить их и провести следствие по совместным делам, хотя случаи как бы сами напрашивались на это. Никто не допетрил, не сообразил, что если, пусть и на дистанциях огромного размера, на расстоянии в тысячи верст, вдруг начинают сгорать особо охраняемые помещения с картотеками паспортных отделов милиции, столов личного учета отделов кадров, военкоматов, учебных заведений и промышленных предприятий, то это, скорее всего, неспроста и некая связь между ними наверняка прослеживается. Но в конце концов спохватились, объединили и свели оперативные сводки, однако, видно, поздно уже было, и сгорела, обратилась в пепел та красная нить, которая, может, и привела бы к тому, кто повадился подпускать в самые серьезные и тщательно охраняемые помещения красного петуха. Ну, что сгорело, то сгорело, обратилось в прах, в черную бумажную золу. Клемешев открыл глаза и снова закрыл. Где найти талантливого писателя, способного рассказать о его жизни? О мальчишке-сироте, попавшем в суворовцы, а после в командное офицерское училище, откуда вырвали, едва дав доучиться, и с первыми колоннами перебросили на юг. Затем — несколько дней минимальной подготовки и через границу, в горы, где уже в первые часы началась смерть, а он — командиром над мальчишками лишь двумя годами моложе, испуганными, трясущимися, ни черта не понимающими... А после — два года там, в этих проклятых горах, где его заставили и научили убивать, а он оказался исправным учеником и делал это, в отличие от большинства других, на удивление легко и не мучась бессонницей и ночными кошмарами. И сам много раз только чудом увертывался от пуль и осколков и все смотрел, вглядывался в то, что видел вокруг... Вот смотреть, вдумываться и делать выводы он научился сызмальства, еще в детдоме. А тут, в составе «контингента», он довольно скоро смекнул, что не все тут воюют за идею, в которую, честно говоря, и не верил никто, даже последний салага, что тут башковитые люди налаживают связи и делают деньги, а значит — это шанс, быть может, единственный, чтобы вырваться из нищеты и бездомья. Оружие из России шло эшелонами, потом, через горы и перевалы — автокараванами, летело набитыми до предела транспортными самолетами. Но не все уходило по назначению. Перепадало и врагу, и это было часто совсем несложно в условиях, когда жизнь не стоила ни копейки и люди гибли и исчезали десятками,, пропадали безвозвратно — то ли в «вертушках» сгорали, то ли падали в пропасти, то ли навеки канули в плену. Он ненавидел тех, кто затеял все это и жировал и нагревал руки. А кто он был? Всего только старший лейтенант, а после — капитан. В их частях, в вечно обманутой и обделенной матушке-пехоте, с прохождением по званиям было туговато. Его перевели в спецназ. Операции и рейды, захваты, трупы у дувалов, дым и копоть... Он давно перестал считать, сколько их там, за спиной, этих «жмуров». Но однажды, где-то в районе Герата, ночью, капитан Юрасов Сергей, а так звали его от рождения, вдруг почувствовал, что дольше тут оставаться нечего. Слишком долго берегла и хранила заступница-судьба. А оружие, золото и наркота уже двинулись на север, обратным путем, тайными тропами, через нужных людей на блок-постах, в спецкомендатурах и на погранзаставах. Тут ему подфартило опять, да и сам посодействовал судьбе-индейке: оказался при трех полковниках, приторговывавших амуницией и боеприпасами, по-тихому гнавших свой товарец то под видом техники, отправленной для ремонта и восстановления, то под видом военных грузов, а то и в цинковых коробках, предназначенных для «прижмуренных» шурави. Полковники взяли его посыльным, сопровождающим их груз, вроде экспедитора. Он свое откапитанил, отправляли в Россию. Юрасов понимал: таких порученцев грохают без задержки, а стало быть, надо было соблюсти свой в полном смысле жизненный интерес. У него же, как потом стали говорить, уже «все было схвачено», и по части каналов «дури», и по части «железа». Он уже знал на ощупь и на запах, какой он из себя, господин доллар, и завел с ним крепкую мужскую дружбу. Вот тогда-то там и исчез, в одночасье сгинул и распылился в молекулы капитан Юрасов. Будто бы попал в засаду, отбивался от «духов», колонна частью сгорела, частью грохнулась в пропасть со всей командой и бесценным грузом. Но он ушел в Россию, уже с чужими документами на имя прапорщика Калинчука, и переправил груз, и оставил там, в горах, крепкие концы и надежные связи. А после и Калинчук куда-то исчез, а он, уже под третьим именем, наладил дорожку прямехонько в блатной мир, где стал человеком полезным, а то и просто необходимым, известным под кличкой Адмирал, возможно, потому, что еще несколько лет щеголял в десантной тельняшке. Вот тогда-то и полыхнули одна за другой секретные комнаты. И о том, как удалось это, чьими руками и за какие деньги, тот, кто взялся бы описать коловращения его пути, наверняка должен был бы настрочить целую главу. Тогда и растаяли, как сон, воспоминания о суворовце, курсанте училища и юном лейтенанте. Да не о том речь, не про то песня... Его парни, кто остался жив, не запропал ни под Кабулом, ни под Кандагаром, возвращались, и он сам находил их, умелых, обстрелянных, не боящихся никого и ничего и совершенно ненужных этой обыкновенной жизни. Из них понемногу набиралась команда, сколачивался отряд, отлично вооруженный, мобильный, по-военному организованный. Каждый, кто вливался в его бригаду, получал и деньги, и машину, а если требовалось, и чистые документы. И это были уже не только бывшие «афганцы», но и совсем другие парни, прошедшие закалку не войной, а тюрьмой. Селекция была жесткой. Всякий, казавшийся ненадежным, готовым свалить, вильнуть, уйти «на гражданку», почти сразу же исчезал без малейших следов пребывания этого человека на земле. Довольно долго, несколько лет, они почти не «гуляли», не шумели по-крупному. Закрепляли позиции, накапливали силы. А после, когда наступили новые времена и попер главный фарт, большая лафа, тут уж все пошло в дело — и нефть, и компьютеры, и первые кооперативы, и банки, и охранные фирмы, и городские рынки, маленькие войнушки, прозванные газетами «горячими точками». Вот тогда-то они и вылезли из укрытий и двинули на передовую, наводя ужас на растерянную страну, — беспредельно жестокие, не знающие сострадания, всегда и на все готовые и как бы неуязвимые. Это был совершенно новый тип криминального сообщества, поначалу решивший просто вытеснить и смести старый воровской закон. Однако лучшие головы новейшего преступного братства, посовещавшись и прокачав проблемы, пришли к убеждению, что проще и выгоднее заключить с ворьем конструктивный союз ко взаимной выгоде и ради поддержания порядка. Среди этих лучших голов, сумевших подняться над мелким и частным ради общего и основного, был и некто известный в уголовном мире под прозвищем Адмирал. Благодаря обретенному чужой кровью, собственным потом и смекалкой авторитету в «параллельном» криминальном мире, он был коронован в тридцать три года на «сходняке» в Питере «вором в законе» и стал одной из самых засекреченных фигур в российском уголовном мире, особенно ценной тем, что его знал в лицо, по имени и по месту в преступной иерархии лишь самый узкий, предельно узкий круг лиц из числа высшего блатного общества. Еще там, в Афгане, а может, и чуть позже именно он одним из первых почуял, куда движется страна. А это значило, что в скором времени придется менять все, весь уклад и стиль жизни, что впервые в истории появляется совершенно реальный шанс для преступного сообщества тихой сапой подмять и сделать своей собственностью целое государство, со всем его движимым и недвижимым и со всем народом. А для того чтобы добиться этого, чтобы решить эту воистину всемирно-историческую задачу, требовалось быть на высоте, на уровне современных знаний. И хотя ему ничего не стоило привлечь и купить самые смелые и талантливые мозги страны, он, неведомо откуда выплывший в Степногорске бизнесмен средней руки Геннадий Клемешев, не погнушался и пошел учиться, закончил заочно экономический, причем учился без дураков, постигал и впитывал основы тех знаний, без которых, он уже понимал, в будущем не обойтись. Тут надо было разбираться самому, не полагаясь только на гениальных наемников, надо было петрить по-настоящему, чтобы не обвели вокруг пальца, не «кинули» как-нибудь ненароком свои или чужие. И потом, это действительно был серьезный капитал. Он много читал, пристрастился к книжкам еще пацаном-суворовцем, и все пошло впрок и должно было принести стократную прибыль, когда пришел бы наконец его час. Он понимал и всегда говорил, что страну, то есть государственную машину, прежде чем крепко ухватиться за руль, необходимо раскачать и обескровить, ослабить во всех сочленениях и узлах, и, когда загрохотали пушки и полетели бомбы в Чечне, тот мир, которому он принадлежал и которым руководил на доставшейся ему немалой делянке, тоже не остался без навара, к обоюдному выигрышу и российских и чеченских планов. И эта общая взаимовыгодная работа временно связала предпринимателя Клемешева с влиятельными кавказскими группировками в разных регионах России, которые тоже надо было использовать в своих целях и устранить умно и грамотно — чужими или их собственными руками. С той же тактической целью Клемешев заключил союз и с чеченской группировкой в Степногорске, в городе, который он определил себе на жительство. Причина такого выбора было вовсе не случайной. Он любил этот город, и, заглядывая в будущее, где ему предстояло выступить в новой роли респектабельного политика, эта площадка казалась наиболее привлекательной и подходящей. Пришла пора выходить из тени и становиться тем, кем он должен был стать: народным любимцем, своим в доску парнем, который все понимает, живет и дышит одним воздухом со своим народом, хлебает с ним из одной миски и не даст в обиду, как говорится, ни вдову, ни сироту. Он захотел, решил и стал мэром и честно оттрубил почти весь свой срок, и все знали, что их молодой мэр не нажил ни палат каменных, ни дворцов с бассейнами... И если он и считал кого-то своими реальными противниками, то это были губернатор Платов и социолог Русаков. И оба мешали ему. Люди, жители, горожане, среднестатистические представители электората могли думать, что не кто иной, как Платов препятствует осуществлению планов и начинаний их мэра, ограничивает бюджет города — одним словом, не дает развернуться молодому градоначальнику в полную силу. Между тем его отношения с Платовым были внешне уважительными, корректными, вполне соответствующими положению каждого. Никто не мог бы упрекнуть его, Клемешева, в нелояльности губернатору, но сам образ и стиль жизни каждого в понимании любого беспристрастного человека должны были говорить сами за себя и свидетельствовали о принципиальном различии их амбиций и характеров. Клемешев даже порой удивлялся, что такой опытный человек и прожженный политик, как Платов, не чувствует этого, не слышит тиканья пущенного в ход часового механизма этой заложенной под него мины замедленного действия и продолжает жить, как живет, согласно старым номенклатурным цековским стандартам, что, естественно, ожесточало далеко не процветающее население. А Русаков мешал совсем по-другому. Этот, напротив, соперничал в популярности, отнимал очки, уводил приверженцев, заслонял, затмевал. И на самом деле он был, наверное, даже более опасен не только своей логикой, но и той бесхитростной открытостью, которую так сильно чувствует и на которую так падок доверчивый простодушный народ, а это давало Русакову преимущество совсем другого качества и другого значения. Он не играл — ему не надо было что-то изображать, перелицовывать себя, и в том состояла его главная сила и главная опасность. Впрочем, мешал он Клемешеву и еще по одной причине, достаточно весомой, а потому был к нему и особый счет... Теперь этот главный противник исчез, был нейтрализован самым надежным и радикальным способом. И вот сейчас надо было подняться из кресла и отправляться на его похороны.
В разных концах города туда же, во Дворец спорта, где со вчерашнего дня были выставлены для прощания шесть красных гробов (еще одним, прибавившим счет, стал молодой омоновец, получивший перелом основания черепа и умерший в госпитале), собирались одновременно несколько человек. Собирался старший следователь по особо важным делам российской Генпрокуратуры Александр Турецкий со своими коллегами и помощниками Рыжковым и Даниловым, собирались, словно осиротевшие, руководители «Гражданского действия», собиралась мать Русакова, собирался губернатор области Николай Иванович Платов, который о многом сумел передумать за эти два дня и ко многому был готов теперь. Но к звонку, который раздался минут за сорок до выезда из здания, где размещалось губернское правление, он все же готов не был. — Николай Иванович! Дело вот в чем, — задыхаясь и забыв даже поприветствовать, взволнованно заговорил исполняющий обязанности начальника областного УВД Калмыков. — Поступил сигнал: на вас готовится покушение! — Полная чушь! — решительно тряхнул головой губернатор. — Чушь и еще раз чушь! Мало того, я даже могу предположить, откуда ветер дует. Элементарная провокация. Просто кое-кому надо, чтобы я на посмешище всему городу сидел, как мышь в норе, боясь и нос высунуть. Я не собираюсь принимать на веру... — Да нет, Николай Иванович, к сожалению, все гораздо серьезнее... — Поясните! — отрубил Платов. — Наши люди действительно зафиксировали на крыше одного из зданий в районе площади появление снайпера с оружием. — Опять же чепуха, — раздраженно проговорил Платов. — И уверяю вас, что этот так называемый снайпер держался достаточно открыто, чтобы его ничего не стоило обнаружить. Так ведь?.. — К сожалению, нет. Напротив, он был замечен чисто случайно. По-видимому, это человек с большим боевым опытом: как только был зафиксирован, сразу почувствовал это и покинул укрытие. — Но вы, надеюсь, блокировали здание и взяли его? — К сожалению, нет. — Почему? — спросил Платов, которому вся эта история и правда начинала очень сильно не нравиться. — Потому что... тут же на соседнем здании наши люди заметили еще одного и... В это время зазвонил другой телефон, аппарат прямой связи с начальником областного Управления ФСБ. — Подождите! — бросил губернатор и снял вторую трубку, сразу узнав знакомый голос. — Слушаю вас, товарищ Чекин! — Здравствуйте, Николай Иванович! Звоню, чтобы сообщить: к нам сейчас поступило предупреждение по форме «три ноля». По поводу вас... Мы считаем недопустимым ваше присутствие на похоронах. — Я уже имею такие сведения, — сказал губернатор. — А что у вас конкретно? — По информации, поступившей из центра, в Степногорск прибыл высококлассный снайпер-чеченец... Некто Исса. — Да эти-то тут при чем! И при чем здесь я? Мои пути с чеченцами как-то не пересекались, — уже не скрывая гнева, воскликнул Платов. — Тем не менее мы не можем допустить вашего появления на публике, в гуще народа. — Но я должен там быть, понимаете? Обязан! — злобно рявкнул губернатор. — Что же я, по-вашему, должен ввести в фарватер реки подводную лодку, залечь на дно и руководить областью оттуда? — Мы несем ответственность за вашу жизнь. — В общем, так, — сказал Платов. — Мы сейчас обсудим этот вопрос с начальником моей личной охраны. Как он решит, так и поступим. Вошел начальник личной охраны, майор ФСБ Гущин. — Николай Иванович, сведения серьезные, точные... В такой ситуации, даже если мы сегодня задействуем резерв, прикрыть вас и обеспечить стопроцентную безопасность мы не сможем. Надо отказываться. Народу будет море, там, вполне вероятно, будут рассеяны киллеры. Все знают, что вы не трус, но судьба не любит, когда с ней шутят. — А вы можете допустить, что все эти фокусы со снайперами, возможно, и не ради меня. Вдруг планируют убрать кого-нибудь другого? — Возможно, но... — Ну что, что? — неожиданно усмехнулся Платов. — Кажется, мой начальник охраны всерьез полагает, будто я в этом городе больше всех достоин пули? Ладно, ждите! У нас есть еще минут двадцать на раздумья. — Вы позволите, Николай Иванович, на случай, если вы все же решите выехать в город и принять участие в церемонии, вручить вам и передать моему прямому руководству соответствующий рапорт? — Валяй, майор, — усмехнулся Платов, — твое право. Чего, правда, страдать-пропадать, ежели объект ответственности сам прет на рожон, так? Валяй, пиши! А теперь ступай! Гущин закрыл за собой дверь, и Платов вышел в соседнюю, секретную комнату для переговоров, где находились трое из его группы анализа, уже введенные в курс дела... — Что будем делать, господа хорошие? — Он внимательно, зорко всматривался в лицо каждого, переводил взгляд с одного на другого. Все трое молчали. Наконец один из них кашлянул и тихо сказал: — Собственно говоря, нам надо сделать выбор перед убийством физическим и политическим... — Знаете что? — зло сказал Платов. — Мне от вас не афоризмы нужны, а дельные советы. Будь я на вашем месте, я бы, конечно, тоже молчал В общем, еду! Иначе завтра мне просто нельзя будет на люди показаться. Что ж! Попробуем и мы на их идее намыть свое золотишко. Он снова взял со стола трубку радиотелефона и связался с руководством городской телерадиокомпании: — Приветствую вас! Примите два распоряжения! Первое: немедленно прервать передачи и передать в эфир текст экстренного сообщения: «Как только что стало известно, во время проведения сегодняшнего траурного шествия и митинга готовится покушение на губернатора области Платова». И второе: извиниться заизменение в сетке программ и объявить, что... по просьбе трудящихся оба городских канала будут вести прямую трансляцию с траурного митинга и похорон. Работать не менее чем тремя камерами. Одна камера — постоянно на губернаторе. Всё поняли? — Но... — смешался директор телерадиокомпании, — простите, Николай Иванович, мы уже не успеем. И это что, серьезно? — Разумеется, серьезно, — грубо сказал Платов. — И именно поэтому вы должны успеть! У вас же есть дежурный автобус ПТС! Так что, если меня... ухлопают, получите сенсационный материал, так сказать, мирового класса. — Значит, вы... едете? — почти шепотом проговорил один из его ближайших советников-аналитиков. Платов не ответил и даже не взглянул на него. Он задумался о жене и дочери. Обе были сейчас дома, в особняке, и вполне могли стать свидетельницами этого крутого шоу. Он позвонил в особняк, коменданту губернаторского дворца. — Коржиков! Это я! Немедленно, без всяких вопросов — отключить телеантенну на крыше! Немедленно, слышал? Беги и отрубай! Он вызвал Гущина. Тот вошел очень бледный, с крепко сжатыми губами. — Не трусь, майор, — сказал Платов. — Ну что, написал? Давай подмахну! — Никак нет, господин губернатор! ' Передвижная телевизионная станция. — Ну, и на том спасибо. В общем, так: в темпе тащи мой бронежилет, ну, тот, белый, титановый, и прикинем, где буду я и где будут твои. Все остальное — в твоей компетенции. Блокировать все подъезды, расставить по позициям твоих снайперов. Ну и все, что положено... — Значит, решили? — Двум смертям не бывать. В это время опять тревожно заверещал телефон. Один из ближайших сотрудников Платова поспешно взял трубку и поднял на губернатора растерянные глаза: — Николай Иванович, это Клемешев. Просит вас... Платов взял трубку: — Слушаю, Геннадий Петрович! — Что-то я ничего не пойму, Николай Иванович... — Он был явно взволнован, встревожен, даже поздороваться позабыл. — Я сам не видел, но мои люди в приемной... Там у нас телевизор... сказали, будто своими ушами слышали, мол, готовится покушение на губернатора... Ахинея какая-то! Так вы будете на прощании? Я сам сейчас выезжаю... — Да, — сказал Платов, — действительно, поступили такие сведения. Так что хочешь не хочешь, а надо ехать, может быть, лезть под пули. «Ну вот, — подумал губернатор, — вот ты и попался, мой мальчик! Сейчас кинешься отговаривать, убеждать... » Но Клемешев молчал. Потом тяжело вздохнул и сказал: — Не сочтите за лесть, но я всегда уважал вас, Николай Иванович. — Что это вы обо мне уже в прошедшем времени, а, господин градоначальник? — нервно хохотнул Платов. — Конечно, безумие, в сущности... Вот такой он, наш с вами хлеб... А что бы вы сделали, будь на моем месте? — Не знаю, — сказал Клемешев. — Честно, не знаю. Но одно точно: где бы вы ни были сегодня, я буду рядом с вами или впереди вас. Пока я мэр этого города, иначе не будет. — Ну что ж, спасибо, — усмехнулся Платов. — Действительно, я тронут. Значит, до встречи. Он задумался. Что все это могло означать? Или он с пылу с жару перемудрил и зря погрешил на Клемешева? А значит, и все построения, догадки, озарения, что называется, мимо денег? Или?.. Или этот парень и сам не промах, а уж тем более его меткие снайперы? И при чем тут тогда какие-то чеченцы?.. Пора было ехать. Если бы Платов Николай Иванович верил в Бога, он бы, наверное, сейчас мысленно помолился. Но не верил он ни в каких богов, ни в какие чудеса. Он был реалист и атеист. И потому пошел напяливать под рубашку вполне материальный французский бронежилет, точь-в-точь такой же, как у самого Президента.
В изголовье Русакова, лежавшего первым по ходу движения людской вереницы, сидели Наташа и его мать. И по тому, как далеко разнесены были их стулья, было понятно, как далеки были эти женщины и при жизни того, кого провожали сегодня на место последнего упокоения. Наташа ничего не могла понять. С той минуты, как увидела его на мраморном столе, прикрытого белым, будто что-то с головой случилось: осознавать осознавала, а понять не могла, невольно ловя себя на странной мысли, что теперь ей почему-то даже намного тяжелей, чем когда осталась без отца. А люди шли и шли и смотрели на нее, и многие плакали, и клали цветы к подножию постамента, на котором стоял гроб с телом Русакова. А музыка делала свое дело, медленно убивала, выжигала душу... Вот какое-то оживление и беспокойство возникло в толпе у входа, люди отхлынули, в образовавшемся проходе вдали показалась плотная маленькая толпа неторопливо идущих мужчин. Засверкали вспышки фотографов, ярко вспыхнули осветители на видеокамерах, и за телохранителями она увидела идущих рядом, плечом к плечу, губернатора Платова и Клемешева. Они шли, приближались, и она видела их все лучше сквозь какую-то серебристую вуаль. Шум и ропот пробежал по рядам людей, узнавших губернатора, мэра и их свиту. Все были с такими же траурными повязками на рукавах. Вот охранники расступились. Сначала высокий и статный, седовласый Платов сделал шаг по направлению к гробу Русакова и церемонно поклонился, как и положено по протоколу такого мероприятия. За ним так же подступил к обитому красным гробу и Клемешев, но не поклонился, а просто застыл, опустив голову, и стоял так почти с минуту, и Наташа видела, как он бледен, как подавлен и как нервно подергивается его щека. Это был он, и это был снова другой человек, словно вновь переродившийся и как будто даже страшно одинокий в этом огромном зале, наедине с охватившим его неизбывным горем. Он словно и не заметил ее или не узнал и медленно побрел, на глазах у сотен жителей своего города, мимо гробов. Какая-то женщина быстро подошла к нему и подала ворох гвоздик, белых и красных, и он, двигаясь от гроба к гробу, клал в ноги покойным, каждому из тех, кого хоронил город, по две роскошные гвоздики, красную и белую. И операторы снимали это, снимали все, издали и с предельно близких расстояний, а он двигался, как бы не видя никого, превратившись в живое воплощение скорби. И снова, в какой уже раз за эти дни, Платов подумал, каков же ловкач этот парень. И вот он снова обходит его на повороте, уже на глазах у всех, а он, Платов, опять оказался задвинутым куда-то на задворки со своим дурацким, стандартно-типовым советским венком. Турецкий тоже был здесь, стоял в довольно многочисленной толпе городских чиновников, сгрудившихся по другую сторону зала. Александр Борисович отлично понимал, что присутствовать ему на этом печальном представлении абсолютно необходимо, что, может быть, здесь приоткроется какая-то завеса, тихо звякнет заветный магический ключик, без которого нет шансов на успех у любого следствия. И он отлично понимал, сколько страстей, невысказанных, тайных мыслей и чувств бушует в этом накаленном воздухе спортивного зала. Разумеется, как и подавляющее большинство степногорцев, он уже слышал экстренное сообщение, прошедшее по обоим каналам местного телевидения о подготовке покушения на губернатора в ходе траурного уличного шествия и митинга на площади, где оборвалась жизнь тех, кого вышел сегодня хоронить весь город. И это сообщение не столько насторожило или встревожило, сколько заинтересовало его. Что стоит за этим? Какая-то лихая игра за голоса избирателей, демонстрация безоглядной отваги, состязание характеров или что-то еще? Он был почти уверен, что это все же, скорее всего, грубая инсценировка, рассчитанная на впечатлительность сограждан, созванных присутствовать на щекочущем нервы представлении, что, возможно, тем самым кто-то решил переключить внимание всех участников процессии с основного события на соблазнительный «детективный поворот» темы — ухлопают, не ухлопают, будут стрелять или все это просто-напросто дешевый и в полном смысле слова площадный балаган. Возможно, тут была заложена еще одна задача: предельно сократить число людей, вышедших на гигантскую гражданскую панихиду перед простой и каждому понятной угрозой в ходе чьих-то разборок схлопотать ненароком шальную случайную пулю, прошедшую мимо намеченной мишени в перекрестье оптического прицела снайперской винтовки. Да, тут много, много чего могло быть, над чем можно было поломать голову. Вглядевшись, он узнал в измученной молодой женщине в черном, сидевшей у гроба Русакова, ту, которую встретил три дня назад у морга, и сразу вспомнил все, и снова как будто что-то закольцевалось и связались концы. А еще он с острым интересом и вниманием всматривался в лица людей из здешней правящей элиты, в выражения их глаз, в каждый их жест. Губернатора Платова он и раньше часто видел на экранах телевизоров, читал его обширные интервью в «Независимой газете», а вот Клемешева, мэра Степногорска, видел впервые, и почему-то эта фигура показалась ему очень непростой и чрезвычайно любопытной, как с обычной обывательской, так и с профессиональной точки зрения. Он не мог бы и сам себе объяснить, в чем тут штука, и тем не менее... Особенно занятной показалась Турецкому эта изящно разыгранная мизансцена с гвоздиками, которые он клал в гробы. Слишком красиво это было, слишком изысканно и продуманно, чтобы принять за чистую монету. Он уже знал, что степногорский мэр вышел из лона ЛДПР с ее партийным вожаком, обожающим дешевые актерские эффекты и игру на публику, или с незабвенным Марычевым, всероссийским шутом гороховым с мандатом депутата Госдумы. Но нет, в широкой спине, крепкой шее и во всей плотной фигуре здешнего мэра невольно чувствовалось что- то серьезное, едва ли совместимое с фиглярскими штучками записных политскоморохов. Музыка смолкла... Началось легкое замешательство. Череда прощающихся горожан прошла в сторону выхода, а новых отсекли. Турецкий из своего угла видел, что руководство города собралось в противоположной стороне зала и что-то обсуждает там. А к гробам подошли курсанты степногорского Высшего командного училища сухопутных войск — стройные молодцы в парадных формах, подняли гробы и медленно, чеканя шаг, понесли один за другим из Дворца спорта. — Простите, вы Александр Борисович Турецкий? — К нему подошел один из людей, сопровождавших губернатора и мэра, обычный порученец в штатском. — Да, это я, — кивнул Александр Борисович и шагнул навстречу. При этом он дал понять обоим своим следователям, чтобы не вздумали расслабляться и глядели в оба. — Вас просят подойти наш губернатор Николай Иванович Платов и мэр города Геннадий Петрович Клемешев. Хотят познакомиться лично. — Пожалуйста, — кивнул Турецкий и пошел вместе с ним через зал. И здесь, невдалеке от распахнутой двери в широкую галерею, ведущую к выходу из дворца, туда, где сверкало солнце, он оказался в нескольких шагах от той молодой высокой женщины, которая не отходила от гроба Русакова, а теперь медленно шла вслед за ним, чуть в стороне, и каждая черта ее лица воплощала безграничность горя и страдания. И все же она остановила на нем взгляд, как будто с удивлением. А потом он понял: узнала. Но тут к ней прихлынули те люди, что стояли за ее спиной, какая-то женщина приобняла ее, и чья- то рука, будто не зная, как выразить сочувствие, поправила на ее голове черный газовый платок. Это, видимо, были друзья Русакова, возможно связанные их общей работой в движении, а значит, все они еще должны были быть допрошены им. Но это потом... Человек, посланный за ним, подвел Александра Борисовича к тем, кто хотел лично познакомиться с московским «важняком». — Рад, что вы у нас, — сказал Платов. — Я, конечно, о вас слышал, только повод, видите, какой... Мы очень надеемся и рассчитываем на вашу по- мощь. Есть у вас какие-нибудь просьбы, пожелания? Мы готовы создать вам оптимальные условия для вашей работы. — Благодарю вас, — сказал Турецкий, — и за внимание, и за желание оказать нам содействие. Просьб пока нет. Если появятся — не премину обратиться. Только сегодня, мне кажется, вам надо было бы в первую очередь позаботиться о себе. Это я вам как юрист говорю. Вы смелый, прямо скажем, отважный человек. Но коли есть вероятность опасности, мне кажется, лучше было бы избежать напрасного риска. — Я рад, что вижу в вас разумного и трезвого человека, — сказал, сделав шаг навстречу, мэр города Клемешев. Он протянул большую руку, и Турецкий, сам далеко не слабосилка, ощутил чугунную мощь пожатия этакого русского богатыря. Да и красив он был, не отнять! И конечно, знал себе цену. — Хорошо, что вы сказали это. Иногда человеку со стороны это даже проще, чем своим. Теперь ведь такая жизнь: могут не только угрожать, могут и вправду решиться... Турецкого так и подмывало спросить: а кем мог бы оказаться этот решительный террорист, но Платов нахмурился, кинул взгляд на часы и решительно шагнул в сторону выхода. Турецкий невольно восхитился волей и выдержкой этого человека. Он не хотел оказаться в этой группе начальников и понемногу стал отставать и вскоре уже оказался на проспекте, где было полно людей, тянувшихся за шестью медленно ползущими грузовиками, на которых вызывающе ярко горели алым на солнце открытые гробы. До площади Свободы было недалеко, всего несколько кварталов, и минут через тридцать Турецкий снова оказался на широком пространстве, раскинувшемся внутри периметра высоких административных зданий. Это недавнее поле сражения, куда вынесли теперь павших в бою, он знал уже как свои пять пальцев, исходил вдоль и поперек, чтобы как можно лучше уяснить, что тут было тогда и как было, как двигались люди, откуда подходили и во что упирались, когда оказались почему-то запертыми здесь, как в гигантской ловушке. Сегодня здесь, под этим пронзительно-синим небом, было выстроено каре из тех же курсантов, милиционеров и крепких ребят в штатском, державшихся за руки. А посередине, на широком открытом прямоугольнике, окруженном толпами людей, уже стояли в ряд, так же как и во Дворце спорта, на высоких, наскоро сколоченных из досок и задрапированных черной тканью пьедесталах красные гробы. И играл оркестр, и ослепительно сверкало солнце в желтой меди духовых инструментов военных музыкантов, и тяжело бухал, подчеркивая и членя ритм мелодии, огромный барабан. За гробами была выстроена небольшая трибуна, не слишком высокая, где уже, плотно окруженные угрюмыми великанами, стояли и Платов, и Клемешев, и еще какие-то люди. «Ах ты, черт! — подумал Турецкий. — Ведь если что, чистой воды самоубийство! Неужто и правда так рискуют и тот и другой? Ведь они как на ладони». Музыка смолкла, и стал слышен гул и ропот людских голосов над площадью. Турецкий стоял в первом ряду, у самой линии оцепления, а за ним люди вздыхали, всхлипывали, иногда раздавались отчетливые проклятия в чей-то адрес, злобные, угрожающие смешки. Он спиной, плечами, затылком чувствовал невероятное общее напряжение, эту сгустившуюся в ожидании чего-то жуткого и небывалого атмосферу. Включились радиоустановки, и из репродукторов на столбах и на крышах зданий на всю площадь раздался, умноженный усилителями, шорох листков бумаги в руках Платова, шагнувшего к микрофонам. Он оглядел площадь, и... И в тот же миг словно небо обвалилось: раздались крики, свист, топот, хлопки в ладоши, пронзительно задудели какие-то дудки, и почти одновременно над головами вскинулись, взметнулись, закачались над толпой плакаты и полотнища: «Платов — убийца!», «Долой губернатора-палача!», «Мы не простим!», «Платов — уйди!», «Степногорск = Новочеркасск!», «Кровавого губернатора — в отставку!», «Воров и казнокрадов — к стенке!», «Вы отняли наши деньги, вы убили наших детей! Что завтра?»... «О, черт! — подумал Турецкий. — Вот так бы все у нас, на уровне этой площадной режиссуры. Как все выверенно, синхронно... » Он хорошо видел и Платова, и Клемешева, и всех остальных. У Клемешева вид был как будто растерянный, он даже с отчаянным видом махал руками, и нельзя было понять толком, то ли он пытается усовестить, утихомирить и пристыдить тех, кто превратил панихиду в новую демонстрацию, то ли дирижировал этой враз взбесившейся, всколыхнувшейся толпой. Турецкий жадно всматривался в лица людей. Нет, вопреки тому, что, как он знал уже, творилось здесь в воскресенье, сейчас он не видел ни одного пьяного лица, а только искаженные негодованием и яростью, умноженными многолюдством иррациональной разрушительной энергии толпы. Губернатор возвысил голос, пытаясь через радиоустановку перекричать этот шквал голосов, но тут что-то случилось с усилителями, и все «колокольчики» и репродукторы разом смолкли. Платов яростно закрутил головой, будто ища сочувствия и поддержки, и в бессилии ударил кулаком по микрофону. По площади волнами прокатился хохот, мстительный, издевательский хохот сотен и сотен людей, не желавших ничего прощать. Клемешев что-то быстро сказал одному из стоявших рядом молодых мужчин, тот бросился куда- то, и через мгновение вновь заиграл оркестр, все гот же Траурный марш Шопена. Платов понял, что вот теперь он действительно раздавлен, потому что тот, кто смешон, тот проиграл. Лишь одно могло бы сейчас спасти его и вернуть прежнее, пусть и мнимое, но грозное положение всесильного владыки края: если б и правда грянул сейчас над площадью винтовочный выстрел и подтвердил бы реальность угрозы, которой он действительно решил подвергнуть себя на глазах у всего города. Но не было никакого выстрела, и теперь всякий из этих крикунов мог с основанием тыкать в него пальцем и утверждать с ухмылкой, будто он сам всё это и затеял, сам устроил, чтобы повысить свой авторитет и выказать себя героем... Он повернулся и быстро пошел прочь с трибуны, за ним устремился и Клемешев со своими людьми, но губернатор, приостановившись и уже не в силах сдерживаться, в бешенстве выкрикнул ему что-то прямо в лицо, отчего мэр города будто на миг остолбенел, отпрянул и пожал плечами. Платов уходил под хохот и улюлюканье, под свист, а люди подпрыгивали и махали оскорбительными плакатами, а оркестр играл похоронный марш, и все это было и жутко, и дико, и абсурдно... И тут, видно, радиоусилители снова включили или исправили, и над площадью разнесся дрожащий от волнения голос молодого градоначальника: — Сограждане! Друзья! Прошу всех, кто пришел сегодня сюда, опомниться и вести себя так, как подобает русским людям на похоронах. Мы пришли, чтобы проводить тех, кто еще несколько дней назад жил рядом с нами. И вот их нет. Как избранный вами мэр, прошу соблюдать правила приличия, положенные в такой день. Оркестр смолк. Над площадью вновь повисла тишина. — Мы можем спорить, — продолжал Клемешев, — можем враждовать, можем даже ненавидеть друг друга и бороться. У каждого свои взгляды и убеждения. Всякому честному человеку должно быть понятно, что привело сюда в кровавое утро минувшего воскресенья тысячи жителей нашего Степногорска: нищета, бессилие человека перед власть имущими, паралич правовой системы, махровая коррупция... Преклоним головы перед теми, кто отдал жизнь за наше общее благо. Они были молоды, они надеялись и ждали перемен, но им не суждено было увидеть новый день ни нашего города, ни России. Сейчас я назову их всех поименно, и первым человека, который смело, а теперь уже можно сказать, не боясь громких слов, — героически боролся с произволом коррумпированных чиновников и их подручных, где бы они ни служили — и в административных органах, и в органах правопорядка — всюду. Владимир Русаков прожил всего тридцать четыре года, и его убили здесь, на площади. «Можешь выйти на площадь?..» — когда-то вопрошал поэт. Русаков — вышел. И чья-то злодейская воля подослала убийц, и они подло расправились с ним в толпе, чтобы он замолчал... — Тут голос Клемешева сорвался, он смолк, но справился с собой и продолжил: — Он был страшен им своей культурой, своими знаниями ученого-политолога, своим умением вести и организовывать людей, открыто говорить с ними и дарить им надежду. Прощайте, Владимир Михайлович! Город не забудет вас никогда... Я преклоняю голову и перед светлой памятью... — Он назвал еще пять имен, и сильный, глубокий его баритон перелетал от динамика к динамику и возвращался эхом, и все застыли, слушая его. — Обращаясь к вам в тот воскресный вечер по телевидению, я дал обещание, что сложу с себя полномочия мэра, если сочту себя напрямую виноватым в этих смертях... если мы не сумеем найти и разоблачить убийц Владимира Русакова и остальных погибших, если не назовем тех, кто бросил вооруженных людей против мирной демонстрации трудящихся, выступивших за свои законные права. Следствие идет, но к какому придет результату и настигнет ли возмездие преступников, пока никто ответить не может. Мы знаем массу примеров, как такие дела спускаются на тормозах и заходят в тупик. Так вот, перед лицом моих сограждан хочу выполнить свое обещание. Независимо от итогов расследования я считаю себя ответственным во всем случившемся и потому с этого часа слагаю с себя полномочия мэра, ухожу в отставку и становлюсь рядовым гражданином своего города. Я многого не успел, многое мне не дали сделать и довести до конца, но поверьте, я старался... А теперь проводим достойно тех, без кого нам будет жить и горше и труднее. И хотя это было тоже не принято и совсем неуместно в такую минуту, вдруг раздались аплодисменты, сначала отдельные и как будто робкие, в разных концах огромной площади, в толпе, но, повинуясь стихийному порыву, какому-то закону все- подчиняющей общности, вслед первым разрозненным хлопкам начались рукоплескания. Даже Турецкий и тот на каком-то рефлекторном, подкорочном уровне тоже поддался этой волне и еле удержался, чтобы не захлопать в ладоши, но... но он увидел, заметил и успел связать одно с другим: сейчас первыми зааплодировали те же самые люди, что подняли свист и крик при появлении на трибуне губернатора, и именно в их руках вдруг оказались первые взлетевшие над головами плакаты и транспаранты... «Ага! — мысленно воскликнул про себя Александр Борисович. — Сигнальщики! Оч-чень занятно, чрезвычайно!» Он оглянулся и поймал взгляд Данилова, стоявшего в нескольких метрах от него в толпе. Миша, кажется, тоже отметил эту слаженность клакеров и заводил. Честное слово, это было совсем немало! По крайней мере, тут был весьма примечательный сюжетный поворот. На площадь вышли трое священников и дьякон, установили аналой. Дымя кадильницей, молодой церковнослужитель в белом облачении неспешно прошел мимо гробов, и началась заупокойная служба.
Вернувшись с похорон в свой номер их «пятизвездочного» отеля, Турецкий плюхнулся на кровать, закинул голову за руки и стал думать. Перед глазами, как обычно, проносились картины увиденного днем. А день вышел огромный, насыщенный, и, как оказалось, на редкость плодотворный, по крайней мере, щедро обеспечивший его пищей для этих вот размышлений. Вновь представали перед ним впервые увиденные вблизи лица губернатора Платова и мэра Клемешева, и Русаков в гробу, и его высокая надменная мать, вся в черном, и та молодая женщина, мысли о которой почему-то невольно вызывали странное волнение... Думал он, думал, а потом усмехнулся, встал и, чувствуя, как губы сами, помимо воли, складываются в тонкую, иезуитскую усмешку, достал из папки лист бумаги и принялся за письмо. Самое обычное приватное письмо мужа жене, с припиской маленькой дочке, невиннейшее из посланий сугубо интимного характера. «Девчонки мои милые! Я устал и есть хочу, как думал бедный малютка, который шел по улицам, посинел и весь дрожал. Да, я устал и хочу есть, потому что все время бегаю, днем и ночью, по этому Степногорску, пытаясь накопать веские доказательства по делу, но, видно, неважный из меня землекоп, и за что платят мне жалованье, наверно, один Костя Меркулов ведает. Работы невпроворот, сил мало, будущее туманно. Город мне нравится, и мне тут нравилось бы еще больше, если бы не мрачные события, которые меня сюда привели. Конечно, все наши газеты, и московские, и здешние, только и говорят о том, что случилось. Но тут все как-то иначе: и сложнее и проще одновременно. Проще, потому что ближе, сложнее оттого, что мы все-таки чужаки и не можем вникнуть во все тонкости и особенности здешней жизни, понятной аборигенам. Сегодня хоронили людей, погибших во время массовых беспорядков. Меня познакомили с губернатором и мэром. Оба показались людьми неординарными, хотя и очень разными, но особенно понравился мне здешний гауляйтер, господин П. Он хоть и член КПРФ, что, с моей точки зрения, не предосудительно (я и сам какое-то время состоял в рядах КПСС), но показался мне по первому впечатлению человеком милым, честным и сердечным, но уж очень усталым, человеком, который и правда хочет выяснить, как все это случилось, так как ЧП произошло в его отсутствие: он был в Москве. Видно, что он все это страшно переживает, в то время как здешние бойкие мальчики вроде тех, что танцуют менуэт в Кремле, тотчас решили использовать ситуацию в каких-то своих интересах. В общем, жаждут губернаторской крови. И мне очень хочется помочь ему. И мэру хочется помочь, тоже, видно, парень удивительно способный и человечный. Молодой, очень приятный и, как мне показалось, с завидным политическим будущим, если, конечно, тоже кто-нибудь не помешает ему, что вполне вероятно, так как он человек с совестью: другой, испытывая комплекс вины из-за всей этой драмы на площади, вряд ли подал бы в отставку с такого поста, где может иметь все. А он сделал это сегодня, представляешь?! Плюнул на все трамплины и отказался быть мэром. В городе полно радикалов, которые, как всегда, ловят своих окуньков в здешней сильно замутненной водичке. А сейчас только и смотрят, где бы еще урвать лишний кусок. В общем, все, как всюду, и я повторяю вслед за Гоголем: скучно на этом свете, господа! Ну, вот и все. Надеюсь, что не проторчу тут слишком долго. Рвусь к вам каждой своей турецкой клеткой. Р.S.-1. Ирка! Ты мне снишься каждую ночь в самых-самых экзотических видах. А потому ночи мои и трудны и блаженны. Р.S.-2. Нинке ничего не рассказывай. Если можешь, пиши, либо на Главпочтамт до востребования, либо на мое имя в Степногорскую областную прокуратуру, мне передадут. Ибо, как сказал Александр Васильевич Суворов, звонок — дура, а письмо — молодец. Целую. Что было дальше, не знаю, так как Муза покинула меня, увы! В следующий раз придется изменить ей меру пресечения». Турецкий хохотнул и, чрезвычайно довольный собой, сложил листок вчетверо, засунул в конверт, запечатал и надписал, с тем чтобы бросить в ближайший почтовый ящик, едва взойдет за рекой степногорское солнце.
46
Все дни до похорон Наташа прожила в каком-то сумеречном состоянии. Оглушенность не проходила. Но на кладбище, у свежевырытой могилы, мысли ее вдруг прояснились необыкновенно. К месту упокоения от ворот его несли на руках, а вслед тянулась толпа из сотен приверженцев, друзей и знакомых, руководителей «Гражданского действия» из отделений и филиалов общества, степногорцы и из области. Тут были люди другие, и все было строго и даже возвышенно. И чувствовала она себя среди них уже совсем иначе, не как оставленная наедине с собой и своим горем, а как законная вдова, как самый близкий его друг и наследница. Здесь, конечно, была и его мать с какими-то дальними родственниками, но и тут она не изменила себе, держалась подчеркнуто отчужденно, холодно и враждебно. Люди, люди, люди... Судьба смеялась над ней. Это было то же кладбище, где лежал ее отец, и двигались они по той же аллее, по которой так часто она ходила и где встретилась тогда с тем человеком. И была какая-то глумливая издевка в том, что место для могилы Русакова было выбрано чуть дальше той, на которой оставил свою стихотворную эпитафию безвестный стихотворец Г. К. А это значило, что спать вечным сном лидеру «Гражданского действия» уготовлено небесами в окружении бандитских главарей, атаманов-уголовников, как теперь принято их было называть, «авторитетов», важных персон кровавого криминального братства. Ирония или злая закономерность шального свихнувшегося времени? И словно подтверждая эти мысли, откуда-то появился Клемешев, с непокрытой головой, и как-то так, будто само собой вышло, что он оказался среди несущих гроб Русакова, и вся душа ее буквально вспыхнула и перевернулась. Он не смел, не должен был прикасаться! Слишком многое, но, наверное, только ей одной говорило и подсказывало, что, скорее всего, именно он приложил руку к тому, что происходило сейчас... Она не могла никак доказать это, просто сердце чуяло, откуда пришло это горе, кто принес его. Но подойти, оттолкнуть, потребовать, чтобы он ушел, она не могла. Скандал, какой- то непонятный людям, несуразный инцидент у гроба казался немыслимым, оскорбительным вдвойне и втройне. Она пошла к воротам и вновь увидела того стройного человека лет сорока, которого видела сегодня несколько раз — и во Дворце спорта, и на площади, впервые встреченного в одну из самых страшных минут жизни, на подходе к моргу. Это был, как кто-то пояснил ей, известный следователь из Москвы по фамилии Турецкий, которому было поручено вести это дело Генеральной прокуратурой и по личному распоряжению Президента. Впрочем, ей было ни до кого и ни до чего. Следователь так следователь... Но вот она поравнялась с могилой отца и, задержав шаг, приблизилась к ограде. И тут словно знакомая незримая волна коснулась ее. Она быстро обернулась: Клемешев молча стоял рядом и смотрел на нее. Смотрел точно так же, как в тот зимний день, с теплой грустью и состраданием. Но теперь эта близость его присутствия вызвала в ней неудержимую дрожь мстительной ненависти и отвращения. Он молчал и как будто ждал каких-то ее слов. — Ну, вот и все, — сказал он своим глубоким и волнующе-низким голосом, с какой-то усталой опустошенностью и удовлетворением, как будто по завершении тяжкого труда. И она не поняла, что означали эти слова и что вложил он в них. Что теперь больше нет его врага и соперника? Или что конец теперь их движению, их «Гражданскому действию»? Или просто этими словами он невольно признался, что, наконец, добился того, чего хотел... И как только посмел он приблизиться к ней! И где — здесь? И что хотел он выразить или внушить ей — вездесущий, внутренне спокойный, как сама смерть, которой будто веяло от него? Ничего не сказав, она быстро повернулась и пошла вслед за людьми, смешалась с ними. А его слова «Ну, вот и все...» все время были с ней и звучали где-то рядом, и минутами казалось — достаточно проникнуть в их смысл, и откроется, объяснится. И снова неподалеку оказался этот московский следователь Турецкий, который как будто, никуда не глядя, примечал все, рассеянно скользя глазами вокруг. Он смотрел на нее, и на Клемешева, и на тех, что шли к кладбищенским воротам, многие плача. А она в этот день не проронила ни слезинки. Квартира Русакова была опечатана, и проникнуть в нее было невозможно, и за его дверью остался и компьютер, и материалы движения, и многие документы. Но незадолго до случившегося, около двух месяцев назад, он, словно предвидя дальнейшее, отдал ей на хранение подлинники важнейших бумаг: регистрационное удостоверение их движения, устав, дубликат печати и свои теоретические разработки, которые должны были лечь в основу его будущей докторской диссертации, до которой, как он думал, еще жить и жить... После поминок, которые устроили в штаб-квартире движения, в одном обширном подвале на окраине, ее привезли домой и оставили одну. Несколько женщин, сподвижниц по работе в «Гражданском действии», хотели остаться с ней, но Наташа решительно воспротивилась. Эту ночь, не в пример предыдущим, она, как ни странно, крепко спала и проснулась на рассвете с ясной головой и непреклонным решением сделать все, чтобы если и не заменить Русакова, то, по крайней мере, с головой окунуться в работу движения, чтобы не заглохло оно, не сошло на нет без своего создателя и идейного вождя. Она достала из секретера несколько толстых папок: его проблемные разработки, аналитические записки и впервые заглянула туда. И первое, что увидела, был конверт, надписанный его рукой, — письмо ей. Она распечатала его. «Наташка! Если ты вскроешь этот конверт и в твоих руках окажется этот листок, это будет означать, что меня уже нет. Я знал и не сомневался, что ты никогда не откроешь эти папки без моего позволения, а если это случилось, значит, то, о чем я говорю, уже произошло. Так что считай это моим маленьким завещанием. Здесь, в первой папке, в сером конверте, подробные инструкции — как быть с движением, как распределить силы, на чем сосредоточить внимание. Я знаю, ты многому научилась за эти годы, а значит, легко сообразишь, что к чему. Откуда вдруг, спросишь ты, на меня нашел этот стих — завещание и прочее?.. Не хотел волновать, но третий месяц вокруг меня какая-то кутерьма, слежка, ночные звонки... Откуда ветер дует, даже не столько догадываюсь, сколько знаю, только вот доказать не могу. Я не юрист и не следователь. Сначала те, кто звонили, просто предлагали свернуть движение и убраться из города. Потом начали угрожать расправой. Вероятно, эта слежка ведется уже давным-давно, потому что эти люди откуда-то знают не только о нас с тобой, но и о твоей жизни еще до начала наших с тобой отношений. То, что они говорят, — подло и гнусно, и я не верю ни одному слову, потому что знаю тебя, как никто. Несколько месяцев назад, в ноябре прошлого года, мне стало известно, что в городе существует и действует глубоко законспирированная неформальная подпольная тайная организация, в которую вошли так называемые «сливки» высшего степногорского общества: первые чиновники, руководители городских ведомств, денежные воротилы и «крестные отцы» здешних бандитов, в общем, такой закрытый клуб олигархов, криминалитета и бюрократов, не имеющий организационной структуры, но объединенный общими политико-финансовыми и деловыми интересами. В общем — мафия. Не мифическая, а сугубо реальная. Мы сами не сможем докопаться до их мозгового центра. Теперь мне это понятно, потому что эти преследования и звонки начались сразу же, как только я попытался что-то выяснить и разузнать поподробнее. Это-то, по моему мнению, и подтверждает, что такая организация не миф и не плод чьей-то праздной фантазии. Я понимаю, какому риску подвергаю тебя, привлекая к решению этой проблемы. Наверное, я не должен делать этого, но выхода у меня нет. Легко допустить, что в наше движение проникли люди «с того берега». Вот почему я могу сообщить об этом только тебе. Как бы то ни было, мы заложили прочный фундамент, наше движение разрослось, пустило корни. Мы страшно мешаем им, потому что открываем людям глаза на их тайную и явную деятельность и, когда берем под обстрел какие-то заметные фигуры, на самом деле бьем по их подпольной цитадели. Не сомневаюсь, что в скором времени будет предпринята серьезная провокационная акция с целью опорочить и дискредитировать «Гражданское действие», парализовать его деятельность и вывести за рамки политического поля региона. Основной катализатор тут — выборы, на которых наверняка схватятся самые разные фигуры и группировки, возможно, и входящие в эту самую криминально-номенклатурную шарашку. Неизбежно встанет вопрос уже не о разделе или переделе власти, а о монопольном обладании всеми рычагами жизни. В общем, делай выводы, ищи нужных людей... Замысел наших противников должен быть разоблачен и сорван. Это имеет значение не только для нашей локальной ситуации,, но и для России в целом. Более подробные сведения найдешь во второй папке. Жаль, конечно, если они выполнят свои обещания и сумеют выключить меня из борьбы. А время не ждет. Мы на пороге захвата страны объединенным отрядом из коррумпированных чиновников, олигархов, послушных им «силовиков» и криминальной «братвы». Сегодня им выгодно действовать сообща, и они понимают это. По крайней мере, у меня есть точные данные, что они, исходя из своих договоренностей и установленных квот, распределяют между собой денежные поступления из центра, бюджетные средства региона, прибыль предприятий, целевые инвестиции из субсидий Международного валютного фонда, то есть те самые деньги, из которых должны выплачиваться государственные долги и погашаться задолженности зарплаты, стипендии, пенсии и социальные пособия. Смешно думать, что столь масштабные аферы, — а это миллиарды и триллионы — осуществляются в святом неведении нашего почтенного губернатора, популярного мэра, руководителей финансового ведомства, представителя Президента и других господ соответствующего уровня. И точно так же смешно было бы полагать, будто бы все эти здешние периферийные махинации не известны в Москве, а может быть, даже в значительной мере и инициируются оттуда. Насколько хватало сил, я пытался разъяснять это людям, открывать им глаза на происходящее, выявлять тайную механику этого тотального процесса ограбления. Понятное дело, прощать мне этого никто не собирается, вот поэтому я и написал тебе это письмо. Вот, собственно, и все. Наша встреча и моя жизнь с тобой были самым дорогим и счастливым, что подарила мне судьба. Я знаю, ты сможешь выстоять, сможешь продолжить мое дело, дело. Прошу тебя быть осмотрительной. Береги себя. Обнимаю. Прощай. Это одинаково страшное и важное письмо, пришедшее будто уже из другого измерения, было написано три месяца назад. И оно многое объяснило и открыло многое. И она поняла, что нужно делать и с чего начинать.В тот же вечер Наташа позвонила по автомату одному из ближайших соратников Русакова по движению и попросила срочно раздобыть координаты того московского следователя, который прибыл из столицы для расследования этого дела. А еще через час у Турецкого зазвонил телефон, и он услышал далекий, встревоженный и чуть глуховатый от волнения женский голос. — Я и так собирался встретиться с вами, — сказал Александр Борисович, узнав, кто говорит. — Но... немного погодя. — Время не ждет, — сказала она. — Я звоню вам не из дома, из случайного автомата. Я видела вас на похоронах. Мои друзья слышали ваше выступление по телевизору. Почему-то мне кажется, что вам можно доверять. Скорее всего, за мной тоже следят, как следили и за ним. Вполне вероятно, что и мои телефонные разговоры для кого-то не секрет. Мы должны поговорить как можно быстрее, причем в таком месте, чтобы нас не увидели и не заметили вместе. — Увы, — сказал он, — мы должны быть реалистами. Теперь это уже почти невозможно. Если кто- то установил профессиональное наблюдение, нам вряд ли удастся уединиться незамеченными. И потом, я еще слишком плохо знаю ваш город. — Так что же делать? — спросила она упавшим голосом. — Не будем, как говорится, городить Оссу на Пелион. Зачем эти игры в триллеры? Я имею право вызвать вас официально для дачи показаний по делу. Вот и все. Мне выделен кабинет в облпрокуратуре, где я провожу следственные мероприятия по делу, допрашиваю свидетелей и потерпевших. Вам будет заказан пропуск... — Да нет, — сказала она. — Вы что, не понимаете? Я могу просто не дойти до этой вашей прокуратуры. Я даже квартиру свою боюсь оставить лишний раз без присмотра. Они подберутся ко мне и к тому, что у меня есть, может быть, уже в ближайшие часы. — Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Тогда сделаем так: поскольку я знаю, как вы выглядите, выходите завтра, как обычно, из своего дома, как если бы вы направлялись на работу. Во сколько вы выходите обычно? — Около девяти. — Ну вот и выходите. Назовите свой адрес. Как вы? — спросил он уже другим голосом. — Соответственно моменту, — горько усмехнулась она. — И вот еще что. К сожалению, я не знал Русакова при жизни. Но сейчас, поговорив с людьми и с вами, кажется, начинаю лучше понимать, кем он был. Мой телефон теперь у вас есть. В случае чего звоните в любую минуту. И еще: чтобы исключить разные неожиданности, через полтора часа ваш дом будет под охраной. Под надежной охраной. Держитесь! Она звонила из чужого рабочего района, куда специально приехала в переполненном троллейбусе только ради этого звонка. Никакого опыта и выучки конспиративной работы Наташа не имела. Возможно, кто-то и следил за ней, но она ничего такого не заметила. А когда специально вышла на большой пустырь и пересекла его, а после выглянула из-за бетонного забора, никого за собой не увидела. Скорее всего, сейчас за ней и правда не было слежки и погони. Она помоталась по городу, бесцельно заходя в магазины, вечерние кафе и только часа через два появилась у подъезда своей номенклатурной «башни» из розового кирпича, где, вполне возможно, преспокойно проживали члены того закрытого клуба, о существовании которого поведал ей в своем последнем письмеРусаков На знакомой лавочке около дома сидели двое смурных подвыпивших забулдыг и смотрели на нее нехорошими глазами. Их взгляд не понравился ей. Кажется, все-таки опоздала. Она кинула взгляд наверх, на окна своей квартиры. Нет, там было темно. Но то, что двое этих молодчиков, которых раньше она никогда не видела, расселись тут неспроста, Наташа не сомневалась. Она хотела пройти, но один из этих субъектов, качнувшись вперед, поднял руку: — Слышь, девушка! Погоди-ка! Зажигалочки не найдется? — Извините, я не курю, — сделав шаг в сторону, чтобы обойти эту парочку, бросила она. Но он вскочил и преградил ей путь: — А парой тыщ не поможете? Не хотелось связываться с этим отребьем, тем более что это могли быть и совсем другие люди, подручные того, каждая мысль о котором вызывала ненависть и мутящую разум жажду мщения. Она сунула руку в карман пальто, нашла какую- то мелочь, протянула брезгливо. Он еще ближе шагнул к ней на нетвердых ногах, наклонился, будто рассматривая, что там такое скатилось на ладонь, и пробормотал себе под нос: — Все в порядке. Идите спокойно. Мы от Турецкого. Через несколько минут она уже была в квартире и первым делом бросилась туда, где держала материалы Русакова. Нет, все было на месте.Значит, никто пока еще не успел посетить ее и встреча, намеченная на завтрашнее утро, должна была состояться. Ну что, что там было в этих папках? Наташа одолела боль, набралась духу и раскрыла наугад ту, что лежала третьей по счету. Все верно, рабочие материалы: анализы социологических опросов, классификация данных, листы интервью и размышления, размышления... А вот кое-что поинтереснее, в особом толстом пакете — записи сообщений разных людей о выявленных ими контактах чиновников разного уровня, офицеров милиции и сотрудников прокуратуры с теми, с кем они, казалось бы, контактировать не должны: сомнительными коммерсантами, а то и просто заправилами воровского мира, известными в городе крупными рэкетирами, держателями притонов, игорных заведений, частных банков, фондов и компаний,шанных в строительстве финансовых пирамид... И все это почему-то находилось без движения в досье социолога, ученого, но вовсе не в сейфах и не в уголовных делах, как того требовал, казалось бы, здравый смысл. И понять причину такого парадокса было проще пареной репы: люди Боялись этих самых органов, изверились и уже не знали, на кого можно полагаться. Кое-что из этих материалов попало на страницы маленькой зубастой газетки их движения под гордым названием «Свежий ветер». Основной же массив, видимо, так и лежал мертвым грузом, и, надо думать, многие из тех, что фигурировали здесь, не поскупились бы, чтобы завладеть этим «горячим» архивом. В другой папке, самой толстой из всех, хранились теоретические разработки, расчеты и заготовки для диссертации. Это были вторые экземпляры, а первые, она знала, Володя держал дома. Слезы навернулись на глаза, и горло перехватило — его характерный мелкий четкий почерк, его мысли... его помарки, выноски и значки на полях... О многом, что встречалось здесь, они столько раз говорили, обсуждали и спорили, смеялись, ругались... Она пробежала глазами один листок, потом еще несколько страниц... незаметно втянулась и начала читать уже подряд... За окном давным-давно было темно и пора было отправляться ко сну — перед завтрашней утренней встречей надо было попытаться выспаться, чтоб быть в подобающей форме... Она уже легла и задремала, когда показалось, будто позвонили в дверь. Она вскочила и села, прислушиваясь. Но вот снова позвонили, и теперь уже более решительно и настойчиво. На часах было без четверти два. Накинув длинный халат, она направилась в прихожую, недоумевая, кого принесло в такой час. Может быть, люди Турецкого, оставленные внизу на часах? Она приникла к глазку. Там никого не было. Чертовщина какая-то. Или ошибка? — Кто там? — спросила она глухо и тревожно. Никто не отозвался. — Какого черта! — сказала она, и в тот же момент снова раздался звонок. Что за шутки идиотские? И зачем, спрашивается, тогда сидят дежурные внизу? Она снова заглянула в глазок. На площадке стоял... Клемешев! Она отпрянула от двери, чувствуя, что все будто поехало перед глазами и утрачивает привычную реальность. — Кто это? — спросила она резко. — Наташа, это я, — услышала она через стальную дверь. — Нам нужно поговорить. Что было делать? Отвечать, не отвечать... Ее колотило. — Значит, так, — наконец сказала она раздельно. — Нам говорить не о чем. Вы это знаете, и вообще сейчас два часа ночи. «Да! — хотелось выкрикнуть ей. — Я все знаю и знаю, зачем ты пришел. Мало тебе крови! А я, я могу быть опасной. Да, вот теперь я действительно стала опасной, куда опасней, чем в то время, когда был жив Русаков». — Наташа, — сказал он каким-то странным, задушевным и искренним голосом, — я знаю все, что ты чувствуешь, все, что ты думаешь обо мне, и это твоя правда и твое право. Хочешь верь, а хочешь нет, и лучше тебе действительно не верить ни одному моему слову, но все эти годы я думаю о тебе. Просто знай это теперь, когда я снова никто. И еще знай: да, я, наверное, действительно темный человек и совесть моя — не дай бог никому, и ты можешь мне не верить, но все, что было в моих силах... — он, кажется, и правда волновался. — Клянусь матерью, я делал все, все, что мог, чтобы он, твой Русаков, был цел. Страховал, как мог, иногда посылал своих людей, чтобы они следили, потому что его приговорили давно. И там, на площади, я тоже был и видел его издали... А теперь мне самому надо найти тех, кто сделал это с ним... Она молчала, сотрясаемая страшным ознобом. — Помнишь человека, который вытащил тебя за руку из давки? Это был человек. А с ним, с Русаковым, я просто не успел... Но я их найду. Там, на кладбище, когда увидел тебя... — Он замолчал, и ей почудилось, будто его горло стиснули рыдания. — Я увидел тебя там, на том же месте, как тогда, и я понял, что ты теперь никогда не поверишь мне... Я никогда ничего не смогу доказать. Я прожил страшную жизнь, верно, в сто раз страшнее, чем ты даже можешь вообразить. А потом понял, что, если было у меня за всю эту жизнь хоть что-то настоящее, это была ты и те наши встречи, наши ночи... Мне подчиняются, как Господу Богу, тысячи людей. А я один... — Ну, ладно, — сказала она. — Время два часа, а тут какое-то смешение жанров, не то фарс, не то оперетта. — Не уходи, — попросил он и провел рукой по двери. Она заглянула в глазок. Нет, он был трезв. Он смотрел в пол, и на лице его ясно читалось подлинное страдание. И она бы, наверное, даже купилась на эти речи и это лицо, если бы не знала, что он самый обыкновенный оборотень, способный на все, и что это отнял у нее то, что составляло для нее смысл жизни. И тут бесшабашная опасная мысль сверкнула в мозгу: он, этот упырь, явился конечно же неспроста. И оттолкнуть его, отринуть без надежды — быть может, отрезать единственный проводок, последнюю ниточку, по которой можно было бы дотянуться до убийц. А это значило, что и ей надо было преобразиться и стать ведьмой, как Маргарите у Булгакова — расчетливой, хищной и тоже на все способной ради своей праведной и тоже беспощадной цели. Тем более что теперь она чувствовала себя хотя бы в малой степени, но защищенной, потому что где-то там, в городе, был и думал о ней этот московский следователь. — Я сейчас уйду, — сказал Клемешев. — И... и не вздумай мне открывать. Да я и не смею просить об этом. Помнишь, там, у могилы твоего отца, я сказал: «Вот и все...» «Вот и все, — сказал я себе. — У меня больше нет никого и нет надежд. Ни вернуть ее, ни оправдаться». Но знай, ты мне нужна. И я сделаю для тебя все. Будь мне кем угодно — знакомой, подругой, сестрой... Я даже прощения не могу просить — знаю, не простишь. Я действительно хотел и хочу помочь этому городу. Я знаю, как помочь. Я хотел найти общий язык с Русаковым, я объяснил бы ему, и он понял бы... Но между нами была ты... А, да ладно! Прощай! Он быстро повернулся и, будто не заметив двери лифта, побежал вниз по лестнице. Все еще дрожа и не умея унять эту дрожь, она подошла к окну, глядя вниз. Вот он выбежал из парадного, остановился, словно не зная, куда идти. Он был без машины, совершенно один на пустой ночной улице. Огляделся, словно ничего не узнавая вокруг, и зашагал в темноту, потом снова маленькой фигуркой обозначился в свете фонаря и исчез. Она вернулась в постель, но заснуть уже не могла. — Ну что же, — шептала она про себя. — Ну что же... Ну что же...
Турецкий знал, что рано или поздно ему придется допрашивать Санину, о которой он уже был наслышан от других людей, а потому понимал, кем была она погибшему Русакову и какое заметное место занимала в их движении. Наверняка она была посвящена во многое такое, чего он никогда не услышал бы от других, так что встречи с ней он ждал с предвкушением обретения чрезвычайно ценных сведений. Но когда она позвонила сама и первой предложила встретиться, он понял, что ситуация тут, воз- можно, намного серьезнее и суровее, и интересы профессиональные отступили на второй план. Ей, видимо, угрожали, во всяком случае, к опасениям ее он отнесся с должным пониманием. Да и могло ли быть иначе, если и за собой уже на второй или третий день он четко зафиксировал скрытое наблюдение, причем не какую-то жалкую самодеятельность дилетантов, а работу опытных «профи» «наружки» с хорошей школой. Кем могли быть эти люди? Тут был широкий спектр предположений. Практически все, замешанные в это дело, могли взять «под крыло» важную столичную птицу. Разумеется, могли таскаться и за подругой Русакова, как и он, логично предполагая, что эта женщина, по сути дела, вдова, могла быть носительницей каких-то секретов, а это всегда делает человека особо уязвимым, причем с разных сторон, когда одним надо вызнать эти секреты, а другим пойти на все, чтобы они секретами и остались. Ее голос в трубке встревожил его по-настоящему, а потому, отправляясь на утреннее свидание, он подстраховался максимально надежно: оставил своего соглядатая-водителя терпеливо дожидаться прикрепленной «Волги», а сам, дождавшись телефонного звонка Данилова из автомата около дома Саниной, подтвердившего, что все нормально и он может выезжать, долго петлял по запутанным коридорам, переходам и лестничным маршам пятиэтажной гостиницы, пока в конце концов не проскользнул в подсобку гостиничного кафе на первом этаже, а там в одну из дверей, ведущих в служебки, прошел прямо через разделочную комнату и очутился на заднем дворе, похожем на все такие дворы матушки-России, где пахло, кажется, всеми отходами цивилизации, где валялись груды разбитых ящиков, бегали кошки и где любого нормального человека наверняка охватили бы тоска и чувство полной никчемности и этой цивилизации и всего мироздания. Выбраться отсюда на улицу было делом техники, и благо был порядочный запас времени, он, оглянувшись, не раздумывая, вскочил в первый же подкативший автобус, из которого свисали до отказа набившиеся граждане: работяги-оборонщики, несмотря на отсутствие зарплат, все-таки ехали куда- то тачать на станках свою продукцию. Автобус завез его в промышленную зону города, где ни о какой экологии, кажется, и слыхом не слыхивали. Тут чадили трубы, пуская в небо дымы чуть не всех цветов радуги, и сам воздух, густой и жирный, только что не звенел от угольной и металлической пыли. Автобус сделал круг, и он поехал обратно, уже один-одинешенек, потом снова вышел и, поголосовав минут пять, поймал левака, назвал район и адрес. Немолодой мужичок за рулем, услышав название островка номенклатурного благоденствия, сразу поугрюмел и отчужденно уставился на дорогу. — Ну, как вам там, неплохо живется? — поинтересовался ехидно. — Воздушек почище небось, чем тут, а? — Да не оттуда я, — отозвался Турецкий. — Я вообще не из вашего города, приезжий. — А я вот здешний, — зло сказал водитель, — вот и дышу этой таблицей Менделеева, и дети мои дышат. И загнусь лет на двадцать раньше, чем положено. У вас-то как, ничего? Или тоже воняет? — У нас-то? — повторил Турецкий. — У нас еще как воняет, пуще вашего. — А порядочных ребят, кто за наши, людские интересы, как воробьев, из мелкашки щелкают. Слыхали небось, какие тут дела в то воскресенье творились? — Кто ж не слыхал, — кивнул Турецкий. — Вся страна гудит: «Второй Новочеркасск, второй Новочеркасск!» — Вот ты, по-моему, человек понимающий, — сказал водитель. — соображаешь, откуда ноги растут. Вот скажи ты мне, пожалуйста, неужто можно выяснить, кто человека на площади в толкучке заколол? — Не знаю, — ответил Турецкий, — это как повезет. — А при чем тут везуха, когда и так все понятно? Люди до полной крайности доведены, до предела, если тут, конечно, пределы могут быть. А всю власть в городе поделили. Сплошная мафия, всюду, кругом! Там бандюги, здесь ворюги, а уж как начальство хапает — только держись! — Что ж народ-то молчит? — спросил Турецкий. — А ученый потому что народ, чуть не сто лет учили. Да и то, кто тебе сказал, что молчит? Вот же, вышли! А что в результате? Опять похороны! Был тут у нас Русаков, нормальный парень, все понимал, здешней сволочи спуску не давал, вот его и кокнули, чтоб сам не рыпался и другим неповадно было. Вот выборы скоро, так? А за кого голосовать? За кого, я тебя спрашиваю? Опять за гуся этого, Платова? А еще за кого? Сколько слышал уже подобных речей Турецкий от самых разных людей, пытавшихся объяснить и обрисовать обстановку самыми разными словами, сообразно образованию, социальному слою и набору понятий, но суть вытекала одна: теперь, с гибелью Русакова тысячи людей как бы утратили ориентир и искренно считали, что их город, как и всю Россию, теперь уж точно засосет трясина, смрадный зыбун преступности и беззакония. Но все это были самые общие разговоры, абстракции и отвлеченности, а ему нужны были факты, и только факты, которые вывели бы, в конце концов, на тех, кого ему надо было подсечь и выхватить на остром крючке, тех, кто вывел бы на людей, организовавших беспорядки, провокации и так ловко подстроивших убийство Русакова на площади. Они пересекли реку, и вскоре машина, разбитый «жигуленок» вроде того, что был когда-то у него, а после исчез в пламени взрыва, покатила по дороге, уходящей вверх по холму, где из-за крон деревьев уже виднелись верхи домов-башен. Въехали в рощу. Турецкий расплатился и на прощание крепко пожал руку водителю. — Кого-то мне ваше лицо напоминает, — заметил тот. — Никак не пойму, будто видел где-то. — Вряд ли, друг, — сказал Турецкий. — Хотя, может, и сводила жизнь... — А ну, погоди-ка, погоди-ка, — вдруг встрепенулся он и сразу перешел на «вы». — Это не вас тут, случаем, по телику показывали? — Меня, меня, — усмехнулся Турецкий. — И зовут меня Марчелло Мастроянни. — Стоп! Узнал! — вдруг вытаращил глаза водитель. — Вы же... — Тихо! — очень серьезно сказал Турецкий. — Тихо, отец! Спасибо тебе. И не журись! Может, еще будет на нашей улице праздник. — Как считаешь, найдешь? Ну, тех... Поймаешь? — Посмотрим. Пока надеюсь.. Водитель грустно усмехнулся, недоверчиво качнул головой, тронул машину и укатил. До встречи с Саниной еще оставалось минут двадцать. Турецкий ушел в заросли кустарника под высокими соснами и огляделся. Все было спокойно. Если кто-нибудь и следил сейчас за ним, то только с какого-нибудь вертолета. Но никаких винтокрылых в сером утреннем небе не наблюдалось. Неподалеку валялись обгорелые обломки какой- то машины, кажется, «жигуля», в прошлом белого цвета. И на обугленной поверхности кто-то вывел по черной копоти стилизованную свастику из трех надломанных паучиных лап. Он не спеша выкурил сигарету и снова вышел на проезжую часть. Тяжело рыча, в гору карабкался старенький красный «Запорожец». Турецкий махнул рукой, и водитель охотно вильнул в его сторону. — Куда? — После видно будет, — сказал Турецкий. — А заплачу хорошо. У вас время найдется? — А то нет, — обрадовался человек средних лет. — Как времени не быть, ежели в отпуске без содержания? И зарплату семь месяцев не платили. Только извозом и кормлюсь, содержу, так сказать, семейство... Если эта тележка ушастая встанет, хоть топись! Все тут, кажется, говорили об одном, и все чувствовали, что их обманули, кинули посреди жизни, оставили ни с чем. — Значит, так, — сказал Турецкий, — сейчас прихватим одного человечка — и куда-нибудь за город. — Он протянул водителю стотысячную бумажку. — Ого! — воскликнул мужик и недоверчиво потер ее пальцами. — Бери, не бойся. Не фальшивая. Он вдруг почувствовал прилив знакомого азарта, который приходил всегда, когда он, как гончая, то ли верхним, то ли нижним чутьем брал след. Сердце забилось нетерпеливо и весело. Он уже знал, уверен был: предстоящая встреча то ли с женой, то ли с возлюбленной Русакова что-то наверняка переменит в ходе событий, после чего и сам темп этих событий резко ускорится. — Вот туда, — показал он водителю, еще издали заметив номер дома. А неподалеку на лавочке — двух хорошо знакомых хмырей, видно, здорово продрогших за ночь. Он проехал мимо них и заметил, что оба узнали его. А ее не было. «Да что же это? — воскликнул он внутренне — Сама ведь на встречу вызвала. Уж не случилось ли чего, упаси бог!» За домом, конечно, могли наблюдать. Планировка огромного двора словно и была рассчитана на это. — Ну так куда? — с недоумением повернулся к нему водитель. — Прямо, как всегда, — пробормотал Турецкий и вдруг увидел Наташу. Она стояла за стеклом не своего, а соседнего подъезда и смотрела на улицу, поджидая своего спасителя. — Вот что, друг, — сказал Турецкий. — Ты только не подумай чего. Дело серьезное. Сейчас поступим так. Вон видишь арку? Заезжай в нее и выходи. Я сам сяду за руль. — Э-э, да ты чего это?! — часто-часто задышал хозяин «Запорожца», судорожно нагнувшись и пытаясь нащупать лежащую где-то под ногами тяжелую монтировку. — А ну, глянь! — тихо сказал Турецкий и показал свое удостоверение. — Видал я ваши ксивы! — вскинулся мужик. — Этого мне еще не хватало! Держи свои бабки и вали! — Жаль, — сказал Турецкий. — А с виду — человек как человек. — О, ч-черт! Ну хрен с тобой! Где, говоришь, остановиться? Через несколько секунд они поменялись местами. И пока Турецкий, сделав круг по двору, вновь направил машину к тому подъезду, где стояла Санина, он отдал владельцу «ушастого» нужные инструкции. — Выйдешь из тачки, войдешь в подъезд, там стоит девушка, скажешь: «От Турецкого» и приведешь в машину. Все! — Так вы и есть Турецкий?. В газетах про вас тут писали... — Я самый, — сказал Александр Борисович. — Ну, давай, друг, некогда! Он видел, как отшатнулась Санина от его посланца, но потом, узнав его за рулем, торопливо вышла и почти бегом приблизилась к «Запорожцу». Пригнувшись, протиснулась на заднее сиденье, и Турецкий с силой надавил на газ. Развалюха затарахтела, как маленький танк, однако резво взяла в карьер. — Не газуй, не газуй! — взвыл хозяин. Через несколько минут они уже вновь спускались по дороге с холма. Все трое тяжело дышали. Турецкий глянул в зеркало. Никто не тащился за ними, и он остановил машину и показал рукой, чтобы хозяин занял свое капитанское место у штурвала. — Так куда мы поедем? — обернулся он к Наташе. — Разговор, как я догадываюсь, будет долгим, а я не знаю здесь ничего. — Вы знаете дорогу на Чигриновку? — спросила она водителя. — А то! Значит, туда? Она кивнула. И они потащились, и вскоре крашеный-перекрашеный «пожарный» «Запорожец» влился в поток машин, пересек город и оказался на шоссе, петляющем параллельно руслу реки. Турецкий сидел рядом с Наташей. Говорить в грохочущей машине было невозможно, и они молчали. А где-то через час уже были на берегу, глядя на широкий серый плес и теряющийся в тумане противоположный берег. Водитель остался ждать их в чайной, перелицованной на новый манер в пиццерию «Счастливого пути!».
— Я расскажу вам все, — начала она. — Все, от начала до конца. Я должна была сделать это раньше, рассказать ему, Володе, и если бы я в свое время решилась на это, скорее всего, он был бы жив. А мне теперь чего-то бояться или стесняться уже нечего. Мы взрослые люди, и я верю вам. Но прежде всего — вот рюкзак. Здесь все Володины материалы. Может быть, самые важные. Вам они пригодятся наверняка, а мне их держать у себя опасно. Там, в его квартире, уже наверняка пошарили чужие руки. В общем, слушайте... Ее рассказ продолжался не меньше часа, и Турецкий ни разу не перебил ее. Закончила она, постаравшись слово в слово воспроизвести их диалог с Югемешевым через стальную дверь этой ночью. — Спасибо, — сказал Турецкий. — Все это не просто важно, а архиважно. И за доверие ваше спасибо. По-моему, вам не в чем себя винить, все так понятно по-человечески... — Я знаю совершенно точно, он не тот, за кого себя выдает. Я уверена, он связан с самыми темными силами. И сегодняшний ночной визит наверняка тоже был неспроста. — Да-да, — кивнул Турецкий, — есть над чем подумать... Сколько, говорите, весил тот «дипломат»? Сорок два кило? Что же там могло у него быть? — Сначала я подумала — золото, — сказала Наташа. — Ну, доллары, золото, понимаете? Но потом у меня появилась другая идея. Возможно, это бред... Дело в том, что мой покойный отец был директором особо секретного оборонного завода, где делали самую серьезную... стратегическую продукцию. Я, конечно, знаю мало, сам папа никогда ничего такого не говорил, однако слышала, что в числе их изделий были и... компоненты мобильного ядерного оружия... Радиоактивные вещества... ну, скажем, оружейный плутоний... Он ведь такой же тяжелый, как золото, но в десятки раз дороже... Был слух, будто вскоре после смерти отца там у них на спецскладах обнаружилась какая-то пропажа... Понимаете, если бы вдруг какую-нибудь из этих пропавших деталей нашли у нас дома, подумали бы только на отца... — Так-так... — задумчиво проговорил Турецкий. — А потом вдруг ни с того ни с сего этот шум на Западе насчет нелегального вывоза этого самого плутония. Хм! Миф, легенда, газетная утка? Почему-то и наши и за границей поспешили замять эту историю... Оба замолчали. — Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Меня интересует еще один эпизод. Там, кажется, обозначилась какая-то важная зацепка. Вы говорили, во время демонстрации в то воскресенье, когда началась заваруха на площади, вас вытащил оттуда какой-то человек. — Ну да... Такой высокий, спортивный, лет тридцати восьми — сорока... А сегодня ночью он, Югемешев, то ли проговорился, то ли нарочно сказал, что это был человек. Которого якобы он и послал, чтобы тот меня спас и вытащил из давки. — И вы больше никогда не видели его? — спросил Турецкий. — Я увидела его минут через десять, на улице.шла как пьяная, меня обогнали двое кавказцев, я еще внимание обратила, оба были одеты одинаково, как близнецы. И какие-то очень озабоченные они были, не такие, как все. — Ну-ну! — невольно придвинулся к ней Турецкий. — Продолжайте! Только старайтесь все описать как можно подробнее, вы даже не представляете, как это важно! — Я видела, как они забежали во двор, — невольно нахмурив брови и сосредоточась, продолжала Наташа. — А за ними — трое других, в каких-то серых куртках... — Ну! — воскликнул Турецкий, и ему самому показалось, что глаза у него заблестели. — А потом эти трое сразу оттуда вышли, так? — Так вы тоже там были? — спросила Наташа. — Да не был я там! Я был тогда в Москве, — быстро ответил Турецкий, одновременно веря и не веря в эту неслыханную удачу. — Значит, те трое вышли, а первые двое, кавказцы, больше не появились? — Ну да... — растерянно ответила она. — И вы не слышали ничего? — Ничего, — сказала она. — Те трое появились почти сразу же, как будто заглянули в тот двор по ошибке, и их встретил тот, кто спас меня на площади. Уверена, они были вместе. А потом я потеряла их из виду. — А видели вас? Тот, спаситель? — Я думаю, нет, — покачала она головой. — Нет-нет, они были очень заняты... — А узнать его вы смогли бы, своего рыцаря? — Полагаю, да... Ну конечно, смогла бы. — Взгляните, — Турецкий сунул руку во внутренний карман, достал маленький блокнот, в котором обычно носил фотографии подозреваемых и находящихся в розыске. Первыми она увидела два мертвых лица, двух молодых людей выраженной кавказской наружности, очень похожих друг на друга. — Взгляните, Наталья Сергеевна. Зрелище не из приятных, но деваться некуда. Случаем, не они? — Не знаю. Может быть. Боюсь ошибиться. Я видела их только мельком, в основном в профиль, а когда они обогнали меня — со спины. А кто они? — Дело в том, что их убили как раз в одном из дворов недалеко от площади. Убили из трех разных пистолетов одной конструкции. — А кто они? За что их убили? — Если б я знал, — сказал Турецкий. — Но дело в том, что у одного из них мы нашли самодельное холодное оружие наподобие очень тонкого стилета с надпиленной пикой. А у другого — рукоятку от точно такого же стилета, но уже с отломанным клинком. — И... и что? — спросила она, вдруг почувствовав, что снова слабеет. Ее обдало ледяным жаром с головы до ног. — Простите, Наташа, — Турецкий хмуро посмотрел на серую равнодушную воду. — Но именно такой штукой ударом в спину, прямо в сердце был убит Владимир Михайлович Русаков. Жестокий бандитский прием... Человек убит, и почти никакого наружного кровотечения. — Так это... вы думаете... — Да-да, — сказал Турецкий. — Почти наверняка. Последнюю точку поставит комплексная медико-криминалистическая экспертиза. Я жду ее результатов. Это наемники, киллеры. Их подрядили и убрали. И может статься, господин экс-мэр для того и наводит мосты, чтобы попытаться выяснить, известно ли вам хоть что-нибудь, не протянулась ли от тех ребяток ниточка к нему самому? Такие люди, как Клемешев, уж поверьте мне, никогда не проговариваются. Он просто-напросто провел маленький эксперимент в надежде, что, может быть, проговоритесь вы. — Его опыт не удался, — сказала Наташа. — Ваше счастье, — заметил Турецкий. — Ваше счастье... — Когда вы ознакомитесь со всеми записками и материалами Русакова, — сказала она наконец, оторвавшись взглядом от бегущей воды, — вы многое поймете и о Володе, и о нашем городе, о том, какая тут теперь ситуация. Там много и о губернаторе, и о других бонзах. Есть кое-что и о Клемешеве. Но о нем мало, гораздо меньше, чем о других. — Ну а ваши планы? — спросил Турецкий. — Что дальше? — Меня просят возглавить наше «Гражданское действие». И я не стану отказываться. Я должна, как это ни банально звучит, продолжить дело своего мужа. Потому что он был мне мужем, понимаете? И не скрою, я хочу отомстить, пусть это не по-христиански. Да, хочу! Мечтаю! Я теперь живу только этой мыслью. И видите, я почти не удивлена, что эти ублюдки, убившие Володю, быть может, напрямую связаны с этим чудовищем. Нет-нет, — покачала она головой, заметив его напрягшийся взгляд. — Не беспокойтесь. Никаких глупостей с моей стороны не будет. Для этого есть вы. Я надеюсь на вас. Я для того и встретилась с вами. Я окажу вам любую помощь, какая потребуется. — Спасибо, — сказал Турецкий, — и еще раз спасибо. Держите меня в курсе дела, немедленно сообщайте обо всем, если узнаете что-нибудь новое. И вообще, я рад нашему знакомству. Но теперь нам надо обсудить еще один немаловажный вопрос: как обеспечить вашу личную безопасность. — Пусть это вас не волнует, — заметила Наташа. — Это входит в мои служебные обязанности, обеспечить прикрытие и защиту важных для следствия свидетелей и потерпевших. Причем мы должны так все это устроить, чтобы по ту сторону фронта не возникло и тени подозрения, будто мы с вашей помощью уже кое-что нащупали. Давайте поступим так: вы сегодня же придете ко мне в облпрокуратуру, где, как уже сказал, я провожу следственные действия. Я допрошу вас по всем правилам закона, внесу в протокол допроса все ваши показания, в том числе и то, что вы рассказали мне сейчас. Ваш визит ко мне наверняка будет зафиксирован людьми Клемешева. После этого их интерес к вам должен иссякнуть. Вы опасны им лишь как потенциальный носитель и хранитель некой информации. Если же после встречи со мной со стороны следствия не последует никаких действий, они успокоятся. Вы без опаски вернетесь домой. Этим людям ничего другого не останется, как смириться с действительностью и оставить вас в покое. Турецкий помолчал, и вдруг лицо его изменилось. — Послушайте, мне только сейчас пришло в голову... Если вас до сих пор не попытались убрать или изъять документы Русакова, если Клемешев явился сам посреди ночи с повинной головой... что это может означать, как вы думаете? — Н-не знаю, — вопросительно посмотрела на него Наташа. — Да все что угодно! От него всего можно ждать! — А я, кажется, догадываюсь! — сказал Турецкий. — Вы уверены, что он не испытывает к вам тех чувств, в которых распинался? — Абсолютно! — коротко бросила Наташа. — А вот я не уверен, — с легкой улыбкой посмотрел на нее Турецкий. — Вы красивы, умны, наконец, вы дочь известного в городе человека, крупного руководителя... — Я что он только использовал меня, — горько сказала Наташа. — Вот-вот! — оживился Турецкий. — Это ключевое слово! Не кажется ли вам, что и сейчас вы стали ему зачем-то очень нужны. Причем нужны живой и здоровой! Значит, скорее всего, за вашу жизнь мы можем пока не беспокоиться. Но... его интерес к вам мы тоже могли бы в наших целях. Хотя в этом мало радости, понимаю... — А в чем может состоять этот его интерес? — спросила Наташа. — В данном случае я могу только немного пофантазировать, — сказал Турецкий. — Разве нельзя представить себе вот такую комбинацию: вы были самым близким человеком Русакова, защитника народных интересов, борца с коррупцией, авторитет которого после смерти только повысился. Он теперь в глазах тысяч людей стал мучеником за правду, героем. И если Клемешев, которого, вполне вероятно, пытается ввести во власть криминальный мир, выставит свою кандидатуру на губернаторских выборах, то как было бы славно, если бы рядом с ним оказалась вдова героя! Вы даже не представляете, насколько это важно в подобных делах и какое производит впечатление на обывателя! — Да-да, очень похоже на правду! — кивнула Наташа и нахмурила брови, припоминая. — Как это он говорил сегодня ночью? «Будь мне сестрой, подругой, знакомой, кем угодно... » — И то вдохновение ненависти, тот ведьминский азарт, который нахлынул на нее ночью, вновь вернулся и охватил ее всю. Она даже порозовела, и глаза ее зловеще сверкнули. — Так-так! — воскликнула она. — Подождите! Но неужели он может надеяться, что я, будучи в здравом уме и твердом рассудке, позволю ему торить дорогу к трону губернатора, пользуясь именем и репутацией Володи? — Возможно, — сказал Турецкий, — он недооценивает вас, нынешнюю. Он помнит вас той девочкой и забывает сделать поправку на время, на то, что вы стали другим человеком, в том числе и благодаря близости с Русаковым. А может быть, он строит свои планы, исходя из краткости временной дистанции. Ему просто нужно, чтобы вы помелькали эти полтора-два месяца рядом с ним на публике, а там, коли дело выгорит, о вас можно будет снова забыть. — Противно все это, конечно, до крайности, — брезгливо поджала губы Наташа. — Так и разит этим подлым дешевым политиканством, которое так ненавидел Русаков. И все-таки это шанс. — Хорошо бы еще, — сказал Турецкий, — чтобы мы сейчас не ошибались и наши построения соответствовали тому, что замыслил господин Клемешев. Ну а теперь нам пора в город. Надеюсь, наш извозчик не убрался подобру-поздорову... Сегодня вечером я буду ждать вас в своем кабинете в прокуратуре. — Знаете, конечно, у страха глаза велики, но я не удивлюсь, если у него есть свои люди и в прокуратуре. И даже ваш кабинет может прослушиваться. — Не исключено. Достаточно того, что вы рассказали мне сейчас. А там имя Клемешева вообще вслух не упоминайте. В основу ваших показаний ляжет то, что вы мне уже рассказали. — А теперь поступим так, — сказала она. — Ни к чему мне с вами показываться в городе в одной машине. Чем черт не шутит! Высадите меня где-нибудь на полпути, лучше всего в Шумиловке. Доберусь автобусом. — Хорошо. Хотя... мне и жаль.
Когда Турецкий вернулся в город, было уже около часа дня. Покинув еще утром сторожевой пост у дома, где жила Наталья Санина, Данилов продолжил розыск очевидцев в вузах и общежитиях города, а Рыжков остался бдеть и вести скрытное наблюдение за всеми «входящими и исходящими». Вообще говоря, всякие такие оперативные штуки не входили в их служебные обязанности, но Турецкий не в службу, а в дружбу попросил их поработать за оперов: в целях сохранения секретности ему нужно было предельно сузить круг лиц, участвующих в расследовании. Минувшей ночью ничего угрожающего их подопечной обнаружено не было. Правда, во втором часу приезжал на черной «Волге» мэр города Клемешев, а минут через двадцать снова вышел из подъезда и побрел один пешком вниз по холму, где почему-то оставил машину. Однако ничего примечательного в этом факте следователи не нашли. Дом был «сливочный», для «слуг народа», к коим мэр, хотя и ушедший в отставку, безусловно относился. Но когда Турецкий вошел к номер своих младших коллег, Данилов уже был в гостинице и торопливо уплетал что-то, разложенное, по русскому обычаю, на газетке. На вопрос начальника, не звонил ли кто, только воздел руки к потолку: — Не то слово, шеф! Народ обзвонился! Вы же теперь тут телезвезда. — Ну да, рабыня Изаура. — Изаура не Изаура, но среди прочих из секретариата губернатора был звоночек. Ну о-очень любезный... и о-очень настоятельный.... — Иди ты?! — оживился Турецкий. — И давно? — Минут десять назад. — Замечательно, Майкл! — потер руки Турецкий и прошелся по номеру с видом матадора, только и ждущего выхода на арену и встречи с быком. — Сегодня, знаешь ли, вообще урожайный денек! — Вы тоже чего-нибудь нарыли? — Пока молчу, чтоб не сглазить. А вы мне вот что скажите, уважаемый коллега, как вы относитесь к начертанному на скрижалях Конституции праву гражданина на тайну переписки? — И не дал ответить своему помощнику: — Лично я считаю сие неотъемлемое право гражданина священным, если, конечно, на него не покушается сам губернатор. — Ничего не понимаю! — решительно заявил Михаил. — Вы это о чем, Александр Борисович0 — Жуй и молчи! — зловеще усмехнулся Турецкий. — Ибо я неотразим. Я тут послал кое-кому любовную записку и немедленно получил приглашение на интимное свидание. Что-то мурлыкая себе под нос, он заглянул в записную книжку и набрал номер: — Секретариат губернатора? Это говорит следователь Турецкий. Будьте добры, передайте господину Платову, что я у себя. — Одну минуточку! — просто-таки сочась подобострастием, откликнулся вышколенный секретарь. — Соединяю! Коротко переговорив с Платовым, Турецкий обернулся к Михаилу с выражением иронического торжества на лице: — Знай наших! Аудиенция назначена немедленно! И внизу уже встречают. Вот это сервис! Взглянув на часы — в половине шестого он должен был начать прием тех граждан, что откликнутся на его телеприглашение, — Александр Борисович торопливо занялся имиджем: наспех освежился под душем, побрился, напялил свежую рубашку и отправился на площадь Свободы в резиденцию губернатора области. За ним даже прислали джип с мигалкой, так что неслись по осевой и примчались минут через двадцать. И едва только назвал себя, тотчас услышал уведомление, что его уже ждут и он будет немедленно принят. Через пару минут Турецкий уже оказался в огромном кабинете. Протянув руку для рукопожатия и широко улыбаясь, Платов шел ему навстречу. Поздоровались и сели друг против друга. — Как продвигаются ваши дела, господин Турецкий? — Туговато, — вздохнул Александр Борисович. — Колоссальный объем работы, сотни людей. Приходится искать некоторых очевидцев... — Вам удалось выяснить, кто организовал эти массовые беспорядки? — Пока ничего. Вернее сказать, пока еще очень мало, — развел руками Александр Борисович. — Я расследую дело о массовых беспорядках — это статья двести двенадцатая Уголовного кодекса, а также ряд преступлений против жизни и здоровья, в том числе и об убийствах, это статья сто пятая Уголовного кодекса. — А вот правительственная комиссия работу уже закончила. Сегодня утром они улетели в Москву — и вице-премьер, и представители МВД, и депутаты. — Да, мы встречались, — заметил Турецкий. — Правда, очень коротко, и, насколько я мог понять, они пока что ни к чему не пришли. — Заключение будет опубликовано только завтра. Верите, я и сам пока не знаю, что там. Но что бы они ни решили, понятно, что рассчитывать мы можем только на настоящих специалистов по расследованию преступлений этой категории. Платов выразительно взглянул на Турецкого, нахмурился, вытащил из пачки и закурил сигарету «Парламент», и лицо его стало очень серьезным. Турецкий тоже закурил, выжидательно глядя на этого могущественного человека, в руках которого были жизни нескольких миллионов россиян. — Все, что здесь произошло: и первая демонстрация студентов, и этот ужас воскресенья, и отвратительный спектакль, в который кто-то посмел обратить прощальный митинг, — все это, разумеется, звенья одной цепи. Это вам не просто война компроматов, это чистой воды провокация — масштабная, продуманная, должен признать, достаточно ловкая. И цель у нее одна: сделать меня, по сути, основного претендента, идущего на перевыборы на второй срок, практически неизбираемым. Им надо опорочить меня, превратить в козла отпущения... — Я понимаю, — сказал Турецкий. — Но чем я мог бы вам помочь? Ведь вам, как законодателю, известно, что мы, юристы, должны быть вне политики, абсолютно нейтральны, ну и так далее... — Ах, бросьте! — сказал Платов. — Есть абстракции писаных законов и есть реальная жизнь. Поймите, это мой регион! Я действительно патриот своей земли, не на словах! Тут мои предки лежат, деды и прадеды! Я отдал ему всю свою жизнь. Единственная моя задача — вытащить область из ямы, избавить ее от произвола Москвы, от криминального беспредела, наладить жизнь! Вы же видите, Александр Борисович, кто рвется к власти. Если они сумеют тут воцариться, то, что случилось в воскресенье, покажется детской песенкой и аукнется по всей России! Для них ведь победа на выборах здесь только первый этап, только трамплин. «Эх, — подумал Турецкий, глядя в его серо- стальные честные глаза. — Задал бы я тебе вопрос, дорогой товарищ Платов, — где ты был все эти пять лет своего губернаторства, отчего все эти славные начинания ты отнес на второй срок?.. » . А Платов говорил с пылкой убежденностью, и казалось, то, что слетает с его уст, для него действительно свято и он сам верит в это всем сердцем. И Турецкий поверил бы ему, наверное, если бы... Если бы не был тем, кем он был, если бы не провел за жизнь тысячи допросов, когда заведомые мерзавцы и божились, и землю ели, и вдохновенно врали с такой убедительностью, что им поверил бы и сам Станиславский. — Так чем я могу помочь вам? — спросил Турецкий. — Как бы то ни было, каждый на своем месте, мы служим России, так что в конечном счете интересы у нас общие. — Вот именно! — воодушевился Платов. — А значит, наша первая задача — не дать темным личностям прорваться во власть, оттеснить порядочных людей и установить диктатуру беспредела. Я обеспечу вам все условия, пойду на все. Вы должны найти и разоблачить организаторов этих ужасных событий. — Слушаю вас, — сказал Турецкий и придвинулся к губернатору вместе с тяжелым креслом, всем видом выражая готовность оказать собеседнику всяческое содействие. — Понимаете, Александр Борисович, ведь что получилось? Когда все это произошло, меня в городе не было. Обеспечение порядка было возложено на руководство областного УВД и ФСБ, и я со своей стороны предпринял все возможное, чтобы ничего подобного не случилось. И все же катастрофа разразилась. Спрашивается, почему? Вот на какой вопрос прежде всего вы должны ответить! — Ну а зачем тогда мы здесь? — пожал плечами Турецкий. — Именно этим мы и занимаемся. — Наверное, вы не поняли меня, — сказал Платов, понизив голос. — Необходимо форсировать вашу работу. Получить результат как можно быстрее! По крайней мере, в течение ближайшего месяца. Мне нужно реабилитировать свое имя и снять с себя эти вздорные обвинения, будто я отдал приказ спецназу ломать людям ребра... Потому что потом будет уже поздно. — Я бы рад, — сказал Турецкий, — но, к сожалению, тут от нас мало что зависит. И ускорить события мы не в силах, если, конечно, нам нужен верный результат. Так ведь? — И все же, — сказал Платов, — я думаю, что от вас зависит многое... Если вы нуждаетесь в средствах... «Это уже смахивает на «барашка в бумажке»! — присвистнул про себя Турецкий. — Пусть предложение и высказано в самой туманной форме, однако имеющий уши да услышит. Эх, Турецкий, не теряйся, чего там! Теперь же никто не теряется по этой части. А он, надо думать, не поскупится... » Но он как бы не услышал последних слов губернатора и сказал: — Николай Иванович, что мы с вами ходим вокруг да около? Давайте прямо: если вы кого-то конкретно имеете в виду, назовите имя. А уж я со своей стороны попробую добыть факты и с фактами в руках подтвердить или опровергнуть ваши предположения. — Я рад, что мы поняли друг друга, — облегченно сказал губернатор. — Собственно, ничего другого мне ведь и не надо... — Но знайте, — сказал Турецкий, — я буду беспристрастен. То есть не буду ввязываться в здешние разборки ни на чьей стороне. — Да, да! — воскликнул Платов. — Это подразумевается само собой. — Ну а имя? — тихо спросил Турецкий. И губернатор, подавшись к нему и не отводя своих серых нержавеющих глаз, так же тихо выговорил: — Клемешев. И они молча встретились глазами. «Неплохо, — думал Турецкий, когда тот же джип нес его обратно по улицам Степногорска в сторону их «базового лагеря». Теперь можно будет вздохнуть полегче: материальное обеспечение наверняка будет на уровне: и люди, и транспорт, и связь... И мешать местные уже не осмелятся... Эх, если б знала моя благоверная, читая мое легкомысленное письмишко денька этак через два, какую заметную роль оно сыграло в деле нашей общей победы, если таковая, конечно, нам суждена».
А следующий день был ознаменован несколькими чрезвычайными событиями. И в московских газетах, и практически во всей прессе Степногорска появилось официальное заключение правительственной комиссии в связи с событиями, имевшими место на площади Свободы. Оно было коротким, бездоказательным, безапелляционным и явно продиктовано не столько серьезным анализом, сколько сиюминутной политической конъюнктурой. Вся ответственность за случившееся возлагалась на руководящее ядро общественного движения «Гражданское действие», которое не сумело обеспечить порядок в своих рядах, проследить за поведением участников шествия и обеспечить необходимые меры безопасности в местах большогоскопления людей. Персональная ответственность была возложена на лидера движения Русакова, чьи многочисленные необдуманные подстрекательские публичные и печатные выступления взвинтили страсти, и прежде всего в молодежной студенческой среде. Кроме того в числе митингующих было отмечено множество лиц в состоянии алкогольного и наркотического опьянения. Раздавались призывы атаковать и взять штурмом административные здания, где размещаются местные органы власти. В создавшейся обстановке действия вызванных для обеспечения порядка нарядов милиции и ОМОНа надо признать адекватными и правомерными. Комиссия выражает соболезнования семьям погибших, а также всем пострадавшим во время уличных беспорядков и надеется, что следственная группа Генпрокуратуры Российской Федерации, расследующая настоящее дело, сумеет в ближайшее время полно, объективно и всесторонне разобраться в совершенном правонарушении. — Ай да молодцы! — воскликнул Турецкий, закончив чтение вслух обоим своим коллегам сего унылого шедевра государственной мысли, и отшвырнул газету. — Ну конечно! Чего тут голову ломать? Так же проще всего. И нам, так сказать, указание, где именно искать и на чью голову валить. Просто плакать хочется... Правители! — Вы лучше вот это почитайте, Александр Борисович! — сказал Рыжков и потряс над головой страницами городской молодежки. — Тут, кажется, кое- что поинтересней! — Ну что там еще? — Турецкий вырвал газету из рук Рыжкова и раздраженно уставился на первую полосу. В глаза бросился аршинный заголовок: «Так за кого мы пойдем голосовать?» Пониже, явно в продолжение начатой кампании, бойкие газетчики, явно подражая своим коллегам из «Московского комсомольца», на полублатном-полустуденческом сленге доводили до конца акцию по «размазыванию по стенке» нынешнего губернатора. А в последнем абзаце всем читателям предлагалось разуть глаза и не ломать попусту головы над тем, кому править Степногорской областью. «Есть такой человек! — утверждали авторы. — Конечно, есть, и все его знают. Если кого и выдвигать на губернаторский пост, так бывшего мэра Клемешева, нашего Гену — молодого, инициативного, экономиста по образованию, совсем недавно показавшего пример, как должен вести себя политик нового поколения. — Ну как? — спросил Рыжков. — Впечатляет? — А то мы этого не ждали, — сказал Турецкий. — Это что, только первая ласточка, пробный шар? — Ну да, — сказал Данилов, торопливо просматривая другие газеты, — ясно, он вступил в кампанию, причем хотят создать впечатление, будто это инициатива снизу, пожелание масс. — Погодите, погодите, — сказал Рыжков, — тут, кажется, намечается цирк в лучших Жириновских традициях. Действительно, в одной из газет на вопрос корреспондента недавнему мэру, верны ли слухи, будто он собирается выставить свою кандидатуру, Клемешев решительно отказывался подтвердить эти досужие домыслы. Он ссылался, во-первых, на то, что такой шаг мог бы быть неправильно истолкован жителями Степногорска, а его уход с поста мэра назван лукавым маневром ради обретения дешевой популярности. Во-вторых, на то, что его знают только в самом Степногорске, а жители области, как обычно, более консервативные и инертные, вряд ли пойдут голосовать за неведомого им «кота в мешке». И наконец, он жаловался на отсутствие средств для проведения предвыборной кампании в столь ограниченное время, для обеспечения необходимой информации, а просить о денежной помощи и без того разоренное до нитки население считает для себя совершенно недопустимым. Хотя, конечно, если бы он сумел стать губернатором, он навел бы порядок, и прежде всего начал бы с разоблачения тех, кто нажился в годы правления нынешнего властителя области, с решительного разрушения всей системы коррупции и круговой поруки. Он сменил бы всех чиновников, погрязших в поборах и казнокрадстве, восстановил бы «оборонку» и наладил бы экспортную торговлю основным товаром их города и области через систему прямых договоров и много еще чего... — Ну, посмотрим, посмотрим, — задумчиво произнес Турецкий. — Как бы то ни было, а наша работа идет своим чередом. А что касается «Гражданского действия», они сумеют себя отстоять. Значит, так! Военный совет объявляю открытым. Давайте-ка взглянем на наши полевые карты и отметим, какие объекты мы уже отработали и что осталось. Турецкий подошел к карте и поднес шариковую ручку к серому квадратику, изображавшему площадь Свободы. — Вот примыкающие улицы. Вот дом, во дворе которого нашли трупы тех двух кавказцев. А вот... — Тут ручка выскользнула из пальцев, он вдруг резко наклонился, чтоб успеть ее поймать, и в этот момент зазвенело стекло, раздался характерный звук и, выбив пыль из стены, прямо в карту на уровне головы Турецкого ударила пуля. — Шеф! — заорал Данилов, но Турецкий не впервые в своей жизни оказывался под обстрелом на боевой позиции. Он пластом рухнул на пол, успев выкрикнуть своим: — Ложись! Шторы были раздвинуты, и все трое понимали, что тот, кто вел обстрел, по всей видимости, из окна лестничной площадки дома напротив, а может, с крыши или чердака здания повыше, стоявшего в полутора сотнях метров, по-прежнему держит их в поле зрения оптического прицела. Все трое тяжело дышали. — Как считаете, — спросил Турецкий, — он сообразил, что я упал раньше, или думает, что снял цель? Они сползлись на середину комнаты. — Вот тебе, бабушка, и военный совет! — проговорил Турецкий. — Что будем делать? — А нечего тут гадать, — сказал Данилов. Нас же по телику не показывали. Да и нужны мы им, как в бане гудок, коли есть дичь покрупнее. Лежите, шеф! Начинается паника! И он вскочил, распахнул окно, рискуя и вправду схлопотать «маслину» в лоб, заорал что-то нечленораздельное, в то время как Рыжков и Турецкий выползли в прихожую номера, таща за собой телефон на длинном проводе. Турецкий сорвал трубку и один за другим набрал два самых известных двухзначных номера, сначала «Скорой», потом, спустя минут пять — милиции. — Алло! Милиция? Дежурного по городу! Говорят из вашей спецгостиницы. Кто говорит? — Турецкий подмигнул Рыжкову. — Говорит следователь Генеральной прокуратуры Данилов. У нас ЧП — покушение на старшего следователя из Москвы Турецкого! Он ранен. Огнестрельное в голову. Без сознания. «Скорая» уже вышла. Высылайте опергруппу. Третий этаж, комната триста восемнадцать. — Ну а дальше что? — спросил подошедший Данилов. ' — Видно, придется мне временно исчезнуть, — сказал Турецкий. Если кто-то получил задание поставить точку в моей карьере, мне лучше тут больше по улицам не шляться, сами понимаете. Сейчас приедет «Скорая», прибудет опергруппа, меня вынесут и увезут. Так что тот, кто стрелял, и его группа прикрытия получат подтверждение, что выстрел был удачен. — Ну хорошо, а дальше, дальше? — повторил Данилов. — А дальше пока не знаю, — сказал Турец — Но если сюжет швырнуло в эту сторону, стало быть, мы, может, и сами того не понимая, вышли на след. — Все так, — ответил Данилов. — Но тут ведь, конечно, свои порядки. Наверняка есть свои тихие кадры и в милиции, и в прокуратуре, так что ваш спектакль не сегодня-завтра откроется. Мы и в Москве-то можем секретность обеспечить с большим скрипом, а уж тут... — Согласен, — сказал Турецкий. — И даже удивляюсь, Миша, отчего ты еще не «важняк». Короче, я ложусь в больницу с огнестрельным ранением. У всех членов бригады «Скорой» и у персонала приемного покоя отберем подписки о неразглашении данных следствия. Надо, чтобы закрыли рты на замок. Все остальное — по законам жизненной правды — сообщение в прессу и так далее. Тем более тяжесть моего ранения неизвестна. Может, только царапнуло, а может, на грани жизни и смерти. Если кому-то очень надо довести дело до конца, вполне возможно, забредут в больницу. Тогда есть шанс сцапать их там. — Ну а кровь? — спросил Рыжков. — Сейчас же сюда прикатят криминалисты, судебные медики. С этими ведь наш фармазон не пройдет! — Ну все, братцы! Прибегнем к членовредительству! И, схватив осколок стекла, Турецкий сморщился, зажмурил глаза и, задрав рукав, решительно взмахнул острым осколком. Кровь так и брызнула. — А ну глянь, вены целы? — сквозь зубы спросил Турецкий. — Порядок, — ответил Рыжков. — Кровопускание в лучших традициях семнадцатого века. у со сворачиваемостью, шеф? — Сейчас узнаем, — сказал Турецкий. — Ну живодеры! — сказал Данилов. — Пропадите вы пропадом, голова кружится! — «Голова обмотана, кровь на рукаве, след кровавый тянется по сырой траве», — пропел Турецкий и что есть силы махнул рукой, забрызгав и карту города, и голубое покрывало на койке. А затем щедро окропил голову и лицо. Получилось вполне натурально. Он, кажется, и не пожалел себя, и не переборщил. Кровушки было предостаточно. И неожиданно он почувствовал дурноту и слабость в ногах, и руки задрожали предательски: он вдруг понял, что пять минут назад мог быть убит наповал и жив сейчас только по чистой случайности. — Вот что, Миша, — сказал он, жадно глотнув воздуха. — Сообщи о случившемся в городскую администрацию и в секретариат Платова. А теперь выбегайте в коридор, кричите, сзывайте народ, а я падаю замертво. Никого, кроме следственно-оперативной группы и медиков, не впускать! Как у меня с цветом лица? Данилов взглянул критически. И прежде чем выбежать из номера, иронически улыбнулся: — По-моему, подходяще. Турецкий крякнул и, с силой отшвырнув ногой стул, который перевернулся и отлетел в угол, раскинулся на полу в ожидании своих спасителей.
Последние комментарии
4 часов 18 минут назад
14 часов 37 минут назад
1 день 3 часов назад
1 день 10 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 12 часов назад