Тираны. Страх [Вадим Владимирович Чекунов] (fb2) читать постранично, страница - 98


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

по-прежнему намотан замызганный нательный пояс Козьмы.

Мальчик размотал его, пощупал через ткань спрятанное внутри. Пальцы плохо слушались, но он почти не сомневался — в поясе именно та вещичка, что относил он псковскому Николке. Подцепив зубами нитку на грубом шве, Юрка оборвал ее и потянул края, расширяя прореху. Подышал на пальцы, запустил внутрь, чувствуя, как ухватил что-то очень холодное. Осторожно, чтобы не выронить в снег, достал и положил на озябшую ладонь.

«Летела птица орел, садилась на престол…»

Вытряхнул из валенок снег, тщательно замотал странную фигурку в пояс и сунул за голенище.

Это — все, что осталось на память от батюшки Козьмы и брата Михаила.

Сам он отныне не Юрка, а как называли его монахи — Григорий.

Выбрался из сугроба. Еще раз взглянул на небо. Увидел, где оно наливается синевой близкой ночи.

Ему — туда. Там Москва, там монастырь с красивым именем Чудов. Он дойдет, не испугается. Отрепье носим, да храбрости взаймы не просим.

А вещичка пока побудет при нем. Пусть не дает она воли ни в лесе, ни в поле, ни на синем море. Зато дает воли над всеми царями и царевичами, королями и королевичами.

Так уверял блаженный Николка. А он, похоже, знал, о чем говорил.





Глава двенадцатая
Четырнадцать лет спустя



Сумрак и холод.

Лишь трещат под киотом лампады. В тусклых чашах прыгают огоньки с черными хвостиками, копоть жирной струйкой тянется к тяжелым наборным окладам. Некому убавить фитиль, никто не подойдет. Только бесы и прозрачные тени наполняют царские покои — ползают по стенам, склоняются над постелью, беззвучно колышутся. К ним Иван за последние годы почти привык и перестал бояться, как раньше — когда вскакивал посреди ночи и бежал по дворцу, истошно крича, падал или повисал на руках слуг, а потом остаток ночи молился до ломоты в теле и хрипоты в голосе. Теперь и бежать не может, и поклоны бить не в силах. Тяжкий недуг разъедает изнутри, точит, словно холодный могильный червь.

Стынет больное, распухшее тело. Царь хватается за край ложа, пробует сесть. Слишком немощен. С горечью смотрит на свои безобразные руки. Кожа слезает кусками, обнажает влажную смрадную плоть. Не царь — оживший утопленник копошится и стонет на перепачканом покрывале, пытается перекреститься и с испугом глядит в черноту угла. Кто нынешней ночью явится оттуда, как станет терзать его измученную душу, чей настал черед тащить Ивана в омут страдания?

— Спаси меня, Боже, ибо воды дошли до души моей…

Не так страшны безмолвные и бестелесные демоны, как те, кто возникает в царских покоях во плоти.

Прошлой ночью приходил новгородский купец Федор Сырков, такой же раздутый и гнилой, как его погубитель-царь. Держал деревянное блюдо, а на нем свою голову, черную и страшную. «Разглядел ли чертей, Иванец?» — вопрошала голова и хохотала, изо рта ее текла кровь, и вместо языка шевелился рачий хвост. Отвалились от купца обрубленные руки, упала голова на пол, подкатилась к Ивану, норовя цапнуть за ногу.

— Я погряз в глубоком болоте, и не на чем стать…

Вслед за купцом потянулась из угла вереница покойников — безглазые, безъязыкие или изрубленные на части, как богач-новгородец. Словно увечные на паперти, показывали они царю свои раны, проходя мимо его ложа, — сплошь страдальцы, опаленные жаровнями, с перебитыми хребтами и разъятыми ребрами. Умученные «виской», ошпаренные кипятком, подранные зверьем. Утопленники, удавленники, зарубленные и затоптанные…

— Вошел во глубину вод, и быстрое течение увлекает меня…

Почти каждую ночь приходит к нему сын Иван, несчастный мертвый царевич. Нарядный, умытый, расчесанный и бледный — ни кровинки в лице. Смотрит пристально, любуется отцовским плачем. Иван пытается ползти к нему, тянется в надежде обхватить его колени и молить о прощении. Но с начала зимы отказали ноги государя, а из рук ушла былая сила — та самая, что извела со света царевича. Бежал Иван из Александровской слободы, вернулся в Москву, в надежде, что останется дух убитого сына там, в проклятом опричном дворце, но нет — является он и под кремлевские своды. Два года длится эта лютая мука, и знает царь — ни на этом, ни на том свете не сыскать ему прощения. «Больно тебе, Иванушка?» — шепчет трясущийся старик. «Больно, батюшка», — отвечает сын, и тотчас на всю спальню слышится страшный костный хряск. На челе царевича кровенеет глубокая вмятина. Царь воет, впивается ногтями себе в лицо, трясет головой. Но снова раздается костяной треск, а вместе с ним и чавканье терзаемой плоти, и не умолкнет, пока не сочтется число ударов, что нанес он своему наследнику в припадке ярости.

— Боже! Ты знаешь безумие мое, и грехи мои не сокрыты от тебя…

Нет больше у царевича лица — сплошная рана, и набрякает тяжелой влагой его борода, и капает с нее на белый атласный зипун. Кланяется ему сын Иван, обильно заливая кровью ковры в спальной, пятится в угол.