Александр Блок [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

между тем у лирика Блока полной насыщенности темпераментом и нет. Ему недостает той выразительности, того красноречия, каким обладает страсть. Не в фокусе для самого себя, с душою не красочной, без постоянного горения, он себя не сосредоточил, не собрал, и если прав Роденбах, что душа – голубой аквариум, то в хрустальные стенки его, в этот прозрачный плен, Блок не ввел, не заключил расплывающихся струй своего художества. И теперь, когда пройдена его дорога, с особенным чувством воспринимаешь следующие стихи его к матери, – грустно, что испытываешь соблазн согласиться с ним:

Я – человек и мало Богу равен.
В моих стихах ты мощи не найдешь.
Напев их слаб и жизненно бесславен,
Ты новых мыслей в них не обретешь.
Их не согрел ни гений, ни искусство,
Они туманной, долгой чередой
Ведут меня без мысли и без чувства
К земной могиле, бедной и пустой.
Но замечательно, что все эти недостатки его являются лишь изнанкой его достоинств и проистекают из указанной нами органической и родственной близости его к самой стихии лиризма. Как будто не сам он ответствен за себя, или, во всяком случае, вину за туманы и улетучивающиеся флюиды своих стихов он должен делить с изначальной газообразностью лирической души. Оттого и сущность его поэзии выплывает исподволь, не сразу; как будто ее туманное пятно светлеет мало-помалу. Она в том отношении развивается и внутренне растет, что происходит в ней постепенная конкретизация. Медлительно и неуверенно соединяются ее едва намеченные штрихи в содержательный рисунок, и водяными красками написана картина этой одаренной, но не энергической и до конца не выявленной личности. Блок – поэт бесхарактерный.

Пристально вглядываясь в очертания его стихов, в зыбкое марево их примет, мы различаем то, что он никогда не бывает один. Не за ним следует тень, а он следует за тенью, светлой или темной, голубой, или белой, или черной, преследует Незнакомку, кого-то ищет, кого-то слышит, с кем-то беседует. Лиризму свойственна углубленность; но, кажется, Блок достаточно глубоко в себя не входит и не настолько умеет оставаться наедине с собою, чтобы потом рассказать себя вне своих соотношений с другими, с друзьями, с Другой. Это не естественная приобщенность человека к человеку: это – нечто большее, или, лучше сказать, нечто меньшее. Несамостоятельный, он точно пребывает больше в инобытии, чем в бытии. Вечный жених то одной, то другой невесты, Гамлет разнородных Офелий, будь это Мадонна или Кармен, Дева Дев или цыганка, он «входит в темные храмы, свершает бедный обряд, там ждет Прекрасной Дамы в мерцаньи красных лампад»; но он же готов петь и гитану:

…я небу
Твой голос передам!
Как иерей, свершу я требу
За твой огонь звездам.
Рыцарь и богомолец, он предчувствует Богоматерь, идет по следам ее голубых путей, лазурной дорогой; и «с глубокою верою в Бога» для него «и темная церковь светла». Словно католик нашей поэзии, он воздвигает в своей душе какую-то готику. Но только она не запечатлена средневековой величественностью и не имеет цельности. В самые минуты озаренных молитвословий, умиленного богослужения, поэт, зная свое непостоянство и колебания, уже боится, что он не пребудет верен своей иконе, своей Мадонне. И за это он винит либо ее, либо себя. Она изменит свой облик – рождается в нем «дерзкое подозрение»; она «сменит в конце привычные черты». Но, разумеется, это возможно только потому, что изменчив он сам, что двулична его душа:

Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
Конечно, наш прихожанин высоких соборов не так прикосновенен к аду, как он это говорит, и образ его не производит впечатления «дьявольского и дикого»; но верно то, что своей Прекрасной Дамы он – рыцарь только на час. В этом ведь и заключается основной надлом его поэзии, – в этой невыдержанности его идеализма. Как и пушкинский рыцарь бедный, он тоже некогда увидел (или, по стопам Владимира Соловьева, внушил себе, что увидел) «у креста, на пути, Марию-Деву, Матерь Господа Христа», но, в противоположность своему прототипу, не стал навсегда привержен ее имени и духу святому.

Настал для него «конец преданьям и туманам», и «теперь во всех церквах Она», заслуженно, по собственной воле, «равно монахам и мирянам на поруганье предана»…

Его закружила метель жизни, та снежная вьюга, которую он так часто поминает, и богу неведомому, неведомой, начал приносить он свои шаткие молитвы, – а она прихотливо меняла свои облики и являлась ему то как упавшая с неба голубая звезда, то как Мария, как дальняя Мэри, то как грешная скиталица ресторанов. Под