Щербина [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

«страстных, вакхических стремлений» и никогда их не утоляющий:

Ты только счастлив своею бессменной
И несходящей весною,
Ты только вечен, румянец вселенной,
В небе горящий звездою.
Оттого и обидно умирать, так горько не быть – «горе не жившим и горе отжившим!». И с ужасом чувствует каждое я свое одиночество и быстротечность.

Чувствую, силы мои,
Юные силы слабеют;
Слышу – холодную руку
Смерть положила на сердце,
Страстное сердце мое…
Что же, разлитая всюду,
Царствует жизнь предо мною,
Все проникая собой?
Что же нигде я в природе
Образа смерти не вижу?
Я оглушен, ослеплен дифирамбом
Вечно стремящейся жизни,
Вихрем ее увлекаем,
И отстаю я от хода людей
В этом вакхическом беге, средь кликов,
Плясок и песен…
В самом деле: есть в мире полноводный родник живой воды, есть в мире бесконечная возможность жизни – и тем не менее каждое индивидуальное существо обречено умереть. Какая трагедия, какая насмешка! Отдавать последнее трепетание своего тела, когда кругом трепещет любовь; задыхаться, когда около меня все дышит, когда окрест меня в беспредельных пространствах такое буйство жизни! Умирать при звуках мирового дифирамба, под ликование опьяненного и опьяняющего космического Вакха; уходить, когда все приходит, когда ласкает весна, с юга лазурного веет зноем и легкой прохладой, и глазами, темнеющими от наклонившейся смерти, видеть, как земля, одетая в зеленое, пирует свой брачный пир и не замечает наших похорон или отпускает нас без жалости и с насмешкой, – таков удел всего отдельного. «Много есть жизни в природе», и отдельное мечтает, говорит: «Жизнь я займу у природы»; но природа, такая богатая, такая неисчерпаемо-изобильная, не дает взаймы больше того, что она отмерила, и не делится с нами избытком своей жизни.

Именно оттого в душе человека, в душе поэта, и воцаряется в конце концов мертвенная тишина.

Я наложил печать глубокого молчанья
На сердце страстное, на громкие уста;
Мной жажда вечная горящего желанья
Отчаяньем холодным залита.
На высоте одного только сочувствия живому не останешься, и сострастие фатально уступает свое место бесстрастию. Вот мир рисовался Щербине как сладострастный гинекей, и всю природу оживлял он как единое божество, и говорило ему искусство, говорило всеми своими формами, и всеми своими красками, и всеми своими звуками, – но все это не спасло его от внутренней беззвучности, и в заключении его поэтической книги мы читаем про эту безотрадную тишь:

В моей душе давно минули бури;
Уж мне чужда теперь их мрачная краса
И надо мной без туч и без лазури,
Как над пустынею, нависли небеса…
Спокойно все во мне и безмятежно,
Невозмутимая такая тишина,
Что мать бы мне завидовала нежно,
И счастия слезой заплакала б она…
Но, за врагов молившийся Спаситель,
К Тебе я возношусь сердечною мольбой:
Моим врагам, земной неправды Мститель,
За злобу не воздай подобной тишиной!
Ибо это – тишина смерти. И к ней пришел такой поэт упоенной жизни и женщины, как Щербина. Но в потомстве, конечно, сохранилось не то, что в нем было тленного и тихого, а то страстное и сострастное, что изливалось у него в стихах пластической красоты и звучности, что до сих пор волнует своеобразной мощью старинных слов. Мы знаем теперь, что у него не было какой-нибудь исключительной, всезахватывающей глубины и звучали у него разные мотивы, которыми он сам проникался недостаточно; он то желал в конечном идеале всецелого познания, то стремился к одной любви; он скорбел страданиями «многонемощной толпы» и сетовал на человечество, что оно водворило смятение в своей семье, что оно расточительно тратит людскую кровь в беспрестанных битвах, которые он описал в прекрасных, немногословных октавах, – но потом утешался, успокаивался, не имея силы для отчаяния и отрицания; он далеко не был чужд общих мест, и многие его стихотворения являются только распространениями тех эпиграфов, тех чужих изречений, которые послужили для них поводами: мы все это знаем – и все-таки благодарно помним, что он искренне и страстно любил красоту и ею утешал себя в жизненных невзгодах, и она, как звезда, сияла ему над «общественной пустыней». Так как она сияет всем и поныне, то и поныне в кругу русских поэтов найдется скромное место и для певца жизни и женщины, для сына Эллады, ее сироты, которому бессмертная красота заменила давно умершую мать.