Биография [Юрий Алексеевич Додолев] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

них была цель в жизни, я же по-прежнему жил одними надеждами. И старался не попадаться на глаза Люсе. Я обзывал себя дураком, говорил сам себе, что должен был сидеть ночи напролет над учебниками алгебры и геометрии, но в глубине души понимал — бесполезно. Несмотря на это, я продолжал думать, что Люся никуда не денется, в свой день и час станет моей женой.


Я перешел в седьмой класс в июне 1941 года. Болдин и Сиротин уже получили свидетельства, собирались подавать документы в канцелярию авиационной спецшколы.

— Орехова в техникум пойдет или в восьмом будет учиться? — спросил меня Колька.

— Не знаю.

— Поругались?

Я вынужден был признаться, что избегаю Люсю. Синева в Колькиных глазах погустела, он принялся донимать меня разными вопросами: что, как, почему? И я вдруг понял: Колька тоже имеет на Люсю виды, ощутил приступ такой ревности, что бросился на него, и, наверное, ударил, если бы меня не сгреб в охапку Петька. Хватка у него оказалась железная, до сих пор я и не подозревал, что он такой силач.

— Отпусти!

— Прежде дай слово, что не станешь драться.

Я начал вырываться, но Петька держал меня крепко.

— Псих, — пробормотал Колька.

— А ты… ты… — Я не помню, что кричал.

— Пошли, — обратился он к Петьке, когда я выдохся. — Самохин все свои шарики растерял.

Весь день у меня было паршивое настроение. В голове рождались дерзкие планы. Хотелось совершить что-нибудь необыкновенное, удивить Кольку, Петьку и Люсю. Я мысленно тушил лесные пожары, спасал утопающих, вступал в схватку с нарушителями границы, видел себя то с орденом на груди, то с именными часами на руке, снисходительно кивал глазевшим на меня Кольке и Петьке, улыбался Люсе.

Я был коренным москвичом, гордился этим. Бабушка рассказывала, что много-много лет назад, сразу после отмены крепостного права, мой прадед начал одно прибыльное дело, сколотил капиталец. Деньги позволили ему дать образование его многочисленным чадам. Мой дед был доверенным лицом известного фабриканта, объездил всю Европу, несколько лет прожил в Англии. Он неплохо рисовал, писал стихи, издавал на свои средства книги, собрал великолепную библиотеку.

Своим отцом я тоже гордился, хотя он принадлежал к другому сословию. Его дед и прадед были ямщиками, и не просто ямщиками, а ямщиками государевыми — это всегда подчеркивала моя мать. Читая и перечитывая «Станционного смотрителя», я вспоминал своих прадедов по отцу и думал, что позади облучка, где сидели они, могли кутаться в бобровый воротник или поправлять в ногах медвежью полость Пушкин, Лермонтов, Тургенев.

Мой отец рано стал сиротой; он мерз, голодал, ходил в рванье, но не пропал, не опустился на дно жизни: после революции стал учиться, даже в институт поступил. Погиб он во время железнодорожной катастрофы, так и не успев получить уже защищенный диплом. Мне тогда было три года.

Бабушка постоянно напоминала мне, что ее отец и муж превыше всего любили свой народ, свою Отчизну. Они жертвовали крупные суммы на всякого рода прогрессивные начинания, возмущались самодержавием. Бабушкин муж добивался в меру своих возможностей улучшения труда и быта рабочих, так горячо отстаивал их интересы, что с ним соизволил «побеседовать» жандармский полковник. Мой дед не оставил бабушке никакого состояния — только книги. Почти всю библиотеку она продала — надо было кормиться, дать образование моей матери.

Однажды Колька сказал, что моя бабушка буржуйка.

— Вон какая шикарная мебель в вашей комнате! — добавил он.

Действительно, мебель в нашей комнате была старинная, красивая. Справа от двери возвышался огромный буфет с множеством выдвижных шкафов, с выпуклыми гранеными стеклами на двух дверцах, расположенных посредине. Слева темнела низкая деревянная кровать с резьбой на спинках. Виноградные гроздья на них казались настоящими — точь-в-точь как кисти «изабеллы». Около кровати стояли массивные, обитые кожей кресла. На подлокотниках кожа потерлась, посветлела, но была еще прочной — ни одной трещинки. Наискосок от окна сверкал стеклами тонконогий, покрытый черным лаком шкафчик, высокий и узкий, с японскими чашечками и крохотными вазочками на стеклянных матовых полках. Бабушка утверждала, что фарфор в шкафчике — антиквариат, открывала его редко, осторожно смахивала гусиным пером пыль с хрупких чашечек. Кроме буфета, кровати, кресел, черного шкафчика, в нашей комнате каким-то чудом умещался диван, гардероб с зеркальной дверкой, стулья с дырявой обивкой и два стола — обеденный, под тяжелой скатертью, и письменный — с темно-зеленым суконным верхом. За этим столом я учил уроки. Бабушка сердилась, если на сукно падала чернильная капля, требовала постелить газету, а потом уж снимать с чернильницы крышку. Я всегда «позабывал» сделать это — мне почему-то доставляло удовольствие «украшать» сукно чернильными пятнами…

Я сообразил — о бабушкином происхождении лучше не распространяться, поспешно рассказал Кольке про отца,