Из головы [Януш Гловацкий] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

меня сие прозвучало зловеще. Эта небольшая повесть представляет собой монолог маленького человека, бедного работяги с гданьской судоверфи, который перестал отличать добро от зла и сделался агентом госбезопасности, сам того не подозревая. И к забастовке он примкнул, не очень–то понимая, зачем и ради чего это делает, то есть прекрасного патриотического порыва в моей повести не было и в помине. А были пейзажи унылого города, люди, мыкающие горе с нуждой, рестораны, где нечего съесть, улицы, наводненные тайными агентами, стукачи среди руководителей забастовки — и все это главному герою кажется нормальным. Больше того (что как раз и вывело из себя редакторшу «Фламмариона»), рассказывает он об этом языком, который перестал быть инструментом коммуникации в традиционном смысле слова. Превратился в смесь социалистических слоганов и люмпенпролетарского новояза, то есть вообще непонятно во что. Уже в Польше повесть «Мощь хиреет» не понравилась критикам — стоит ли удивляться, что в нормальной стране никто ее не понял, а стало быть, мои возможности и шансы здесь почти нулевые.

Итак, я шлялся по Лондону, изредка встречаясь с агентами издательств, всякому, кто попросит, давал интервью и все больше расстраивался. И было отчего: новости с родины — судя по здешней прессе — ужасные, а слухи и того хуже: о затоплении шахты с бастующими горняками, о расстрелах взбунтовавшихся солдат. Зато в эфире официального польского радио — тишь да благодать, бодрые сообщения и беседы с производителями пончиков. А где–то там, в гуще всех этих событий, доченька, мамуля и невеста. Ну так как? Возвращаться, не возвращаться?

Надо признаться, что помимо соображений семейно–патриотического характера за то, чтобы вернуться, говорил также профессиональный расчет. Ибо военное положение будто специально для меня ввели. Всю жизнь я сокрушался: хорошо Норману Мейлеру или Джозефу Хеллеру, Хемингуэю или Бабелю — им–то было о чем писать. И на тебе! Когда тема сама пожаловала в дом, меня там не оказалось. Потом всю жизнь буду локти кусать. Значит — надо возвращаться.

А тут приютивший меня Адам Замойский — он в Лондоне занимался ремонтом и сдачей квартир — со стремянки голос подает, отговаривает возвращаться: «Не знаю, конечно, какое положение ты занимаешь в Польше. Но всем им там теперь хвосты поприжимали, а здесь ты можешь писать без цензуры, всю правду, как она есть, и тебя всякий напечатает».

Таким образом, по совету Адама, оккупировав столик в ирландском пабе, я начал писать, облачившись в шкуру писателя мало сказать свободного, так еще и пишущего без всякой оглядки, что оказалось гораздо труднее, чем то, к чему я привык.

Я кусал губы, прихлебывал «Гиннесс», желваки у меня ходили, и я писал — неделю, вторую. На третью переписал все набело и… устыдился. Гнев в рассказе был праведный, негодование — высшей пробы. У всех зомовцев[9] — холодный взгляд и свирепый оскал, у преследуемых деятелей «Солидарности» — с точностью до наоборот. Словом, рассказ я выбросил в корзину и еще больше занервничал: может, слишком поздно пришло освобождение, может, я уже безнадежный калека, который без цензурных подпорок не в состоянии сделать и шагу, и вообще ни на что уже не годен? Я столько лет мучился, ломая голову, как бы написать что–нибудь правдивое, да потоньше, поаккуратнее, чтоб пропустили; как бы обойти и перехитрить цензуру? Куда бы перенести действие пьесы или книги, в какую страну, в какой век, чтобы это вызывало ассоциации с сегодняшним днем, но не напрямую? Какой параболой усыпить бдительность цензора? К примеру, для этой цели хороша была Римская империя, подходила и испанская инквизиция. А еще лучше — тюрьма или исправительная колония для несовершеннолетних, как у меня в «Замарашке». И здесь, объективности ради, надо отметить, что читателей и зрителей в Польской Народной Республике мы имели исключительно благодарных: они схватывали на лету аллюзии, даже там, где их не было. Стоило только написать, что герой алкоголик, либо горбун, либо просто изменяет жене, и ни у кого не возникало сомнений, что виной тому коммунизм, и вот уже автора стоя награждают бурными аплодисментами. <…>

Я решил немного перевести дух и снова принялся бродить по Лондону. Чуть–чуть меня приободрило то, что непоследнее в Лондоне издательство «AndreDeutsch», как–то разобравшись, о чем идет речь в моей книге, подписало со мной договор на издание повести «Мощь хиреет».

Снова по вечерам, после спектакля, я ходил с английскими актерами, игравшими в «Замарашке», по разным пабам и за кружкой пива бередил их и свою душу рассказами о хозяйничающих на занесенной снегом родине Шопена ордах генерала Ярузельского. <…>

Очень многие поляки, застрявшие в Лондоне из–за введения у них на родине военного положения, жаловались, что так называемая старая эмиграция не проявляет к ним никакого интереса. Меня же, совсем как Бланш, героиню пьесы Теннесси Уильямса