Синдром Стендаля [Юлиу Филиппович Эдлис] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

просто былых знакомых, у одних дела шли хуже не бывает, у других — лучше, третьи были и вовсе вполне довольны своей жизнью. Но чтобы кто-нибудь из них вот так уверенно, без тени сомнений, категорически утверждал: «Старик, я счастливец!»…

А встречал он меня в аэропорту и отвозил в гостиницу и был, как оказалось, вообще приставлен ко мне потому, что, как он сам объяснил, после начала перестройки, когда политические нравы смягчились, а количество советских приезжих — командированных и туристов — в Рим сильно увеличилось, его стали время от времени привлекать к работе в Обществе дружбы, хотя платили, мельком сообщил он, сущие гроши, но он вовсе не из-за денег взялся за эту работу, а потому — и он повторил все то же поразившее меня слово, — что она-то и делает его счастливцем.

Все дело, объяснил он, собственно говоря, в Риме, вернее, в его любви к Риму, и эта его любовь, в чем я скоро убедился, была даже не сродни, а именно такой, какой любят женщину: нежно, преданно, доверчиво и — навеки, не видя, не замечая и не желая видеть и замечать ее несовершенств и даже пороков.

Я его понял и поверил ему, когда, недели не прошло, на меня самого обрушилась такая же необъяснимая, безоглядная любовь к этому — Вечному в том смысле, что он вечно переменчив, неуловим, как само время, — городу, очень похожая на внезапную, едва ли когда излечимую болезнь. В моем-то случае она и обернулась самой что ни есть настоящей болезнью; если верить итальянцу-врачу, к которому пришлось в конце концов обратиться, у нее было принятое в медицине странное, благозвучное и даже лестное для больного название — «синдром Стендаля».

Гостиница была снята и средства на мое пребывание в Риме отпущены на целых две недели, но дела в театрах и издательствах удалось уладить дня за три — по той простой причине, что и те, и другие наотрез, якобы за давностью времени, отказались мне платить за книги и спектакли, которые выходили тогда, когда я был невыездным. Впрочем, какие-то жалкие лиры все-таки перепали — исключительно из восторга перед совершающимся в России. Восторга, если судить по графе «Сумма прописью», сугубо платонического.

Он был неотлучен при мне, сопровождал повсюду, без него мне было бы не обойтись. Но эти три деловых дня оказались самыми спокойными и размеренными, потому что потом, в свободные от каких бы то ни было обязательств без малого две недели, он загонял меня по городу до полусмерти, мой переводчик и гид, или, как это было принято некогда здесь называть, мой «чичероне».

Он заходил за мною в гостиницу в восьмом часу утра, и стоило выйти на улицу, на плавившийся под подошвами асфальт, как рубашка мгновенно пропотевала и плотно облепляла тело, словно еще один слой кожи, — в тот сентябрь в Риме столбик термометра не опускался даже к вечеру ниже тридцати пяти градусов, — и доставлял обратно не раньше половины второго ночи. Уговорить его сократить или хотя бы совершать не так стремительно наши передвижения по городу было совершенно невозможно: он был решительно убежден, что в Риме нет не только ни одной улицы или площади, не только церкви, фонтана или статуи, но и ни одной подворотни, которую можно бы позволить себе не увидеть. Спорить с ним было бесполезно, тем более что я день ото дня убеждался в его правоте и сам проникался его бешеным подвижническим ражем краеведа-первооткрывателя, и даже стал торопить его показать мне еще и еще одну «кьезу», триумфальную арку или какие-нибудь еще не обследованные нами «виа» или «пьяцца» и ночью долго не мог совладать со счастливым сердцебиением и уснуть, перебирая в памяти увиденное и пытаясь затвердить его в ней, но все мешалось, сплеталось в тугой, ни развязать, ни разрубить, узел томительных впечатлений.

К тому же он не умолкал ни на мгновенье: Рим он знал лучше и подробнее собственной квартиры, хотя эта квартира — он меня и к себе привел, — в захолустной улочке в Транстевере, состояла из одной комнаты, совершенно пустой, если не брать в расчет двуспального пролежанного матраса на полу да вбитых в стену нескольких гвоздей, на которых, кроме, по-видимому, его плаща (который он носил даже в этот зной), никогда ничего не висело, а ванная и туалет, один на весь длиннющий коридор, находились в самом его конце, но он нисколько не тяготился неудобствами и неуютом своего жилья, потому что дом его был — весь Рим. Именно — дом, то есть место, где ты не просто спишь, ешь, а где — счастлив, любишь жизнь, радуешься ей и не думаешь умирать. К Риму он относился как к своей неоспоримой, неотчуждаемой собственности, ему принадлежала каждая улица, каждая площадь, каждый обломок древней колонны. И обо всем: о колонне, от которой сохранилось одно лишь основание, о храме, единственным доказательством существования которого может служить только реконструированный макет в музее, о полуистершейся фреске в какой-нибудь не значащейся ни в одном путеводителе церковке, о каждой безрукой, обезглавленной статуе — он рассказывал так, как можно рассказывать о жизни только