Memoria [Нина Ивановна Гаген-Торн] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

извинение. Оно только добавило мне и без того достаточно сильное чувство «победительности», уверенности в том, что я могу и сумею сделать то, что захочу.

Я не была ни избалованной, ни злой, но во мне жила абсолютная уверенность в своей свободе. В седьмом классе все дрожали на уроках химии. Данила Александрович не был очень строг, он был презрителен и беспощаден к барышням. Шла зима 1916/17 года, и уже пахло в воздухе чем-то непонятным и тревожным. Какие-то слухи ползли по городу. И поэтому особенно оскорбительно-презрительной была его манера вызывать к доске. Он громко называл фамилию. Фигурка в коричневом платье и черном переднике вздрагивала и выходила к доске.

— Лепечите, милая барышня, — говорил он, откидываясь на стуле.

И смущенная барышня начинала действительно лепетать.

— Гаген-Торн!

Я вышла к доске.

— Лепечите, милая барышня.

Я повернулась и молча пошла на место.

— Что, ни слова не знаете?

— Нет, знаю, но я не барышня и лепетать не умею!

«Данило» расхохотался:

— Тогда отвечайте как умеете, уважаемый товарищ!

Класс зашушукался.

Это было в предфевральские дни, и «Данило» приписал происшедшее «демонстративно революционному поведению», которое он, видимо, одобрял. А у меня это не было обдуманное поведение, просто вновь взбрыкнул норовистый жеребенок.

И уже через несколько недель этот жеребенок понесся без всякой узды в Организацию средних учебных заведений (ОСУЗ), стал членом президиума Центральной управы. А Центральная управа ОСУЗа играла в парламент, упоенно и страстно готовясь к тому, что все мы когда-нибудь станем министрами и разделим портфели. Лев Успенский неплохо написал об ОСУЗе в своих «Записках старого петербуржца». Но, конечно, все было гораздо сложнее, чем написано у него. Сложнее и труднее у интеллигентских подростков, сплошь интеллигентских, даже рафинированно интеллигентских, проходил этот переход от Старого мира в мир Неведомый.

О, конечно, мы с радостью растаптывали Старый мир, мы были уверены, что будем создавать социализм. Но создавать на парламентский манер, своими интеллигентскими руками.

В то время ходила в ОСУЗе, как во всяком молодежном вертоплясе, песенка:

Там эсеры топят печи,
говорят в управе речи,
Революцию проводят,
всей управой верховодят.
И я усердно топила эту печь в каком-то холодном классе, где была наша база, и «входила в контакт с организацией учителей». Они были растеряны, старые и глубоко деликатные в своих проявлениях интеллигенты.

— «Предатели, погибла Россия», — шептали они слова Блока из поэмы «Двенадцать». А мы не были растеряны: мы наслаждались стремительностью шторма и организованностью своих выступлений. Мы не вполне знали, за что следует бороться, но были восхищены своей организацией, правом выпускать газету «Свободная школа», своей шестнадцатилетней взрослостью и тем, что почетным председателем и редактором нашей газеты был Владимир Пруссак — талантливый молодой поэт, впоследствии рано погибший от сыпного тифа. Он был витмаровец — ученик гимназии Витмара, где в 1914 году была раскрыта революционная группа. Эту группу тогда арестовали, и всех мальчишек выслали в Сибирь. Пруссак вернулся в Питер в первые дни февраля, стал одним из организаторов «Свободной школы» и ОСУЗа. Странно писать обо всем этом, странно, что все это было и быльем поросло, что об этом почти забыли мы сами, о том, что у нас, семнадцатилетних, была твердая уверенность в полной, абсолютной свободе мысли и свободе слова. О том, что Старый мир лопнул, развалился окончательно и совершенно. Мы, конечно же, были за советскую власть! Она — порождение и проявление Нового мира, где все будут свободны и все будет разумно. А то, что поколение наших отцов сопротивляется и негодует на грубость и резкость приемов в переделке мира, мы расценивали как результат инерции, накопленной в Старом мире с его условностями. Мы — отвергали все условности! Верили, что мы, молодежь, и построим Новый мир, договоримся со всеми, кто молод душой и понимает: все старое будет кончено навсегда! А пока мы должны создать свободную школу и перейти в не менее свободный, по-новому дышащий университет.

Но тут своевременно сказать несколько слов о предреволюционной зиме 1916/17 года, когда я увлеклась Владимиром Соловьевым, его философией. Нет, это было не увлечение, а глубокое, всем сердцем, всем пылом шестнадцати лет вхождение в философию.

Отец мой, как полагалось просвещенному медику и кадету, был атеистом. А я, по исконной традиции русской культуры, довольно рано стала искать выхода в антитезу. Это — обычное явление русской культуры: «отцы и дети». Но, воспитанная в атеизме семьи, уже к двенадцати годам я к церкви относилась скептически, а к Закону Божьему, преподаваемому в гимназии, тем более. В нашем классе было просто плохим тоном — всерьез