Ритуалы [Сэйс Нотебоом] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

подлинная тоска, старалась в такие мрачные дни окружить Инни особой заботой. Большей частью самоедство кончалось видением. И тогда Инни выбирался из мучительных угрызений, звал Зиту, описывал ей существа, которые только что являлись ему, и рассказывал, что они говорили.

С той ночи, когда Инни плакал на ступенях Дворца юстиции, минули годы. Они с Зитой ели, пили, путешествовали. Инни терял деньги на никеле и зарабатывал на акварелях Гаагской школы, составлял гороскопы и рецепты для «Элеганс». Зита едва не стала матерью, но на сей раз Инни не совладал со своим страхом перед переменами велел перекрыть доступ в мир, который его в конечном счете тоже не интересовал. И таким образом скрепил печатью самую большую перемену из всех — уход Зиты. Инни уловил лишь первые легкие тени: кожа у нее стала суше, глаза порой не смотрели на него, она реже называла его по имени, — но связывал он эти приметы исключительно с ее судьбой, а не со своей.

Время — штука своеобразная: когда оглядываешься назад, оно видится компактной массой, неделимым монолитом, блюдом с единственным запахом и единственным вкусом. Инни, хорошо знакомый с ходовыми клише современных поэтов, любил в те дни говорить о себе как о «дыре», как об отсутствующем, несуществующем. Не в пример поэтам, он не имел в виду ничего серьезного, для него это был просто социальный комментарий к факту, что он умел водить компанию с очень и очень разными людьми. Дыра, хамелеон, пустой сосуд, который можно наполнить поступками и речами, — ему это было безразлично, а возможностей для мимикрии Амстердам предлагал сколько угодно. «Ты не живешь,

— сказал ему однажды друг писатель, — ты идешь на поводу», и Инни воспринял это как комплимент. Он считал, что одинаково хорошо играет свою роль и в заурядном кафе, и на собрании акционеров. Только прическа и одежда порой создавали сложности, но как раз в те годы весь Амстердам охамелеонился, бесклассовость общества провозгласили прежде всего в одежде, и более не имело значения, когда, кто и как был одет, — и для Инни настала счастливейшая пора, если позволительно говорить о чем-то таком в его жизни.

Другое дело Зита. Неисчерпаемые намибийские резервы и те в конце концов иссякают. У некоторых женщин столько преданности, что от верной катастрофы их может спасти только измена, одна-единственная. Пожалуй, Инни сумел бы догадаться об этом, но когда-то, в недрах неделимой массы невозвратного времени, он перестал обращать на Зиту внимание и, что еще хуже, при всех предзнаменованиях и тенях, медленно ее забывая, спал с нею все чаще, так что Зита медленно, но верно отбирала свою любовь у этого все более чужого мужчины, который, возбуждая ее, лаская, целуя, доводя до вершины блаженства, иной раз целыми днями ее же не замечал. Так Инни и Зита стали поистине машинами сладострастия, любо-дорого глядеть — украшения города, сказочные фигуры на вечеринках Хаффи Кейзер и Дика Холтхауса. Когда Зита бывала одна, ей иной раз хотелось постоять у витрины с детской одеждой. И тогда она вздрагивала от затаенной жажды мести, большей частью, когда Инни — видеть это мог лишь воображаемый исполинский компьютер, который регистрирует все и вся, — где-нибудь в жалкой комнатушке одной из европейских столиц развлекался со шлюхой или соплюшкой в джинсах либо по-крупному проигрывал за игорным столом, шесть раз кряду поднимая ставки. На осторожные маневры южанина, которого привлекало мстительное выражение белого, окаймленного рыжими волосами женского лица в зеркальной витрине детского магазина, Зита не обращала внимания. Ее время еще не пришло.

Это был Амстердам еще до бунтарей шестидесятых, до засилья поп-музыки, до бесконечной летней жары, хотя тут и там в магическом полукружье уже зрело беспокойство. Казалось, Индонезия давным-давно сползла куда-то на последние страницы отечественной истории, которые потом придется писать заново, и совсем по-другому. По линейке была надвое разделена Корея, и разделило ее то, что иные называют неизбежностью исторического развития, и кое-кто уже понимал, что семя Вьетнама брошено в землю. Рыба начала гибнуть от таких вещей, от каких прежде не погибала никогда, а лица людей во все более длинных вереницах автомобилей на улицах порой являли глазу ту мешанину закомплексованности и агрессии, которая придаст столь неповторимый облик годам семидесятым, но, похоже, только считанные единицы отдавали себе отчет в том, что природа, мать всего сущего, скоро не выдержит и что грязным временам придет конец, на сей раз навсегда.

Тем не менее под внешней неосведомленностью медленно разгорался пожар беспокойства, отчаяния и злобы. Амстердам начинал потихоньку тлеть, но каждый относил это за счет собственного дурного настроения, тоски, неизбежной женитьбы или безденежья. Никто покуда не облегчил это тяжкое бремя, поведав миру, что недуг поразил в первую очередь само общество, а уж потом некоторых его членов.

«Все более мрачные пробуждения» — под таким девизом Инни жил в ту пору.