Аэропланы в Брешии [Гай Давенпорт] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

церковь. В старом граде Праги, под стеной ощущал он среди кухонь алхимиков и крохотных кузен старого гетто то же самое отчужденное изумление, что и в Италии, словно заклинание уже пропели, и чары подействовали. Не сказала ли одна из чаек Ривы что-то по-латыни?

Озеро было огромно, как море.

Отто, в кепке и куртке с поясом, кругами гулял по богато загроможденной палубе тряского пароходика. Макс с Францем сидели на сложенном дорожном коврике около рулевой рубки. Отто и Макс, пришло в голову Кафке, тем, кто их не знает, могут показаться двумя князьями с афиши русской оперы в стиле «арт-нуво». Но это обманчиво, поскольку оба — современные люди, вполне принадлежат новой эпохе.

Максу — двадцать пять, уже заработал свою степень, положение в обществе, а в прошлом году у него вышел роман, «Schloss Nornepygge»[23]. Не поэтому ли заброшенный Замок Брунненбург в диких горах Кармоники засел у него в памяти, словно призрак?

Казалось, им нипочем пустота озера в полдень. В них чувствовалось духовное начало, насколько глубокое — они никогда не давали ему разглядеть, — начало и без того нерушимо личное, как и у всех остальных.

Отто появился на свет в новом мире, был запанибрата с числами и их завидными гармониями, с примечательно пустой мыслью Эрнста Маха[24] и Авенариуса[25], чей разум походил на разум милесцев и эфесцев античности блестящий, точно отточенный топор, изначальный, словно листва, и простой, как ящик. Эта новая мысль была нага и невинна; миру только предстояло обернуть ее временем. И у Макса в этой дикой невинности были свои видения. Лишь несколько месяцев назад пригород Яффы переименовали в Тель-Авив, и сионисты, по слухам, говорили там на иврите. Макс мечтал о еврейском государстве — орошаемом, зеленом, электрифицированном, мудром.

Судьба нашего столетия зарождалась в монотонном одиночестве школьных классов.

Итальянские классы, без сомнения, ничем не отличались от классов Праги, Амстердама и Огайо. Послеполуденное солнце вваливалось в них после того, как ученики расходились по домам, по пути запуская волчков и играя в ножички. На стене висела карта Калабрии и Сицилии, раскрашенная, как у Леонкавалло, настолько же лиричная в своей цитрусовой веселости, насколько периодическая таблица, висевшая рядом, казалась абстрактной и русской. Кусочки желтого и белого мела лежали в своих канавках, а геометрия, начерченная ими, по-прежнему оставалась на доске, очевидная, трагическая и покинутая. Окна, о которые билась, то и дело отваливаясь, оса, весь день проверяя на твердость их запыленную ясность, были опустошенны и величественно меланхоличны, как ворота амбара, выходящие на Северное море в октябре. Здесь Отто услышал о валентности углерода, здесь Макс увидел, как сверкнули клинки, вынимаемые из кровоточащего Цезаря, здесь Франц грезил о Великой Китайской стене.

А люди вообще хоть что-нибудь знают? Человека учил человек. Замкнутый круг, любому понятно.

Толстой — в Ясной Поляне, ему восемьдесят, он бородат, в крестьянской поддевке, гуляет, без сомнения, в жиденькой березовой рощице под белесым небом, где север дает о себе знать резким и дальним безмолвием, и предчувствие это понятно лишь волку, да филину пустоты земной.

Где-то в невообразимой громадности Америки Марк Твен курит гаванскую сигару и поднимает голову на шум новых автомобилей, в три ряда на дорогах, вырубленных через багряные кленовые леса. Пес его спит у его ног. Быть может, Уильям Говард Тафт[26] время от времени звонит ему по телефону рассказать анекдот.

Проплыла парусная лодка, у румпеля — древний бородатый охотник.

Франц Кафка, брюзга. Отчаянье, будто журавлиный горб на бодрой спине Кьеркегора[27], не отставало от него и в скитаниях. Его степени по юриспруденции не исполнилось еще и трех лет, он быстро, как уверял его герр Канелло, становился знатоком компенсационного страхования рабочих, и пражские литературные кафе, в которые он все равно не ходил, были для него открыты — как экспрессионистские, так и те, что посвящали себя цитрам и розам Рильке.

Разве дядя Альфред, награжденный столькими медалями, старший брат его матери Альфред Лёви, не дорос до генерального управляющего испанскими железными дорогами? Испанскими железными дорогами! А дядя Йозеф — в Конго, склонился к бухгалтерским книгам, перепроверяет все еще раз, но стоит поднять голову — а за окном джунгли. Однако, дядя Рудольф — бухгалтер в пивоварне, дядя Зигфрид — сельский врач[28]. А его двоюродный брат Бруно редактирует Краснопольского.

Есть одиссеи, в которых Сирены молчат.

Без бумаги под рукой он задумывал истории, причудливости и странности которых мог бы кивнуть в одобрении сам Диккенс — Толстой и Пятикнижие Англии. Перед бумагой же воображение его съеживалось, точно улитка, рожек которой коснулись рукой. Если бы внутреннее