«Гамлет» на одном провинциальном театре [Аполлон Александрович Григорьев] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

того, что я наконец стал вслушиваться в содержание слов.

Дело шло, сколько я мог догадаться, о том, ехать или не ехать куда-то; дочери хотелось ехать, мать доказывала, что успеют-де наездиться и в Петербурге. Просьбы продолжались, возражения тоже.

Вошел половой.

– Кто стоит в соседнем нумере? – был мой первый вопрос.

– В соседнем-то-с? – отвечал он, почесав затылок… – Статская советница Поджогина с дочерью-с.

– Поджогина! – почти вскричал я, с удивлением услыхавши имя моих московских знакомых.

Очарование почти разлетелось. Я знал эту девочку, которой голос произвел на меня сегодня странное впечатление, похожее на щекотание; я видел ее часто в разного рода кружках, куда имел привычку ходить от скуки, живя в Москве; она была пансионерка, и притом Поджогина! Она держалась прямо, танцевала с неизменно настроенной улыбкой и с казенными фразами на устах, танцевала прекрасно – с целию найти мужа!

– Барыня-то заболела, что ль, бог ее ведает, только что с неделю позажилась здесь, – продолжал половой, и понес целую историю.

Я не слушал.

– И дался тебе этот «Гамлет», матушка, – послышался за стеною резкий голос, – уж ты и в Москве-то мне им надоела; вот дело другое – «Морской разбойник»,[4] ну, того бы я и сама еще посмотрела.

Я не знал еще, в чем дело, но слово «Гамлет» заставило меня ждать с нетерпением ответа.

– Да ведь скучно же сидеть здесь, – послышался голос дочери.

У меня отлегло от сердца… я так и ждал восклицания «ах» и «прелесть, душка Гамлет», – что расстроило бы меня на два дня с половиною. О лучше, в тысячу раз лучше эта наивная жалоба на скуку, чем наклеивание на себя вздорной сентиментальности и восхищение тем, чего не понимают! Я готов был благодарить эту девочку за ее ответ, за то, что она не взяла его целиком из какого-нибудь серобумажного романа.

– Да ведь я тебе говорю, Леночка, что вот как только приедем в Петербург, Фома Ильич достанет ложу в итальянскую оперу: он уж обещал, он человек значащий.

– Хорош ваш Фома Ильич! – отвечала дочь с ребяческою досадою.

– Бог тебя знает, кто у тебя хорош; все дурны… Эх, Леночка, говорю я тебе всегда: не плюй в колодец…

Я заткнул уши; нервы у меня очень слабы, и всякий диссонанс действует на них слишком неприятно.

Но между тем любопытство заговорило во мне, я стал опять слушать.

– Ну поедем, поедем, – послышался опять голос матери, – ты знаешь, что я с тобой не могу совладеть.

Это откровенное признание мне очень понравилось, – я порадовался за дочь.

– Так пошлите же скорее взять билет! – сказала дочь.

– Успеем еще… ты думаешь, здесь Москва, что ли? – отвечала мать.

Билет! значит, здесь театр, значит, здесь дают «Гамлета», подумал я, – отчего же и мне не пойти в театр? ведь уж все равно; я столько раз был терзаем разными профанациями бессмертной трагедии, что быть еще раз истерзанным вовсе ничего не значит. Решено – иду в театр.

Я кликнул полового.

– Есть здесь театр?

– Тиятер? как же-с! – отвечал он почти с улыбкою сожаления о моем невежестве, – важнеющий!

– Вели мне взять ложу, – сказал я, отдавая деньги.

Половой ушел.

Разговор в соседней комнате прекратился: я закурил сигару и лег на постель, в ожидании обеда.

II

Гамлет, Гамлет! Опять он появится передо мною, бледный, больной мечтатель, утомленный жизнию прежде еще, чем успел узнать он жизнь, отыскивающий тайного смысла ее безобразно-смешных, отвратительных явлений, растерзанный противоречиями между своим я и окружающею действительностью, готовый обвинять самого себя за эти противоречия и жадно схватывающий оправдание своей вражды, вызванное им из мрака могил… И в каждой жиле чувствует он крепость могучих львиных сил в первую минуту этого страшного оправдания своего разлада, – и «призвавший небо, и землю, и самый ад в свою больную грудь, он вправе назвать «малюткою» того, чей голос вызывает его из этого страшного внутреннего мира… Но вот он опять возвращен к своей обыкновенной жизни, он опять тот же бледный, слабый, страдающий Гамлет – он обязан притворяться, он обязан просить товарищей своего детства, чтобы они не выдали тайны его внутреннего мира, – он робеет перед страшною борьбою, ибо в его болезненной, мечтательной натуре лежит грустное сознание бесплодности борьбы, покорность вечной воле рока, заключенной в нем самом, в его слабости; он знает, что, не созданный ни для чего, что в состоянии делать другие, он пойдет туда, куда влечет его жалкий жребий, пойдет молиться – но он пойдет не тем уже, каким пришел. Нет! страшное сознание правды уже озарило его, он вызвал загробный мир на оправдание предчувствий души своей, и в грозном, ужасающем величии предстало ему это оправдание, и оправданные требования его болезненного я явились ему страшным долгом. Он не может сомневаться, как прежде, – он прав, он знает это, – но что же ему в этой правоте, ему, бессильному, больному, признающему волю рока?… И сомнение переходит в ропот на жизнь и Создателя