Садовник судеб [Григорий Марговский] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

его мать, с русской речью и вовсе не цацкалась, — звала меня «сынуле» и на фруктовый десант моих дачных шмендриков фыркала тюленем: «Ох, мне эти приходящие сюда!» Втихомолку даря золотые часики, напутствовала: «Спрячь от папы — не то продаст!» Но я разболтал — и дыру в бюджете вскоре залатали бабкиной реликвией.

Чудом добившийся перевода из Оренбурга в Минск, в пугачевские же степи засланный прямиком из питерского училища, служака отец — к худу ли, к добру ли — рано отпочковался от зажиточной родни. Дележом барахла, скопившегося на Крещатике, занялись другие. Семье нашей в роскоши купаться не привелось. Помощь по дому оказывала мамина мама, Люля Гиберман. Ее я и любил больше, и помню пристальней: наивное горчичное пятнышко на крыле орлиного носа, поминутные охи да кухонные притчи про многодетный дом скрипача из Белой Церкви, развлекавшего в летнем дворце графиню Браницкую — двоюродную тетку Бердяева. Рачительность ее граничила с крохоборством, когда перед школой мне выдавалась мелочь на сдобу с изюмом и стакан топленого молока.

Зато кондитером она была непревзойденным: шарлоттка гривуазно льнула к наполеону, маковую коврижку пугало иноземное имя штруделя, — в целом же, ничто так сильно не способствовало сакрализации ноябрьских праздников… «Здравствуйте, товарищи артиллеристы!» — стоя на тахте принимал я парад — и отзывался, уверенный в непогрешимости звуковоспроизведения: «Гав! Гав! Гав! Гав!»

Первая прорезь чувств: розоватая штора, в которой я запутываюсь — услыхав от бабушки, что мама уже на подходе к дому. Говорят, годовалым я так пихнул Ольгу Ефимовну, что та повалилась навзничь на тротуар — боясь за прижатого к груди бутуза… По кошмарному совпадению, преставилась Люля от перелома берцовой кости — поскользнувшись в гололедицу: вдобавок и фатальная перекличка с кончиной мужа. В больнице двенадцатилетний внук растерянно покосился на гипсовую ногу. Навещаемая отшутилась: «Очень интересно, правда?» Рыдал я истошно, похорон же сдрейфил: как выставлюсь на всеобщее обозрение в заведомо трагедийной роли?.. Пришлось отсидеться под райскими яблочками в беседке у маминой сослуживицы.

Еще при жизни бабушки сестра ее, тетя Тамара, перебралась к нам из Киева. Вдова видного пограничного чина пичкала меня россказнями о пышновласых поездках в казенном авто — при том что на сердце не зарубцовывалась рана: гибель сына, прошитого пулями «эдельвейсов» на склонах Эльбруса. Прибавьте провальный послевоенный опыт удочерения эпилептички (замуж выданная уже в стационаре, Лида норовила сигануть в окно) — и закупоренность приживалки предстанет вполне оправданной. Проводив сестру в нехудший из миров, она старалась реже выходить из дому: панический страх зимней скользоты… В один из вечеров никого не оказалось дома: поэтому именно ей я поверил ученическую поэму — свою интерпретацию мифа об Икаре. Но крушение аэронавта не тронуло ее — из года в год перечитывавшую все три массивных тома Роже Мартена дю Гара: «Вообще-то, я больше люблю хорошую прозу…» В итоге и ее постигла участь бедной Люли: она споткнулась на улице — невдалеке от того же самого места. О смерти ее сообщил отец, навестивший меня в неврологическом диспансере.

Как родители ни утешали тетю Тамару: мол, она абсолютно полноправный член семьи, — мои шпильки и наскоки периодически выбивали ее из колеи. Впервые в жизни я возненавидел кого-то за отказ мне поклоняться — и надо ж было, чтоб жертвой проклюнувшегося тщеславия оказалась несчастнейшая в мире старуха! Я не прощал ей равнодушия к эллину, вдохновлявшему меня своим гордым парением, — за что и угодил на прием к психиатру: вослед ее падчерице, страдавшей от падучей… Падение как форма гибели — пусть даже и только духовной поначалу — это ли не проклятье, лежащее и на спортивной карьере отца, и на моей приверженности святому ремеслу?..

3

Расстались мы у ворот лагеря, я поспешил к вечерней поверке — отец же рассчитывал пообщаться с начальством на правах отставного коллеги. Не дожидаясь, когда отнимут, я сам роздал остатки снеди оголодавшей солдатне: и волки сыты, и овцы целы. Взводному же, сержанту Кузменко, изощреннее всех измывавшемуся надо мной, не токмо предложил отведать птифур, но и снабдил их гурманской преамбулой с особо удавшимся мне в ту секунду выражением христианского смирения. Мучитель мой, злобные желваки коего изобличали станичный шовинизм, был ошарашен и долго не решался притронуться к угощению, полагая его отравленным.

Краснодарский этот вертопрах как-то заставил меня вырыть двухметровую яму — и тотчас обратно закидать комьями дерна: к его досаде, погребение заживо уставом внутренней службы не предусматривалось. Лупил он меня безбожно — постоянно метя кулаком в сердце, но стратегия самовыражения простиралась шире: отослав боксерскую грушу со срочным поручением, объявил построение в проливной дождь, на ропот же подчиненных резонно возразил: судите, мол, сами —