После праздника [Надежда Вадимовна Кожевникова] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

гастронома, знатока, ценителя. Он же — обжора, а не знаток, поглощал все, что Ксана в тарелку подкладывала, и отвлекался, забывая собеседника вниманием поддержать. Действительно, неважно воспитан, так и что?

Как обычно, общество собралось разношерстное. Ксанин острый язычок наверняка потом каждого в отдельности препарирует, но сейчас она выглядела довольной, упивалась положением мужниной жены, что Ласточкину, как всякому нормальному мужчине, льстило. Ксана умница, и всего в ней обильно — тела, волос, смеха, любви, уверенности — последнее самое главное, пожалуй. Всегда во всем Ксана шла напролом. Вначале к нему, к своему Ласточкину, потом — с ним вместе.

Заиграли, слегка как бы вразнобой, точно с ленцой, потягиваясь. Ласточкин насторожился, сразу отметив класс. Мгновенно взревновал и тут же ожегся братской, так сказать, цеховой обидой: музыкантов не слушали, переговаривались, жевали. А если бы вдруг исполнили что-нибудь его, ласточкинское? Так случалось: шаловливые детища, плодясь в эфире, настигали его внезапно, и он с тайной родительской гордостью наблюдал их дерзости. Это называлось — популярность, растущая стремительно.

— Тебе гурийской капусты положить? — наклонилась к нему Ксана.

Ласточкин не замечал в своей жене недостатков, и не желал, и не смел быть объективным. Ему нравилось, а может, он приучил себя. Ее очень светлые волосы и очень темные брови выдавали ненатуральность либо одного, либо другого, а возможно, и  т о г о , и  д р у г о г о. Манера гнусаво растягивать слова могла показаться нарочитой, вульгарной человеку постороннему, незаинтересованному. Но Ласточкин являлся как раз заинтересованным в том, чтобы ничего не менять, не рисковать понапрасну, быть уверенным в крепком тыле. Это вовсе не значило, будто он не способен оценить одухотворенность, хрупкость, загадочность и так далее и тому подобное — иных женских лиц. Но не стоило забывать о собственном образе: удачник-увалень, симпатичный медвежонок, с истинно звериным чутьем на все, что могло принести успех. А, неплохо?

За столом оставалось еще два свободных стула. Ждали Зайчиху — так в интимном кругу называли звезду-певицу Татьяну Зайцеву. Впрочем, Зайчихой теперь ее уже звали повсюду — почитатели, обожатели, завистники, злопыхатели. Хотя характер Зайчиха обнаруживала скорее волчий.

И никогда нельзя было на нее положиться. Могла прийти, могла и нет. Могла спеть, а то вдруг отказаться. Болезнь славы. И на сей раз для Зайчихи на всякий случай оставили свободный стул.

Точнее, два. Если уж Зайчиха явится, то со спутником. Пажом, телохранителем. Иначе ее растерзает толпа. Обожатели, почитатели — раздерут по кусочкам. Приходится Зайчихе беречься. Чтобы петь. Только петь. Она вроде и не жила вне эстрады.

Вне ее казалась глуповатой, нелепой, с расплывчатым лицом, дряблой фигурой. И голос с придыханиями, визгливый смех раздражали бы, не будь она Зайчихой. Но  т а к  придыхала, взвизгивала она одна. Про любую другую теперь бы уже сказали: копирует. Зайчиха получила патент. Ее детская челка, пестрые, спиралями завитые пряди, длинная жилистая шея, широкий, чуть как бы спотыкающийся шаг — все стало открытием. Сценическим, которому, как нередко бывает, пытались подражать и в жизни.

Ласточкин застал Зайчиху еще в безвестности, потом, возможно, он к ней бы уже не пробился. Но в ту пору Зайчиха участвовала в детских утренниках, изображая разнузданных кикимор, не столько пугая детишек, сколько забавляя родителей. Тощая, нескладная, уныло-коварная кикимора — Зайчиха в свои двадцать с лишним лет погружалась в озлобленность. Пока однажды вдруг не запела с подвизгиваниями.


Ласточкин тогда прямо-таки обомлел. Он ждал, искал как раз такую, дикую, встрепанную, обнаглевшую от отчаяния, чьи вопли со сцены шпарили кипятком. Потому что нутро ее пылало, кипело. Как и его, Ласточкина, нутро.

Восторженный, он поймал ее за кулисами, схватил за руку, забыв все слова. Она злобно выдернула свою руку. Никому она не верила, от всех ожидала подвоха — вот что он понял, глядя ошарашенно на нее. Она приостановилась, спросила хрипло: ну что еще?..

«Ничего», — он в ответ буркнул. Да, действительно, при всех восторгах он был беспомощен и Зайчихе не мог принести никакой пользы. Его работой в драматическом театре в качестве музыкального редактора хвалиться не приходилось. Сам думал, перевалочный пункт. Но после провала в консерваторию ему было все равно. И то благо — зарплата регулярная. Он научился шикарно забрасывать конец красного вязаного шарфа за плечо, другим концом драпируя нищенский пиджачишко. Стриг его приятель, не всегда удачно, по настроению. Но разве это важно? Главное, переломилась жизнь. Лет с пяти, сколько он себя помнил, перед глазами лоснились черно-белые клавиши, снились ночью пассажи, октавы, мышечная радость в пальцах, колющая раздавленные подушечки.

Он был фанатик, как все, кому предстояло стать исполнителями Серьезной, Подлинной Музыки. Как все, с кем он