Нижегородский откос [Николай Иванович Кочин] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

христиан, да о Спартаке, который поднял рабов, и то в такой фантастической интерпретации, что лучше бы и не знать. Наконец, выбившись из сил, профессор напал на золотую жилу: он спросил об аграрных реформах Гракхов. Глаза экзаменующегося оживились, вспыхнули веселым огнем, и Сенька, который начитался из местных газет о Гракхах, закатил агитационную речь об эксплуатации мужиков помещиками всего мира. Он заклеймил нижегородских помещиков Шереметевых, Орловых, Пашковых, выложил все, что знал от дедушки и бабушки. Все это к римской истории не имело, разумеется, никакого касательства, но это имело касательство к трагедиям последующих лет. Сенька рассказал красочно о разновидностях нищих на Руси, о попрошайничестве как промысле, который особенно был развит в Лукояновском уезде; о хронических крестьянских голодовках, об осиновой коре, жмыхе и лебеде как подсобном корме скота и пище деревенских жителей в ту пору, о земельных реформах, которые он проводил в бытность комбедов, о разгроме помещичьих усадеб.

Астраханский не перебивал его, не выправлял. Он внимательно изучал Сеньку, следил за ходом непритязательной логики, за причудами самобытного ума. И вдруг Сенька вспомнил о Гракхах, спохватился и похвалил их за сочувствие к деревенской бедноте. В душе он считал Гракхов большевиками древнего Рима и в честь их прочитал газетное стихотворение:

Нам в бой идти приказано:
За землю станьте честно.
За землю? Чью? Не сказано.
Помещичью, известно.
Профессор сдержанно внимал. И после спросил робко:

— Это кто же так написал?

— Демьян Бедный.

— Бедный? А как его фамилия?

— Придворов. Наш великий поэт.

— И он имел в виду тех Гракхов? Вы уверены?

— Конечно. Они заодно. Демьян Бедный клеймил всех угнетателей крестьян. Гракхи — тоже.

— Вы из крестьян?

— Да. Из середняцкой прослойки.

— Ну тогда все понятно.

Он отошел от Сеньки, деликатно попрощавшись, и за столом пошептался с экзаменаторами. После этого подсел к Сеньке профессор народного творчества. По мнению Сеньки, он спрашивал о пустяках. Об обрядовой поэзии, о бабьих причитаниях, о крестной и нечистой силе» о ворожбе, о сказах, о пословицах. Сенька в натуре показал ему, как бабы плачут о покойниках. Какие бытуют постыдные байки про попадью и про попова работника. Это даже стыдно вспоминать. Но профессор все будоражил его. Не мог вволю надивиться на склад Сенькиной речи, на бездонные закрома его памяти. Сенька, подперев кулаком подбородок, нараспев прочитал, разохотившись, плач сироты:

Как иду я, горька сирота,
Как иду я, горемычная,
Как в оградушку во мирскую,
Припаду я ко матушке сырой земле:
Но промолвит ли родительница мамынька,
Что со мною, сиротою, деется.
Подымитесь вы, ветры буйные,
Разнесите вы все желты пески.
Подымите родну мамыньку,
Расскажу я ей, горька сиротинушка,
Про свою сиротскую кручинушку…
Ты спроси, родная мамынька,
Про мое житье горькое,
Как живу я во рабах во работницах.
Сенька видел, что профессору все это дивно.

«Любуется на деревенщину. Вишь, потешно да забавно», — подумал он. Добавил хвастливо:

— Этой ерундистики я много наслышался. На возу не увезешь. Моя неграмотная мать может целыми днями такие песни складывать. Да что в них толку! На что-нибудь на культурное ума не хватает. А такую нескладицу всяк может…

— Всяк не сможет, — сказал профессор строго. — Эта нескладица стоит шедевров профессионального поэта. Да может быть, и не по плечу ему. Впрочем, Лермонтов поднимался до этих вершин в «Песне о купце Калашникове».

Сенька принял это за насмешку и вышел. Он вышел, налитый обидой и стыдом, как свинцом, и ему казалось, что оживленные голоса мудрых ученых за спиной пророчат ему неминучий крах. Сенька пришел в тенистый сквер, где прохаживались с книгами в руках возбужденные абитуриенты и гуляли бодрые «красные девицы», одна заманчивее другой.

Он увидел синее небо над собой, свежее, как ситец, окружавшие сквер высокие дома, услышал тревожные гудки пароходов на стрежне, поглядел на кремль, уступами сбегающий к Волге по изумрудному Откосу высоченного берега, оглядел свои заскорузлые онучи, перехваченные лычными веревками:

— Господи! Какую ерунду я там порол. Сквозь землю провалиться!

Стыд охватил его с ужасающей силой, и он ринулся на Откос и бродил там, не отрывая глаз от красавицы Волги, на которой, все в огнях, гомозились суда, баржи и лодки. Он просидел на скамейках Охотничьего клуба всю ночь вплоть до утра, когда опять открыли двери института… Он раздумывал, идти ли туда, узнавать ли результаты приема.

А в это время у ректора Зильберова заседала приемная комиссия. Когда дело дошло до Пахарева, ректор посмотрел испытующе в сторону Мошкаровича.

— Господа! — произнес докторально