Петропавловская крепость. Побег [Пётр Алексеевич Кропоткин] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

скрип, но никогда я не мог добиться ни слова от часового.

Кругом царила глубокая тишина. Я придвинул табуретку к окну и стал смотреть на клочок неба. Тщетно старался я уловить какой-нибудь звук с Невы или из города на противоположном берегу. Мёртвая тишина начинала давить меня. Я попробовал петь, вначале тихо, потом всё громче и громче. «Ужели мне во цвете лет любви сказать: прости навек», — пел я из «Руслана и Людмилы»[7].

— Господин, не извольте петь! — раздался густой бас из-за двери.

— Я хочу петь и буду.

— Петь не позволяется, — басил солдат.

— А я всё-таки буду.

Тогда явился смотритель, начавший убеждать меня, что я не должен петь, так как об этом он вынужден будет доложить коменданту крепости, и так далее.

— Но у меня засорится горло и лёгкие отучатся действовать, если я не буду ни говорить, ни петь, — пробовал убеждать я.

— Уж вы лучше пойте вполголоса, про себя, — просил старый смотритель.

Но в просьбе не было надобности. Через несколько дней у меня пропала охота петь. Я пробовал было продолжать пение из принципа, но это ни к чему не привело.

«Самое главное, — думал я, — сохранить физическую силу. Я не хочу заболеть. Нужно себе представить, что предстоит провести несколько лет на севере, во время полярной экспедиции. Буду делать много движения, гимнастику, — не надо поддаваться обстановке. Десять шагов из угла в угол уже не худо. Если пройти полтораста раз, вот уже верста». И я решил делать ежедневно по семи вёрст: две версты утром, две — перед обедом, две — после обеда и одну перед сном. «Если положить на стол десять папирос и передвигать одну, проходя мимо стола, — думал я, — то легко сосчитаю те триста раз, что мне надо пройти взад и вперёд. Ходить надо скоро, но поворачивать в углу медленно, чтобы голова не закружилась, и всякий раз в другую сторону. Затем дважды в день буду проделывать гимнастику с моей тяжёлой табуреткой». Я поднимал её за ножку и держал на вытянутой руке, затем вертел её колесом и скоро научился перебрасывать её из одной руки в другую, через голову, за спиной и между ногами.

Через несколько часов после того, как меня привезли, явился смотритель и предложил кое-какие книги.

Я попросил, конечно, письменные принадлежности, но мне наотрез отказали. Перья и чернила никогда не выдаются в крепости иначе как по специальному разрешению самого царя.

В крепости от нескольких поколений заключённых накопилась целая библиотека.

Было даже несколько книг, оставшихся от декабристов, и одна из них попалась мне, и я с чувством благоговения читал какое-то туманное мистически-философское сочинение, которое было в руках этих первых мучеников борьбы против самодержавия в нашем веке, отыскивая каких-нибудь следов — имён или разговоров — в старинной книге. Все книги были, между прочим, до того исчерчены ногтем, что трудно было до чего-нибудь добраться.

Многим заключённым только в тюрьме и удаётся читать спокойно, без перерыва, серьёзные книги. Попадая рано в круговорот кружковой жизни и политической агитации, большинству революционеров только и удаётся читать толстые книги в тюрьме.

Вообще где же молодому рабочему учиться, если не в тюрьме! Но и большинству молодых студентов только в тюрьме удалось прочесть многое и познакомиться основательно с историей.

Итак, с первого же дня в крепости было что читать. Но я так привык писать, творить из прочитанного, что одно чтение не могло меня удовлетворить.

Я стал составлять в уме очерки из русской истории для народа. Придумывал завязку, лиц, события, разговоры, главу за главой, и, ходя из угла в угол, повторял себе эти написанные в уме главы.

Такая усиленная мозговая работа скоро довела бы мой мозг до истощения, если бы, благодаря тому же бесценному, милому брату Саше, мне не позволили месяца через два-три засесть за письменную работу.


СВИДАНИЕ С БРАТОМ

Когда меня арестовали, Саша был в Цюрихе. С юношеских лет он стремился из России за границу, где люди могут думать, что хотят, свободно выражать свои мысли, читать, что хотят, и могут открыто высказывать свои мысли.

К агитации среди народа в России он не пристал.

Атмосфера, царившая в то время в России среди интеллигентных слоёв, была ему противна. Главной чертой его характера были глубокая искренность и прямодушие. Он не выносил обмана в какой бы то ни было форме. Отсутствие свободы слова в России, готовность подчиниться деспотизму, «эзоповский язык»[8], к которому прибегали русские писатели, — всё это до крайности было противно его открытой натуре. Побывав в литературном кружке «Отечественных записок»[9], он только мог укрепиться в своём презрении к литературным представителям и вожакам интеллигенции. Всё ему было противно в этих людях: и их покорность, и их любовь к комфорту, которая для него не существовала, и их легкомысленное отношение к великой политической