«Отцовский двор спокинул я…» [Борис Петрович Екимов] (fb2) читать постранично, страница - 13


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

— Крышку хорошо прихватили, — успокоил Гулый. — Не скинет.

— Не скинет, а будет сидеть. Грызть зачнет. У них зубищи-то…

Слезы полились в четыре ручья.

Ой ты горькая наша жалюшка…
— Не ревите… Ради Христа… — сказал Гулый. — Пойду и погляжу. Попроведаю. Ружье возьму и пойду.

Ружье у него и вправду было. Зайцев стрелял.

— Заблудишься…

— Ну да… Либо лес густой?..

Одевшись по-зимнему — валенки, телогрейка да ватные штаны — и выйдя на волю, Гулый особого холода не почуял. Ветер мягко толкал в спину. Перед глазами — сплошная белая муть земли и неба. Шуршит и шуршит снег. Повернешься — сечет лицо. Дорога заметена в колено. Близкие хуторские дома еще видны серыми тенями. Ветер гудит в деревьях.

На хуторском магазине, над входом, тускло горит фонарь. Словно бабочки на огонь, на фонарь и мимо несется нескончаемый белый рой. С крыши метет, раз за разом обрушивая волны снега. За магазином два дома брезжат тусклыми, красноватыми зрачками. Дальше — степь. Дальше — белая муть. И ничего кроме.

Ветер мягко толкает в спину, словно гонит. Лишь ноги переставляй. Телеграфные столбы вдоль дороги еле видны. А холода нет, его не чуешь.

Тракторную тележку с гробом Гулый пропустил, не заметив ее. Загудел и завыл ветер в придорожной лесополосе. А значит, дорога к кладбищу мимо прошла. Пришлось повернуть назад.

И вот тут он почуял метель, а скорее — буран. Именно почуял, потому что видеть, глядеть было нельзя. Вихристый ветер резкими снеговыми порывами больно сек лицо, забивая глаза словно мокрой порошью. Лицо разом дубенело, ресницы смерзлись. Дышать было трудно и больно, летучий снег забивал дыхание. И, десяток шагов не пройдя, Гулый повернулся к ветру спиной, чтобы продышаться и отдохнуть. Лицо горело. Ресницы пришлось раздирать, снимая наледь.

Отдышавшись, он снова пошел, но теперь уже пробирался навстречу бурану задом да боком, прикрывая лицо рукавом, чтобы дышать и видеть.

На тележку с гробом Гулый наткнулся. С наветренной стороны ее уже занесло по самый борт мягким, сыпучим снегом. Немудрено, что не заметил ее.

Но все было на месте: закрытый гроб, деревянный крест.

Гулый забрался в тележку, присел под бортом, в затишке, не сразу, но прикурил.

И, дымнув, спросил со вздохом:

— Лежишь, Матвеевна?

Под ветром, в теплой одежде, сидеть было вовсе не холодно. Тем более с цигаркой, которая грела нутро, да еще с легким хмелем в голове и теле.

— Лежишь… Ничего тебе не надо.

Гулый глядел на занесенный снегом гроб, а видел покойную, которую знал всю жизнь. Она была обряжена в смертную одежду: темное, в мелкий цветочек платье, ненадеванный новый платок. И лежала руки сложив. А всю жизнь была на ногах, бегучая, могутная баба.

Прозвище свое Дизелиха получила давно, после войны. Как-то мазала она колхозный коровник. Подъехал на бричке председатель с проверкой. Поглядел, как работает. С маху могучими руками вбивала она в обрешетку стены куски мокрой глины, промешанной с навозом и соломой. Кусок за куском, шматок за шматком. И каждый — в полпуда.

Только слышалось глухое: бух-бух! бух-бух! Большие руки сновали, словно маховики. Бух-бух! Бух-бух!

— Не баба, а дизель! — восхитился председатель.

Кличка прилипла.

Она и впрямь была словно не человек, а машина. Добрые люди от работы устают, отдыхают, особенно жаркой летней порой. Кислый ирян пьют, пережидают в тени зной полдневный. Дизелиха никаких передыхов да перекуров не ведала. Она сидела лишь зимой, за прялкой и вязаньем. А в теплую пору от утренней зари дотемна, да еще в потемках, знала лишь перемену работы: колхозная да своя, своя да колхозная. Копала ли землю, косила траву, скирдовала солому, доила коров, кормила их, чистила базы, мазала к зиме скотьи постройки — во всякий час могучие руки да ноги ее были в непрестанном движении. Ни выходных, ни проходных, ни болезней. В колхозе выходной — на своем базу дел полно. Неможется — значит, надо «разойтись до сугреву». Одно слово — Дизелиха. Лишь душа у нее была бабья, жалостливая.

Еще одну сигарету запалив, Гулый сидел возле гроба и вспоминал давнее.

Дизелиха была ему не родней, лишь соседкой, но звала «сынушкой». Гулый рос сиротою, возле недужной матери, в бедности. Дизелиха увидит его за плетнем, зовет, ласково так: «Сынушка…» Время послевоенное, голод. У Дизелихи своих двое. «Иди, сынушка, с нами покушай». «Польское» ли хлебово, с пшеном и толченым салом, «рванцы» — галушки да «затируха», ржаная саламата с нардеком. Да еще сунет пышку, яичко, жареных семечек, морковку, яблочко.

В иных дворах, если дело к еде, мальчонку мягко, но выпроваживают: «Ступай, ступай домой…» Дизелиха кричит через плетень: «Сынушка, поди сюда, — и к столу ведет: — Похлебай с нами горяченького».

Теперь она лежала посреди степи, в белой метели. Сыпучий снег прикрывал ее гроб.

Гулый поднялся, чуя, что начинает зябнуть. И вдруг вошло в