«Были очи острее точимой косы…» [Сергей Сергеевич Аверинцев] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

сцеплений словно материализована в рваной прозе мемуаров Эренбурга, побуждающей вспомнить его же строку: «Додумать не дай, оборви, молю, этот голос…» Вопрос о целостном мировоззрении в таких условиях становился вопросом из вопросов, более острым, насущным и запретным, чем все разгадывания секретов Сталина. Кто ставил его, прорывал паутину, в которой запуталась «оттепель». Одной постановки достаточно, чтобы заслужить благодарность последующих поколений. Но теперь мы должны трезво и ясно представить себе, в каком положении оказывался тот, кто начинал уединенную работу над выработкой целостного мировоззрения. Из рук официальной культуры, официальной науки, тем паче официальной псевдофилософии, даже в их самом что ни на есть «оттепельном» варианте, ничего нельзя было брать; профессионализм оказался подменен и тяжело скомпрометирован. Одна надежда — на «приватного мыслителя Иова», как выражался в свое время Кьеркегор. Что же, в Иовах недостатка не было. Но каждый такой приватный мыслитель оказывался сам себе и философом, и теологом, и экспертом по истории, и теоретиком государства и права, и арбитром по части эстетики и поэтики, не говоря о многом другом. Выбора у него не было: ему приходилось заниматься тем, и даже по преимуществу тем, чем его никто и никогда не учил заниматься. Надежда Яковлевна сказала бы, что ее учил Мандельштам; но ведь и он готовил ее к роли понятливой собеседницы и слушательницы стихов, не к работе по универсальному осмыслению проблем столетия. Брать на себя такую работу в таких условиях значит обрекать себя на дилетантизм; но отказаться от нее, видя всеобщую нужду в целостном мировоззрении, морально невозможно. Выше сил любого человека знать все. Но предмет целостного мировоззрения — именно «все». Если угодно, это вековечная коллизия русской жизни, в которой дело институций должны перенять личности; вместо теологического факультета работает помещик Хомяков, а вместо философского факультета — романист Достоевский, так что с целостным мировоззрением дело обстоит куда лучше, чем с профессионализмом.

Надежда Яковлевна писала даже не романы, как Достоевский, а мемуары. Но если мы будем ожидать от ее книг того, что нормально ожидаем от мемуарной литературы, нам угрожает опасность быть очень несправедливыми — либо к ней, либо к ее персонажам, либо на обе стороны сразу. Ее сила — в изображении не конкретного, а общего, не внешнего, а внутреннего. Ее специальность — не столько факты, сколько атмосфера, окружающая факты. Она сумела исключительно удачно дополнить хотя бы того же Шаламова, автора в отличие от нее с лагерным опытом, сила которого была в аскетичнейшем языке факта. Ибо одна задача — говорить о лагере как логическом пределе жизни целой страны, другая — рассказать о жизни страны, протекающей под таким знаком. В первом случае на первом месте сами обстоятельства, во втором — душевное и духовное состояние, порождающее эти обстоятельства и порождаемое ими. Чтобы психология выступила на первое место, порой даже нужно, чтобы обстоятельства отступили на задний план. Чтобы их экстремальность перестала отвлекать наше внимание.

«Мне кажется, что прекрасная организация нашего отъезда — без сучка и задоринки — с заездом на Лубянку за чемоданом, бесплатными носильщиками и вежливым блондином-провожатым в штатском, который взял под козырек, желая нам счастливого пути, — так никто не уезжал в ссылку, кроме нас, — страшнее, и омерзительнее, и настойчивее твердит о конце мира, чем нары, тюрьмы, кандалы и хамская брань жандармов, палачей и убийц».

Одна из наиболее ярких глав «Воспоминаний» — глава «По ту сторону», из которой взята эта цитата и в которой, собственно, ничего не Происходит, а просто время и пространство увидены глазами того, для кого ни времени, ни пространства больше нет — только неволя. «Конец мира». Сама Надежда Мандельштам называет это «робкой попыткой описать сдвиг сознания». Эта формула приложима, по сути дела, к ее творчеству в целом. Во «Второй книге» сразу после вводной главы идет глава «Потрава», в которой тоже ничего не происходит, — обрисованные в ней забавы киевской артистической богемы первых лет революции по видимости довольно невинны, даже милы (особенно для шестидесятнического вкуса к «раскованности»); лишь яростным напряжением покаянной интуиции в них и сквозь них увидено страшное духовное разрушение, сделавшее возможным, а значит, неизбежным все, что последовало. А перед этой главой автор высмеивал расхожие представления, согласно которым «субъект маленький, а объект большой, и от этого все качества». Ибо именно субъект совершает духовный выбор и тем открывает дверь, через которую приходит иное онтологическое состояние мира. Увидеть и описать события, беззвучно совершающиеся в самой глубине субъективности субъекта, — наиболее существенная задача обеих рецензируемых книг.

Биографическое в них всецело подчинено истории; о «катастрофической гибели