Небрежная любовь [Владимир Иванович Пирожников] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

которых потомкам еще предстояло расшифровать. Зато наступила заря новой эры, в свете которой всем вдруг стало ясно, что джаз — музыка в чем-то народная, что играть и, наверное, даже лабать ее можно. К этому времени он окончательно созрел для ответственного заявления, грозившего крупными неприятностями: он сказал матери, что бросает виолончель, на которой пять лет пиликал в музыкальной школе, и переходит на контрабас, чтобы играть во втором составе настоящего взрослого джаз-ансамбля. Мать, которая спала и видела его во фраке между Даниилом Шафраном и Пабло Казальсом, естественно, не могла отказаться от своей мечты, и долгие злые переговоры обошлись для обеих сторон массой нервных затрат, прежде чем было заключено паритетное соглашение: контрабас принимался, но и виолончель не отвергалась. Теперь по вечерам, после уроков в той и другой школе, он дергал в клубе струны старого разбитого контрабаса, осваивая на непривычно длинном грифе позиции левой руки и до кровавых мозолей натирая пальцы правой.

«Среди множества струнных инструментов меня привлекает звучание контрабаса с его низкими, глубокими нотами, особенно в исполнении негритянских музыкантов. Негритянские контрабасисты, мне думается, неподражаемо владеют этим инструментом и способны извлекать из него нечто поразительное, магическое. Чудесен глубокий и низкий тембр струн контрабаса в ансамбле с ударными инструментами и звуками рояля, например, в исполнении таких негритянских пианистов, как Дюк Эллингтон и Каунт Бейси».

О, этот джаз! Дважды в неделю, по вторникам и пятницам, он пропускал первый урок в школе, чтобы в половине девятого утра прослушать программу «Брекфест клаб», передаваемую с другой стороны земного шара для стран Европы. А вечером, после школы, он нередко опять усаживался у радиоприемника и ловил музыкальную программу с туманных островов, надеясь сквозь треск и завывание помех услышать Дейва Брубека, Чарльза Паркера, Диззи Гиллеспи, Оскара Питерсона и других магов джаза.

Как, почему еще двенадцатилетним мальчишкой полюбил он эту музыку? Что могло трогать и печально щемить его сердце, когда он внимал стенаниям блюза, сложенного неграми где-то на другом конце света в неведомой Алабаме? И почему всякий раз, когда он слушал рычание и вопли Отиса Рединга, его приводила в восторг именно вот эта косматая грубая чувственность блюза, тяжелая и плотная, как пропотевшая рубаха, и в ее вульгарной варварской музыкальности ему всегда чудилось нечто до того правдивое — живое, страстное, неприлично горячее — что он тут же впадал и в какое-то злорадство... подобное злорадство он испытал, когда однажды заметил, что их математичка — чопорная сухая дама, холодно рассуждавшая у доски о каких-то синусах — очень просто и обыкновенно беременна...

Нет, он не мог объяснить своей любви к джазу, как не мог объяснить и того, какими путями неисповедимыми попали два блюза Луи Армстронга в скопище пыльных пластинок его малограмотного дяди.


Праздновали новый 1963 год в глухом деревянном квартале старых домов, сгрудившихся вокруг Феодосьевской церкви. В те времена церковь эта была превращена в хлебозавод, и из пробитой фасадной стены торчало колено трубы с конической крышечкой на конце, похожей на закопченную китайскую шапочку. Ясным зимним вечером, когда он, набросив пальто, пробегал через двор в уборную, приткнувшуюся у самой церковной стены, из этой трубы валил густой черный дым, хорошо видный на торжественно-звездном, литургическом небе; загибаясь мрачной рекой за дырявые купола, он тянулся к низко стоящему молодому месяцу, словно желая замазать его, и эта зловещая устремленность дыма делала почти наглядным представление об «исчадии ада», о том ужасном и необъяснимом продукте, который, видимо, только и мог производиться в аду. Стоя возле призрачно-белой будочки уборной, он иной раз до жути реально представлял себе, как ад в его извечной борьбе с небом в этом самом месте ближе всего подобрался снизу к поверхности земли, и как где-то под ногами жадно гудят огненные жерла топок, снуют вертлявые тени чертей и корчатся гримасами лица грешников. Может быть, подобное ощущение возникало у него еще и потому, что уж очень разителен был контраст между безмолвием чистых снежных улиц, неподвижностью звездного неба и медленно выползавшей из трубы дымной чернотой, между спокойствием темных бревенчатых стен и ярким мельтешением в квадратиках окон, среди которых иные были затемнены, и в них грудами углей мерцали притиснутые к самому стеклу огоньки новогодних елок.

И по тому, как дергались в оконцах тени, по тому, как отчаянно гудело в домах упорное веселье, можно было, не заходя внутрь, догадаться о жизни, которая там текла, и о составляющем ее быте: о косых подгнивающих полах, о растрескавшихся печах цвета грязного полотенца, о тесных полутемных кухнях с приткнувшимися в углах керогазами, с вонючими ведрами под гремящими рукомойниками, всегда наполненными мутной мыльной