Присутствие необычайного [Георгий Сергеевич Березко] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

разнообразные неприятные последствия: во-первых, чисто служебного характера; во-вторых, привести к тому, что называлось судебной ошибкой. Такие ошибки случались, увы, на памяти председателя и в его собственной долгой службе.

Странное дело: ныне, когда он, Иван Захарович Анастасьев, постарел и, как говорится, ехал с ярмарки, эти ошибки вспоминались чаще и переживались острее, чем в годы, когда они совершались. В ту пору, а он начинал следователем, была в ходу пословица: «Лес рубят — щепки летят»; ныне, возвращаясь мыслями к прошлым делам, Иван Захарович испытывал такое чувство, будто старые, давно спрессованные в архивах судебные ошибки — нечаянные, а порой и такие, на которые он как бы закрывал глаза, — все еще не исправлены в искалеченных человеческих судьбах. А чем их исправишь?.. И как ни гнал Иван Захарович от себя эти мысли, душевное неудобство, порожденное ими, становилось все более ощутимым. Некоторых из осужденных с его помощью он и спустя десятилетия помнил с непотускневшей отчетливостью. И, случалось, долго по ночам разговаривал с ними, оправдываясь и как бы поменявшись ролями, пока не занималось утро и не начинался новый день службы.

Иван Захарович принадлежал к тому множеству людей, которые ничем не выделяются по образу жизни: привычная служба, позднее возвращение домой в переполненном троллейбусе, строгий счет домашним расходам (невысокая зарплата), семейные огорчения (у Ивана Захаровича часто болела жена) — и по своей внешности: облысевшая голова, тонкий, кривоватый нос, нечисто в утренней спешке выбритые дряблые щеки. Да и по службе он числился в середняках. А между тем, и опять же, как у большинства самых средних середняков, в нем происходила незаметная внутренняя работа. Та, что либо укрощала человека с годами, смиряла, либо преображала, пробуждая сожаления, тревогу совести, мужество самостоятельного взгляда на вещи. А иногда Иван Захарович ничего так не хотел, как дождаться пенсии, чтобы уйти от каждодневной необходимости судить людей и дозировать возмездие. Он-то знал, как это не просто, как сам судья бывает порой не убежден в истинной необходимости именно такого своего притвора! И правосудие — дело, которое в молодости (Иван Захарович вернулся в 43-м раненый с войны, заочно окончил институт) представлялось ему почти математически точным, ныне уподобилось труднейшей хирургии, И тоже на живом существе. Далеко не всегда неудачная операция могла быть впоследствии исправлена; шрам от нее, во всяком случае, оставался. Вот и в деле Хлебникова, таком и жестоком, и немудреном на первый взгляд, Иван Захарович не обрел к концу слушания необходимой для себя убежденности.

Между тем вся обязательная процедура судебного рассмотрения была уже исчерпана: отговорили свидетели, высказались и обвинитель, и защитник, отказался, по существу, от последнего слова обвиняемый. И на судейском застеленном зеленой материей столе лежало вещественное доказательство: топорик с неотмытыми на обушке темными пятнами — словом, в самом факте преступления не приходилось сомневаться. А преступник был налицо, совершенно обезоруженный — дело оставалось за приговором. И руководствоваться при вынесении приговора следовало только фактами и законом — фактами и законом! Все же Иван Захарович помедлил:

— Обвиняемый Хлебников, вы все сказали? — спросил он.

Хлебников поднялся.

— Все.

— Вы ничего не хотите добавить, не хотите заявить никакого ходатайства? — продолжал судья.

— Нет, ничего… — И Хлебников почему-то поблагодарил: — Спасибо.

Председатель взял, под мышку пухлые тома протоколов, актов, справок, встал и объявил, что суд удаляется на совещание.

Все в зале тоже поспешно встали и проводили взглядами двух мужчин в темных, обмятых пиджаках и женщину, гладко, по-учительски причесанную, в сером, на мужской образец сшитом жакете — судью и двух заседателей, гуськом спускавшихся с приподнятой над полом площадки. Эти трое обладали здесь, в глазах всех других, нечеловеческим могуществом — судьбы людей были в их руках.

«Сам закон спускается со своего возвышения…» — невольно сложилась в мыслях Уланова эта книжная фраза. И он внутренне усмехнулся: ведь это тоже были люди, только люди, не больше, чем люди! И казалось странным, даже смутно беспокоило, что закон в своем олицетворении так буднично выглядит.

Белая, в трещинках пересохшей масляной краски узкая дверь, что от площадки вела в совещательную комнату, бесшумно закрылась за судьями, и публика потянулась в коридор, притихшая и взбудораженная одновременно. Отчасти это напоминало выход зрителей в театральном антракте. Но в отличие от театра здесь была не сочиненная драма, а сама жизнь со своей пугающе близкой правдой.

За окнами совсем уже стемнело, летел крупный, мокрый снег, прилипал к стеклам, таял, и в окнах расплывались уличные огни.

Вышла в коридор покурить и группка державшихся вместе молодых людей. Они были подавлены, угнетены и не сразу