Обратимость [Игорь Маркович Росоховатский] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

который мог бы взять меня в свою свиту последователей.

Прошло немало времени, пока я кое-что понял. Понял, почему и какое молчание называют золотом, какое слово — серебром, а какое покачивание головой — бриллиантовым; понял, что если родил идею, противоречащую работам руководителя, надо запрятать ее подальше, про запас, до тех времен, пока сам не станешь руководителем. Понял, что если ничего не делаешь, то и спросу с тебя никакого, но, поскольку ничего не делать нельзя, надо делать поменьше и только в связи с указаниями профессора, а еще лучше — академика. И если тебя какое-то невиданное упорство гонит в неведомом направлении, переставляя с места на место, как шахматную пешку, стремящуюся во что бы то ни стало пробиться в ферзи, надо помнить, что это нужно не пешке, а тому, кто ходит ею. Пешке же нужны уютная квартира, приличная должность и соответственно ставка, подходящая жена, семья и все такое прочее, что есть у других благоразумных людей. Все понимаю, как собака с жалобными глазами, не умеющая высказать своей преданности тому, кто ее кормит, а поделать с собой ничего не могу.

…Я выхожу из сторожки, прощаюсь с друзьями по туристской ватаге, нехотя отвечаю на удивленные вопросы, ссылаясь то на ушибленную ногу, то на простуду, и остаюсь еще на сутки.

Целый день слоняюсь по лугу и лесу, слушаю, как шумят деревья, подсматриваю за веселыми рыжими бестиями — белками, спускаюсь к реке и, завороженно глядя на волны, вижу в них небо с облаками, перевернутые деревья, черно-белых коров. Все это усиливает впечатление двойственности окружающего мира и самого себя, и опять я терзаюсь бесплодными мыслями, пытаюсь подобрать золотой ключик к таинственной дверке.

Разогреваю себе нехитрый обед на походной печке, пеку картошку на костре, хотя мне уже не хочется есть, — делаю все, чтобы себя занять.

С тревогой, даже со страхом жду ночи, опасаясь, чтобы сон не повторился, и надеясь, что он все-таки повторится. Долго лежу с открытыми глазами, наблюдая, как гаснут лучики, пробивающиеся сквозь шторы, сквозь дыры в двери и бревенчатых стенах сторожки, оставшейся здесь еще с времен дровяного склада. Мне чудятся чьи-то шаги, и я приподнимаю тяжелеющую голову. Шаги и трубный звук… Лось? Нет, это просто ветер, умеющий подражать кому угодно…

Вон там, в дальнем углу под камнем, я спрятал записку. Как она попадет к Соколову? Кто достанет ее, прочтет имя предателя и поспешит в отряд? К Антону Петровичу Соколову — командиру разведки, или к Деду…

Постой, о какой записке я думаю? О каких друзьях, которых надо спасти даже ценой собственной жизни? Неужели я уже заснул? Но почему так болит все тело, особенно сломанное ребро? Это мордастый полицай двинул меня, уже поваленного и связанного, кованым сапогом.

Э нет, так не пойдет! Очнись, дурень, открой поскорей глаза во всю ширь, пока сон не навалился!

Шаги… За мной… Черное колечко волос приклеилось к широкому вогнутому лбу…

Что, Витька, вспотел? все-таки страшно? Кажется, я понимаю, «мушкетер», как ты дошел до жизни такой. Проглотил бы я сейчас свой болтливый язык за то, что назвал тебя когда-то «нашим Ломоносовым». Да, я тоже виноват, я тоже внес лепту в хор, славящий тебя, капитана футбольной команды и заводилу, одного из первых учеников. Ты так привык к своей славе, что воспринимал как должное неумеренные похвалы, преклонение девчонок, надежды учителей. У тебя были кое-какие способности, но работать по-настоящему ты так и не научился. И надежды рушились одна за другой. Проиграла соседям наша футбольная команда, ты провалился на вступительных экзаменах. Тебя стали обгонять ребята, на которых ты привык смотреть сверху вниз. Вспоминаю, как ты однажды отозвался о Пете, когда узнал, что его приняли на заочный в институт. Тогда я не придал значения твоей злости. А ты, наверное, постепенно начал ненавидеть нас всех — свидетелей твоих несбывшихся надежд…

Поворачиваю голову и смотрю в упор — это все, что я сейчас могу, — и вижу, как твое правое веко начинает подергиваться, будто у курицы, — ты всегда не выносил моего взгляда.

— Предатель, — говорю я. — Наши с гобой рассчитаются. Доносится приглушенное: — Так ты же не скажешь. — Узнают! — хриплю я, сплевывая комки кровавой слюны. — Каждый из вас, гады, получит свое!

Но думаю я уже не о них, а о тех, с кем шел на задание. Я уверен, что они выполнят его, не зря же Семен успел свалить офицера и нырнуть в лесную гущавину.

— Бросайте его в балку! — Сначала пристрелим! Через минуту меня не станет. Слышишь, Антон Соколов, рассчитайся с предателем! Найди его, выкопай из-под земли и рассчитайся! Прощайте, друзья. Я ничего не сказал. Вспомните когда-нибудь обо мне. Пусть это будет так, как нам рассказывала на уроке Маргарита Ивановна, пусть разыщут эту балку. Прощайте, мама, сестра и вы, Маргарита Ивановна. Вы учили нас жить как люди — не становиться скотом ни за что, ни перед кем…

Черный глаз изрыгает пламя. Рушится небо. Сквозь последнюю боль, гасящую сознание, — последняя