Прощание [Борис Михайлович Микулич] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

читателя и критика. Он наделен такой счастливой способностью. И потому-то его стихи имеют законченную форму.

Новые книги, журналы, альманахи лежат перед ним. Он выбирает то, о чем напишет очередную рецензию в местную газету. Это его посильный заработок, который по­чти целиком уходит на те же книги. В двадцать пять лет надо было бы жить самостоятельно, зарабатывать не только на себя, но и на семью. Сколько раз возникали разговоры об этом! Однако такт Адама Егоровича, отца, сглаживал острые углы. Об этом будем думать, когда поправится, окрепнет здоровье...

Максим раскрывает книгу. Было время, когда он силь­но увлекался символистами. Однако скоро он начал хоро­шо разбираться, где, начиналась у них настоящая поэзия, а где опускалась завеса перед бездной, в которой — пусто­та. Блока и особенно Брюсова он давно выделил из плеяды огулом окрещенных «декадентами» поэтов, выделил на том основании, что они вышли в мир подлинной жизни и под­линного искусства, а не остановились перед этой завесой. Увлечение Брюсова армянскими поэтами разделял и он, Максим. Но то, что он читал теперь, поразило его не только красотой формы и глубиной мысли, а чем-то еще большим.

Перед ним были переводы из Саят-Новы.

И то, что звучало, как боевой призыв, сто пятнадцать, сто двадцать лет тому назад для людей совсем иного мира и другой эпохи, захватило Максима Богдановича неожиданной свежестью и силой. Будто его собственные, пусть несмелые, но дорогие ему мысли направляли и этого армянского поэта, имя которого овеяно любовью народной и легендами.

Перед ним вставала маленькая Грузия, которую он никогда не видел и, возможно, никогда не увидит, но судьба которой была ему близка и понятна, потому что она была такой же, как и судьба его родины, его Белоруссии. «Край мой родны! Як выкляты богам,— колькі ты зносіш нядолі». Снова, снова на твоих полях гадюками вьется колючая проволока, снова тело земли твоей изрезано окопами и траншеями, снова в дыму и огне гибнут твои села и местечки, снова пепелища, раскиданные гнезда оставляют люди, беженцы... снова сапог немца-завоевателя топчет твои не­сжатые нивы...

А там... Орды Ага-Магомет-хана, развращенные разбоя­ми, шли на Грузию, на древний и прекрасный город Тби­лиси. Тогда Тбилиси был городом не только грузинских поэтов, он был и пристанищем армянской музы: многие народы Закавказья считали его своей Меккой. Так же, как некоторое время, невольно возникало сравнение, такой Меккой был для белорусов, литовцев, евреев город Вильно. Многие народы и многие города склонили покорную голову перед кривым и хищным Ага-Магомет-ханом. Много раз грузинские и армянские земли пркрывались пеплом со­жженных рукой безжалостного завоевателя сел и городов, трупами ненавистных мусульманским ордам христиан... Но Тбилиси, как феникс, снова поднимался, снова расправлял крылья, снова пел свою соловьиную песню. И снова он был в кольце, теперь персидских войск, уже трон хищ­ного перса стоял в древнем соборе Мцхети... И поднялся народ, поднялся грузинский, армянский народ, поднялся могучей силой, чтобы грудью защитить свою Мекку, отсто­ять или погибнуть... Пусть князья враждуют между со­бой, им нужны власть и богатство, а народу нужны жизнь, свобода, счастье... Вооруженные чем попало жители Тби­лиси выходят навстречу жестоким конникам шаха, а впе­реди них, простирая руки, запевая боевую песню, что зовет в сражение за отчизну, идет Саят-Нова...

Тишина, неподвижность. Не сочится среди камней тон­кая струйка воды — затих самовар в столовой. Меж лопа­ток начинает болеть,— значит, долго сидит, значит, уже поздно. «Я больной, бескрылый поэт...» Максим Богдано­вич отодвигает книгу, которая так взволновала его. Он встает из кресла и несколько минут стоит неподвижно, еще весь захваченный видениями. Каштановые волосы над высоким лбом, такие же глаза, которые часто темнеют и тогда кажутся даже черными, над болезненно-яркими губами: мягкие усы, немного светлее, чем волосы. Лицо очень бледное, молочно-белое, только на скулах розо­веют пятна чахоточного румянца. Лицейская тужурка, в ней очень удобно, хотя она уже и поизносилась изрядно. Максим идет от стола к печке, возле которой, на стене, ви­сит зеркало в металлической оправе. Подарок матери... Было это тогда, когда сын, мальчиком, тайком побрился. Мать, снисходительно улыбаясь, сказала: «Ну, раз побрил­ся, значит, и зеркало надо заводить». Мать говорила по-русски, как и все в доме, однако в ее выговоре часто слы­шалось мягкое белорусское «дз». Зеркало висело возле печ­ки. И оно было свидетелем того, как изменяется внешность поэта от болезни. «Темное лихо, темное лихо» — образ этот он лю6ил повторять. Да, сегодня оно развеялось, это лихо. Помог Саят-Нова. Его мужественный голос, напоен­ный любовью к угнетенной родине, будто влил силы. А завтра? Хватит ли мужества побороть боль, кашель, без­участно смотреть на кровь, не терять надежды, когда вдруг не хватит воздуха, вдруг