Новолунье [Михаил Гаврилович Воронецкий] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

распахали, и началась жизнь военного времени.

До сих пор с щемящей грустной ясностью помню я тихий нежаркий день в конце июня, когда уплывал отец, — помню так, как будто это происходило совсем-совсем недавно.

Шел мне седьмой год — в школе я еще не учился, где-то на западе, за далекими койбальскими увалами (как казалось мне тогда), уже гремела война. Я с ребятишками ходил в тот день в степь рвать цветы.

Возвращались домой мы к обеду. Я подходил к кошарам у Мерзлого хутора, когда из чабанской избушки выскочила тетка Васена Береговая и крикнула мне:

— Минька! Где тебя черти носят? Отец с утра ждет, проститься хочет. Беги скорей к дедушке, они там на берегу на бревнах сидят.

Года за два перед тем отец, работавший здесь председателем колхоза, уехал в Означенное, где тоже был сначала председателем колхоза, а потом его выдвинули на должность бакенщицкого старшины (была такая, очень почетная должность на Енисее).

Я жил у деда по матери, виделся с отцом нечасто.

Кинулся я бежать, но когда выскочил на берег, то понял, что опоздал. Салик (плотик из четырех-пяти бревен) вышел из протоки и, выплывая на матеру, огибал остров Ойдовский.

Отец, видимо, узнал меня: бросил греби и, встав во весь небольшой свой рост, начал махать обеими руками.

Через две-три минуты салик скрылся за кустами острова, а я запоздало крикнул:

— Па-а-па-а-а…

Дед стоял на берегу, опираясь на багор, смотрел на остров. Рядом на бревнах сидели старики — Перфил Побегаев, Лазарь Кривошеев, Игнат Шапченов, Тимофей Михальченко и Николай Катюбеев.

— Вот, Минька, — сказал дед, приглаживая правой рукой седые, по-монгольски висячие усы, — теперь ты должен слушаться меня. Теперь ты сирота. Отец твой поплыл в Красноярск проситься добровольцем на войну. В райвоенкомате отказали, так он в краевой военкомат поплыл.

— Ну и что, что поплыл? — грубовато ответил я деду, хотя мне хотелось плакать и скулить по-щеняцьи. — Как поплыл, так и назад приплывет.

Дед мой высокий, под два метра, что довольно редкостно среди низкорослых хакасов, даже не удостоил меня взглядом, а просто обронил со вздохом:

— Это как сказать, Минька, как сказать.

— Твоя правда, дядя Ваня, — подхватил Тимофей Михальченко, скручивая «козью ножку». Пальцы у него длинные с коричневыми ногтями, и сам он длинный, еще выше моего деда, худой, босой, в старых галифе, холщовая рубаха подпоясана офицерским ремнем с двумя портупеями; на голове лихо заломлена старая мерлушковая папаха с вытертым малиновым верхом. Но предмет гордости Михальченко — усы, желтые, обкуренные, по-чапаевски закрученные. Главным образом за усы его вот уже сколько лет зовут в деревне Чапаем.

Тимофей — знаменитый в наших местах партизан гражданской войны. С первых дней нынешней войны ходил с моим отцом в райвоенкомат проситься добровольцем на фронт. Отказали: годы вышли.

— Твоя правда, дядя Ваня, — повторил он, — с энтой-то войны, думается мне, не все возвернутся.

— Что, перепугался, Чапай? — улыбнулся Лазарь Кривошеев, огненно-рыжий болезненный мужик. Лазарь воевал в первую мировую, был отравлен газами. И с тех пор постоянно болел.

— А ты что, не испугался? — огрызнулся Тимофей.

— Мне неча пугаться, я и без войны скоро помру, газы всю нутренность съели.

— Ну и помирай себе на здоровье, — сказал Тимофей.

— Нет, вы как хотите, мужики, а я буду писать, — вдруг ни с того ни с сего сказал глядевший в землю меж широко расставленных колен толстый Перфил Побегаев, с лысой головой и с широкой курчавой бородой. — Вы как знаете, а я буду писать…

— Куда писать? — спросил мой дед.

— Найду куда, — ответствовал Перфил. — Кошара не покрыта, кизяк не режут, а тут скоро сенокос, а там страда — не до того будет. Как зимовать мне с отарой? Нет, я их выведу на чистую воду! — вскинулся Перфил и побежал по деревне, размахивая руками и выкрикивая на ходу: — Я им покажу!

Старики молча смотрели вслед Перфилу, явно не одобряя его пристрастия к писанию жалоб.

— Минька! — окликнул меня Николай Катюбеев.

— Че тебе? — с неприязнью поглядел я в его узкое коричневое лицо. Глаза-щелки у Катюбеева совсем сомкнулись, длинная черная борода вздрагивает — не разберешь, смеется он или икает.

— Ты об отце не горюй. Одевай штаны с отводами (так он называет галифе) и собирайся нонче в Шоболовку. Туда клоун приехал, потешать будет.

Для меня эта новость уже не новость, я слышал, что в Шоболовку приехал негритянский артист, который будет ходить на сцене босиком по битому стеклу.

— Не клоун, а негра, черт безграмотный, — откликнулся из большого бараньего тулупа дряхлеющий Игнат Шапченов.

— А не все равно, — неуверенно проговорил Катюбеев.

— Сравнил!

Мне спор стариков совсем не интересен. Я ухожу в избу. Я думаю об отце. Почему он не дождался меня? Конечно, из-за матери. Они недавно разошлись, и отец не хотел с ней встречаться.

Я решил заняться рыбалкой. Насек прутьев, вбил у забора невысокий кол и принялся плести