Как сложили песню [Максим Горький] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

натужно и как бы сквозь сон.

— Почувствовал я себя красавцем, значительной фигурой. Еще бы: имею способности редкого качества! Душа моя запела жаворонком. Начал жестоко писать, ночи напролет писал, слова с пера ручьем текут. Радость! Замечаю, что горожане стали смотреть на меня особенно внимательно. Ага, думаю…

Малашин пригласил меня в гости к акцизному, а у того — дочь, бойкая такая барышня. Ну и еще разная молодежь. Интересуются мною, спрашивают:

— Пишете? Пожалуйста — чаю! В накладку!

Ого, думаю, в накладку даже!? Размешивал чай ложечкой, хлебнул — что такое? Солоно. Так солоно, что даже горько. До отвращенья. Все-таки пью, по скромности моей. И вдруг все, хором, захохотали, а Малашин просмеялся и говорит:

— Как же это? Писатель должен уметь различать все вещи, а ты соль от сахара не можешь отличить, как же это?

Я сконфузился, увял; эх, думаю…

— Это, — говорю, — шутка, конечно…

Они еще больше хохочут. Потом стали уговаривать меня, чтоб я стихи читал, — я и стихи сочинять пытался. Малашин знал это. Уговаривают:

— Поэты в гостях стихи всегда читают, и вы обязаны.

Но тут мордастый сын головы вмешался; сказал:

— Хорошие стихи пишутся только военными.

Барышни стали доказывать ему, что он ошибается, а я незаметно ушел. И с этого вечера всем городом начали меня травить, как чужую собаку. В первое же воскресенье встретил я дьякона, идет с удочками, попирая землю, как чудовищный слон.

— Стой, — кричит. — Пишешь, дурак? Я, — говорит, — три года в оперу готовился и вообще не тебе чета, а ты — кто? Муха ты! Такие, — говорит, — мухи только засиживают зеркало литературы, сволочь… — И так изругал меня, что мне даже обидно стало. — За что? — думаю.

Через некоторое время тетка моя, — я сирота, у тетки жил: — что это говорят про тебя, будто пишешь ты? Бросил бы, тебе жениться пора…

Пытался я объяснить ей, что в деле этом ничего зазорного нет, что даже графы и князья пишут и вообще это занятие чистое, дворянское, но она заплакала; взывает:

— Господи, и кто, злодей, научил тебя этому?

А Малашин, встречая меня на улице, орет:

— Здравствуй, без четверти граф Толстой!

Сочинил глупенькую песенку, и, при виде меня, молодежь города зудит:

— Все пташки, канарейки
Прежалостно поют,
Хотя им ни копейки
За это не дают…
Эх, думаю, попал жук под копыто!

Так дразнят, — на улицу показаться нельзя. Особенно — дьякон, освирепел, того и жди, отколотит.

— Я, — рычит, — три года, а ты, негодяй…

Бывало, ночами, сижу я над рекой, соображаю:

— Что такое? За что?

Над рекой уединенное место было, мысок, и на нем ольховая роща, так я заберусь туда и, глядя на реку, чувствую, будто вода эта темная, омыв город, сквозь мою душу течет, оставляя в ней осадок мутный и горький.

Была у меня знакомая девушка, золотошвейка, ухаживал я за ней с чистым сердцем, и казалось, что я даже приятен для нее. Но и она стала кукситься, осторожно спрашивает меня:

— Правда, что будто вы что-то написали в газеты про нас, про город?

— Кто вам сказал?

Поежилась она и рассказала:

— Писательство ваше у Малашина в руках, и он его всем читает, а над вами смеются и даже хотят бить, за то, что вы графу Толстому предались. Зачем вы Малашину дали писательство это?

Подо мной земля колыхнулась; у-ю-юй, думаю! Там у меня и про акцизного, и про дьякона, про всех, без радости, говорится. Конечно, несчастное писание мое я Малашину не давал, он сам взял рукопись на почте. Тут любезная моя еще подлила мне горечи:

— За то, что я гуляю с вами, подруги смеются надо мной, — так что, я уж не знаю, как мне быть.

— Эх, — думаю я.

Иду к Малашину.

— Отдай рукопись, пожалуйста!

— Ну, зачем она тебе, — говорит, — если ее забраковали!

Не отдал. Нравился мне этот человек; замечаю я, что как ненужные вещи приятнее полезных, так же, иногда, приятен нам и вредный человек. И еще пример: нет битюга дороже скаковой лошади, хотя люди живут трудом, а не скачками.

Наступили Святки, пригласил меня Малашин рядиться, нарядил чёртом, в полушубок шерстью вверх, надели мне на голову козлиные рога, на лицо — маску. Н-ну, плясали мы и всё прочее, вспотел я и чувствую: нестерпимо щиплет мне лицо. Пошел домой, а меня на улице обогнали трое ряженых и кричат:

— Ох, чёрт! Бей его!

Я — бежать. Конечно — догнали. Избили меня не сильно, но лицо горит — хоть кричи! Что такое? Утром подполз я к зеркалу, а рожа у меня неестественно багровая, нос раздуло, глаза опухли, слезятся. Ну, думаю, изуродовали! Они маску-то изнутри смазали чем-то едучим, и когда вспотел я, мазь эта начала мне кожу рвать. Недель пять лечился, думал, глаза лопнут. Однако, — ничего, прошло.

— Тогда я догадался: нельзя мне оставаться в городе. И тихонько ушел. Гуляю с той поры вот уже тринадцать лет.

Он зевнул и устало прикрыл глаза. Он казался человеком лет пятидесяти.

— Чем вы