Март [Юрий Владимирович Давыдов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

отступился. «Ладно, – говорил. – Подумаем и подведем итоги». Денис ответил: «Подумать-то, брат, никогда не мешает, но не сиднем же сидеть».

В ту пору захватила его мысль о партизанской войне. Попались ему в Саратове у местного доктора-библиофила мемуары Гаспарони, итальянского Робина Гуда, много лет воевавшего в горах с жандармерией. Прочел Денис и возгорелся: «Вот бы и у нас!» Михайлов спорил: «Срок не вышел». Однако соглашался – опыт партизанских боев очень может пригодиться.

И Денис махнул в Одессу. На Балканах славяне войну против турок подняли, русское правительство не препятствовало отправке добровольцев, хотя и не высказывалось одобрительно. Пароходом добрался Волошин до Рагузы, попал с несколькими земляками в Иностранный легион, которым командовал сербский генерал Любибратич.

Неразберихи хватало, проходимцев тоже. Но, в общем-то, народ подобрался храбрый. Были и гарибальдийцы. Вооружились чем ни попало. Сабли всем выдали, а вот огнестрельное – с бору по сосенке. У иных кремневые ружья. Несколько часов карабкались по горам, прибыли в Цетинью, столицу Черногории. С того дня началась боевая жизнь, и тогда-то вкусил Денис Волошин, что оно такое – «упоение битвой».

Отряд щипал турецкие блокгаузы. Зевать не приходилось, турки пленных не жаловали, кромсали саблями на куски. В черногорских деревнях радели волонтерам, последней лепешкой делились, ракией-водкой потчевали. А в боях, в разведках и вылазках пробавлялись галетами. С наступлением осенних дождей война утихла, да только Денису не повезло: всадил-таки турка пулю в плечо. Спасибо, в Цетинском госпитале русские медики выходили…

Два с лишним года не был Денис в Москве; вернувшись, не застал в живых отца, пришел в Донской монастырь на могильный холмик. Среди петровцев-студентов многих не досчитался. Но все же причалил Денис к академическому берегу, записался слушателем.

Ходоков «в народ» поубавилось. Нынче о другом говорили: землевольческие поселения. Да, теперь те, что остались, те, что уцелели, предлагали не бродить по деревням с книжками, а «врастать в крестьянство», действовать тишком, исподволь. После жизни на вершинах, как называл Денис черногорскую страду, не по душе ему пришлось направление революционной борьбы. Дениса теперь саднила мысль-мечта о боевой организации в России. Но тут таилась заминка, одно тормозящее обстоятельство, которое он одолеть не умел. Боевая организация предполагала безусловное подчинение личности. А безусловное подчинение личности таило опасность, о которой ему всегда напоминал полуразвалившийся грот, тот грот, что одни называли Ивановским, другие – Нечаевским.

В убийстве Ивана Иванова – из старых газет Денис все подробности вычитал – мнилась ему не ошибка, не частность… Так вот, мысль-мечта о боевой организации оставалась потаенной, заветной. И – пугающей. Как в детстве, этот угрюмый грот и тенистые, элегические пруды.

А покамест твердо нацелился Волошин кончить академический курс. Квартировал он на отшибе; коллеги-студенты обитали в Петровских выселках, что за озером, или же в одном из флигелей, которые красиво и спокойно полуобнимали площадь против главного академического здания; Денис же обосновался у пасечника-бобыля, подальше от суеты, подальше от спорщиков и виноплясок. Была особенная Волошину прелесть в добровольном уединении. Правда, относительном: ежедневно ходил в лаборатории, в лекционные залы. И всегда, при любой погоде, когда с пристальной радостью, а когда и с машинальной рассеянностью, вглядывался Денис в давно полюбившиеся окрестности бывшего имения Нарышкиных и Разумовских. Но милее всего была ему нынешняя пора – бабье лето.

* * *
И на другой совсем стороне Москвы, далече от Петровской академии, тоже высокие стояли дни, лазурь и багрец. По началу осени бывает так нередко, да вот поди ж ты, всегда на удивление, словно бы впервые, и всегда нечаянной отрадой.

Бабьим летом московское предместье тихо млело под солнышком. Текли паутинные нити, сизые дымы за палисадами всплескивали, голуби гулили в голубятнях.

Тогда вот, бабьим летом 1879 года, и объявился за дальней заставой конопатый улыбчивый малый лет двадцати пяти. Одежа на нем была справная, по фабричной моде: поддевка со сборками, смазные сапоги тупоносые, а картуз сбит на затылок – рубаха-парень.

Мастеровой в охотку толковал встречным-поперечным, что он-де слесарь из провинции, Сухоруков, теперь, видишь ли, служит на Московско-Курской дороге и потому, значит, имеет надобность домок подыскать, чтоб зажить с супружницей, как все добрые люди живут.

Ну искал, искал и нашел – ветхое строеньице, терем-теремок. Владелец уезжал куда-то, недолго рядился. В паре с ломовиком перетащил наш слесарь мебелишку грубой рыночной работы, обосновался в собственном углу со своей Мариной Семеновной. В самую пору угодил: круто отошло бабье лето, взялись лить обложные дожди.

Жили новоселы негромко. Приветливы были с