кувыркаясь и заставляя ахать и вскрикивать всех этих милых людей с шестами.
Но в вечера голубиные не только были умиление и восторг, соревнование и задор, — тут была ещё и охота, почти война.
Голубиные войска вверху, в небе, и их командиры внизу, на крышах, и целью всех очень сложных манёвров их и отчаянного свиста в два пальца и махания тряпкой являлось то, чтобы в наступающей темноте на твою крышу вместе с твоей стаей сел отбитый чужак.
Эта военная добыча считалась вполне законной, брать её силой не полагалось; хороший тон голубятников презирал в таких случаях даже и ругань; признавалось только одно: если принесли за голубя выкуп, то задерживать его было уж нельзя.
У кого мог я, девятилетний, покупать голубей? Всё у тех же, конечно, пушкарей и стрельцов; и когда я пытался тоже воинственно размахивать шестом на своей крыше и свистать в два пальца, мои голуби исправно летели на свои старые голубятни.
С голубями у меня не вышло, зато тем сильнее пристрастился я к синицам, щеглам, перепёлкам, которых кто же мог у меня отбить?
Прошло много лет с того времени… Кажется, четверть века уж я не видал берёзок, осинок, ёлок. Теперь они представляются мне в каком-то неразборчивом тумане, как на картинах Клода Моне
[1].
Тогда ходил я с Авдеичем осенью именно в эти берёзки, осинки, ёлки с западками
[2] и лучками
[3] ловить глушек, гаек, лозиновок.
Время смыло, конечно, все яркие краски с тех переживаний, но какое всё-таки невнятно-радостнозвенящее осталось в памяти!.. Не передашь, ни за что не передашь!..
Сухими и тёплыми ещё осенними утрами, когда воздух гуще и земля строже и виднее чернобыл
[4] на межах
[5], когда ближе к опушке придвигались черноголовые монашейки-монашенки-гайкии глушки с сизыми щёчками, но тоже в чёрных шлычках, и синицы-лазоревки, очень длиннохвостые, белые с лазурью, пушистые, торжественно наряжённые, как на свадьбу или на бал, — так было неслыханно-радостно проснуться в воскресенье на самой заре, чуть щели покажутся в ставнях, кое-как одеться, захватить то, что приготовлено ещё с вечера, выскользнуть из дому так, чтобы и не разбудить никого, и потом, по сонной ещё улице, бежать к Авдеичу, постучать в его окошко с надворья и услышать отчётистое:
— Че-час!
А не больше чем через час мы с ним в лесу.
Души детей, как и души художников, — очарованные души; но когда я в лесу осеннем, в желтизне, в запахах листьев спелых, в прощальной грусти светлой не мог воздержаться от крика, чтобы вызвать эхо, Авдеич глядел на меня глазами строгого пекинского селезня:
— Ты ж это что, а?.. В класс пришёл?
И я смирялся.
Авдеич никогда не мигал веками… Рассмешить его ничем было нельзя, рассердить нельзя, удивить нельзя и напугать нельзя: окаменелость на шмыгающих ногах и с односложным разговором.
Водки он не пил.
Потому, что против моего увлечения птицами и Авдеичем ничего не имел мой отец, я думаю, что и отец его знал, хоть у нас в доме я никогда не видал Авдеича.
Авдеич был свой: пушкарский-то пушкарский, но в то же время лесной, значит, ничей; я, девятилетний, был тоже свой: домашний-то домашний, но в то же время слишком влюблённый в небо, и в поле, и в лес, — значит, тоже ничей. Это меня с ним сближало — малого со старым.
Я ревностно старался всячески помогать ему на охоте, а пока мы шли в лес, рассказывал ему о диковинных древних зверях, о путешествиях по пустыням, о всём, что я вычитывал из своих детских книг.
Он слушал, но едва ли мне верил.
Помню, спросил он меня однажды:
— А как имя было тому зверю, который Ноя
[6]ослушался и в ковчег к нему не пошёл?
Ничего не слыхал я о таком звере.
— То-то и есть… Не знаешь… С большими рогами был зверь и долго мог плавать… Однако по последствии времени и тот выбился из силов… Почему такое?.. Птицы ему на рога садились… Он их стряхнёт, они опять… Вот почему… А птиц летало тогда несосветимо… С тем и принуждён он был потопнуть бесчестно за гордость свою.
Позже встречал я много охотников из простонародья, и странное дело: их тоже не слишком занимали рассказы из длинной записной истории людей на земле, но коснись потопа — очень они оживлялись, точно вчера это было!.. И, кроме Авдеича, попадались мне большие знатоки этого события, но Авдеич был по времени первый.
Картуз
[7] он носил очень поношенный и с красными кантами.
Я думал, что он прежде служил где-нибудь и это ему полагалось — картуз с красным кантом, как у многих чиновников… Но вот как-то на базаре увидел я его в птичьем ряду в картузе поновее и с синим кантом, как у брандмейстера…
[8] Из этого я вывел, что просто форменные картузы Авдеичу нравились, и, может быть, где-нибудь в сундуке на особо парадный случай, завёрнутая от моли в газету, хранилась у него фуражка с зелёным кантом и почти новая.
Помню,
Последние комментарии
22 часов 22 минут назад
1 день 39 минут назад
1 день 15 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 20 часов назад
2 дней 21 минут назад