История жирондистов Том I (с оригинальными иллюстрациями) [Альфонс де Ламартин] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

возникала между диктатором города и диктатором трибуны. Мирабо в своих речах никогда не нападал на Лафайета, но в разговорах у него часто вырывались о сопернике слова, которые прилипали к образу намертво. Соперников Мирабо не имел, но имел много завистников. Красноречие его, каким бы ни было популярным, оставалось красноречием патриция. Завоевывая права для народа, он выглядел так, как будто сам давал их. Это был волонтер демократии: своей ролью, своим отношением к демократам, идущим за ним, Мирабо напоминал, что со времен Гракхов именно из среды патрициев выходили самые сильные трибуны.

Природа отдала ему первенство, смерть же его открывала простор для второстепенных личностей. Слезы, которые эти люди проливали у гроба Мирабо, были притворными. Только простой люд оплакивал его искренно, потому что народ слишком силен, чтобы быть завистливым, и, не ставя Мирабо в упрек его происхождение, в нем даже любили этот оттенок дворянства, как добычу, отвоеванную у аристократии. Кроме того, беспокойная нация, наблюдавшая падение государственных учреждений одного за другим и опасавшаяся общего переворота, инстинктивно чувствовала, что гений великого человека был единственной силой, какая у нее оставалась. Как скоро этот гений погас, у ног монархии оказались только мрак и пропасть. Одни якобинцы радовались громко, потому что лишь этот человек мог их превзойти.

Шестого апреля 1791 года Национальное собрание возобновило свои заседания. Место Мирабо, оставшееся пустым, ясно показывало невозможность заместить умершего. В зале царило молчание, лица зрителей выражали тревогу. Талейран вслух прочел предсмертную речь Мирабо. Выслушали его угрюмо, нетерпение и беспокойство снедали все умы. Партии горели желанием помериться силами без прежнего перевеса одной стороны. Схватка сделалась неизбежной.

Есть в природе предметы, форму которых можно хорошо различить только в некотором удалении. То же самое происходит с крупными событиями. Рука Провидения видна в делах человеческих, но тень от этой руки скрывает от нас истинный смысл совершенного. То, что можно было тогда разглядеть во Французской революции, представляло собой приход новой идеи, демократической идеи и, в конце концов, демократического правительства.

Эта идея проистекала из христианства. Христианство, заставшее людей рабами по всей земле, поднялось на руинах Римской империи грозным мстителем, хоть и имело форму самопожертвования. Оно провозгласило три слова, повторенные две тысячи лет спустя французской философией, — свобода, равенство, братство, — но скрыло эту идею на время в тайниках христианских сердец. Слишком слабое на первых порах, чтобы нападать на гражданское право, христианство как будто говорило властям: «Еще на некоторое время я оставляю вам мир политический и ограничиваюсь миром нравственным. Продолжайте сковывать, делить, порабощать народы — я буду освобождать души. Но наступит день, когда мое учение выйдет из храма и войдет в собрание народов».

День этот наступил. Он был подготовлен веком философии, скептически настроенной наружно, но верующей по сути. XVIII век скептически отнесся только к внешним формам и сверхъестественным догматам христианства, но страстно принял его нравственность и социальное значение. Французская революция нападала на господствовавшую религию только потому, что последняя находила отражение в правительствах монархических, теократических или аристократических. Таково объяснение кажущегося противоречия XVIII века, который всё заимствовал у христианства и в то же время отрицал его. Между двумя учениями происходили одновременно сильное отталкивание и сильное притяжение. В самой борьбе они узнавали друг друга и стремились узнать еще полнее, когда борьба закончилась бы торжеством свободы.

Таким образом, к апрелю 1791 года мыслящим умам были очевидны три вывода. Первый: начатое революционное движение, переходя с одного предмета на другой, дойдет до полного восстановления всех попранных прав человечества; второй: это демократическое, философское и социальное по своей сути движение будет искать естественное выражение в форме государства, аналогичного его принципу и свойствам; и наконец, третий: социальное и политическое развитие повлечет за собой умственный и религиозный взлет, а свобода мысли, слова и действия не остановится перед свободой верований, и идея о Боге выйдет из святилищ, чтобы в каждом свободном сознании блеснуть светом свободы.

Случай — или Провидение — хотел, чтобы XVIII век, почти бесплодный в других странах, стал веком Франции. От конца царствования Людовика XIV до начала царствования Людовика XVI природа была щедра на людей; свет, поддерживаемый таким числом гениев первой величины — от Корнеля до Вольтера, от Боссюэ до Руссо, от Фенелона до Сен-Пьера, — приучил другие народы смотреть в сторону Франции. Вся мыслящая Европа мыслила по-французски. Во французском гении всегда было и будет нечто более могучее, чем самое