Первенец [Елена Сергеевна Тулушева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Елена Тулушева Первенец

Предисловие. «Своё» Елены Тулушевой

Не бывает настоящего писателя с абстрактным отношением к тому, о чём пишешь, мол, люблю вообще жизнь, люблю историю, культур

у и всё, что с ними связано. Люби. Только ничего не выйдет, если нет своего кровного куска этой жизни. И даже если такой кусок есть — ничего не получится без личного, страстного и пристрастного к нему отношения. Без ощущения, которое сквозит в каждой строчке и которое ни с чем не спутаешь. Это ощущение можно назвать одним коротким словом: «моё». Моё, потому что у меня уже всё слилось воедино: и жизненное дело, и то как сверкнуло оно в слове, и то, как невыносимо трудно было этого добиться. Потому что верю лишь мурашам, бегущим по хребту. А бегут они, когда думаешь о «своём». Великое счастье найти такое «своё».

У Елены Тулушевой такое «своё» — это работа в центре помощи трудным подросткам. Такое «своё», которое не каждому и по плечу. Действительно, натворит делов эта курица Лидка из рассказа «Первенец». Забрюхатела, едва понимая, что делает, причём сама наркоманка, а отец будущего ребёнка, если его отцом можно назвать, с таким набором, что волоса́ дыбом встают. Бесполезное дело.

А ведь подумать: сколь людей хотят ребёночка, лечатся, мучаются, стараются, а не получается, а тут этой бичихе — пожалуйста. Несправедливость. Или урок? Почему она такая? Кто виноват: среда или характер? Гадать сколько угодно можно, почему живот мудрее мамаши… А ребёночек-то шевелится, интересно, он ножкой сейчас ударил, или ручкой? А она хоть и бичиха, а ей тоже ласковое слово нужно, не безнадёжная она, и может всё выправиться? Может непривычное для Лиды ласковое слово, сказанное врачом, сделает дело? «Все у нас получится». «У нас». Надо же. Врачиха сказала «мы». Ничего себе.

Сколько таких, как Лидка! И что с ними делать? Как я могу помочь? Или не могу? Вот! Главное произошло: уже заработали у читателя голова и сердце, потянулась ниточка размышлений. Почему врачиха вдруг по-человечьи обратилась к Лиде? Почему автор решил оправдать её сочувствие тем, что она тоже в беде, что у неё сын наркоман? Чтобы показать, что человек нынче не способен на добро без личной привязки? Что не поможет просто так, по человеческому долгу, по Божьей заповеди? Или это сюжетный ход. Для убедительности. Да. Всколыхнула… Есть над чем подумать.

Или вот этот Олег из рассказа «Близнец». Пивной алкоголик… Да много их… таких. И названия-то всё у Елены Тулушевой — «Первенец», «Близнец» — будто подчёркивают изначальный созидательный замысел, преступно исковерканный человеком. Много их таких по Руси, искорёженных, коверкающих и свою жизнь, и чужую, изломанных и нуждающихся не в нравоучении, а в тёплом слове, в материнской ласке.

Читатель, дотошная порода, спрашивает, что же Тулушева так пишет-то скупо? Где развёрнутые предложения, образные сравнения? Вообще классический литературный язык? Могла бы талантливая писательница продемонстрировать побольше языковых возможностей. Картин каких-то… Как-то «задержаться на кадре». Задержаться на кадре… Эх ты. А ещё читатель!

Ничего-то ты не понял. И забыл, поди, что есть вещи, которые в чёрно-белом изображении намного красноречивей, чем в цветном. Аскетизм творческой манеры Елены Тулушевой как нельзя лучше соответствует тому жёсткому и в то же время потаённо-страстному, драматичному миру, который она изображает.

«Задержаться на кадре»… А ты детей растил? Не спал ночей? Да как до тебя донести, что не может Елена задержаться на кадре. Потому что так пинается ребёночек в Лидкином животе, что кажется тебя саму по сердцу этой ножкой колотят. И потому, что Дашин дед может не дожить, пока ей разрешат в Россию приехать (рассказ «Домой»). Потому что….

Потому что не до красот, когда надо успеть помочь, потом поздно будет. А вы давайте пишите пейзажи природные и культурные. На Руси всегда кто-то пейзажи смотрит, а кто-то непутёвым детям сопли вытирает. И жалеет. И надежду даёт.

Михаил Тарковский

Раздел: Рядом ходит

Первенец

Лида в который раз пыталась сложить ноги поудобнее. Никак не получалось найти нужную позу. Разозлилась, резко встала, но голова закружилась. Снова села на край кровати, начала раздраженно постукивать по холодному металлическому изголовью. Решетки… Везде решетки: на окнах, на кроватях, еще бы шкафы решетчатые сделали… Ходить от окна до двери надоело. Стала расковыривать трещину в штукатурке на стене. Потом вдруг почувствовала очередные толчки. Подняла футболку и уставилась на свой живот, на котором то появлялись, то исчезали бугорки.

Там что-то происходило. Что-то, что раньше не касалось Лиды. А последние два дня ее лишили всего остального мира, и вот она осталась наедине с этими толчками.

Накануне тощая медсестра ставила Лиде капельницу и, видно, от скуки спросила, мол, как зовут. Лида не сразу поняла, про кого она. Та кивнула на живот: «Назовешь как?». Лида удивленно разглядывала мужеподобную тетку: сухая, с одутловатым алкогольным лицом и короткой стрижкой под ежик. Алкоголиков Лида определяла легко, даже тех, кто работал и выглядел прилично. Тетка смотрела безразлично, двигалась, как робот. А потом сказала, что надо разговаривать с ребенком, чтобы слышал голос. Лида только и смогла промямлить: «А о чем?». Медсестра уставилась на Лиду стеклянными глазами: «О погоде».

И вот ребенок снова шевелился. Кто его знает, просит что-то или просто переворачивается. У него уже есть руки и ноги, наверное… А волосы? Они с волосами рождаются или лысые? Да какая разница. Лида старалась отгонять эти мысли. Они приводили все к новым и новым вопросам. А в конце — в конце вообще непонятно. Несколько месяцев получалось об этом не думать. Лида жила с ощущением, что можно будет задуматься потом, что еще есть время. И вот это «потом» настало. А думать совсем не хотелось. От мыслей в голове начало пульсировать, захотелось бежать отсюда скорее… Лида снова уперлась взглядом в решетку на окне.


Через три дня она неспешно поднималась по лестнице женской консультации, поторапливаемая Алевтиной — тучной социальной работницей, которая резво семенила, хоть и краснела все гуще с каждым пролетом. Они опаздывали. Лида тянула время при выходе из центра и здесь, в холле поликлиники.

Врачиха приняла вне очереди, хотя и была недовольна. Лида разглядывала непонятные картинки на стенах: развитие плода по месяцам. Фотография девушки на плакате была дополнена рисунками наподобие иллюстраций школьных учебников. Лицо девушки на плакатах не менялось, а живот на каждом следующем листе становился всё больше, эмбрион увеличивался и менял положение. Лиду затошнило. Ей казалось он какой-то уродливый, скрюченный. Такие кривые ноги наверняка не смогут ходить. Похоже, он был слепым. Лида взглянула на лицо девушки: та выглядела счастливой. С чего бы?

— Так… значит постановка на учет, — услышала Лида голос врачихи. — Ты бы еще на сороковой неделе пришла…

— Да вот как ее привезли, так мы сразу к вам — вступилась еще не отдышавшаяся Алевтина.

Доктор смерила социального работника недовольным взглядом.

— Где до этого была? Где наблюдалась?

— Да так… — Лида ощутила подкатывающую тошноту, ладони вспотели. Хоть бы отвлечься. Мерзко. Тяга пошла. Сбежать бы скорее, да куда тут. Живот разросся. Жирная утка. Надо хитростью. Как из больницы. Думай. А чем думать, мозг не варит. Сейчас бы хоть один укол, хоть маленький. Просто, чтоб в себя прийти.

— Доктор, там выписка из детдома. Она как из больнички-то сбежала зимой, так ее всё искали.

— Я вообще-то не пряталась! — огрызнулась Лида. В детдоме знали, где я была. Им лень приезжать было.

— Сиди уж! — шикнула Алевтина.

— Ну и где же ты была все это время? — доктор смотрела мягче, как будто озадаченно. Переводила взгляд с Лидиного живота на теребящие край футболки пальцы.

— У молодого человека… своего.

— Молодой! — фыркнула Алевтина. — Сорок шесть лет — юнец просто! Уж ты, Лида, давай тут дуру-то не валяй! Некогда доктору твои сказки слушать! Наркоманила, так и говори, теперь вот и расхлебываешь свое! А этого твоего упечь бы пожизненно за такие дела, так ведь никто не займется! Сам наркоман паршивый, и девку за собой уволок!

Медсестра оторвалась от талончиков и нерешительно взглянула на врача. Та, опустив взгляд, чуть хрипло сказала:

— Алина, сходи-ка… К-хм, сходите, пожалуйста, с социальным работником к заведующей, надо оформить документы на государственного ребенка и рецепты на витамины и молоко.

Медсестра поднялась:

— Идемте, я вас провожу. Девочка несовершеннолетняя, нужно ваше согласие, как представителя опекуна.

— Да, — окликнула врач. — Потом ждите в коридоре, осмотр буду проводить без посторонних.

— Да я что, я с радостью! Вот только за ней, доктор, глаз да глаз нужен! Вы учтите, из наркологички сбежала, из приюта сбежала, а нам вот теперь отвечай!

— Я поняла, идите.

Врач замолчала. Уставилась куда-то, так и замерла. Потом как будто заметила Лиду и немного нахмурилась.

— Значит срок беременности не точный?

— Ну да.

— А почему до этого никуда не обратилась? Или обращалась?

— Да как-то не до этого. Виталик сказал, рожай.

— Виталик — это тот мужчина, который старше тебя?

— Да. Наркоман.

— Ты… тоже употребляешь?

— Да. — Лида отвечала быстро, на выдохе, не дослушав вопрос. За последнюю неделю посещения всех этих детских комнат, приютов, инстанций, она повторяла свою историю не раз.

— Значит, и во время беременности?

— Ну да.

— Внутривенно? Как часто?

— Раза три-четыре в неделю, — все также быстро, пока не передумала говорить, как есть.

— Как насчет стерильности?

— Плохо. Там в карте написано.

Только сейчас врач посмотрела на кипу бумажек, разложенных у нее на столе. В анамнезе значился ВИЧ положительный, впервые выявленный два года назад.

— Это он тебя наградил или кто-то еще?

— Не, наверное, кто-то еще. Виталик говорит, он чистый.

— В смысле: говорит? Ты анализы его видела?

— Не-а. А зачем ему врать. Это ж он хотел ребенка.

— Если ты от него забеременела, то теперь он тоже инфицирован.

— Да?

Врачиха внимательно взглянула, помолчала.

— Так, а что ты думаешь с родами? Тебя вообще кто-то консультировал за это время? Хоть один врач?

— Нет. Я у Виталика жила. Я же сказала. Он говорит, рожай, деньги будут.

— Он говорит, рожай… — эхом повторила врач. — Так, ладно. Нам надо с тобой многое успеть обсудить. Давай попробуем поговорить честно.

— Да я и не вру. Че теперь врать-то. Только пить очень хочется.

— Сейчас мы обсудим, и попьешь в коридоре. Лида, твой ребенок может заразиться от тебя ВИЧ-инфекцией. Но если приложить усилия, он может родиться относительно здоровым.

— Да какой он здоровый, он же уже наркоман там, да? Как я.

— Сейчас речь не об этом. Если сделать кесарево сечение, то риск заражения во время родов значительно снижается. То есть если мы проведем операцию, то он может родиться без ВИЧ, понимаешь?

— А это больно?

— Нет, операция проводится под наркозом и быстрее обычных родов. Потом чуть дольше восстанавливаться, но нам важно сейчас думать не об этом.

— Ну да, я согласна. Только вон соцработники, они же вроде все теперь решают, мне нет восемнадцати.

— Решать будем мы с тобой. Но здесь есть одно «но». Операцию нужно успеть сделать до начала схваток. Обычно на тридцать восьмой неделе. Пока мы не знаем, какой у тебя срок. Но учитывая твои побеги…

— Что?

— Ты сможешь дотерпеть до тридцать восьмой или опять убежишь?

Лиде не хотелось врать. Врачиха первая за эту неделю, кто хотя бы не пилил, не давил на вину. Хотя у Лиды уже выработался иммунитет к таким разговорам, но чего она только не наслушалась и в полиции, и в детском доме.

— Да куда тут сбежишь, я вон едва хожу.

— Человек зависимый может убежать и при более сложных обстоятельствах… — она недолго помолчала, и продолжила как будто сама с собой. — Я знала мальчика, который из реабилитационного центра сбежал, сломав ногу, когда выпрыгнул из окна. Это не помешало ему бежать дальше и еще две недели лежать в притоне с распухшей посиневшей ногой, пока не нашли.

— Ни фига себе! — Лида было ухмыльнулась, но доктор посмотрела на нее как-то странно, скривившись, как от боли.

— Лида… А ты сама-то хотела рожать?

Лида постаралась отвечать также на выдохе, быстро и по делу. Но с каждым разом говорить становилось сложнее. Почему-то с соцработниками и их нотациями было проще. Они обвиняли, Лида огрызалась. Злиться было проще. А сейчас, когда врачиха говорит «мы» и «нам»… Как бы не разреветься.

— Сейчас конечно ничего уже не изменишь. Надо будет рожать. Судя по размеру, тебе осталось немного. Как я понимаю, до этого родов у тебя не было. А аборты или выкидыши?

— Ну… чтобы у гинеколога делали — нет.

— В смысле?

— Был один. Мать таблетки купила.

— Ты имеешь в виду не операционный, а медикаментозный аборт? Давно?

— В одиннадцать. Только я не знаю, это беременность была или просто.

— А зачем тогда таблетки, если не точная беременность?

— А мамкин сожитель меня изнасиловал со своим другом. Она тогда отрубилась от героина. А они того. Она проснулась, ну и поняла. Наорала на него. И в аптеку со мной потащилась. Мать сказала, что на всякий случай, а то мало ли: забеременеть от таких…

— Господи, в одиннадцать…

— Да это давно уже было, не переживайте. Мать его выгнала, но он нам денег дал тогда много. Правда мамка наверное их спустила, я не помню. Потом меня бабка к себе забрала. А этот мужик снова к матери переехал.

— И в милицию не заявляли?

— Не-а. Мамка сказала никому не рассказывать. Еще меня обругала: вечно я дома ошиваюсь, вот и неприятности. Я только года два назад рассказала психологу в приюте. Она говорит, наверное, потому я к мужикам старым и бегаю, что у меня вроде как травма.

В дверь заглянула Алевтина:

— Доктор, я все оформила. Мне чего с ней, на УЗИ еще? Это сейчас талон взять или нам приехать в другой день? Нам бы лучше сегодня, а то сбежит опять, она ведь беглая, даже не думает, что беременная! А у нас машина одна. Таких как она еще пятнадцать девок. Только поумнее.

Доктор раздраженно подняла глаза.

— Ждите в коридоре. — Потом посмотрела на Лиду. — Тебе получается больше некуда пойти, только к ним? Они ж тебя съедят своими нравоучениями. И здоровым самостоятельным женщинам иногда беременность дается нелегко, особенно когда некому пожаловаться. Здесь у меня часто ноют. А тебе… Их упреки могут тебя окончательно измотать, не выдержишь — уйдешь ведь…

Зря она сказала про упреки. Копившееся за последнюю неделю напряжение, наконец, прорвалось слезами. Рыдать или подвывать Лида разучилась давно: через год, как забрали от матери. Видимо, прорыдала все там, в первом еще приюте. Но сейчас так жалко себя стало, оттого что идти некуда, и даже единственную радость — героин — отобрали. А там, на свободе, Виталик гуляет, и ему хорошо…

— Да они мне всю неделю мозг пилят, какая я бесстыжая. И запугивают, что ребенок будет больной, оттого мне придется труднее, чем другим девочкам — с инвалидом на руках. А я сама виновата, потому что бессовестная, убивать ребенка наркотиками. Еще все время водят на беседу с какой-то настоятельницей. Мозги промывает: Бог дал мне ребенка, чтобы я жизнь поменяла, и если даст больного, то чтобы грехи мои искупать мучениями… А мне и так жить тошно! Сил нет, ходить тяжело. Я не хочу никого растить, я плохая мать буду, у нас в роду не было хороших!

Врач встала. Налила в стакан воды из под крана.

— На, попей. — Она подошла так близко, как будто вот-вот обнимет. Лида невольно отстранилась, но доктор только отдала стакан и отошла к окну. — Поплачь, Лида. Тебе можно. — Потом они долго молчали. Врачиха о чем-то своем у окна. А Лида все никак не могла унять слезы: только вытрет, а они снова.

Врачиха вернулась за стол, когда Лида перестала всхлипывать.

— Давай мы с тобой договоримся. Я знаю… ждать обещаний от наркомана — дело глупое. Я и не прошу. Давай мы просто договоримся, что ты попробуешь дотянуть до кесарева. Ведь если ты убежишь, Лида, ты не вернешься. Мы же обе понимаем, где ты будешь. И будешь прятаться до самых схваток. А там поздно будет оперировать. Да и роды для тебя будут тяжелым испытанием. Это физически тяжело.

— Да я понимаю. Я не сбегу.

— Ты просто постарайся поставить себе одну цель. Ничего большего. Очень прошу, не думай, оставишь малыша себе или нет. Ты уже дала этому ребенку, что могла. Лучшее, что ты можешь сейчас сделать — попробовать помочь ему родиться без ВИЧ-инфекции. А уж будут силы или нет, захочешь ли воспитывать — это ты станешь решать сама, в любой момент. Поняла меня? В лю-бой!

— Да вроде. Но они говорят: потом — привязанность… Сама не откажусь. Правда я совсем не понимаю, что надо будет делать… Как это… Там конечно в центре помогают, но они запугивают, что ночи бессонные, и что никто за меня ничего делать не будет, притворщицам-наркоманкам не верят… — Лида снова почувствовала, что ревет. Это было так непривычно. Наверное, первый раз за последние полтора года. И как будто легче от этого становилось. Хотелось плакать и плакать.

— Так, Лида, соберись. Ты забыла, о чем мы договорились. Наша цель — просто дотянуть. И все. Дальше — даже не думай ни о чем. Болтают эти соцработники, а ты не слушай, кивай просто. Поняла меня? Твой финиш — кесарево, всё.

— Угу, — прошмыгала Лида.

То ли от слез, то ли от тона доктора, но ей как будто стало легче. Начал рассеиваться жуткий страх от слов «будущая мама». Эти навязчивые картинки больного скрюченного младенца. Если только до кесарева — можно попробовать. Тем более, если под наркозом. А то эта монашка как затянет свое про муки роженицы, аж до дурноты. Половину слов не понять, что-то про грехи… Стоп, не думать… Надо не думать. Как врачиха сказала: просто кивать и все. Надо попробовать.

— Ну что, сейчас сходим с тобой на УЗИ, и поедешь отдыхать. Тебе нужно сейчас побольше отдыхать и научиться играть в глухую.

— А это…а осмотр?

— Да какой осмотр на твоем сроке. Только УЗИ теперь и померить живот. Это я так, чтобы выпроводить твою надзирательницу.


Они прощались после выхода из кабинета УЗИ. Тридцать три недели, девочка. По УЗИ пока без явных патологий.

— Спасибо, — Лида не знала, как завершить разговор. — Мне еще к вам прийти… можно? То есть…это… надо еще?

— Да, Лида. Тебя должны привезти через десять дней, тогда будут готовы анализы, и мы все обсудим. Береги себя, отдыхай. Жду тебя через десять дней, постарайся приехать.

— Спасибо…что поговорили…


Доктор кивнула и двинулась дальше по тусклому коридору. Сначала хотела было отвести в сторону соцработника на пару слов: попытаться объяснить ей, что давить на Лиду сейчас нельзя. Иначе точно сбежит. Да и что за бред: оставить новорожденного Лиде. Девочка ведь малыша к себе в притон потащит… Но потом поймала себя на мысли, что снова начинает играть в спасателя. Где она — грань бессилия и безразличия… Где грань чужой и своей истории…

Она открыла дверь в туалет. Никого. Подошла к наполовину закрашенному окну и открыла тугую форточку. Задышалось легче. Достала телефон, пролистала недавние вызовы… Не нашла. Набрала вручную цифры. Телефон высветил «Лёшенька»… Никто не отвечал. Она начала набирать сообщение, но, после слова «сынок» не смогла ничего написать… Где ты… как нога… приезжай… возвращайся… Все это было не то. Ответа она не получит.


Она родила своего первенца в тридцать четыре года…«старородящая»… Родила здоровенького, красивого мальчишку… В детском саду он заболел гломерулонефритом, стал инвалидом, набрал огромный вес, почти не мог ходить… Пять лет она практически носила его на руках, лежала с ним по больницам, не давала посадить на гормоны. И все-таки вытащила его каким-то чудом… К началу шестого класса по его инициативе, они отказались от инвалидности, всех полагающихся льгот и пособий… Хотя с деньгами тогда было очень туго… Леша стал ходить в школу, записался на фехтование… До девятого класса был идеальным сыном и учеником.

И вдруг в пятнадцать лет попытка суицида. Вроде из-за несчастной любви. А потом депрессия, таблетки и через полгода наркотики… И этот последний его глупый побег из реабилитационного центра, когда он сломал ногу… последняя попытка поговорить с ним, после которой он перестал отвечать на звонки… За что? Ну, ладно эта девчонка Лида, из неблагополучной семьи, дочь наркоманки… А ведь у Лёшеньки было всё…

Она посмотрела на продолжающий светиться экран мобильного телефона… Где он сейчас? Ей хотелось надеяться, что и ему, быть может, встретиться кто-нибудь, кто, как она сегодня, найдет несколько лишних минут, чтобы выслушать и поговорить.

Рядом ходит

Выходя из электрички, Антон сразу заметил его. Кажется, больше года не виделись, и еще бы столько. Антон даже не видел лица Костика, просто ощутил боковым зрением болезненно знакомый жест: суетливое приглаживание косой челки. Этой нервной привычке уже лет двадцать. Костик, замотанный в какие-то тряпки, ежился у подножия лестницы в компании двух похожих типов. Они подходили то к одному, то к другому прохожему, и так же быстро сутуло отходили, когда им отказывали.

Антон оглянулся. Другого выхода со станции не было. К нему подойдут точно, «своих» чуют даже через много лет. Антон вспомнил уловку, когда нужно было в старших классах слинять из лицея посреди уроков мимо дотошных охранников. Он прикладывал к уху телефон и начинал изображать, что говорит с мамой: «Да, мам, ага, вижу твою машину, бегу-бегу, извини, долго переодевался». Обычно охранники не прикапывались.

— Да, Петр Алексеевич! Конечно. Я вас понял. Давайте попробуем какие-то другие варианты. Вас какие даты интересуют? Мы что-нибудь придумаем. У меня под рукой нет компьютера, сейчас добегу до дома, смогу вам сразу отписать! — нехитрого монолога хватило на всю лестницу.

И вот Костик как-то неуверенно отделяется от компании и двигается в сторону Антона. Вот они уже в двух шагах друг от друга. Костик пытается непринужденно улыбнуться. Поднимает руку, наверное, похлопать по плечу. Антон, быстро сообразив, ловит руку Костика и крепко пожимает. Чуть отодвинув телефон, громко шепчет: «Привет, братан! Рад тебя видеть! Сто лет! Как сам?». И, не дождавшись ответа, прибавляет шаг: «Да-да, конечно, с этим я согласен. Но вы и мою позицию поймите, это же полный абсурд получается!». Еще несколько метров Антон ощущает, что Костик неуверенно плетется сзади. Антон все идет и идет, с трудом стараясь не переходить на бег. Толпа вечерних пассажиров постепенно расползается по переулкам. Антон продолжает говорить все так же громко и возмущенно, пока не проходит квартала три. Пронесло…

Пронесло? Оборачивается. Облегченно вздыхает. И тотчас обдаёт жаром, как будто в баню вошел — накатывает чувство стыда. И следом детские картинки, эпизоды, страхи, бесконечные кошмары последних лет… Еще не известно, что хуже: общение с Костиком или их общие воспоминания.

И вот уже Антон как будто не на унылой зимней улице спешит домой после смены, а там, в неторопливом лете, ставшем рубежом его детства…

В тот день они расчерчивали поле боя: рисовали на песке расположение войск, делили линии фронта. С крыльца их окликнул Мишка-батон. Батоном его прозвали, потому что жирный был. Перестройка, магазины пустые, родители без денег, пацаны все тощие, а этот — как колобок. Вот и дразнили его от зависти. Отец Батона заправлял каким-то судом, его видели редко. А брат Батона работал на заводе, по вечерам ходил поддатый и отвешивал люлей всем, на кого младший показывал. Потом брату надоело мальчишек ловить, и он смастерил Батону здоровенную рогатку. Но кого удивишь рогаткой, пусть даже большой. Залезь на дерево (если конечно пузо не мешает) — наломай, сколько хочешь, этих рогаток. Потому брат смастерил еще и особенные «патроны». Вечером Батон вышел со своей рогаткой на крыльцо. Мальчишки были увлечены игрой и лишь по привычке обернулись на звук захлопнувшейся подъездной двери, но, увидев Батона, брезгливо отвернулись.

— Эй! — крикнул Батон. Никто не повернулся к нему. — Ща как стрЕльну! — он навел рогатку на копошащихся ребят.

Первым распрямился Леха.

— Давай, стреляй! Че, слабо?

Остальные мальчишки тоже начали подниматься и, деловито выпятив грудь, выкрикивать:

— Крутой, да?! Стреляй, рискни!

— Попадешь — держись!

— Да гляньте, он ее даже не зарядил! Ну, лошок! — Антон вместе со всеми соревновался, кто поддразнит громче и смешнее.

Батон подержал мальчишек под прицелом несколько мгновений и опустил «оружие». Потом достал из кармана горстку «патронов» и медленно примерился. Мальчишки с любопытством смотрели. Рогатка, уже заряженная, снова уставилась на ребят, потом неспешно повернулась вправо на старый растрескавшийся дуб и немного подалась назад от сильного натягивания. Хлоп. Батон отпустил тетиву.

Дальше… Антон помнил только, как совсем рядом с глухим воплем упал Костик. Антон как будто в замедленной съемке повернул голову и ошарашено уставился на скрутившегося у его ног друга. Рядом с ним валялся окровавленный «патрон» — согнутый крючком гвоздь.

Привели взрослых, помчались ловить Батона. Антон вспоминал урывками. Просто кадры, один за другим, как будто замершие навсегда. Никто не мог понять: то ли гвоздь отскочил от дерева, то ли поменял траекторию и, бешено вертясь, высверлил Костику глаз.

Антон потом ездил с мамой к Костику в больницу. Тот сидел на койке с залепленным бинтами глазом и бойко болтал:

— Я теперь как пират, скажи?! Я своих попрошу черную повязку купить! Жаль, доктор сказал, скоро буду как новенький — я бы остался пиратом! Вот мы наваляем этому жирдяю!

По дороге домой в дребезжащем трамвае Антон рассказывал маме, как они Батону устроят темную. Мама почему-то беззвучно плакала. А затем обняла Антона и начала шептать ему в самое ухо быстро-быстро: «Маленький мой, самый родной! Обещай мне, ради Бога, никогда… никогда, слышишь? Не подходи к этому Мишке! Пожалуйста, никого больше не дразни! Я тебе куплю приставку! Мы накопим и купим! Уже в следующем месяце, слышишь? Только обещай, что никогда-никогда не будешь играть в войну на улице! Обещаешь?»

Антон хотел возразить: «Как же не играть в войну? Во что же тогда? И как навалять Батону, если к нему не подходить?». Но мама все плакала и плакала, и уже пассажиры как-то тревожно смотрели на них. Тогда Антон отодвинулся и по-взрослому, как делал отец, погладил ее по спине: «Мам, ты успокойся. Все будет хорошо. Я тебе обещаю».

Стало ли хорошо — сложно сказать. Стало по-другому. За пару месяцев двор опустел. Кого отправили к бабушкам, кого держали дома под разными предлогами, кого вдруг начали таскать с собой на работу.

Антону купили приставку. Как выяснилось много лет спустя, мама продала свои серьги с рубинами — подарок бабушки. Узнал это Антон уже будучи отчисленным студентом, когда ему позарез нужны были деньги. Диким и глупым показался ему такой поступок матери. Двадцатилетнему Антону, «поставленному на счетчик» за наркотики в долг, казалось, что именно те сережки, так по-дурацки проданные матерью, могли бы решить теперь все его проблемы…

Костика выписали только через три месяца, но до самого Нового Года он ездил по разным санаториям. Его мечта остаться пиратом сбылась. Глаз вернуть не смогли, и Костик ходил с повязкой.

А Батону так никто и не навалял. На следующий день его отвезли в деревню. Через пару недель куда-то съехала и вся его семья. Больше их не видели.


Антон и не заметил, как добрел до дома. Настроение стало тягостным. Он вытащил из кармана горсть мелочевки, в поисках ключа от домофона.

— Вот черт, ключи! — он поморщился, увидев на ладони ключи от пищеблока. — Идиот, забыл сдать охране! — Антон растерянно замер перед подъездом. Снег валил хлопьями… Завтра у него выходной. А теперь? Не оставил ключи — снова тащиться в Москву, а это считай полдня вникуда! Уродский вечный стресс. Стрес-с-с-с — слово-то какое противное! Как ногтями по школьной доске.

Антону вдруг захотелось плакать. А следом накатила злость от жалости к себе.

Открыл дверь квартиры, машинально промямлив: «Привет, дед!». Взгляд зацепился за родной скейт. А ну вас всех! — Он швырнул сумку, ухватил доску, и, прихлопнув дверь, сбежал по лестнице. У подъезда вспомнил, что забыл в сумке плеер, и несколько секунд стоял в нерешительности: вернуться, нет.

— Да вашу мать! Надоели! — прошипел он кому-то в небо, — успокоюсь я сегодня наконец?! Так покатаюсь, плевать!

Он шел по заснеженным вечерним улицам. Прохожие косились на зажатый подмышкой скейт, на его двухдневную щетину.

— Че пялишься? — мысленно давал он отпор каждому. — Скейт не видел, жиртрест? А ты, синюшный, только бухать умеешь? — При этом Антон отводил взгляд или стеснительно улыбался, за что злился на себя еще больше. Хотелось одиночества. Только так, кажется, можно было освободиться от бесконечной неловкости и стыда. Перед родными, девушкой, коллегами, прохожими.

Все шло не так. Ключи, забытый плеер, обрекший его на диалог с собственными мыслями, эти механические улицы, медленно движущиеся ему навстречу, липкий плачущий снег, лишние прохожие. Вечер не задался! Он шел, пытаясь сжаться в точку, не заметную миру.

Наконец остановился. Ноги сами вспомнили дорогу: старая площадка над теплотрассой. Маленькая конечно и захламленная, но зато снега нет: он таял, еще не коснувшись асфальта, оставляя мокрые следы. Правда, Антон не один оказался таким умным. Двое мальчишек лет тринадцати разучивали переворот по видео с телефона. Они оторвались было от экрана, но, взглянув на Антона с бесстыжей подростковой снисходительностью, отвернулись. Он кивнул им, наклонившись, как будто затянуть кеды.

Ботинки! Ну и придурок! — на нем были совсем неуместные зимние ботинки на липучках. Для виду он их поправил, но сути это не меняло: ботинки были на толстой тракторной подошве, буквально неделю назад вытащенные с антресолей — уж больно зябко стало ждать на всех пересадках до работы.

— Пофиг, все равно уже! — пробубнил он достаточно громко. Услышав свое «пофиг», он невольно улыбнулся. И правда, кому какое дело. Не повыпендриваешься конечно в такой обуви, но проветриться можно.

С плеером было б полегче! — Антон старался не замечать пацанов, но чувствовал их любопытные взгляды. Он перебирал в голове любимые мотивы. Ботинки жестко фиксировали подъем, через подошву почти не ощущались движения доски, но постепенно он перестал нервничать и, наконец, немного выдохнул. Обрывки любимых мотивов вытеснили калейдоскоп болезненных воспоминаний; он крутился на доске, немного неумело, но весело. Как будто снова был подростком, радующимся каждому даже неуклюжему движению. Когда он присел на перила передохнуть, вокруг уже было пусто. Он не заметил, как мальчишки куда-то ушли. Снег прекратился. Он один на этом черном асфальтовом островке, а вокруг все как будто бережно упаковано, завернуто в снег. Тихо. Прислушался — вроде и в душе улеглось. Теперь можно домой.

Он неспешно брел назад. Струйки пота щекотали спину под толстовкой, мокрые перчатки покалывали горячие ладони. Антон стянул шапку. Приятный холодок обдувал. Настроение совсем выправилось: мысли об уютном вечере грели… Чаю с дедом навернем! Пельменей нажарю, с лучком. Как раз его футбол через час начнется!

С дедом жить забавно. Да и легче, чем с родителями. Особенно когда тебе под тридцать. Можно, при случае говорить, что за стариком просто присмотр нужен (а то нынче, если в тридцать живешь с родней — уже недоделок как будто). Дед хорош молчанием, своим ритмом. Дверь в квартиру закроешь — и как отрезало от суеты. Когда бабушка была еще жива, дом дышал жизнью, двигался. Дед тоже никогда без дела не сидел, но как овдовел, то будто тише стал, медленнее.

И Антону нравилась эта медлительность, неспешность, эта обособленная жизнь. Он чувствовал себя здесь защищённым. Как будто в детстве, но не его реальном, а в детстве из книжек Гайдара, советских фильмов, родительских рассказов. У него не было пионерских лагерей на три смены и школьных кружков, не было вожатых или других старших, которые бы приглядывали, поддерживали. В его детстве были тревожные взгляды мамы, ее слезы и папины бесконечные подработки, поиски денег. А потом подработки закончились, появились папины бутылки. В последние годы у родителей как-то выровнялось, но почему-то, как только он заходил в родительскую квартиру, внутри поднималась тревога, даже страх.

С дедом было спокойно. Нет, они с бабушкой не накопили денег на чёрный день. Просто оба были родом из военного детства, и вся эта мрачная суета девяностых воспринималась ими как нечто, что обязательно схлынет, пройдёт. Не блокада! А уж с остальным справиться можно.

Антон подошел к подъезду, полез в карман и снова вспомнил про ключи от пищеблока. — Ладно, что-нибудь придумаем. Значит, в Москву завтра. Ничего, возьму скейт, там, кстати, в центре всегда расчищено, вдоволь покатаюсь. Алиске позвоню, в кафе приглашу, она любит выбираться в центр, — он улыбнулся простым решениям тех проблем, которые еще пару часов назад казались тягостными и невыносимыми. В последние годы он научился выдыхать и давать себе время на обдумывание, вместо того, чтобы сразу отчаиваться. Эх, эту бы способность отослать Антону-подростку, которому жизнь казалась беспросветной.


Поднимаясь по лестнице, Антон замечает тень на втором пролете у мусоропровода. Тень двигается. — Да мало ли кто! — Антон пытается унять зарождающуюся тревогу.

— Привет!

— А! Привет, брат! — Антон отвечает как на автомате, даже улыбается слегка. — Рад тебя видеть! Как сам?

— Да это… нормально. — Костик по привычке смотрит куда-то в сторону.

Антон и сам до сих пор с трудом заставляет себя смотреть людям в глаза.

— Давно не появлялся! Уже год, наверное! Лечился?

— Да не совсем… Два два восемь1. Ну, сам знаешь. Полтора года дали. Если бы не предыдущее, условный был бы. Но судья докопался. Не вывернуться.

— Бывает.

— Но теперь всё, лечиться еду.

— Вот молодец! А куда?

— Пока не решил. Но теперь точно. Теперь уже насовсем.

— Красавчик! Всё правильно! — Антон пробует потихоньку начать обходить Костика, чтобы подняться дальше. Телефон остался в квартире, так что недавний трюк не пройдет.

— А ты как? — Костик неловко пытается запихнуть руки в карманы потертых джинсов, переминаясь с ноги на ногу. На куртке карманы оборваны, не спрятать опухшие кулаки.

— Да ничего, как все. Рутина, сам знаешь.

— Ты все с доской? Не холодно?

— Да не, отлично!

— А мне вот что-то холодно. Одежды теплой не осталось. Раздал ребятам, когда понял, что посадят. А вернулся, и нет ничего. Поесть бы, согреться. — Костик ежится, мнется. — Может, будет у тебя рублей двести?

— Не, Костян, я вот катался, с пустыми руками! — Антон знает, на что Костику деньги. И в то же время, так не хочется сейчас портить настроение. А с каждой минутой разговора все больше затягивает то темное, страшное, давнее, постоянно сверлящее изнутри. В заднем кармане есть сотни три точно. Сунуть бы и дальше. Костик отлипнет, и можно будет забыть… Но ведь понятно, зачем ему деньги. Забыть не выйдет. Потом опять накроет, внутри будет стыдом гореть, разъедать. За нечестность свою, за слабость.

— Понимаешь, чтобы на работу устроиться, надо одежду нормальную купить. А денег-то негде взять. Я пока жду, ребята обещали достать. Вот с едой хуже. Хоть согреться бы. Я могу подождать, если у тебя дома есть. Ты не думай, я отдам. — Костик разглаживает длинную челку налево. Его сальные волосы сильно поредели. — Как на работу устроюсь, все долги раздам. Теперь уже точно понял, что это не мое!

Антон смотрит на Костика, и тошнота накатывает от этого зеркального отражения его самого семилетней давности. Фразы, мысли, интонации…

— Нет, брат, извини, сам на мели! Зэпэ под чистую. Ты ж понимаешь, с моим прошлым только на копейки устроиться можно, все проедаю, сам в долгах. Хочешь, заходи! Я тебя обедом накормлю! Дед всегда рад гостям.

И вот на какой-то миг Костик как будто замирает. Глаза его темные, затравленного зверя, вдруг освещаются чем-то теплым, человеческим. Антону хочется зажмуриться и очутиться снова там, где им лет десять… Они грязные притащились к Антону домой. К Костику бесполезно — там крикливая бабка. Мать Антона тоже конечно ворчит: «Опять на пустырь ходили? Грязищи-то нанесли! Выпороть бы обоих!» Но ее ворчания надолго не хватает. Отправляет руки мыть, и за стол. Набив рот, они болтают, смеются…

В семье Антона любили и оберегали Костика, ему часто разрешали оставаться на ночь. Его ласково звали Костик, помня о его детской беде. Пройдет всего три года, и эта дружба обернется бесконечным кошмаром, употреблением, раскаянием, новыми дозами.


Антон смотрит на Костика. Он всё понимает. И Костик понимает. От того сутулится сильнее. Ему бы сбежать сейчас от стыда, да проклятая тяга вертит-крутит, заставляя до последнего унижаться ради денег. Антон всё это проходил. Вместе проходили. И тошно от этого и бессилие двинуться с места не дает. Молчание затягивается. Костик тоже не двигается, смотрит под ноги.

Снизу слышатся шаги. У обоих как будто отлегло.

— Чего стоишь, ключи что ль забыл? — дед смотрит на Антона, неспешно поднимаясь по лестнице.

— Дед! Привет! Да нет, вот встретился тут… А ты чего? — Антон готов деда расцеловать, вовремя он пришел.

— В магазин ходил. Папиросы кончились. Чего тут-то отираетесь, если ключи есть?

Костик едва слышно произносит «здрасьте» и отворачивается, как будто смотрит в окно.


— А чего, друг-то твой не зашел? — дед неспешно стягивал ботинки, присев на обувницу.

— Костик? Да нет, он не зайдет. Он из тех, давних.

Дед покосился на Антона:

— Из дурных твоих что ли?

— Ну да, из… из употребляющих, — опять это чувство вины, стыда.

— И чего вам неймется… Молодые мужики. Ты-то хоть уже не балуешься? — дед кряхтя поднялся, стянул куртку. Антон стоял, как будто провинившийся школьник.

— Дед, я ж тебе говорил. Я уже семь лет как чистый. Иначе я бы сейчас не работал, а вон… как Костик. Да деньги бы у тебя таскал.

— Я б тебе потаскал! Деловой, — дед направился в ванную. — А он чего? Курит дрянь эту?

— Колется, — тихо выговорил Антон. — Да, думаю, да.

Антон стоял в смятении. Так бывало всегда, когда он видел бывших друзей, когда замечал на вокзалах эти трясущиеся руки, маниакальные взгляды. Потом долго еще не отпускало.

Дед вышел из ванной:

— Чего стоишь? Пошли! Ужина еще нет, а матч через полчаса. Вон натекло с тебя.

Антон машинально разделся, стянул промокшую толстовку и протиснулся в кухню. Дед налил воды в кастрюлю, поставил на плиту и присел рядом.

— Курить будешь?

— Да не, дед, я ж не курю, ты знаешь.

— Ну, это я так. Не очень-то ты радостный от встречи с другом… Это тот, который без глаза?

— Он самый. Костик.

— И чего дурень колется! И так девчонку не найти, а тут еще наркоманит.

— Дед, ну у него ж травма.

— Да я помню, что без глаза. Но и слепые вон живут и ничего.

— Я про психологическую.

— Это чего такое? — дед достал было папиросы, но убрал в карман. — Назовут же еще умными словами.

— Понимаешь дед, это ж как — смерть так близко видеть. Мне самому до сих пор страшно. Может, оттуда всё и началось.

— А чего ее бояться, смерть? Раз рядом ходит — еще не скоро заглянет. Видать, не подходишь ты ей.

— Да ладно б на войне, а пацана на всю жизнь просто так покалечило, обидно!

— Это всегда обидно. Я вот, помню, у нас тоже ребята калечились, да и помирали ни за что, в училище.

— В войну? Так ты ж в эвакуации был, в Азии, разве там много умирало? Кормили, небось, хорошо.

— Кормили хорошо, это да. У курсантов паёк, как на фронте, калорийный. Надо же было этих ребят как-то вырастить… Училище… Это у нас под Саратовом лётное училище было. А когда в Туркменистан в 42-м эвакуировали — одно название осталось. Да и то потом поменяли на «лётный лагерь Кара-Бугаз».

Представь — пустыня бескрайняя. До ближайшего городка Кизил-Арбат километров семьдесят. Весь лагерь — десятка два военных палаток да пара дощатых домиков — для начальства и хозчасти. И вокруг самолеты стоят, брезентом прикрытые. Вот тебе и всё училище…

А чуть дальше кладбище… в месяц двух-трех точно хоронили. Мне тогда сколько — лет десять, получается, было? Отец задание дал — на фанерках звезду рисовать, имя и дату. Помню, сначала тяжело было — пыхтел, всё хотелось покрасивее, а сам плакал. Рисую, а перед глазами лицо этого Петьки или Леши. Они ж со мной все за руку здоровались, учили разному: кто на гармошке губной играть, кто стихи какие-нибудь. Отец после каждых похорон подолгу бывало сядет и молчит. А потом говорил, мол, держись, Вовка, это война.

Иногда за неделю двоих могли хоронить. Тоже всё рядом ходила, смерть эта.

— Заразу что ль подцепляли?

— Да нет, молодость, видать, их губила. Самоуверенность, пыл, в небо хотели.

— А как же их в небо отпускали, неподготовленных?

Дед рассеянно похлопал по пиджаку, потом снова выудил из кармана смятую пачку «Явы».

— А как ты его не пустишь? Их присылают с бумажками, что всю теорию прошел, и с указом в такие-то сроки подготовить для выполнения боевых задач. А они до этого самолеты только по книжкам изучали. Мальчишки, и двадцати не было, только-только из-за парты. Отец сколько мог их натаскивал. Ты представь, парень из какой-нибудь Якутии. А тут жара каждый день — сорок! У меня, у пацана волжского, голова к обеду гудела от зноя. А им весь день занятия слушать, потом в машине раскаленной сидеть отрабатывать. Да и самолёты, сам понимаешь, лучшие на фронт отправляли. А нам старье да что попроще. А если еще буря песчаная…

Дед покрутил папиросу, кряхтя потянулся за спичками, неожиданно громко продолжив:

— Ребята эти — все на фронт рвались! Эх, как куражились они в небе, глаз не оторвать. Отец ругал их страшно, и полетов лишал, и наряды раздавал. А им что… Каждый ведь считает, что смерть рядом пройдет, его не тронет…

Дед задымил.

— Не тронет… От этой дряни, говорят, тоже помирают! — дед с ухмылкой показал Антону дымящуюся папиросу. — Так что уж ее бояться, смерть эту. Она найдет, где прибрать.

Антон вспомнил, сколько раз снился ему кошмар про тот гвоздь, мог ведь свернуть чуть раньше и тогда угодил бы нев Костика, а в него. Сколько раз прокручивал он малейшие детали, которые могли всё повернуть по-другому. Он попытался выбраться из воспоминаний, стал разглядывать привычные предметы на кухне. Поглядел на деда. Может, что-нибудь расскажет. Хорошо бы, а то совсем тяжело на душе.


— Помню, хозяйственник у нас был — Василич — толковый мужик. Его тоже, как отца моего, на фронт не пускали. Только отца из-за квалификации, чтоб молодых учил, а у этого полступни не было, оторвало на заводе. Так вот, очень сообразительный был, отец за него держался… Он, понимаешь, умел как-то гробы доставать!

— Да уж, прям гений! Добра-то. Лучше б самолеты доставал нормальные! — Антону не нравился разговор, все больше уводивший к теме смерти.

— Э-э, темнота! Это тебе сейчас на каждом углу похоронное бюро, в каждом райцентре небось есть. А ты представь, ближайший аул — два часа езды на разваленном грузовичке. Туда не повезешь хоронить, это на весь день машину занимать. Да и местные настороженно к нам относились, и хоронят они по-своему. А вокруг училища — пустыня. Землю копать — мука. А если не глубоко закопать — так ветром быстро верхний слой снесет, а там и падальщики налетят. Без гроба здесь никак. Да и человек честно хотел за Родину воевать. Он что, своего места не заслужил на земле? Вон их сколько, до сих пор ищут, тех, кого похоронить не могли! Леса прочесывают, целые районы. Велика она, земля наша, забрала себе, спрятала, обратно отдавать не хочет.

— А как же другим курсантам похороны: так ведь и боевой дух напрочь сбить можно?

Дед помолчал, прищурился, то ли от едкого дыма, то ли по привычке.

— Боевой дух… это дело такое… — дед неожиданно ухмыльнулся. — Помню, Василич как-то приезжает, а у него в машине сразу десяток гробов. Отец хмуро на него глянул, но что тут скажешь. Василич-то мужик толковый. Он все отцу разложил: мол, пока он десять раз туда-сюда съездит, сколько машина километров накрутит, итак едва дышит. А им о живых заботиться надо, вдруг кто покалечился или заболел, а машины нет.

— Изворотливый твой Василич был.

— А как по-другому в военное время! Ему все училище обеспечивать надо и едой, и одеждой. А спрос весь с него. Там ведь чуть что, объяснений не примут. Жесткое время было!

— Всё равно, не по себе как-то. Гробы впрок.

— Да это еще чего! Вся штука была в том, что хранить эти гробы негде было! Бараки заняты. Лишних построек нет, даже сарайчика какого свободного, где их возьмешь, стройматериалы? Не ставить же гробы курсантам в палатку или столовую!

Мишка невольно ухмыльнулся:

— Да уж, товар не самый приятный, под кровать не спрячешь.

— Вот-вот. Так он их за хозчастью поставил. Курсанты мимо идут, а тут — гробы. Территория маленькая, хочешь — не хочешь, наткнешься. Не выдержали ребята. Сначала просто роптали на Василича. А потом взбунтовались. К отцу пришли, забастовка у них! Представляешь?

— Вполне логично. Люди все-таки! Имеют право.

— Да какое право?! Война! Всех под трибунал за такое дело могли! Чудак-человек, это ж советские солдаты, в военное время подрывали дисциплину в летном училище! Их по-хорошему арестовать и отправить в город для разбирательства, да поскорей, чтобы агитацию не разводили!

— Дед, это ты такой умный уже тогда был? Или сейчас понял? — Антон улыбнулся редко наблюдавшейся у деда эмоциональности.

Дед ухмыльнулся:

— Да не, я-то что. Я тогда перепугался. Лица у них, понимаешь… лица такие были, когда вошли… Испугался, что отца убьют… У меня же никого кроме него и не было. Помню, тайком приказы все читал, что ему приходили. Боялся, что его на фронт оправят… Но отец с ними держался жёстко. Они сначала молчали — а взгляды исподлобья. Потом один, умный такой паренек был, Пашка Лосев. Он вперёд вышел и говорит уже так неуверенно, будто просит, а не ультиматум ставит. Я тогда помню, почувствовал, что отпускает меня страх: не сделают ничего отцу. Жалко их стало. Эх, малы пацаны были. Им бы еще жить да жить…

Дед затушил сигарету.

— Так чем закончилось?

— Закончилось? Так ведь победой, Антошка! 9 мая — не знал что ль? — дед подмигнул.

— Да ну тебя, дед! С гробами что?

— С гробами-то? — дед достал обметанный покойной бабкой платок, вытер лоб, аккуратно сложил его, как будто невзначай, погладил. — Отец долго ребят молчанием мучил. А потом говорит — так, мол, и так. Под трибунал он их не отправит. Дураков малолетних. Не для того мол страна их обучала, деньги тратила, чтобы потом они до фронта не добрались! Но за такие бунты с каждого наряд вне очереди: отдраить все училище до блеска! Новые гробы такими партиями привозить не будут, но и эти обратно не отправят. А раз что не нравится, то пусть сами придумают, куда их спрятать. Срок — двое суток. Хоть портянки свои переведут, чтобы укрыть, ему, мол, всё равно.

— Пожалел, получается…

— Пожалел.

— А гробы-то куда?

— А они их разобрали. — Дед лукаво улыбнулся. — Сложили стопочками, все гвоздики, да доски, как положено. И в хозсарае вдоль стены припрятали. И места мало занимают, и как будто, понимаешь, не гробы, а просто доски лежат. А как понадобятся — так собрать за полчаса можно. Гордые ходили, вроде как начлёта2 победили.

Помню потом отец с Василичем сидели на крыльце, выпивши, курили, в небо смотрели. Василич ворчал: "Пожалел, выходит?" "Война сама решит, кого пожалеть, — сказал отец. — А хоть пару месяцев пацанам ещё пожить". Потом Василич успокоился. Вспоминать стали ребят ушедших. А отец ему и шуткует: «Василич, смерть — она же баба. Баба свое барахло везде приметит. А у нас барахло всё ненужное — вместо гробов доски в сарае, да гвоздики. Глядишь, баба-то глупая, не поймет, мимо пройдет».

Так что, Антошка, чего бабу-то бояться. Ходит она рядом, ну и пусть себе ходит.

Дед поднялся, посмотрел на кастрюлю.

— Тьфу, дурак старый! Газ не включил! Вот тебе и пельмени!

Антон улыбнулся:

— Иди, дед, а то сейчас футбол начнется. Я сам. Приготовлю — принесу тебе.

— А ты что ль пропустишь начало?

— Да иди-иди, фанат. Я по твоим крикам и так пойму, что происходит.

Антону хотелось побыть одному. Подумать. Ему нравились байки деда. Для Антона они никогда не звучали как эти поучительно назидательные «а вот в наше время… что у вас за проблемы по сравнению с нашими… так что сидите и не нойте»…

Когда-то такие нравоучения бесили Антона, толкали на улицу запить, занюхать. Все почему-то считали, что его можно вылечить постоянными упреками и давлением. Сколько лет этот замкнутый круг было не разорвать. Они с Костиком часами жаловались друг другу, ненавидя весь мир, оправдывая каждую новую дозу безысходностью и враждебностью окружающих… Это тоже была война. Годы ушли у Антона, чтобы понять, что только ты сам можешь выбрать, на чьей будешь стороне. Что посередине остаться не получиться. Так же как и бегать туда-сюда. Он выбрал. А Костик… Костик решил остаться там. Ему как будто и не к кому было идти сюда. Да и сил наверное не было. Слишком долгой и выматывающей была его борьба за выживание.

В рассказах деда Антон любил эту спокойную интонацию. Может и в его жизни когда-нибудь настанет такое время, когда обо всех своих страхах и травмах он будет рассказывать также размеренно и тихо, как будто всё случилось в далекие-далекие времена…

— Да ну что ж вы творите, бесстыжие! Кто вас понабрал?! Ноги бы оторвать! — послышалось из комнаты.

Антон улыбнулся.

Домой

Баден. Городок, будто из сказки. Идеальнее не бывает. Разноцветные домики под черепичными крышами, вымощенные булыжником улочки, колокольчики на дверях. К обеду городок наполнится запахами жареных шницелей, официанты вынесут дымящиеся тарелки разомлевшим от весеннего солнца посетителям за уличными столиками, практиканты займут лавочки на бульваре, уплетая брецели. А на нижнем этаже кафе на центральной площади в полдень по понедельникам и средам компания ленивых старичков играет в преферанс — на деньги. Возле каждого выстраиваются аккуратные столбики монет по евроценту, азарт в таком деле важен! Их более активные сверстники малыми группами или по одиночке каждый день покоряют гористый парк: в полной экипировке, солнечных очках и со спортивными палочками. Воздух в парке волшебный, чистота природная, на каждом повороте развешены набитые цельными орехами сетки — кормушки для белок. Даже в парке этого малюсенького городка всюду указатели, инструкции, телефоны экстренных вызовов. Туда не ходи, сюда ходи… Все должно быть по предписанию.

Все здесь ровно, размеренно. На работу опоздать сложно. То есть, можно исхитриться — но это, считай, провалил дело. Отговорка «задержался автобус» будет звучать крайне странно. Автобус придет ровно в то время, которое указано на табло. Изо дня в день, месяц за месяцем, год за годом…


Запись в префектуру. Очередь, как обычно. Талончики. Вокруг одни арабы. Новые жители Европы. Тоже люди, понятное дело. Только что же они не моются. Весна на улице, а они так и сидят в дубленках. Окна закрыты наглухо, дышать нечем. Ничего, справимся. У нас уже иммунитет к вашей системе выработался за полтора года. Это ж подумать только: одиннадцать месяцев после свадьбы жили в разных странах! И какое вам было дело до дохода моего мужа и его жилплощади? Спасибо, что озаботились, чтобы муж-европеец привез свою жену не в халупу, а в нормальное жилье, но мы могли бы уж как-нибудь сами разобраться! О, завелась опять. Спокойно, Даша. Дышим. Осталось всего два человека впереди.

Это уже третья попытка. Бог троицу любит. Только бы не развернули. Дедуля умирает, домой попасть надо. А чтобы назад пустили, этот штамп в паспорт получить необходимо. Новый паспорт «счастливой европейки» готовить еще год могут, а домой надо съездить сейчас. С первых двух раз мы друг друга не поняли. Действительно, куда я собралась, дед же не умер еще, значит не на похороны, не его донор (я бы с удовольствием, только нельзя поделиться молодостью) — значит не экстренная ситуация. И связь только через поколение, тут три фамилии разных, извольте доказать родство. Да и зачем мне туда в Россию, когда я замужем здесь, в прекрасной стране, и мне должны выдать паспорт через месяц-другой! Неужели дед подождать не может? Не говорите, удивительно эгоистичны эти старики…

Ничего, справимся. Дедуля, ты продержись еще, родной, я обязательно приеду. Не уходи без меня, миленький. Ты же… ты же мне ближе всех, подожди чуть-чуть. Деда, как в детстве. Уткнуться в тебя и плакать-плакать о несправедливостях мира. А ты гладишь по голове, обнимаешь, что-то бормочешь шепотом. Ты как будто один по-настоящему понял про Йозефа. Хотя Наташка сказала, что ты, наверное, уже совсем не в себе был, раз одобрил мой брак с потомком фашистов. Дура она, даром что сестра родная. Ей хоть доказательства приведи, что он вообще из австрийских евреев, бабка в лагере едва выжила. Нет же, как заладит. Невыносима стала. А сколько раз в детстве ты нас разнимал, помнишь? Все говорил, самые близкие мы с ней, держаться друг за друга надо. Куда там, и десятой части, чем с тобой делилась, не расскажу ей. Не поймет…

Зазвонил телефон. На экране высветилось: Хайбс. Хозяин квартиры. Ох, не к добру. Пунктуальные педантичные австрийцы, они не будут названивать своим арендаторам, приезжать в сдаваемое жилье с проверками или тем более, как у нас любят, оставлять там свои вещи! Даже если оплата не поступила в срок, они напишут письмо… Раз звонит — значит что-то не так. Очередь двигается медленно…

— Добрый день, херр Хайбс!

Как всегда чрезмерно вежливый: как дела, как здоровье, как в квартире… Давай уже, рассказывай, с чем звонишь?

На том конце вежливая пауза:

— Фрау Шольманн, я несколько обеспокоен. Мне звонила Фрау Рутберг…

О, можешь не продолжать! Началось. Старая дева, мерзотная баба! Значит, решила через тебя продавливать.

— Она все еще жалуется, что вы мешаете ей спать, стуча дверями и принимая душ после полуночи. У нее появились проблемы со сном, из-за чего утром она совершенно не может подняться на работу.

У нее не со сном проблемы, а с личной жизнью! Неудивительно: с таким характером и вечно поджатыми в злобной улыбке губами — кому нужна такая мегера.

— Я озвучил ей, что это, видимо, недоразумение, ведь мы с вами обсуждали эту ммм… проблему в прошлом и в позапрошлом месяце и, как мне казалось, смогли договориться о соблюдении тишины. Я абсолютно уверен, что вы не хотели причинять неудобство фрау Рутберг.

Неудобства? Да я б ее прибила, была б моя воля, отравила бы поганую тетку, вечно лезущую со своими «правилами нашего дома»!

— Но я вынужден вас настоятельно просить о соблюдении тишины после девяти часов вечера.

Да, пусть еще скажет, в какое время мне спать ложиться, и сколько раз за ночь можно сходить в туалет! Она, видите ли, слышит, как работает наш водопровод! Ей бы в разведчицы пойти! Небось, понимала б английский — и наши разговоры бы ее возмущали!

— В противном случае, фрау Рутберг готова обращаться в совет дома…

О, еще один волшебный бюрократический орган. И оттуда уже на мозг капали.

— Мне бы не хотелось, чтобы зашло так далеко, вы понимаете меня?

— Да, конечно, херр Хайбс, я вас поняла. У мужа была рабочая командировка, и я поздно встречала его в аэропорту. Мы всегда стараемся входить тихо. К сожалению, слышимость в доме очень хорошая.

— Да-да, вы говорили. Странно, раньше жильцы не жаловались… Понимаете ли, мы здесь привыкли очень рано ложиться и рано вставать.

Опять это намек — «мы здесь», а я конечно «не здесь»…

— Вы очень приятная пара… И мне бы не хотелось, чтобы совет дома вынудил меня расторгнуть с вами контракт.

Что?! Из-за этой старой мегеры расторгнуть контракт?

— Ведь соблюдение правил тишины является обязательным пунктом договора…

— Конечно, херр Хайбс, я поняла вас. Мне очень жаль, что мы доставили неудобства фрау Рутберг. Йозеф поговорит с ней, и мы обязательно придем к согласию.

— О да, это было бы замечательно. Хорошего дня, фрау Шольман!

Да, чувствую, просто шикарный у меня день будет…

— Спасибо, херр Хайбс! И вам приятного дня!

Даша, хоть и по-русски, но все же шепотом выругалась в экран телефона, представляя физиономию противной соседки. Даше, похоже, единственной было понятно, что причина не в шуме: до ее переезда соседка очень тепло, даже пожалуй слишком тепло, относилась к Йозефу, несмотря на его регулярные попойки с друзьями. Набилась ему в «мамочки», старая дева. А тут приехала даже не девушка — жена, да еще и русская! Хоть и фонтанируют нынче европейцы толерантностью, но Фрау Рутберг не успела замаскировать свое возмущение и даже, пожалуй, брезгливость за поджатой улыбкой. Правда иногда… иногда Даше начинало казаться, что она сама так и не смогла ощутить себя здесь своей. Как будто это ей не хватало пресловутой толерантности ко всему, что окружало…

Днём мысли о чужом и чуждом она разгоняла имитацией активной деятельности. Особенно в начале своей жизни в Бадене: то передвинет мебель, то купит новую скатерть, то развесит журавликов из бумаги. На Новый Год нарисовала елку прямо на стене. (Йозеф улыбнулся конечно, но все же уточнил, смывается ли краска, а то ж контракт аренды…) Иногда ходила на целый день в термы, особенно первые недели — какое блаженство за такие копейки недельный абонемент, как один московский поход в кино! Каскады бассейнов с каналом на улицу. Вот она — Европа! Вечерние огни, сверху осенний туман, над водой стелется пар. А ты лежишь в теплом джакузи, медитируя под шуршание фонтанов.

Часто выбиралась в Вену, благо трамвай (так похожий на наш, московский, жаль только совсем не гремящий) соединял их малюсенький городок со столицей всего за сорок минут. Шумная центральная улица, толпы туристов, сверкающие витрины сувенирных лавок, каток на главной площади… Постепенно и это начало приедаться. Тогда она стала ездить на окраину Вены в огромные торговые центры, пустовавшие днем. Ходила и представляла, какую бы музыку она запускала в каждом магазинчике, будь она директором. Вот домашний текстиль, вам подойдет Шостакович, надо поднимать эмоциональный настрой пенсионерок. А вот книжный, здесь что-то современное, но совсем приглушенное, почти невнятное, можно из ее юности, Моби. Книголюбам нужно аудиопростанство для своих мыслей, не давите на творческих людей…

Глупо конечно, по московским меркам это попросту сливание времени, а что прикажете делать, пока паспорт не дали, официально работать она не может. А неофициально попробовала было, на объявление в интернете тут же откликнулись русские мамочки, желающие нанять выпускницу консерватории своим чадам в училки. Она с такой радостью показала их письма Йозефу, но он очень твердо попросил не рисковать: «Что скажут люди, если узнают? Фрау Шольманн работает по-черному!» И все равно ему, что вся русская диаспора только на том и держится здесь, что нанимает друг друга по-черному. Откуда ему знать про русскую диаспору! И вообще — она собиралась интегрироваться, а не держаться привычек низкоквалифицированных иммигрантов. Вот и пришлось затыкать растущую дыру хоть чем-то.

Ночью, когда Йозеф тихо спал рядом, а она все ворочалась, особенно остро накатывало это детское ощущение потерянности, как будто тебя привели в новый класс, новую школу, и все такие злобные, или в лучшем случае тебя просто игнорируют… И придется самой разбираться в их правилах и обычаях, в их дружеских коалициях, в учителях. И как же не хочется, как боязно это, а подержаться, спрятаться не за кого. Мама работает сутками, а дедуля привел и ушел домой, заберет только после обеда… А теперь и после обеда никто не заберет. Она здесь насовсем. Одна.

На табло регистратуры загорелся Дашин номер. Надо идти. Она рассеянно прижала к груди папку с документами и поплелась к своему окошку. Ничего приятного сегодня похоже не предвидится.


Даша не шла, а как будто летела из здания префектуры, боясь признаться себе в радости. Ей казалось, она ехала не прощаться, а просто увидеться с дедулей, домой ехала. Не была там уже полгода, а теперь вот повод… горький. Но домой!

Йозеф воспринял ее радость сдержанно. Удивился, зачем лететь на неделю, если только попрощаться: «Не будешь же ты там сидеть и ждать, когда она умрет, это как-то нехорошо». И непонятно было это его «нехорошо» — про что именно оно. Эх, не важно. Она получила нужную печать. Уже стоя на ступенях, полчаса потратила, чтобы купить через сайт билеты, хотя удобнее было бы за компьютером, чем ковыряться с телефоном, тем более что домой идти пятнадцать минут, не больше. Но все хотелось сделать скорее, как будто кто-то мог еще помешать. Она по инерции зашла в аптеку, шагнула к знакомой полке, потянулась было… Внутри гулко отозвалось: «Теперь уже не надо…»

Каждую свою поездку она привозила деду новейшие ноотропы, чтобы хоть как-то поддерживать кровоснабжение мозга. Каких трудов стоило выбить разрешение на покупку (здесь без рецепта сможешь добыть разве что леденцы от кашля да аспирин). Сначала рецепты из Москвы, потом нотариальные переводы, подтверждения в австрийской клинике, выписки, страховки, вся эта бесконечная бумажная волокита… Но оно того стоило! Дед после каждого курса преображался, молодел лет на десять, с удовольствием читал, делился своими наблюдениями, меньше повторял древние истории, снова подсмеивался над собой.

Знакомый фармацевт поприветствовал Дашу. Она машинально кивнула в ответ, зачем-то невнятно пробурчала, что забыла рецепт и торопливо вышла.


* * *


Дед лежал на любимом своем, давно продавленном диване. Не дал выбросить его еще лет восемь назад: «Все равно скоро помирать, уж не заставляйте старика привыкать заново». В комнате пахло ускользающей жизнью. Так пахнет утром в сентябре уходящим летом. Или еще ярче в марте: до весны с ее поющими птицами, капелями и гормонами еще недели две, а зима печально уходит, и мир будто брошен, остается между двумя временами года. И люди потерянные, озадаченно высматривают в окнах вестники нового сезона. И вроде надоел старый, но и подвисать вот так «где-то между» не хочется. И все какие-то недоспавшие, неуверенные, ждут сигнала свыше, когда природа снова о них вспомнит.

Дедуля… Кто же теперь придет на смену. Кто будет… даже не то что рядом, нет. Давно уже не плакала тебе в жилетку, давно не набирала твой номер дрожащими от обиды пальцами, не слышала с первых всхлипов: «Дудочка моя, кто обидел?». Давно уже веду с тобой диалог в душе, а не по телефону. Тот, мудрый, рассудительный, последние годы все таял потихоньку, растворялся, но в душе у меня оставался дедулей, который и во дворе защитит, и про папу вздохнет вместе, и слова найдет нужные. Достаточно было просто знать, что ты есть, существуешь, а общаться можно и в мыслях. Но при этом ты все равно был, жил, пусть и все меньше осознавая реальность. А теперь… теперь ты уходишь и физически. И уже себя не обманешь, тебя совсем не станет…

— Дедуль, привет! — Даша не знала, что говорить дальше. Просто присела рядом и погладила деда по холодной, сморщившейся руке. Что не скажешь — все слишком глупо в такой момент.

— А… ну та… — прошелестел дед и как будто улыбнулся, — ну та…

— Дедуля, узнаёшь? — Даше стало тепло, дед, давно уже впавший в забытье смотрел на нее и как будто вспоминал. Сейчас ей хотелось, чтобы он сказал как можно больше, чтобы слова эти унести, увезти с собой, уложить в душе, перебирать с трепетом, возвращаться к ним с нежностью, когда тяжело. Хотя бы от деда получить этот «клад», ведь с папой попрощаться не удалось.

Папа умер в доме чужой женщины, и другая маленькая девочка держала его за руку и слушала его последние слова. Даша все это узнала лишь годы спустя. Так и не простила — сама не знала, кого больше: папу, который бросил дважды, сначала уйдя из семьи, а потом уйдя из жизни. Или маму, которая знала, где умирал отец, ездила к нему, а дочерей не взяла, не дала попрощаться, думала, скроет от них другую его жизнь.

Может и права была мама. Ни Даша, ни Наташа не испытали бы в тот момент радости от того, что у отца была еще одна дочь, о которой он молчал. Впрочем, после смерти отца об этом также не говорили. Правда выяснилась, но обсуждать ее или делать с ней что-то не хотелось. Слишком тяжело было в тот момент само осознание папиной смерти, чтобы еще переварить ревность и боль от предательства.

Даже родители отца тактично молчали, продолжая тепло общаться с внучками от законной жены, помогать и советом, и деньгами. Дед был готов выслушать, обнять, успокоить. Когда показывал свои ордена, всегда прибавлял: «Гордость, она ни к чему. Я их заслужил, я и распоряжаться ими могу. Заберете себе после моей смерти. Поровну разделите. Если так у вас в жизни сложится, что нужны будут деньги — вспомните о деде, продадите. Это и будет моя вам помощь оттуда. Это не стыдно, это мое вам завещание, чтобы знали, чувствовали защиту деда».

Даша никогда не задумывалась, бывала ли и третья внучка в их доме, показывал ли дед ей свои награды. Той как будто не существовало в мире Даши. Она жестко пресекала попытки матери пожаловаться на несправедливость мира, на мужиков этих неверных. Особенно маму «накрывало» при обсуждении жилья. Нет-нет да и ввернет, что, мол, как хорошо, что квартира была только на нее записана, а то пришлось бы не двум дочерям ее делить, а «сама знаешь с кем судиться».

— А… ну та.

— Да, дедуль? Воды дать? — Даша погладила влажный лоб. Дед был такой маленький, едва ощутимый. Она поднесла стакан с трубочкой, аккуратно придерживая голову деда. Чтобы отогнать щемящее чувство потери, начала сбивчиво и быстро рассказывать какие-то эпизоды детства. Все путалось, мешалось. Но ей хотелось говорить, говорить, не смолкая, только не было бы этой тишины и натянутых попыток деда что-то произнести.

— Анюта, — дед произнес это настолько четко, что Даша на мгновение растерялась, не поверив.

— Деда, это я — Даша! Даша, дедуль! Это я, твоя внучка, дудочка.

Дед чуть заметно улыбнулся.

— Дашенька хорошая, — едва слышно зашептал он. — Ты с ней подружилась? Анюта, папа хотел, чтобы ты с Дашенькой… подружилась.

Даша замерла, оглушенная. Не узнал?! Не…

Она улыбнулась дрожащими губами.

— Я люблю тебя, дедуля. Очень люблю.

Крепко сжала ледяную руку, поднялась и, отсчитывая глубокие вдохи, вышла из комнаты.

— Сейчас Наташа едет. Как он там? — бабушка, совсем измаявшаяся за последний год с лежачим дедом, суетливо бросалась от одного дела к другому. То посуду начнет перетирать, то белье стирать. Она говорила с Дашей, вглядываясь в щелку прикрытой двери. — Врач с утра сказал, что до вечера вряд ли дотянет. Говорит еще иль задремал? И сидеть-то тяжело рядом, да попрощаться боюсь не успеть.

— Да, бабуль. Пока говорит. Ты иди к нему.

Даша подошла к окну. Во дворе малыш бросал птицам кусочки хлеба, и как только они начинали есть, тут же с радостными криками пытался поймать единственного белого голубя. Голубь в страхе убегал, потом снова возвращался, пытаясь ухватить остатки крошек. А малыш все гонял его по площадке. Наконец встревоженная птица полетела вверх, чтобы усесться передохнуть на окне в доме напротив. Даша смотрела, как голубь, хлопая крыльями, быстро постукивал скользящими лапками, пробуя ухватиться за откос. Безуспешно. Коготкам не удавалось удержаться на металлической плоскости. Он порхнул вниз, но, едва заметив бегущего ребенка, снова замахал крыльями, и улетел уже совсем, так и не приткнувшись нигде…

Даша достала телефон. Нашла на сайте номер.

— Алло? Здравствуйте, подскажите, пожалуйста, можно поменять билет с четверга на сегодня, рейс Москва — Вена? Сколько доплатить?

Чужой папа

— Так, смотри, доча. Это называется противопехотная мина! Щас мы ее будем о-без-вре-живать, — отец кряхтит и что-то отворачивает. Ей не видно. — Главное тут быть предельно аккуртаным, а то все нахрен поляжем! — он пьяно смеется.

Ксюша смотрит в экран. Она не помнит, когда видела его трезвым. Когда она его вообще последний раз видела… Варя всегда зовет ее, когда он звонит. Варя хочет быть хорошей дочерью. Может ждет, что папа вернется. Ксюша уже не ждет.

Отец поворачивает камеру, у него в руках что-то невнятное. Может мина, а может кусок железа. Ксюша не знает, как выглядит мина. А врет отец много. Раньше злилась на него за это, потом жалела. Теперь сама научилась врать. И чужая ложь уже не трогает.


Дома невыносимо. Бабушкина однушка. Диван один на троих. Спят двойным валетом: в середине мама, по бокам Ксюша с Варькой. На раздельные кровати места нет. Мама говорит, почитай Солженицына, поймешь, что люди в бараках и не так спали. Ксюша не знает, кто это. Она не хочет знать про бараки.

Бабка постоянно шмонает ее полку, ничего не спрячешь, не укроешь. Мама говорит почитай Ремарка, поймешь, что беженцы и не так жили… Ксюша не знает, кто такой Ремарк. Она не хочет знать про беженцев. У нее есть дом. Он целый, он стоит там, где даже не стреляют. Она не просила забирать ее сюда.

Мама говорит, почитай Шаламова… почитай Газданова… почитай-почитай-почитай, поймешь-поймешь-поймешь.

Мама, ты слишком много читаешь, ты не живешь как будто. Почитай меня, мама. Поймешь, как тошно.

Мама с переездом стала разговаривать тихо, и ходит она будто пригибаясь все время. Вместо школьных сочинений у нее школьные туалеты, коридоры, швабры, тряпки. Учителем никто не взял. Наверное это ее сломило, Ксюша не знает. Ей не хочется видеть такую маму. Маме и самой себя наверное видеть не хочется.

Папины родители тоже переехали сюда. Ютятся на окраине у родственников. Папа перевез их после того, как ночью к ним приходили… Дед иногда звонит маме или Ксюше: «Смотрели новости? Вон как мы их покрошили, скоро совсем разбегутся! Твари, в школу попали, там дети невинные, а этим плевать». Ксюша сочувственно мычит. Если бы она была там, ей бы тоже наверное сочувствовали. А она здесь. В «лучшей жизни». Здешним не сочувствуют. У них же все должно быть хорошо.

— Страшно было? — спрашивали ее одноклассники

Страшно? Если они про войну, то Ксюша не помнит. К тому времени она научилась не чувствовать. Страшно было еще за пару лет до того, как весь мир обернулся на их уголок земли. Это она помнит.

Крик. Топот в коридоре, звякнула щеколда. Ксюша высовывается из комнаты. Отец дубасит в дверь ванной, орет. Мама там, внутри. Варька выбегает заспанная, она всегда спит крепче Ксюши, бежит к отцу, плачет, тянет его. Он продолжает дергать дверь, та будто вот-вот оторвется, как в мультиках, и отпружинит вместе с отцом аж до самой комнаты. Варя обвивает отца руками, рыдает. Уходят на кухню. Он дергает ящики, звенят столовые приборы, что-то ищет. Потом снова кричит в сторону ванной. Уходит, хлопая дверью.

Ксюша с Варькой прилепились носами к окну. Темно, высматривают отчаянно. От дыхания окна запотевают, приходится тереть. Вон, вон внизу отделилась тень от подъезда! Идет. Зло идет, не оборачиваясь. Через дорогу гаражи. Ксюша слышит, как Варька начинает шептать: мóлится, чтобы машина не завелась. Ксюша слезает с подоконника и оглядывает кухню. На стене вмятина: дверца шкафчика ударяется, ее ручка оставляет след — раз за разом, ссора за ссорой. На этот раз посуда на месте, отец только солонку смахнул и корзину с яблоками. Вместе с клеенчатой скатертью свалил. Ксюша поднимает клеенку, на ней виноградные листы и коричневая кладка кирпичной стены. У них такие же обои в коридоре. У половины ее подружек такие обои, тоже как будто клеенчатые. Маме легко их мыть, если отец чем-то швырнет. Мама оттирает их и приговаривает: «Хоть обои менять не нужно».

Ксюша заглядывает под раковину: бутылок нет. Смотрит вокруг. Под столом одна валяется, прозрачная. Прозрачные самые плохие. После них всегда жди ссоры. Еще бывают коричневые и зеленые. Их обычно больше, но после них отец веселый, и мама тоже.

Ксюша идет к ванной, стучит тихонько: «Выходи, он ушел». Мама включает воду, какое-то время еще сидит. Потом выходит. Запирает входную дверь на ключ и цепочку: «Идите спать». Варька берет Ксюшу за руку и тянет в комнату. Они ложатся, но Ксюша еще долго слышит, как мама всхлипывает на кухне.

Наутро Ксюша идет в школу с красными опухшими глазами. Говорить о ссорах родителей нельзя, так Варька велела. Варька взрослая, она лучше знает, у нее даже сигареты в рюкзаке есть, ей подружка отдала на хранение. На вопросы учителей Ксюша врет: прищемила палец с утра или кошка убежала, не нашли.

Еще раньше, когда Ксюша ходила в сад, у них все еще было неплохо. Пока отец не сломал на работе кому-то челюсть…

Ксюша помнит: он работает водителем в каком-то управлении. На праздники ему всегда выдают для детей подарки. Вечерами он укладывает Ксюшу с Варькой спать. Папа рассказывает про деда, про его ранения в Афгане. Сам папа мальчишкой гордился своим отцом, таскал в школу его медали. Ксюша не рассказывает про своего папу в школе. У него тоже есть медали из другого места со странным названием. Ему до сих пор платят деньги за то, что он там воевал. Папа гордо говорит «пенсия», но ведь он совсем не старый: Ксюша не хочет, чтобы в школе думали, что ее папа уже пенсионер, как дедушка. Ксюше не нравятся его рассказы: ей от них страшно. Ей хочется, чтобы папа читал добрые сказки.

* * *

Толстая тетка-соцработник проводила ее в комнату. «Вот, располагайся, это твоя кровать».

Первый раз в приюте. Мать решила ее проучить: раньше грозила, а на этот раз исполнила — сказала в ментовке, что забирать не будет, они и переслали Ксюху через опеку в приют на перевоспитание. Мать, конечно, долго терпела, ее понять можно, приводов в детскую комнату уже никто не считал, опека вызванивала каждый месяц, мозг прокапывали, что «надо последствия дать». Но все же Ксюха до последнего наделась, прокатит. Обидно, что в этот раз ее забрали просто по дурости. Она даже не пила, просто подошла к парням сигаретку стрельнуть, заболталась, а тут эти нарисовались, с мигалками. И главное — весна на подходе, можно по свободным дачам мотаться, а ее вот закрыть хотят…

Ничего, с матерью разберемся потом. Пока тут осмотреться. В принципе с виду нормальное место. Типа летнего лагеря. У нее даже отдельная кровать. Ого, да тут на три койки в палате отдельный душ и туалет. И тумбочка у каждой своя. Походу лучше, чем у бабки. Живем!

В комнату влетела толстая девица с рыжими длинными волосами. Лицо круглое, нос картошкой, вся в веснушках. Ксюхе сразу вспомнился мультик «Летучий корабль». Такую девицу наряди в сарафан, и прям боярыня, или кто там была эта поднывала.

— Привет, ты че, новенькая? Как звать?

— Ксюха…

— Ты к нам откуда? Из дурки?

— Не…

— Жаль, а то думала вдруг ты кого из наших видела, — рыжая окинула взглядом Ксюху, ее кровать, заглянула ей за спину. — А вещи твои где?

— Нету, меня из ментовки сразу сюда.

— Че, и телефона нет? — рыжая недоверчиво прищурилась.

— Не, потеряла на днях.

— Ой, трынди больше! Загнала небось. Без телефона здесь никуда! Но я тебе подскажу, как добыть! — рыжая хитро улыбалась. Ее огромные навыкате глаза превратились в две щелочки. — Я тут всё знаю. Это тебе не дурка, это приют. Здесь все можно, только уметь надо. На, глянь! — рыжая не без усилий выудила из кармана обтягивающих джинсов айфон. Ксюха не знала, какой он модели, она таких и в руках не держала. Но точно знала — айфон.

— Крутяк? А, забыла сказать, я — Ирка! — Ирка протянула телефон Ксюхе, сияя от гордости. — Кучу бабла стоит!

— Да я представляю. Богатая ты…

— Не, я просто красивая. Мне Арик подарил. — Рыжая стянула резинку и начала наскоро заплетать волосы в косу. Косища выходила огромная.

Ксюха пожалуй в тот момент завидовала больше Иркиным волосам, чем айфону. У самой на голове росла сухая пакля, сто раз перекрашенная, оттого торчащая в разные стороны. Про «красивая» Ирка, конечно, загнула: за жиром не поймешь, а вот волосы… Волосы и здоровенные сиськи… — Ксюха вздохнула. Ни того ни другого у нее не имелось.

— Так что держись меня, я тебя с нужными ребятами познакомлю, тебе тоже чё-нить перепадет.

— Это здесь, в приюте?

— Ага! Щаз. В приюте одни мелкие. Нашего возраста. Откуда у них айфон. Это там, снаружи! — Ксюха подмигнула. — Арик — мой парень. Он строитель, в общаге живет. А айфон где-то отжал и мне подарил! — Ирка выхватила мобильник и начала в него тыкать. — На, глянь, это Арик.

— Так он взрослый… — на заставке какой-то усатый мужик по-хозяйски притягивал Ирку за шею.

— Канеш, взрослый! Шутит иногда, мол впаяют ему за меня — «совращение малолетки»! — Ирка громко по-лошадиному рассмеялась. — Зато мужик нормальный, а не эти, хлюпики местные. Сейчас в приюте из парней только Димка да Леха нормальные. Но Димка — мой, токо подойди, я те так вставлю! — Ирка сложила свои пухлые пальцы в кулак, по ее лицу было непонятно, шутит она или правда двинет для убедительности. Кулак выглядел основательным, костяшки в мелких шрамиках, видать боевая.

— Да у меня есть там парень, снаружи, — Ксюха прикинула, как бы Мишка отреагировал на статус ее парня… — А у тебя ж вроде Арик?

Рыжая опять растянула улыбку:

— Ну, Арик это снаружи, а здесь Димон. Тупо так называть, скажи? А этот придурок говорит, зовите меня «Димон». Я ж сказала, в приюте все парни того, долбанутые. — Ирка картинно постучала себе по голове. — Ну пошли, короче. Че стоишь?


* * *

— Сейчас Клоун съест Бога…

— Что?

— Да вон, смотри. За пальцем моим следи. Видишь вот эту тучу? — Пальцы у Мишки длинные и обветренные. — Вот это нос, ниже улыбка такая кривая, как в ужастиках, а вон — как колпак, видишь?

— Вроде того. А че глаз нет?

— Злу не нужны глаза, оно и так всех нас найдет… — Мишка сказал это с интонацией старой гнусавой озвучки фильмов.

— А где Бог?

— Вон справа медленно подплывает. Глянь: длинные волосы и рука одна вперед тянется: «Покайся, грешник!»…


Они лежали на остывающей сентябрьской земле, иссыхающие травинки кололи через подстеленную толстовку. Толстовка Варькина. Опять будет пилить, если увидит испачканную. Проще выкинуть, сказать, что на вписке увели. Вот так лежать с Мишкой приятно. Только холодно уже. Мать говорит, придатки застудишь, потом детей не родишь. Ну и норм, нафиг еще дети. Растить кого-то, чтобы он также мучился?

— Барабанная дробь… Нет, надо музыку как во Властелине Колец, жутковатую такую, когда орки торжествуют! Уррррк-мэг-тэррррэ-пыд-тэ! Сожрал.

— Ну, вообще-то не понятно, кто кого. Они просто слились.

— Конечно, понятно. Как в жизни: зло всегда побеждает.

Ксюша выжидала. Ей нравилось, когда Мишка «философствовал». Он и так старше ее на два года, а в такие моменты прям взрослый. Дрищеватый, правда, и прыщи эти… Зато высокий и умный. Хоть поговорить можно.

— …Богу не победить зло: мы же его дети, но распустились очень. У твоей мамки вас двое, и то на тебе уже выдохлась. А Бог наплодил нас шесть миллиардов, как тут уследить? Наши развлечения Ему не по душе, но что Он может сделать. Жить нам скучно. Ищем удовольствий. Кто помладше — наркотики или там зацепинг, драки. Мужикам вроде как уже не подходит, им пожестче надо, чтобы адреналин получить. Они и придумали войны. Давно придумали. И ведь сколько веков работает, отвлекает от скуки. Помнишь у БИ-2? «Революция — она похожа на женщину, которая даст тебе самое большое счастье на свете, но на утро убьёт тебя. Именно поэтому не будет в мире больше революций, потому что не осталось у этой женщины женихов».

— Так это про революцию.

— Да война по сути то же самое, только с продолжением. Война соблазняет мужчин, забирает себе, и они идут за ней, не видя других женщин.

…Ксюха смотрела на пухлые Мишкины губы, что-то еле слышно напевающие. В профиль он больше тянул на свой возраст. Она все не решалась спросить: они вроде как встречаются или так, друзья? Боялась, рассмеется или вообще подумает, что она того. Они часто бывали вместе. Можно было в любой момент набрать Мишке и пойти шататься куда-то вместе, это грело. А вот определенности все же не хватало. Вообще за последний год ей все больше хотелось внятности, чего-то спокойного, своего, но образ девочки-дурашки, что-то все время невпопад говорящей, был настолько привычен и забавен для знакомых, что менять его было страшновато, да и на что менять — неясно.

— У меня последняя сига осталась. Надо пойти стрельнуть.

Мишка посмотрел на нее и разочарованно отвернулся к небу. Не любил, когда его мысли прерывают. Ксюше нравилось его поддразнивать: слегка, чтобы не думал, что она тупая.

— Бабка говорит: «Бог — это совесть». Типа всем нам в аду гореть. А когда я в наркологичке лежала, там эти сектанты анонимные говорили, типа Бог — это любовь. Мол, не страшно, что бы вы ни натворили, главное завязывайте, и Бог все простит, потому что любит.

— Конечно, любит. Вот Клоун его и сожрал. Бог любит и прощает, и Его снова и снова уничтожают.

— Он же бессмертный?

— А толку-то что? Бессмертный — не критерий. Камни какие-нибудь в горах тоже бессмертны, тысячи лет там лежат и еще столько же будут. Но это не значит, что от них что-то хорошее в мире происходит, и надо начать в них верить… Хотя, кстати, было бы неплохо. А что, давай создадим свою веру в вечные камни или океан? Секту слепим, деньги собирать будем.

— Да, денег бы хорошо. Тогда б все отцепились.

— Вот видишь, я ж говорю, зло побеждает: и в тебе меркантильность берет верх!

— Деньги не пахнут.

— Эх, бабка твоя права, в адище нас всех, банальных и бесстыжих. Хотя ей-то тоже туда билетик выпишут, мощная она у вас ведьма!

— Не говори.

— Ладно, пойдем, а то холодно. У меня полтинник есть, настреляешь чуть, еще одну банку купим.

— Опять я?

— Мать, ну ты сама посуди, кто быстрее настреляет. Вот ты кому б дала: тебе или мне?

— Я б тебе дала, конечно!

— Я учту, — расплылся в улыбке.


* * *

А меня пули не берут. Сколько раз прямо так бежал, без броника. Не поверишь, первое время думал, пусть подстрелят, все равно жить тошно. Может хоть поймет, дура, что я не за себя, я ж за них! Извела. Каждый день деньги, да деньги. Потом — алкаш, да алкаш. Я мужик, мне выпить нельзя? На ее что ли деньги пил? Я военный, мне дело нужно, а не по базарам ходить, да домашку у младшей проверять. Она сама училка, вот и занималась бы девчонками.

А я мужик. Воин. Мы дохнем от скуки. Виноваты что ли, что так устроены? Они дохнут без своих журналов да сплетен, а мы без войны мрем. Но ничего, жизнь она всё на свои места вернула, напомнила, где я и правда нужен.

Первое время ждал, что одумается, хоть извинится. Уехали к теще, чем не жизнь, в квартире с удобствами, школа рядом, ее мать, если что, на подмоге! Денег на дорогу дал, проводил. А она каждый звонок как заведенная: деньги пришли, деньги. Я тут, бл… под пулями хожу, а ей только деньги! Что там у них, работы нет, что ли? Сидит, ж…пу свою поднять не может! Девки взрослые: Варька в институте, Ксюха школу дотягивает. Времени у жены дохрена, пойди да заработай! Так задолбала, сил нет! Прислал ей бумаги на развод. Пусть думает. А ей хоть бы что, сказала, подпишет! Тварь. А я тоже человек. Я два года ждал! Пока она перед фактом не поставила, что к мужику переезжает. Невозможно, видите ли, с матерью однушку делить! Конечно, две змеи в одном гнезде.

К мужику, так к мужику. Я даже, знаешь, в тот момент не разозлился. Отпустило, как будто. Два года ее не видел, уже ничего к ней и нет. Ну и мне чего одному скитаться. Совесть чистая. Тут долго искать не нужно. Нормальные бабы, они видят, кто стоящий. А здесь одинокой бабе тяжко.

Бывшая пусть теперь рыдает. К матери-то через год снова вернулась. Да только я больше не позову. У меня теперь Маруся. Молодая.

Бесит, что младшую настраивает против меня. Что ни звонок, так мычит просто. Ни тебе «папа», я уж молчу про что ласковое. Видать мозг ей пропесочивают, что мать, что бабка. Ничего, подрастешь, Ксюха, сама поймешь, что отец таких вот, как ты, здесь спасает, чтобы жизнь у них нормальная была, чтобы, как ты там, могли они здесь засыпать со своим плеером, а не под артобстрелы.

* * *

— Ну чего, док? — Яныч шагнул навстречу. В пустом коридоре отданной под МПП3 сельской школы его тяжелый шаг отдавался эхом. Предутреннее затишье, все отсыпаются.

— Чего тут топчешься попусту? Хоть бы выпить принес.

— Чего, значит, живой паренек-то? Живой? Я ж тебя расцелую!

— Да иди ты со своими поцелуями, я тебе не баба. Сгонял бы пузырь притащил, почти сутки на ногах.

— Да это я мигом, сейчас ребят кликну!

Окунь глянул вслед подпрыгивающей походке Яныча. Радуется. Пусть радуется. Ребенка из-под обстрела вынес. О том, что мальчику скорее всего придется отрезать ногу, онскажет Янычу завтра. А может вообще не скажет. Главное, живой. Перевозка едет, через час-другой пацана переправят в город в нормальную больницу, там разберутся. Отрежут конечно, тут выбора нет. Но Яныч туда не доскачет. Не до того сейчас, он здесь нужен. Таких вот мальчишек и девчонок сколько ему еще повидать. Скольких притащат Окуню. А скольких не успеют… А все из-за глупости. Людской глупости.

Окунь не любил рассуждать о глобальных вопросах мира, любви, войны, не любил делить на добро и зло. Но его бесили родители, оставлявшие детей под огнём.

Ему Бог дал руки. Хорошие руки, не подводят. Дал мозг. Ему дали образование, знания, чтобы спасать жизни. Какая дурость самим делать так, чтобы дети попадали к нему на стол. Не уехать все равно, что ждать смерти. Ладно — мужики: они пришли сюда воевать. Это их выбор, их работа, если угодно. Войны были всегда. Работа военных — воевать. Но дети?! Окружения нет, почему ж вы их держите тут? В блокаду детей переправляли в тыл, зная, что может потом не найдут никогда, сколько их растерялось по стране. А теперь — в чем проблема? Да здесь даже на передовой каждый второй солдат выкладывает в сети свои фото, у всех телефоны, скайп, позвонить родным хоть во Владивосток можно. Отправь ты подальше детей — каждый шаг отследить сумеешь, тебе ж самому дышать спокойнее будет. Нет же, сидят, а потом хоронят, рыдают.

Окунь сломал шариковую ручку. Способ проверенный. Раньше мог пнуть что-то или швырнуть в стену, но сразу кто-нибудь заметит, уставится, обернется или наоборот отойдет в сторону. Здесь нервным не место. Война.

Только поговорить не с кем. За его мысли любой пьяный майор ему впечатает. По-своему будет прав: у него своя солдатская правда, он за нее воюет. Он получает за это медали местного отлива и непризнанные там, в реальной армии, должности. Потому и сидят здесь такие майоры и подполковники… Не первый год уже. Не вернуться им назад. Здесь они мужики. Герои. А кого из них сейчас в Москву перекинь, да заставь крутиться, чтобы и жилье снять, и семью накормить. Да ладно семью — себя да кошку. И нет их силы, исчезнет вся. И уважения там не сыщешь, хоть обвешайся медалями. Там другая разменная монета. Другие герои. Эта война ценится только теми, кто в ней.

А Окунь другой. Мужики дразнят его терминатором. В шутку. Знают, что на нем весь госпиталь держится. Хотя тот же Яныч догадывается, что он не их породы. Догадывается по тому, как Окунь тихо выпьет свое, пока остальные обмывают шумно новый успех, как отмолчится во время тостов. Он профессионал своего дела. Он ехал сюда, чтобы отточить мастерство. Московский хирург. Там дома конкуренция лютая. Либо в частной шарашке сиди зевай, либо в больнице аппендициты режь. А в каком-нибудь Склифе или Боткинской таких, как он, одаренных, толпы. Не прорваться. Зачем себе врать — пробиться там не смог. А тут думал раз война, то в местных больницах точно пригодится, ценным будет, «столичный врач», дослужится если не до главного, то хотя бы до завотделением. А через пару лет обратно с записью в трудовой. Хм, смешно. Просчитался, персонала в избытке: все региональные врачи, кто не уехал, от огня перебрались поближе к крупным центрам. Что ж, логично.

Осталась только военка. Ничего, он не из трусливых. Ему надо двигаться вперед, а не ждать, пока там дома хирурги-пенсионеры уступят наконец место. А здесь он не просто врач на все руки, он параллельно управляет бесконечным организационным процессом. Он и голова, и шея, и весь организм этого госпиталя. Да и травмы такие, что в Москве раз в пять лет увидишь. Опыт конечно бесценный. И сам ощущаешь, как мастерство с каждым днем оттачиваешь. Только бы вот не на детях, не на детях же…

Окунь выдохнул, порылся в кармане. Вторую ручку он сломал еще вечером от обиды: поздно притащили, кровопотеря большая, по глупости подорвался, «герой». Но тот хоть не пацан малой, а мужик, комбат, приехал воевать… Хотя комбатом больше ему не быть.

* * *


Ксюха идет по подземному переходу. Голоса. Поют. Мелодия знакомая. В детстве из их гаража всегда на полную громкость звучало «Любэ». Она точно знает, чей это голос. Сначала замедляется, прислушивается, едва ступая, подходит ближе. Люди без зонтов нерешительно выглядывают наверх. Там снаружи дождь. Август выдался мокрым и серым.

Он стоит в центре. У его ног черный кофр, в нем несколько помятых купюр. Еще двое по бокам чуть сзади с гитарами. Руки его заканчиваются в районе локтей. Рукава подвернуты так, чтобы обтягивали то место, где прошелся нож хирурга. Так прохожие точно поверят, что ампутированы. Все трое в камуфляже. На груди по паре медалей.

Когда отец месяц назад заявился к ним утром с поезда пьяный, поддерживаемый таким же поддатым дружком, Ксюши дома не было. Ей потом бабка рассказывала. Мама после этого неделю ходила потерянная, но Ксюша разговоров с ней избегала. А бабка все причитала, мол, куда же он пошел, как ему теперь жить. Повторяла, что отец передал матери деньги. Десять тысяч. Первый раз за столько лет. Ксюху злило непонятно откуда появившееся бабкино сочувствие. Нахрена он припёрся! На жалость надавить? Повоевал, а как инвалидом стал, вспомнил, что семья есть? И гордый такой — не остался, вроде как благородный, пришел помочь, а самому ничего от них не надо. Ксюха нарочно старалась растравить обиду.

Уставилась на отца.

Как много я говорила о тебе. Психологи, врачи, приют, наркологички, реабилитационный центр… Все наши разговоры упирались в детство. В последнем центре я даже врала, что ты умер! Думала, так больше шансов, что не будут спрашивать. Что не придется снова тебя обвинять, ненавидеть. Как много неотправленных писем написала я тебе… Они говорили, что так станет легче, что так выйдет вся боль…

Боль за те ночи с бутылками, за мамины слезы, за наш переезд, за невыносимую жизнь с бабкой. За маминого нового мужика, который оказался таким же пьющим, хоть и тихим. Спасибо, нас никогда не трогал, зато наливал мне от доброты своей. А знаешь, я ведь тогда и начала все пробовать. Вот сидела с ним на кухне и настойку эту мерзостную пила. И о тебе думала: вот папочка, я твоя дочь, доволен? Отомстить тебе так хотела. Ты ведь первое время все убеждал меня, мол ты за нас воюешь, чтобы у нас с Варькой было все хорошо. Мне так хотелось, чтобы ты понял, что у нас все плохо. Варька в отличницу играла. В институт перевелась, подрабатывать начала, тебе регулярно звонила. А я, знаешь, решила по-другому. Захотела до дна дойти. До-о-олго вроде спускалась. Да только потом поняла, что ты ведь раньше меня туда пошел, и оттуда снизу не замечаешь никого, кто еще не так глубоко спустился. Я сама постепенно перестала замечать тех, кто там, наверху. Но меня, представляешь, вдруг оттуда начали вытаскивать. Заметили и давай звать. Люди стали в жизни появляться нормальные. И снова туда, вниз — не захотелось.

А ты — вот. Стоишь в двух шагах. Наверное, пьяный…

Отец как почувствовал, среди нескольких зевак выцепил ее взгляд… Петь перестал. Смотрит. Ей сдавило все так, что вдохнуть больно. Ни сказать, ни крикнуть, ни отвернуться.

Папа, не надо. Пошли домой.

Раздел: Подъезд

Мария Васильевна

Мария Васильевна неспешно оделась: натянула спортивные брюки, ветхую блузу, достала калоши, повязала косынку. Дом начинал затихать. Миша бы очень ругался, увидь он ее сейчас в "таких лохмотьях". Но она все рассчитала. Два года бессонницы дали ей достаточно времени, чтобы изучить ритм жизни соседей.

Понедельник. Программа "Время" давно закончилась, собачники возвращались с прогулок — значит, уже начало одиннадцатого. Виктор с третьего этажа вернется не раньше часа. Его смена в автобусном парке до полуночи. Он единственный, кто может пройти мимо нее. Из "неспящих" есть еще молодежь. Они часто подолгу стоят у подъезда, шумно расходясь уже за полночь. Но, во-первых, они откуда-то сверху и всегда ездят на лифте. А во-вторых, сегодня понедельник. Мария Васильевна давно заметила, что по понедельникам жильцы стараются поскорее прийти домой и больше не выходят. Устают. Подъезд засыпает раньше. Она потому и выбрала понедельник — первый понедельник каждого месяца. Вот, например, в пятницу она бы не рискнула. Подъезд бурлит, гудит, суетится. Всю ночь слышен топот. А зимой эти с верхних этажей вообще так и сидят на лестнице, курят, выпивают и все болтают, болтают. Слышно даже через закрытую дверь.

Когда-то, еще в первый год после переезда, она посоветовалась было с Мишей, не поговорить ли с ребятами, чтобы вели себя потише. Сын разгорячился:

— Это тебе не Гомель! Не надо здесь никого воспитывать! Ты понимаешь, что здесь так не делают?! — Потом заметил ее растерянность и, чуть мягче добавил, — мам, я тебя прошу. Пожалуйста. У меня и так столько проблем. Не усложняй. Сидят они, лично тебе ведь спать не мешают?

— Да мне-то, Мишенька, не мешают. Я и днем могу прилечь, а остальным каково? У нас и с детьми семьи есть, а на первом этаже пара врачей. Им бывает с утра на дежурство. Я же только попросить хотела, чтобы потише…

— Мам, пожалуйста, заканчивай эти свои привычки. Вот ведь, зашел на чай, а в итоге, как попугай, одно и то же тебе объясняю! По какому разу, а ты не слышишь!

— Мишенька, ты извини-извини! — всполошилась она. — Я не буду. Я тебя поняла. Ты поешь, отдохни, а я молча посижу. Извини меня.

Так и не поняв реакцию сына, она все же не решилась поговорить с шумной компанией, хотя и была уверена, что нашла бы нужные слова. Все-таки тридцать пять лет проработала в школе. Почетный гражданин города. Сколько было сложных ребят, непростых семей, но диалог всегда получался.

Она была строгим учителем. За принципиальность и активность директор продвигал ее по партийной линии. "А разве можно было быть не принципиальной, — привычно заговорила она сама с собой. — История это не литература: двух мнений здесь быть не может. А история компартии в старших классах — тем более. Разве можно тут искать компромиссы? Так не патриотов вырастишь, а предателей. Их ведь, молодых, так легко запутать, так легко увести по ложному пути. Тогда нам, конечно, было проще. Учебники на всю страну одинаковые, программа утвержденная, идея единая. Была система, была логика. А вот как им преподают события 90-х? Ведь и не поймешь, раньше одна страна была… А сейчас, Миша говорит, каждый учитель может выбрать, какую точку зрения преподносить на уроках. Вот и хамят ребята педагогам, потому что чувствуют, что нет у старших единства, нет честных ответов, оттого и уважения у детей к старшим нет".

Она зашла в кухню, по привычке взяла сухую тряпку и протерла раковину. Подставила под кран пластиковую баночку из-под сметаны. Миша чинил кран в прошлом месяце, но тот снова подтекал, и за ночь раковина покрывалась бисером брызг. Вымытая посуда высохла. Она переложила приборы в шкаф, повесила влажное полотенце на батарею и огляделась в поисках чего-нибудь недоделанного. Всё чисто. Руки по привычке потянулись к радио. После треска раздались знакомые речи "Политического обозрения". "Тьфу, пропади вы пропадом. Одно и то же мусолят. Лучше бы Радзинского включили. А то вас, лодырей, каждый вечер слушать, а его только по субботам! Ведь какой умничка, как рассказывает… С голосом только не повезло", — она вздохнула, сопереживая пищащему ведущему.

Мария Васильевна подошла к окну. Со второго этажа проглядывался небольшой участок широкого проспекта. Ей нравилось вечерами смотреть на разноцветные огни автомобилей и яркие витрины. Ночами было красиво, хоть и шумно. А вот днем она старалась в окна не глядеть, особенно засушливым летом. Выцветший на ярком солнце пейзаж навевал уныние: серое шоссе, пыльные тротуары, изможденные жарой люди. Из окон не видно было ни одного дерева. А с прошлого года убрали и газоны. Миша был доволен: "Наконец парковки у вас нормальные сделали, а то, как ни приедешь, один стресс, где бы во дворе прибиться!" Ей было тоскливо наблюдать, как последние зеленые лоскутки — единственные маяки лета, исчезают под серой гладью асфальта. Но если это облегчит сыну приезды в гости, то, что ж, она потерпит. Она потерпит.

В Гомеле вокруг ее окон извивалась виноградная лоза. Летом тени от листьев кружились по кухонному столу, выписывая узоры, как в детском калейдоскопе. Ее маленький огородик, плотно засаженный овощами и малиной, пестрел всеми оттенками зеленого. Летом приезжали внучки, и весь день проходил в готовке. Но когда она возилась у плиты, переворачивая к полднику ароматные пышки, или строчила девочкам кружевные выходные платьица, она, и не глядя в окно, знала, какая картинка снаружи. Каждый куст, каждую вишню соседского огорода, лужайку с ребятнёй, обрамленную аккуратными сараями, яблоню у общей калитки. Она прожила здесь сорок лет. Они сами с мужем строили этот дом, как и другие пятнадцать семей. Строили долго, добротно, для себя, для детей, для внуков. Два этажа, два подъезда, погреба, огороды, сараи, закрывающие двор от посторонних глаз. Сорок лет ничего не менялось. Только деревья росли все выше, да вьюн расползся от крыши подъезда, укрывая темной зеленью весь фасад дома.

Когда она вышла из квартиры, в подъезде было темно и холодно. Отопление включали только в конце октября. У них в Гомеле в доме была газовая колонка. Тепло и горячая вода каждый день. После переезда сюда, ей казалось странным снова мыться из тазика летом, как в далеком довоенном детстве.

Из-за соседской двери доносились звуки сирены и стрельбы: сосед засел за сериал. Значит, уже одиннадцать. Она тихонько прикрыла дверь, не решаясь захлопнуть. В прошлый раз из-за перегоревшей лампочки она долго не могла попасть ключом в скважину. И чем дольше пыталась, тем сильнее переживала, что кто-то из соседей ее увидит, а потом Мише скажут, и он снова будет ругаться, что она занимается не своим делом и позорит его своим видом. "А в каком, прикажешь, виде выходить? — рассуждала она, натягивая плотные резиновые перчатки. — И потом, ведь я всегда в чистом. А что не новое — так ведь и не на танцплощадку". Она беззвучно переставила к лифту ведро с водой, развернула цветастый, вручную обмётанный лоскут ткани, бывший когда-то ее домашним платьем, и беззвучно погрузила его в воду. Отжав тряпку, насколько хватило сил, она поднялась на один лестничный пролет и принялась плавно, одну за другой, мыть ступени. Спустившись к площадке своего этажа, она прополоскала тряпку, с облегчением заметив, что грязи накопилось не так много. В прошлом месяце всю неделю до ее "дежурства" город затапливали ливни, и воду пришлось дважды менять. А это время и силы: на улицу вылить, подняться…

Сейчас было сухо. Дожди ушли, а снег пока ни разу не укрывал столицу. Да и пару недель назад к ним все-таки заглянула уборщица — тучная женщина в грязной сине-оранжевой форменной куртке с обветренным лицом. Убирать должны были раз в месяц, но уборщица приходила, только когда Рая с первого этажа звонила с жалобами в ЖЭК. Мария Васильевна тоже хотела звонить в ЖЭК, но Миша, услышав это, заворчал: "Ну почему тебе всегда больше всех надо, мам?! Какая тебе разница, что там. Ты же не в подъезде живешь, а в своей квартире. Придет время — уберут. Только не вздумай сама мыть — я тебя знаю! Или тем более соседям предлагать — решат, что ты не в себе".

Она и заикнуться не успела о своей идее, а Миша уже запретил! А ведь он и сам наверняка помнил, какой у них в доме был заведен порядок. Каждую неделю одна из квартир мыла оба этажа, график висел у входа. В подъезде всегда было чисто, никому и в голову не приходило плюнуть на лестнице или разрисовать стены. То были свои… Раньше ей казалось: свои — потому что ровесники, к труду в войну приучены, идеей одной шли, воспитанием общим жили. А их дети уже по инерции включались в правила дома. Но переехав сюда, Мария Васильевна с удивлением обнаружила, что дело не в возрасте. Две старушки с первого этажа ни разу за пять лет не ответили на ее "добрый день!". Притом та самая громкая молодежь здоровалась, даже когда она просила их не курить в подъезде. Ее сверстницы здесь жили по одиночке, ни с кем не общаясь, редко выбираясь из квартиры. Куда уж с ними было завести разговор о дежурстве. А к тем, что помоложе, она и сама с таким предложением не подошла бы: угрюмые по большей части, всегда торопятся, уставшие, раздраженные. Как и ее Миша в последнее время. Совсем другим ведь был.

Пока она вспоминала сына, его шутки, приключения и первые разочарования, она и не заметила, как уже дважды вымыла всю лестничную клетку. Легкий запах соды почти выветрился. Она выпрямилась, кряхтя от боли в спине и ногах. Чисто…

Мария Васильевна сидела на кровати, массируя колени дрожащими руками. Все было вымыто, выстирано, развешано. За стеной давно замолчал телевизор. Наверху сегодня никто не скандалил. Подъезд глубоко спал.

У входа послышались шаги, затем звуки кнопок домофона. Шаги устало зашаркали по ступеням, замерли перед вторым этажом…

Она улыбнулась, представив, как Виктор удивленно смотрит на сияющую чистоту и осторожно, стараясь не наследить, пробирается по краю лестницы домой.

Виктор привычным жестом выгреб из почтового ящика все бумаги и начал разбирать письма. "Опять одни счета! Света белого от вас не видно!" — он раздраженно сплюнул в коробку для листовок и поплелся домой.

Звуки музыки

— Вставай, тварь такая!

Господи, что случилось?

— Я тебя, мразь, сейчас пришибу!

На часах 8:05. Откуда доносится рев — не понятно.

— Школа, твою мать, через двадцать минут!

Школа? Да вроде уже за плечами институт. Кошмарные воспоминания из детства? Вроде такого не было.

— Ты у меня поспишь! Подняться она не может!

Послышались сдавленные вопли. Открыв глаза и сообразив, наконец, откуда доносятся крики, Лиза облегченно выдохнула. Недоумевая, она прошлепала кухню:

— Мам, это что?

— Ты о чем? А, это? — подняла она глаза к потолку. — Это артист свою дочь будит в школу. Доброе утро!

— Да уж, доброе… И давно это у них так?

— Года три. Ты просто раньше в будни не приезжала. Как жена его сбежала, так и началось.

Вопли продолжались еще минут пятнадцать. Конфликт, по-видимому, разрешился: в окно Лиза увидела вылетающую из подъезда растрепанную девчонку лет тринадцати с расстегнутым рюкзаком, на ходу натягивающую не по погоде легкую куртку. Со второго этажа ее лица было не разглядеть.

Когда Лиза была маленькая, сверху часто раздавались ритмичные постукивания. Мама говорила, что сосед "бьет чечетку". А теперь, похоже, бьет он свою дочь. Хотя через пару лет она вернет ему все сполна. Раньше Лиза и не видела девочку. На улицу своего ребенка соседи не выводили, но, судя по грохочущим перекатам, разрешали покататься дома на роликах. Однажды Лиза заметила в заоконном пейзаже метаморфозу: крепкий старый каштан побелел. Но не воздушные "свечки" соцветий украсили его: сверху на ветки плавно приземлялись серпантинки туалетной бумаги. Развлекалась соседская дочка. И ведь тогда на нее никто не накричал…

Еще часто ночами Лиза слышала вальсы и симфонии. Все тот же сосед включал классику не очень громко часа в три ночи, полагая, что все уже спят и не проснутся. Музыкальный мужик… Она отхлебнула горячего чая, размышляя, как странно меняются люди. Может, артисты, особенно второстепенные, склонны к деспотизму? Гастроли по райцентрам, гостиничные номера на пять коек, больше смахивающие на обшарпанные комнаты общаги…Надо же на ком-то отыгрываться.

Хотя этот еще ничего — сосед сбоку включал музыку днем, да погромче. Даже с годами Лиза так и не научилась понимать, что это: рок, металл или какая-то другая самодеятельность. Отвратительный гортанный рев был сдобрен хаотически размазанными воплями электрогитар и рассыпающимися барабанными дробями. Вживую этого странного типа она видела не чаще, чем соседскую дочку сверху, но его музыку слышала даже через беруши. Безуспешно попыхтев над "домашкой" под ядерный аккомпанемент, Лиза с детской вспыльчивостью усаживалась за пианино и изо всех сил вбивала в клавиши бетховенского "Сурка". Сосед должен был испытать на себе всю тяжесть музыкальной мести!

— А рокера нашего что-то не слышно? — она поглощала завтрак, разглядывая унылое утреннее небо.

— Похоронили его летом. Утонул пьяным, царствие небесное. — Мама перекрестилась. — Еще сырников подогреть?

— Судя по его музыкальным вкусам, подземное царствие ему было ближе. Да, еще бы парочку навернула.

— Лиза, ну что за богохульство!

— Да ладно, может, он вообще неверующий был. Да и какая ему теперь разница — вряд ли обидится.

— Лиза!

— Да, мамуль? Слушаю тебя. Очень вкусные сырники, пасибки. А отопление не включили еще? Холод какой!

— На здоровье. Батареи пока холодные, должны вот-вот включить. А ты все-таки в родительском доме. Можно как-то без черного юмора?

— А без юмора в нашем доме никуда, ты же понимаешь. Ладно, пойду шкаф, что ль, разберу, пока время есть.

— Батюшки, что творится! С чего бы это?

— Кхм, я ведь и передумать могу… — она ехидно улыбнулась и пошла, напевая, в комнату.

Дом просыпался. Натужно гудели водопроводные трубы, нетерпеливо скользили стулья, щелкали дверные замки, неуклюже топали лестничные пролеты. Сонный лифт лениво карабкался вверх, чтобы, замерев на мгновенье, выдохнуть вниз.

Ей захотелось посмотреть на этот поток жизни, выплывающий из подъезда. Она забралась на подоконник, сложила по-турецки ноги и оглядела "сцену". Дворник ритмично почесывал дорожку корявой метлой. Торопливые офисники загружали обрюзгшие телеса в машины, ругаясь на узкие проезды. Раздраженная мамочка, собрав остатки выдержки, уговаривала плетущегося рядом недоспавшего малыша.

Двор терпеливо ждал, пока его жильцы отыграют привычные роли и разбегутся, оставив его наслаждаться антрактом до полудня. Жизнь будет кипеть где-то там, на проспекте, а здесь… тишина… до второго действия, в котором вернутся школьники, закопошатся по углам площадки, заполнят смехом подъездные пролеты. Домохозяюшки выплывут с собачонками размером с ладонь. После обеда выползут и мирные пьянчуги посидеть у площадки. В это время они еще трезвые, выходят пообщаться. Двор снова оживет. И будет услужливо предоставлять свои подмостки до самой ночи.

Кстати, о пьяницах. В последние годы их почти не видать. Один только и остался местный псих с шестого этажа, сам с собой ругается, уже с утра закупившись алкоголем.

А когда Лиза была маленькая, в пресловутые девяностые никому не было дело до пьющих. Она вспомнила веселого кукловода из соседнего подъезда. Он иногда приходил к ним в детский сад со своими смешными номерами. А по ночам, хорошенько выпив, декламировал целые поэмы, прохаживаясь вдоль двора. Читал с выражением, громко. Никто его не гонял, не кричал с раздражением из окон. Принимая игру, жильцы припоминали строчки и старались проговорить их раньше хмельного чтеца.

Как-то утром, когда они шли с мамой в детский сад, у соседнего подъезда стоял гроб. Лиза первый раз вживую увидела гроб. В нем лежал кукольник. Сморщенная бабулька сидела рядом на табуретке, поправляя венок. Кукольник был такой нарядный и чистый, лицо его было без щетины, заметно моложе, и улыбалось. Лизе показалось, что он был очень добрым в тот момент. Даже захотелось подойти поближе, но мама резко ускорила шаг, перекрестившись. Потом мама несколько раз переспрашивала Лизу, не плохо ли ей, не испугалась ли она. А чего было бояться — он, вон какой, лежал радостный. Еще мама как-то сбивчиво и не очень понятно рассказала, что так обычно делают в деревнях: выставляют гроб, чтобы соседи могли проститься. Лиза не поняла, почему только в деревнях, но спрашивать не стала: уж очень мама торопилась и как будто сердилась. А Лиза с детским любопытством ждала, что еще увидит другие гробы у дома, ведь среди жильцов очень много старых людей. И тогда мама, может быть, не будет так спешить, и они подойдут поближе и попрощаются, и может даже потрогают.

Лиза сидела на подоконнике, перебирая детские воспоминания. Откуда-то издалека послышалась неуверенная мелодия. Спотыкаясь, она никак не могла разлиться вволю. Лиза замерла, прислушиваясь, пытаясь определить, что это. Слабые звуки долетали едва-едва. Видимо, детские ручонки выводили снова и снова воздушную польку. Это была флейта. Волшебная городская дудочка.

На последнем

Ковер бы выкинуть давно… Сколько раз бабушке говорил… Да теперь уж ладно, пусть сама решает. Они наверняка будут рады его новости. Бабушка столько лет спала в кухне, а теперь наконец сможет спокойно вздохнуть. Только отчего ж так тоскливо?

Ему хотелось пройтись по комнате, как в американских фильмах, когда герой прощается с домом, медленно шагая по пустым коридорам, прикасаясь к знакомым стенам… Но весь проход между его разложенным диваном, громоздким письменным столом и шифоньером преодолевался за три неуклюжих шага.

Диван… Когда-то очень дорогой, чешский, пахнувший новизной, доставшийся дедушке какими-то неимоверными усилиями. Теперь, с вытертой красной вельветовой обивкой и выползающим из всех щелей поролоном, он представлял собой унылое зрелище. Никита твердо решил, что уговорит Настю купить кровать. Неважно, что квартира будет съемная. О кровати он мечтал всегда: всю жизнь спал с ощущением, будто это временное место. Этот ритуал, каждый вечер раскладывать и утром снова складывать диван — он напоминал поездку в поезде: скатать матрас, сдать белье… Наверное, как и у всех малышей, у него была когда-то маленькая кроватка. Но сколько он себя помнил, этот диван был неизменным и таким недвижимым, он как будто врос в комнату, со временем даже отказавшись складываться.

Он уговорит Настю, хоть они уже и поссорились из-за кровати. У нее же куча идей, как заполнить пространство, создать «уют». А ему нужно так мало. Ей придется уступить. Теперь он будет решать. Так должно быть. Он мужчина.

Никита заметил, что стучит пальцами по запыленной коробке. Компьютер… За четыре месяца он так и не нашел время, чтобы подключить отчиму ноутбук. А ведь тот пару разу спрашивал, а потом, видимо, застеснялся.

Стало стыдно и совсем тоскливо. Он вспомнил, как они ездили в магазин. Мама, конечно, тоже поехала, такие покупки всегда выбирали вместе, готовясь и обсуждая уже за неделю, а то и две. Никита ощущал на себе сочувствующие взгляды продавцов и злился, когда молодой высокомерный парень демонстративно игнорировал чудаковатую пару и обращался с предложениями только к Никите. А мать с отчимом, как дети, подходили к каждой модели, трогали, читали вслух описание и рекламные брошюры. Им было важно выбрать самим. И Никита молча ждал, не отвечая продавцу.

Когда-то он стеснялся ходить с мамой в магазин: смущала ее болтливость, наивные вопросы, привычка разговаривать с незнакомцами. Продавщицы обычно бывали вежливыми, но ему это казалось лживым. Мать не понимала детского смущения, но на помощь часто приходила бабушка: она находила маме дела по дому, а в магазин с внуком ходила сама.

А потом появился отчим. Точнее, сначала он был просто Славик. Смешной, застенчивый, немного заикающийся. Познакомились с мамой в социальном центре на занятиях. У них оказались одинаковые диагнозы, и они радовались этому так искренне, как будто не сниженный интеллект, а особый мир связывал их.

Никита помнил, как Славик приходил в гости и все говорил, говорил, больше мамы, но при этом постоянно краснея. Никите было лет тринадцать, жизнь кипела, и он не заметил, как Славик стал частым гостем, болтал какую-то ерунду про свадьбу. В «детскую» Славик не входил, иногда подолгу смущенно топчась на пороге. А Никита забавлялся, зная, что тот ждет, что его окликнут, а нет, так и будет стоять, хоть полдня.

Однажды вечером Никита вошел в подъезд и услышал шорохи под лестницей. Привычное дело: там часто болтались ребята или курили семейные мужики. Он уже начал подниматься к лифту, но что-то знакомое уловил в шепоте. Он резко повернулся и заметил мамино пальто.

— Ты чего тут?! — крикнул он.

— Привет, Никит! — мать по-доброму улыбнулась, шагнув к лестнице. Только сейчас он увидел в ее руках розу в дешевом целлофане. — А мы тут со Славой болтаем, — за маминой спиной перетаптывался Славик. Лица не было видно, но Никита и так мог представить его обычное выражение неловкости.

— Совсем сдурели?! — Никита и сам вздрогнул от своего крика. Возмущение, гнев, стыд — все слилось воедино. — Кухни вам не хватает?! На весь дом позориться решили! — перед глазами замелькали картинки, как соседи, поднимаясь к лифту, вежливо отводили глаза. Как мать по своей привычке наверняка с каждым заговаривала. Воображение мгновенно надумало о всеобщем смехе, сплетнях и перешептываниях. Стыд навалился на него, такой огромный и невыносимый, что он впервые заорал на мать, не думая, что кто-то может войти в подъезд. А они стояли растерянные, смущенные, непонимающие. Потом он ухватил мать под руку и потащил к лифту, рявкнув Славику, чтобы валил, пока жив. Тот так и замер внизу, пугливо прижимая мамину сумку.

Никита не помнил, что он орал маме, не помнил, что пытался прокричать бабушке. Он нарочито громко хлопал дверьми в квартире, что-то рвал, выкидывал в окно, потом со злобой тщетно пытался прилепить самодельный крючок, чтобы запереться в комнате, хотя к нему и так никто не заходил. Он проснулся заполночь. Заглянул в спальню — бабушка спала. В комнате пахло валерьянкой. Из ванной слышалось журчание. Он открыл дверь. Там была мама. Она сидела на краю ванной и плакала… Его мама, инвалид детства из-за задержки развития, улыбчивая и светлая, никогда не плакала. Или просто он никогда не видел… Что бы ни происходило, она не унывала: улыбалась восторженно или задумчиво, сочувственно или с сожалением, но улыбалась.

Он растерялся, не зная, что делать. А мама сжимала в пальцах сломавшуюся подвядшую розу и плакала.

Даже сейчас, вспоминая ту сцену, ему было все так же горько. И вроде всё потом наладилось, со временем он привык к Славику; никто не вспоминал ту вспышку ярости… Но отвратительное щемящее ощущение в горле иногда накатывало. Вот и сейчас он некстати вспомнил этот случай, хотя и так было паршиво. Он знал, как родителям хотелось свой ноутбук, как им важно было «не отставать» от прогресса… Теперь обязательно надо успеть подключить. Только где же выкроить время. Переезд, работа, Настя… Но без него точно не справятся.

— Никит! — в дверь постучали.

— Да, бабуль, чего?

— Никитушка, обед готов. Ты поешь или подождем маму? Они уже вот-вот должны прийти, — бабушка приоткрыла дверь. — А ты чего такой? У тебя всё в порядке? Бледный какой-то — не заболел? Холод какой в доме, а они все отопление не включат. Застудился может? — она дотянулась до его лба. — Вроде прохладный. Работаешь ты много, совсем зеленый стал.

— Да не, все нормально, ба. Я подожду, вместе поедим. — Ему хотелось оттянуть момент разговора, еще какое-то время не слышать их вопросов, не видеть их лиц… — Мусор есть? Выйду, подышу.

Никита вышел на лестничную площадку. Удивительно чисто. Только паутинки у потолка ещё с лета. Последний, девятый этаж, чужие сюда не забирались. Он оглядывал знакомые стены, перила, с выцарапанным им самим лет в десять «Цой жив». Он тогда и не знал, кто это. Просто видел везде надписи и повторил.

Сколько времени он проводил здесь, откладывая момент возвращения домой, когда нес из школы очередную двойку или весть о пропаже сменки, когда прятал в портфель трофейный, честно выигранный арбалет, который бабушка заставила потом отдать обратно. Он стоял и по детской привычке ковырял ботинком скол плитки у ступеньки. Возле соседней 143-й квартиры узор из уродливых коричневых квадратиков сбивался. Не хватило, видать, цветной плитки и все залепили белой. В детстве он был уверен, что там, под этим белым куском находится лаз. Настоящий, секретный. Только нужно встать на нужное место, чтобы он открылся. Он улыбнулся, вспоминая, как пытался «нажать» правой ногой на свой коврик, а левой на соседский — это и была тайная схема. Потом старуха-соседка жаловалась бабушке: «Никита-то ваш об мой коврик ноги вытирает, чтобы ваш не пачкать». А он стоял, вдавливая подбородок в грудь, готовый взять на себя любую вину, но не выдать догадку о потайном лазе. Да и отпираться было глупо — на цветастом коврике развалились фигурные кусочки мартовской грязи с его ботинок.

Лифт поднимался, приближая знакомые голоса. Через пару мгновений двери открылись:

— Никита, привет! А ты чего так рано? — мама поцеловала его в щеку.

— П-п-привет, Ни-и-кит, — отчим протянул красную от холода руку.

— Привет! Да поговорить хотел. Мы с Настей собираемся жить вместе. — Он выпалил это так быстро, что сам не понял, как проговорился. Но в тот же момент стало удивительно легко, как в детстве, когда приходил с плохими новостями, а дома сидели гости, и никто уже ругаться не мог.

— Вот это новость! — мама засияла. — Здорово, Настенька хорошая такая!

— Поз-здр-здравляю! — Славик снова протянул руку.

— Да, спасибо, пока не с чем особо, — Никита был смущен их реакцией и досадовал на себя, что так долго тянул с новостью.

— А бабушке говорил? — мама звонила в дверь, неотрывно глядя на Никиту и улыбаясь.

— Не успел еще, вас ждал.

Бабушка открыла, они зашли в коридор.

— Мам, Никита-то наш женится! — выпалила мама.

— Этого я, между прочим, не говорил. — Никита улыбнулся маминой прямоте.

— Да ладно уж, понятное дело! — мама подмигнула ему. — Настя к нам переезжает, будем все вместе!

Повисло молчание. Бабушка удивленно взглянула на Никиту, который растерялся от маминых слов. Славик стоял у двери, не решаясь пройти дальше, пока все столпились на проходе.

— Это правда, Никитушка? — бабушка прижала руки и расплылась в улыбке. — Ты мой дорогой! А я смотрю: чего такой с утра? Что ж не сказал, думал, родная бабушка не поймет? Да мы все так любим Настю! Давно пора. А то живет с подружкой на съемной квартире, и ей житья нет, и ты, бедный, выдохся туда вечерами ездить. А тут и дом, и все свои, и на всем готовом.

Никита стоял, не зная, как лучше продолжить разговор.

— Да это еще не решено. Может, мы обедать пойдем? — ему было неловко стоять под общими взглядами и улыбками, осознавая, что придется их разочаровать.

— Конечно, идем! — мама сняла пальто и пошла мыть руки. Славик продвинулся вперед и начал старательно пыхтеть над шнурками.

— Это еще не точно, бабуль. Свое жилье все-таки хочется… Может, мы одни…

— Конечно, свое лучше. Эта-то квартира твоя. И комната у вас своя будет. Мы маму со Славиком в «детскую» переселим, а вас в спальню. Кровать купим или диван раскладной? Хотя места там много, чего вам на диване мучиться.

— Да я не знаю, ба, — Никита совсем растерялся, уже не понимая, где его мысли, где Настины, где бабушкины… — Может, снимать лучше…

— Да чем же это лучше?! Сам сказал: свое жилье хочется. Настя что ли хочет?

— Вроде того, — ему снова стало стыдно за вранье, но сказать по-другому не получилось. С другой стороны, это и правда была Настина идея. Как и сейчас с бабушкой, так и месяц назад в разговоре с Настей он и не заметил, как предложил ей жить вместе. Она что-то говорила про цветовые сочетания в доме, он как-то невнятно пошутил… и тут она вдруг расплакалась, что ему на нее плевать, и он и не любит ее вовсе, раз за два года не предложил жить вместе… Ни с чего как давай рыдать. Он и предложил. Потом они сразу помирились, и он удивлялся, почему раньше сам не додумался, ведь это так просто и логично — жить со своей девушкой вместе… — Мы пока еще не решили, бабуль. Снимать квартиру сейчас легко, можно найти недорого и к работе поближе.

— Ох, Никита… натаскались мы с дедом по казармам и съемным квартирам! И уж бывало и комната хорошая, и соседи замечательные, и жили дружно… но ничего не сравнится со своим жильем. Здесь каждый угол твой. Тепло хранит, воспоминания, и все здесь так, как хочется именно тебе. А в съемной квартире каждый шаг обдумай, даже стены пахнут чем-то чужим, лишний раз гвоздь не прибьешь — разрешение спрашивать нужно. А ведь это, Никитушка, очень важно, когда можешь сам решать. А что Настя хочет, так ей так и так вдали от своих жить. Но она просто пока не понимает: на тебя и приготовить, и постирать, и погладить, а она сама работает и учится вечерами. Когда все успевать будет? Вот и начнется у вас ругань. А тут еще и квартира съемная.

— Ну, это мы еще не решили. Мы пока обсуждаем…

— А чего обсуждать, если здесь твой дом. Все-таки мужчина должен решать, а ей придется и уступать иногда. Так она и строится — семья-то. — Бабушка принесла маме полотенце. — Ну, пойдемте обедать! Теперь столько всего надо обдумать! Славик, что ты все мнешься у двери, разделся, так иди за стол.

Славик неуклюже протиснулся за женщинами на кухню. Никита рассеянно захлопнул входную дверь и осмотрелся. Из его комнаты выглядывал край дивана с уютно свисающим пледом. Он остановился на пороге, пытаясь понять, что теперь делать.

Близнец

— Пошел на хрен! Я тебя с лестницы спущу!

— Мы на улице, дурень!

— Вон, я сказал!

— Олежка-сыроежка! Ты же знаешь, ничего ты мне не сделаешь. Мы ж родные люди.

— Вот и сделаю, урод! Я тебя… — Олег замахнулся огромным разбухшим кулаком. Спешащая навстречу девушка, пискнув, метнулась к дороге.

— Чего людей пугаешь, болван? Ой, ты глянь, как вылупилась на тебя — вот умора! — он начал гоготать во все горло, тыча пальцем в прохожую. — Ща глаза вывалятся от ужаса!

— Больной! — бросила девушка и засеменила на звонких каблуках по другой дорожке.

— Как она тебя, а? Получил?

— Пошел к черту! Я тебе отомщу! — злобно прошипел Олег.

— А чего ждать? Давай прямо сейчас? Как мужики! Ну же, давай! — он начал махать кулачками перед носом у Олега, ехидно посмеиваясь.

Олег старался не поднимать головы, он шел знакомым маршрутом, периодически громко сплевывая под ноги. Перед глазами мелькали грязные лужи, прилипшие жвачки, сморщенные окурки.

— Пройдемся по двору? Вон спиногрызы орут — давай распугаем! — он состроил уродливую гримасу. — Ну давай, весело будет! Помнишь, как в прошлый раз они разбежались по домам, как только мы подошли к площадке? А мамашки, мамашки-то! Своих слюнявых кривоножек подхватили и давай в коляски сажать! А те орут, не поймут, что такое!

Олег повернул за угол дома и двинулся к проспекту, прочь от стыдливых воспоминаний.

— Стой! Ты куда? Эй!

— Сам знаешь!

— В магазин?! Опять за старое! Давай лучше погуляем! Пожалуйста, я буду хорошо себя вести! А в магазине сейчас народу — туча! Все будут на тебя пялиться, а ты боишься!

— Ни хрена я не боюсь!

— Оле-е-ежка, я ведь по-хорошему прошу: не ходи в магазин. Я ж не отстану. Помнишь, как в прошлом месяце тебя охранники вытолкали? И милицией угрожали.

— Я те покажу! Только попробуй! Измочалю! — Олег не удержался и пнул ногой куда-то в воздух. Несколько соседских мужиков, пьющих у гаража, покосились на него и отвернулись.

— Мазила! — звонкий смешок забулькал истерическими переливами. — И не стыдно тебе так с родным братом! Тем более, я тебя младше!

Олег остановился у дверей магазина в нерешительности. Народ бесконечным потоком заходил внутрь, периодически задевая его. Безразличные толчки напомнили ему о метро. Голова начал кружиться, а подступающая тошнота уже заполняла горло. В метро он не был уже несколько лет. В последний раз пришлось выйти на остановку раньше, когда он заметил, что очкастая тетка начала нажимать кнопку связи с машинистом, косясь на него. И весь вагон смотрел, кучкуясь у выходов.

— Ну зачем тебе пить? Ты матери обещал бросить, — услышал Олег въедливый дотошный голос. Матери он, конечно, обещал, но она давно не верит. Навещает раз в неделю, принося частями его пособие по инвалидности. Боится, что пропьет сразу. Она не понимает. Не понимает, что не пить уже нельзя.

— Отвали, тогда и брошу!

— Родной мой, я тебя не оставлю. Мы ж близнецы! — ехидная улыбка озаряла его лицо.

— Оставишь, урод! Сам знаешь! — Олег заметил любопытные взгляды. Злость, смешиваясь со страхом, подкатывала, грозя разразиться новым приступом.

Он развернулся и помчался к светофору. Обратный отсчет зеленого света поторапливал. Вот и осталось два шага до серой палатки. Знакомый армянин скучающе смотрел из окошка.

— Две. Большие. Как обычно, — руки Олега судорожно выудили из карманов мятые купюры. Армянин неспешно исчез в глубине. Брат стоял, злобно скалясь.

Армянин вынырнул, поставив на прилавок две двухлитровые пластиковые бутылки. Не дожидаясь, пока продавец пересчитает деньги, Олег трясущимися руками отвинтил крышку и жадно приклеился к горлышку. Теплое пиво пенилось, ускользая струйками по его щетинистому подбородку.

Армянин брезгливо наблюдал:

— Может, заесть возьмешь? Хлеба возьмёшь?

Олег залпом выпил половину бутылки, громко выматерился от облегчения и посмотрел по сторонам.

— Ну что, урод, свалил?! Вали-вали, пока цел! — прокричал он куда-то вверх.

Армянин, качая головой, поспешил закрыть окно палатки. Олег озирался, скалясь гнилой улыбкой. Брата не было. Он пихнул в полуоторванный карман непочатую бутылку, а вторую крепко прижал к себе: пробка куда-то улетела.

Добравшись до подъезда, он взглянул на детскую площадку. Та гудела, смеялась, жила воскресной жизнью. Ему захотелось швырнуть туда бутылкой, чтобы всё вмиг утихло. Отвратительный детский визг эхом отдавался в голове. Несчастный случай… Он бы давно забыл, если б не они… Если б не их мерзкий крик. Он залпом влил в себя остатки пива, вторую бутыль он допьет дома. А когда протрезвеет, уже настанет вечер, и они замолчат, тогда можно будет и ночь как-нибудь протянуть.

Поднявшись к квартире, заплевывая лестницу, он завистливо замер возле соседской двери. Как бы хотел он жить в той квартире. Пусть и в однушке, но с окнами на проспект. Что угодно, лишь бы не слышать детский крик! Прошло уже больше двадцати лет, а эти звуки всё не смолкали. Если бы не этот крик тогда, он бы услышал и успел на помощь. Он бы спас брата. Он бы успел… Не он, так кто-то другой. Если б только кто-то услышал…

В квартире ему на миг привиделось, что брат тут. Он не сразу сообразил, что смотрит на свое отражение в зеркале. Они были абсолютно одинаковыми. Только шрам, который брат схлопотал в шесть лет, прыгая с крыши гаража, только эта маленькая полоска возле рта отличала их. Брат всегда был неугомонным, стремительным, все нёсся куда-то. Мать шутила, что если б первым в родах шел брат, то не понадобилось бы кесарево сечение. Это Олег никак не хотел рождаться. Он всегда тормозил. Он и тогда не пошел с братом к люкам. Струсил. Если бы пошел, ничего бы не случилось. А он остался на площадке иничего не услышал из-за неугомонного детского крика.

Олег стянул грязные ботинки и доплелся до окна… Он прислонил к стеклу фанерную доску, недавно найденную на помойке, притащил с дивана старые подушки и плед, поплотнее завалил подоконник и задернул шторы. В комнате стало тише. Сейчас ему плевать, но когда он начнет трезветь, крики заполнят квартиру, с издевкой разлетаясь эхом по углам. И тогда брат вернется. Сядет напротив и уставится брезгливо и жалостливо. А Олегу нечего будет сказать. Он и сам себя ненавидит. Он уродлив и убог в своем отражении. Брат выглядит лучше. Он выглядит так, как Олег лет пятнадцать назад, когда лекарства еще помогали. Интересно, если бы они не были близнецами, в каком бы облике приходил его брат? Тем десятилетним пацаном? Ведь фантазия не смогла бы додумать, каким он бы вырос, останься в живых. Но судьба посмеялась. Олег видел брата в своем отражении, знал все его черты.

Когда-то ему очень хорошо подобрали таблетки, и брат не приходил лет семь или восемь. Олег жил почти как нормальный подросток. Даже школу закончил на домашнем обучении. Он мог выходить на улицу один, только обходил стороной детские площадки. Теперь все эти психиатры нужны были лишь для продления инвалидности. Их лекарства больше не действуют. Брат уходит только тогда, когда Олег пьян. Он объяснял это безмозглым врачам на комиссии в психдиспансере. Они только качали головой и утешали мать.

Олег включил погромче телевизор, нашел какой-то ужастик и безразлично уставился в экран. Холод неотапливаемой квартиры затормаживал мысли. Ему бы только рассчитать вторую бутылку так, чтобы не протрезветь до вечера. А там и ночь.

Одиннадцать платьев

Рая провернула ключом, и дверцы старого дубового шкафа, слегка хрустнув от ветхости, отворились.

— Ты мой хороший. Чего, рассохся совсем? Э-эх, моложе меня, а вон как кряхтишь — не стыдно? Сейчас мы тебя проветрим, протрем и смажем. Ты еще поживешь, мой дорогой, послужишь. Вон, какой гладкий, — она ласково провела рукой по прохладной полированной поверхности.

Из шкафа пахло мандариновыми корочками, разложенными еще с осени от моли. Каждый год 31-го января Рая разбирала весь шкаф, тщательно перетряхивая белье, протирая каждую полку и вешалку, просматривая каждую вещь на предмет дырочек. Так делали ее бабушка и мама. Так могли бы делать ее дети.

Прямо перед ней рядком висели, отгороженные от других вешалок, несколько платьев. Когда отцу дали эту квартиру, Рае было двенадцать лет. Они переехали в ноябре, в середине учебного года. У нее не получалось привыкнуть к новой школе, друзей не нашлось, а из-за ее высокого роста ей все время хотелось куда-нибудь спрятаться. Родные понимали, как Рае тяжело, но отложить переезд было нельзя, а ездить на другой конец города в старую школу оказалось слишком долго. Как-то под Новый Год, увидев в очередной раз ее слезы, отец открыл шифоньер и достал большой сверток в грубой серой бумаге, перевязанный бечевкой:

— Держи, Раечка. Это тебе для поднятия боевого духа!

Отец и раньше старался побаловать ее, как младшую, но подарок такого размера бывал только на День Рождения! Она с предвкушением развязала бантик и развернула бумагу: новенькое бирюзовое шифоновое платье пахло счастьем. От восторга, она не могла вымолвить ни слова. Такой красоты не было не только в мамином гардеробе, но и вообще не встречалось ни у кого из ее знакомых! Рая бросилась целовать отца. На ее радостный визг из кухни пришла мама и с деланной сердитостью заворчала:

— Ты посмотри на него: не мог подождать две недели до праздника!

Рая танцевала по пустой комнате в обнимку с платьем. Его плиссированная юбочка кружилась каруселью. Ощущение волшебства переполняло до слез.

— Надевай, Раечка, конечно надевай! — улыбнулась мама. — Когда еще отец такую красоту достать сможет.

— Вот они, женщины! Только одно платье подарил, так они уже о новом рассуждают!

— Да что ты, папулечка! Ты можешь мне еще долго-долго ничего не покупать! Спасибо тебе преспасибо!!!

— Долго-долго — это конечно хорошо, но не обязательно. Руки-ноги есть, а трудящемуся человеку в нашей стране всегда работа найдется. Будут тебе еще платья!

— Ну-ну, наобещаешь еще дочери! А у нас из мебели один шифоньер!

— Вот и наш казначей вмешался! — папа с улыбкой приобнял мать. — Я и не говорю, что каждый год. Все купим, все будет. А раз в пятилетку я обещаю моей дочери самое красивое платье. Уж если они там на всю страну могут планировать, то на своих девочек и я смогу.

Платья действительно хватило на «долго-долго». Оно было длинно на целую ладонь, брали «на вырост». Мама заботливо подшила подол и каждый год отпускала по два сантиметра. Рая надевала платье всего несколько раз в году, только на самые важные праздники, и каждый раз все вокруг спешили расспросить родителей, где достали они своей дочке такую красоту.


Вслед за первым бирюзовым, Рая достала из шкафа шелковое коралловое платье с кружевным накладным воротничком. Этим летом она видела такие воротнички у молоденьких девушек. Удивительно, мода возвращается… Папа сдержал обещание: через пять лет он подарил ей это платье. Совсем взрослое, элегантное, с расшитым белым кружевом пояском. Мама в тот год совсем ослабла. Она лежала в комнате возле наряженной елки и любовалась на Раю: «Ты пока не надевай его никуда, впереди выпускной — будешь самой красивой!».

А через три месяца первого апреля мамы не стало. Ребята в школе с утра дурачились, отмечая День Дурака, а Рая вздыхала у окошка, с нетерпением ожидая, когда побежит после уроков в больницу и будет с мамой вместе шутить… На выпускной Рая конечно не пошла, да и в ближайшие полтора года не ходила ни на какие праздники. Настроения хватало лишь на вечернюю учебу и работу днем в лаборатории института. Платье она надела только на втором курсе, на свадьбу брата. Зря надела: весь вечер хотелось убежать в туалет и вдоволь наплакаться, вспоминая тот последний мамин Новый Год.

Вот и сейчас, слезы снова подступили, но это уже были слезы нежности и любви. Отболело. Рая неспешно вынимала свои сокровища: вот платье на окончание института. Бархатное, с коротким рукавом и широким поясом. Она тогда уже сама копила, откладывала с каждой получки. И когда на Новый Год отец подарил шкатулку для украшений, и не подумала напоминать ему про пятилетку. Но к ее удивлению, после удачной зимней сессии отец принес точно такой же, как десять лет назад, сверток:

— Раечка моя, самая умная! Вот держи, пусть хоть этот выпускной будет для тебя счастливым! Новая жизнь у тебя начинается! Трудовая, полноценная, радостная!

Отец, так искренне и полно умевший любить свою семью, страну, работу, всегда верил в достойную жизнь каждого трудящегося человека. Он успел уйти из жизни до того, как страна начала разваливаться, а трудящиеся люди перестали получать зарплаты. Он подарил ей четыре восхитительных платья. Конечно, ей покупали и другие платья, обычные, как у всех. Но раз в пять лет в гардеробе появлялась настоящая красота.

Последний папин подарок был перед Московской Олимпиадой. Рая раздобыла билет на легкую атлетику: выменяла у Людки из чертежного отдела на джинсы. Тогда она уже устроилась после института на ювелирный завод. Джинсы конечно было жаль, тем более, что у Раи они были одни, а у Людки несколько пар! Людкин брат работал каким-то чиновником в Министерстве, и ему билетов на Олимпиаду дали целую кучу. Свою сестру, как ни просили родители, он к себе пристраивать не хотел (глуповатая она была и очень болтливая), но регулярно откупался дорогими подарками. Тогда на заводе Людка чего только не выменяла за эти билеты, а себе оставила на закрытие, о котором потом еще несколько месяцев трещала в каждом перерыве.

Все равно Рая была счастлива: ее знакомые надеялись посмотреть олимпиаду только по телевизору, и то, если с работы будут отпускать. Ей и завидовали и наставляли, как завязать знакомство: в свои двадцать семь она все еще была не замужем. В марте папа подарил ей польское летнее платье: сверху белое в сиреневую мелкую клетку с непривычно глубоким декольте, а от пояса белое вразлет с сиреневой прострочкой на подоле. За столько лет Рая так и не смогла выведать, где и по чьему совету папа доставал ей такие модные и редкие наряды. На фоне советских девушек, неспешными потоками направлявшихся к стадиону, Рая заметно выделялась. На нее оборачивались, с интересом разглядывали, возможно принимая за иностранку. И вот она сидит где-то на галерке с армейским биноклем брата и разглядывает пеструю толпу зрителей: такие счастливые лица, белоснежные улыбки, вокруг иностранная речь, волшебные запахи духов, инопланетного вида фотоаппараты. К ее удивлению, женщины из Западной Европы, обозначавшие себя маленькими флажками Франции, Италии или Испании, в основном были одеты в тогда еще не известные в Союзе платья-сафари, достаточно унылой расцветки и по модели больше похожие на рабочую одежду. На стадион Рая смотрела редко: спорт ее никогда особо не интересовал.

— Извините, что отвлекаю, но разве на трибунах тоже кто-то бежит? — высокий мужской голос донесся откуда-то снизу. С переднего ряда на нее в упор смотрел смуглый молодой человек лет тридцати.

Рая покраснела, представив, как давно он на нее смотрит, а она водит биноклем по всей арене. Сколько ее не учили подруги, она совсем растерялась и не могла завязать беседу, только смущенно улыбнулась.

— Вот там, на девятой дорожке бежит мой друг. Ему нужна поддержка! — паренек говорил с сильным акцентом, дополняющим его образ волшебного принца.

— А я как раз туда смотрю. Я с удовольствием за него поболею!

— Не получится! — рассмеялся паренек, — там всего восемь дорожек! Это шутка!

Рая смутилась еще больше.

— Меня зовут Марко! — паренек, не обращая внимания на уставившихся на них соседей, продолжал кричать еще громче. — По-моему бег — это очень скучно! А у вас в городе есть что-то интересное?

— Да, конечно. У нас очень красивый город! Много интересных мест и памятников архитектуры, — Рая говорила, как по учебнику. Она впервые общалась с иностранцем. В Институте она видела индусов и африканцев, но ни разу к ним не подходила. Да и это было совсем другое.

— А я в Москве в первый раз, бывал только в Ленинграде. Меня зовут Марко! По-вашему Марк!

— А меня Рая, — наконец поняла она его намек.

— Рая? Как там? — он показал пальцем в небо, — очень красивое имя! Покажете мне город после бега?

Рая почувствовала, как залилась краской, опустила голову и только украдкой кивнула. Оставшиеся пару часов она сосредоточенно изучала все происходящее на стадионе, стараясь запомнить имена, дистанции и прочие детали, на всякий случай.

После соревнований Марко пригласил ее в кафе рядом с ареной. Прохладные залы, живая музыка, за столиками много иностранцев, и Рая вместе с другими счастливчиками! Хорошо, что не пожалела джинсы!

— А откуда вы знаете русский?

— О, я несколько лет жил в России! Четыре года учился в русской школе! Даже плохие слова выучил! Мой папа — он инженер, помогал строить фабрику в Тольятти. Мы там жили, но недолго, там сложно было со школой. Потом уехали с мамой в Ленинград, а папа к нам приезжал на выходные. Он строил фабрику автомобилей, у вас ее называют завод. Знаете у вас наши машины Фиат?

— Кажется, не слышала. У нас есть Волга, Жигули…

— Вот-вот, эти ваши Жигули — это наш Фиат-124!

— Правда? Странно, никогда бы не подумала.

— Его немного поменяли: у вас проходило много испытаний разных машин. И нужен был завод. Да это была грандиозная стройка! Уникальный проект! Весь завод создавали с нуля, тогда все детали везли из других стран! Папа очень много рассказывал смешных историй!

Марко так активно жестикулировал, что случайно толкнул бутылку с Пепси-колой: она покачнулась и со звоном упала на столик. Карамельная пена побежала сотнями пузырьков по стеклянной поверхности и мелкими водопадами потекла прямо на Раю. Мгновенно отскочив, она все-таки не смогла уберечь платье: бурое пятно на глазах разрасталось на белоснежном подоле.

— О, простите! Какой я неуклюжий! Я просто разволновался от вашей красоты!

— Не отстирается… — Рая почти готова была расплакаться.

— Не переживайте! Все будет хорошо! Как я мог расстроить такую потрясающую девушку!

Рая слышала его комплименты, но они ее только злили. Иностранец — это конечно редкость, но такое платье в Союзе — редкость не меньшая. Да и Марко уедет через несколько дней, оставив лишь приятные воспоминания, а платье — она успела его надеть только один раз, а рассчитывала блеснуть в нем еще на стольких праздниках!

— Вы так расстроились из-за этого пятна? Я обязательное куплю вам новое платье! Хотите — прямо сейчас?! Пойдемте, в любой магазин!

— В любом такого не купишь…

— Тогда мы купим еще лучше! Самое красивое!

Конечно же, Рая не повела Марко ни в какой магазин. Не только потому, что ей хотелось произвести впечатление человека воспитанного, но и потому что она прекрасно знала: хорошее платье в магазине не купишь. А объяснить это иностранцу невозможно. Следующие несколько дней Марко старался компенсировать свою оплошность: дарил цветы, катал на теплоходике и водил в кафе. Все было так красочно и легко. А потом пришло время прощаться. Они стояли в аэропорту, не зная, увидятся ли когда-то снова.

— Ты мне пожалуйста пиши! Давай не потеряемся. Приезжай ко мне на Рождество!

— Это немного сложно.

— Почему? Ты отмечаешь Рождество с родными?

— Нет, что ты, мы Рождество не отмечаем.

— Тогда что же? Лететь всего три часа до Рима, а там я тебя встречу и дальше на поезде!

— Сложно выехать. Для этого нужен повод.

— А я разве не повод? Это ты нашла повод отказаться. Я думал, нам с тобой хорошо?

— Марко, ты смешной! — она нежно держала его за руку, иногда боязливо озираясь. — Мне очень понравилось с тобой общаться. Нужен повод, чтобы разрешили выезд из страны. Ты же знаешь, у нас с этим сложно.

— Но у тебя очень важный повод: я должен купить тебе новое платье! Так им и скажи! — он широко улыбнулся и поцеловал ее прямо при всех.


В Италию она к нему так и не доехала, но их общение продолжилось в дружеской переписке на много лет. Пятно кстати не отстиралось, и на платье пришлось сделать кармашек. Сейчас Рая с улыбкой разглядывала эту «доработку», а тогда жарким летом 80-го она в отчаянии обегала ни один магазин тканей, чтобы найти лоскуток подходящего сиреневого цвета. Оно того стоило: платье до сих пор выглядело вполне свежо, а ведь она его носила несколько лет, бережно стирая детским мылом.

Марко сдержал свое обещание: он все-таки подарил ей платье, пусть и через десять лет. Замечательное, наверное самое роскошное из тех, которые ей дарили. Марко приехал в девяностом. Тогда Рая уже решила отказаться от идеи с пятилетками: слишком сложно стало доставать вещи в перестройку. Страна ждала перемен, все были и истощены и воодушевлены одновременно. Вот-вот должно было все наладиться, и Рая решила просто подождать, когда страна наконец заживет свободно и богато, каждый день обсуждая эту будущую новую жизнь с коллегами в перерывах.

К тому времени Марко уже был разведен и по выходным воспитывал сына. В письмах они рассказывали друг другу обо всех жизненных поворотах, и когда Марко выпала возможность приехать в Россию, он за два месяца начал писать Рае о том, как они будут проводить время.

Они сидели в каком-то ужасно дорогом ресторане. Как и много лет назад, здесь тоже слышна была иностранная речь и хорошая музыка. Марко не столько постарел, сколько стал более мужественным. Он был наголо выбрит, но это ему удивительно шло, подчеркивало элегантность. Голос его стал ниже и мелодичнее, хоть на этот раз они больше молчали, нежели говорили. Как будто и говорить было не о чем. Вроде и так все знали. Или, может быть, их жизни стали столь непохожими за эти десять лет… Рае казалось, что она выглядит и ощущает себя гораздо старше Марко. От этой мысли и всей этой странной роскоши, существовавшей в ее же стране, но где-то в параллельном закрытом для нее мире, она начинала стесняться и даже раздражаться. Как будто все это отвлекало ее и других от более важных событий, назревающих каждый день все сильнее. Скоро должно все поменяться. Так хотели все, в том числе и Рая. Так верили, этого ждали. И сейчас ей казалось, будто вся ее личная энергия должна быть направлена в помощь этой неведомой силе, которая изменит жизнь ее страны. Рая задумалась, как каждый человек своей верой и силой помогает сдвигать горизонты, строить совсем иную жизнь.

— Я снова предлагаю тебе приехать в Италию. Ты хочешь?

— Марко! Ты, как и десять лет назад, такой импульсивный! Мне очень приятно, но сейчас не лучший период для поездок. У нас в стране грядут глобальные перемены. Жизнь немного нестабильная. Такие вопросы нужно хорошо обдумать.

— На этот раз я много думал. Я предлагаю тебе приехать насовсем. Или хотя бы на месяц, чтобы присмотреться.

— К чему?

— Рая. Мы можем с тобой жить вместе. Мы много знаем друг о друге: характер, хобби, особенности работы, любимые вещи. Совместная жизнь — это не страсть, как я теперь уже понял. Это — взаимопонимание. Я много думал, Рая. Мне кажется, мы очень хорошо друг друга понимаем, чувствуем. Я постоянно практикую русский: у нас в компании много ваших эмигрантов. Как видишь, мы легко общаемся.

— Алекс, это конечно звучит заманчиво. Но что я там буду делать? Где я найду работу?

— Я достаточно зарабатываю, Рая. А в Италии женщина может не работать, и ее не будут осуждать.

— Дело не в осуждении, а в том, чем я буду заниматься?

— Чем? Ты будешь заниматься домом, своим мужчиной. Ты наверняка хорошо готовишь. У меня много родственников и друзей, они будут приходить к нам в гости. Ты будешь заниматься собой. Как все женщины: ходить в парикмахерскую и на массаж, покупать фрукты на базаре, что-нибудь шить, гулять с собакой.

— У тебя появилась собака? — Рая машинально поддерживала ход его беседы, как будто и не воспринимая всерьез столь внезапно обрушившееся на нее предложение.

— Нет, но я бы хотел. Я сам часто бываю в разъездах, ты же знаешь. Очень хочется приезжать домой, где тебя ждут. Ты понимаешь?

— Понимаю. Я бы хотела английского дога… Это такие высокие с острыми ушами, знаешь?

— Нет, большого — это неудобно. Ему нужно много места и он слишком много ест.

— Да, ты прав… — все это звучало так странно, как будто с киноэкрана. Еще несколько лет назад Рая фантазировала о том, как Марком предложит ей выйти замуж, как это будет волшебно, как он встанет на колено и откроет маленькую бархатную коробочку. Но сейчас это было не похоже на те ее фантазии. Как-то сухо или официально… Все-таки они такие разные… — Я не знаю, Марко…

— Я тебя не тороплю. Просто приезжай сначала хотя бы на две недели. Если нужно — я куплю тебе билет. А потом, если ты захочешь остаться, ты сможешь оформить себе документы. Очень много русских через него оформляют, как беженцы. У вас здесь действительно сейчас все очень сложно, этим можно воспользоваться, чтобы получить полит убежище. Подумай, у нас есть время. Но все-таки мне бы не хотелось затягивать, я устал жить один.

Целую неделю они ходили вечерами гулять, потом ехали на ночь к нему в гостиницу, скудный интерьер которой возмущал Марко. Рая стеснялась привести его к себе в еще более скудно обставленную квартиру.

На прощание Марко вручил ей бордовую коробку с золотой лентой:

— Я хочу, чтобы ты прилетела ко мне в этом платье. В аэропорту все будут смотреть только на тебя…

Это платье Рая помнила хорошо, хотя не разу его не надела. Желтое с золотыми нитями, струящееся почти до самого пола. Платье даже пахло чем-то заграничным, сейчас уже и не вспомнить точно. Она его «съела». Вскоре после отъезда Марко Раин завод вместе с лабораторией закрыли, а через пару месяцев сотрудники перестали строить иллюзии, что кто-то о них позаботится. Рая обнаружила, что ее профессия новой стране вовсе не нужна. Более того, ее образование тоже оказалось невостребованным. Стране нужны были продавцы, вышибалы, официанты, бандиты. Первые полгода получалось протянуть на сбережениях. А потом пришлось продать платье. Оно прокормило Раю еще добрых три месяца, хотя и очень скромно. Но за это время удалось устроиться учителем в школу. Зарплата конечно мизерная, но хотя бы какая-то. Рая не очень понимала, как работать с детьми, первое время переживала, но на фоне общего хаоса в стране ее внутренние сомнения не были заметны. Дети быстро к ней привыкли, а через год начали появляться частные ученики, планировавшие покорять медицинские ВУЗы.

Что же касается Марко… Во всей кутерьме и страхе девяностых, тот разговор превратился для Раи в какую-то добрую сказку. Очень старую, почти забытую. Марко напоминал о себе письмами и фотографиями. Но каждый раз, перечитывая их, все сложнее ей было представить себя бесцельно расхаживающей по солнечным улицам или лежащей на диване в ожидании своего мужчины. О чем им говорить? Чем заниматься вечерами в его маленьком городочке? Что делать целыми днями, когда он будет в командировке? Да и можно ли всю жизнь поменять теперь…Она все откладывала и откладывала решение. Ведь он все-таки слишком «чужой», чтобы стать близким человеком. А Марко спустя пару лет снова женился, потом через четыре года развелся, все также продолжая ее звать в Италию, хоть и с меньшей настойчивостью.

О продаже золотого платья Рая не жалела: как будто и не для нее оно было, про какую-то другую жизнь. А о Марко намного лучше напоминало то самое, олимпиадное. Рядом с ним в шкафу висели два самых невзрачных «экспоната». Первый — подарок брата в 85-ом. После смерти отца он хотел продолжить традицию и привез из Латвии что-то вроде сарафана. Со вкусом у брата было намного хуже, чем у папы, но сама забота очень трогала, и Рая надевала подарок для простых выходов в магазин, но все-таки сохранила. А второй экспонат она купила сама в 95-ом. Денег заранее не накопила, потому и платье пришлось купить достаточно простое. Хотя для школьных праздников оно было в самый раз. После этого Рая решила обязательно откладывать с каждой зарплаты по чуть-чуть.

И вот в 2000-ом, Рая со старшими классами поехала в Чехию. Там девчонки конечно же выведали у любимой учительницы про ее коллекцию. Платье подбирали со всеми девочками группы. Ученицы приносили ей в примерочную лучшие варианты, а потом Рая, смущаясь от такого внимания, выходила к ним, как на подиум, и терпеливо слушала комментарии судей. Наряд выбирали два дня, казалось, обошли все магазинчики Праги. Раю до слез трогало такое внимание. Остановились на серебряном вечернем платье с рукавом три четверти. Под давлением своих учениц пришлось разориться и на туфли. Рая вздыхала, что и носить эту красоту некуда, на что девчонки шутливо обижались: дескать, их выпускной как будто не повод для такого наряда.

В школе слух о ее традиции платьев-пятилеток быстро долетел до учительской. Да и наряд из Чехии пришлось показать — так активно девочки болтали о совместной покупке. На выпускном вечере платье действительно смотрелось шикарно. «Рая Максимовна, да от вас глаз не оторвать!» — слышала она от многих. Тем теплее ей было, что эту вещь выбирали ее ученики.

А спустя три года с некоторым опережением пятилетки на ее юбилей коллеги преподнесли сюрприз — платье в стиле индийского сари удивительного незабудкового цвета. На такое она сама бы не рискнула и посмотреть! Не по-возрасту оно казалось, да и какое-то сказочное. Даже сейчас она доставала его с каким-то особым трепетом, но вдруг на плече заметила зацепку.

— Э-эх! Это все, небось, ты, старый скрипуч! Об твои петли наверное задела. Придется вправлять. Шелк-то, вон какой, нежный, как бы следов не осталось.

Рая бережно отложила сари на кресло и потянулась к последней вешалке. На ней висело приятное сиреневое платье в мелкий серебристый цветок. Красивое. Но совсем бессюжетное. Рая смотрела на него и не могла вспомнить ничего примечательного, чтобы сопровождало ее покупку или вообще тот ее 2010-ый год. Вроде бы и деньги отложены были, вроде и выбирала долго. А вот вспомнить и нечего…

Шкаф был разобран и протерт, петли смазаны, зацепка успешно спрятана. Рая принесла с кухни чайник, чашку и коробочку с безе, расставила все на столике, села в мягкое кресло и включила телевизор. Голубой Огонек уже начался.

— Ну, вот и год прошел. В понедельник магазины откроются, надо будет сходить примерить то кружевное с накидкой.

Раздел: Мальчики

Клад

— Слышь, пацан, что за барахло у тебя?

— Дяденька, купите тюльпаны! Красивые какие! Жене подарите!

— Где нарвал-то?

— Да в парке, далеко отсюда! Там много!

— И почем продаешь?

— 100 рублей за штуку!

— Ну ты борзый! Вон в цветочном — 50.

— Мне деньги нужны, очень!

— Так у родаков попроси.

— Нету…

— Денег нет?

— Родителей нет. Бабушка нас с сестрой воспитывает. Мамка умерла зимой, а отца я не знаю.

— Ну и че, бабка тебя сюда послала? Или на сигареты деньги стреляешь?

— Нет, я не курю! Бабушка не знает. Она в больницу попала, старая уже.

— На лекарства что ли ей? Сколько надо?

— Да нет. На Крещение. Сестренке.

— А это зачем?

— Если бабушка умрет, нас с сестрой в детский дом сдадут. Сказали, что в разные, она маленькая совсем, а мне уже десять лет! А там в детдоме чего только не творят! Кто за нее заступится, если меня рядом не будет? Только Бог! А она не крещеная. Раз не крещеная — то и не заступится!

— М-м, это тебе кто сказал?

— Бабушка сказала, что когда родителей нет, только Бог заступится, никому другому верить нельзя. Меня крестили маленьким, а сестру так и не успели. А вот теперь вдруг бабушка умереть может. Нужно обязательно крестить, пока нас не забрали. Соседка говорит, она дня три присмотрит за сестрой, а потом уже не сможет, надо будет в приют звонить.

Мужчина посмотрел на Витьку, на его тюльпаны.

— Мороженого может хочешь?

— Не хочу. Мне деньги нужно заработать.

Мужчина постоял некоторое время, как будто оценивая Витькин товар.

— Пойдем, отойдем что ли, где потенистей, куплю парочку.

Витька, воодушевленный мыслями о первых деньгах, помчался в сторону сквера. Мужчина неспешно пошел за ним.

— А мамка у тебя от чего умерла?

— Не знаю, бабушка говорит, уколы какие-то плохие делала и умерла. Кто-то подсунул плохие лекарства.

Мужчина хмыкнул и пробежал взглядом по Витьке.

— Да, уколы нынче часто плохие. Тебе не колола она свои уколы?

— Да нет, я же не болел. А мама много болела. Ей все время было плохо, она лежала белая-белая и тряслась. Только уколы и помогали… — Витька переминался с ноги на ногу, не решаясь уже попросить денег за цветы. Времени оставалось мало. — А вам какие дать: желтые или красные?

Мужчина помолчал немного. Потом как-то недовольно сморщился.

— Что-то они совсем хилые у тебя. Слушай, а ты по-другому заработать не хочешь?

— Да нигде не берут! Я уже просился и в кафе, и газетами торговать. Говорят я для такого слишком маленький! Только с четырнадцати лет работать можно, иначе полиция поймает.

— Есть у меня работенка, для которой ты в самый раз подойдешь. И полиция таких не ловит… Хочешь?

— Хочу, конечно! На мойке что ли?

— Нет, у нас интереснее. Тебя как звать-то?

— Витек!

— Ты, Витек, клады когда-нибудь искал?

— Ну да, — радость Витьки поугасла. Времени на клады у него не оставалось. — Только вон в фонтане проще монеток набрать, чем клад найти.

— Это верно. Но у нас работа наоборот: клады прятать, чтобы потом другие находили, понимаешь?

— Понимаю! — Витька не очень понимал, но хотел сойти за взрослого, вдруг и правда работу предложит. Да еще такую интересную.

— В общем, давай через полчаса подходи вон в ту цветочную палатку через дорогу. Там скажешь, что от дяди Миши.

— А при чем тут клад?

— Там тебе дадут клад. Ничего интересного: маленький пакетик, семена. Вот тебе их нужно будет спрятать. Тебе скажут, куда.

— И все?

— И все. Если справишься — получишь 100 рублей. Для первого раза. А потом получишь еще клад, и за него уже сможешь получить больше. Чем больше кладов спрячешь, тем больше заработаешь.

— А не обманите?

Мужчина улыбнулся и потрепал Витьку по голове.

— Вот, вижу умный, правильно, что интересуешься. Тюльпаны мне твои не нужны, но я дам тебе сто рублей, чтобы ты был уверен, что не обману.

— Просто так?

— Просто так. Я же тоже надеюсь, что ты не обманешь и спрячешь клад правильно. Потом вернешься к палатке, тебе там отдадут твои заработанные сто рублей.

Витька выжидательно смотрел на мужчину.

— А можно сразу несколько взять, чтобы больше заработать?

— А ты, малый, не промах! — мужчина хмыкнул и достал из кармана сотню. — Давай для начала с первым справишься, а я посмотрю, на что ты способен. Вот, держи. Только уговор: никому об этом не говорить, понял?

— Понял! Это ж клад!

— Вот-вот. Этот клад очень нужен определенным людям. Но другие могут тоже захотеть его получить. За просто так. — Мужчина протянул сотню и улыбнулся. — Не забудь, подходи через час к палатке со своими тюльпанами.

Витька с нетерпением ждал дядю Мишу. Работа оказалась ерундовой. Он спрятал малюсенький сверток за трубой дома в соседнем дворе. Все, как сказали в цветочном. Его не обманули, сто рублей дали. Но следующий клад сказали, даст дядя Миша. И вот теперь он ждал.

Витька уже посчитал, сколько кладов ему надо спрятать, чтобы хватило на Крещение. Он представлял, как придет с гордостью в церковь, покажет деньги, и та вредная бабка запишет сестренку. Он вспомнил, как прогнала она его утром… Витька долго стоял при входе, не зная, к кому обратиться в пустом и тихом пространстве церкви. А потом увидел бабульку, которая гасила и выбрасывала свечки. Она сказала, что Крещение — это тоже работа, и за нее надо платить. На Витькины объяснения, что денег нет, она начала подталкивать его к выходу — «чтобы не шумел в приличном месте».

Дядя Миша подошел, когда уже начало темнеть. Он издалека увидел Витьку и махнул ему головой, показывая в сторону подземного перехода. Витька помчался вслед.

— Ну что, малой — молодец! Проверили, сказали, ты отлично справился.

— А кто проверил? Уже нашли клад?!

— Да, нашли! Все правильно спрятал.

Витька немного растерялся. Он не понимал, зачем кому-то рассказали, где спрятан клад, чтобы его так быстро нашли. Но дядя Миша был вроде доволен.

— А еще дадите?

— Дам. Но не здесь. Сейчас зайдем в метро. Держи проездной. Зайдешь со мной в один вагон, но сядь подальше, чтобы никто не знал, что мы вместе. Понял?

— Понял! А то следить будут?

— Вот-вот. Игра такая. Следить будут. Выйдем через четыре остановки на конечной. Там тоже будет палатка с цветами. Я уйду по делам, а ты к ним подойдешь, они дадут тебе сразу два клада и два места, где спрятать. Справишься — получишь еще 250 рублей.

— Справлюсь! А можно сразу много кладов?

— Сразу нельзя. Ты можешь забыть, где прятать, и пропадет товар. Семена то есть.

— А они дорогие?

— Конечно! Так что если ты вдруг потеряешь или не там спрячешь, придется тебе за них самому платить или отрабатывать. Пакетик — четыреста рублей. У нас с этим строго! А то бабушке твоей придется отдавать.

— Понял! Нет, я не напутаю ничего. Пойдемте скорее, может, успею еще больше спрятать!

— Может и успеешь. Но не забудь: если кто спросит, ты меня не знаешь. Просто играешь с мальчишками, прячешь клад, кто дал — не знаю, сам нашел. Понял?

— Да понял-понял! Я все сделаю!

— Ну, вперед. Да, и в том цветочном скажешь, что ты от Стаса.


Витька счастливый шел домой. В кармане у него лежали семьсот рублей. Он почти не устал. Только с одним кладом оказалось сложно: сказали закопать возле дерева и сверху прикрыть камнем. А совка с собой не было. Земля из-за жары была сухая, пришлось ковырять ее пальцами. Он посчитал, что за два дня соберет всю сумму. А если вдруг повезет, то и за завтра.

Бабушка говорила, что в случае беды, им с сестрой надо идти в церковь: «Там никого не бросят. Бог всех, кто к нему приходит, любит и оберегает». Теперь Витька был доволен. Он заработает столько, чтобы и сестренку Бог полюбил.

В хорошие руки

— Уважаемые члены комиссии! Начнём, наконец!

Гомон собравшихся в большой комнате начал стихать. В раскрытые окна ни ветерка, только крики детворы со спортплощадки.

— Рыжик, давай же, съезжай! — веснушчатый мальчишка, упираясь в перила, пытался столкнуть растерянного пса с горки.

— Сам ты — Рыжик! А он — Мустанг! Муста-а-а-анг, иди ко мне, ну давай, ну скатись, тебе понравится! — девчушка лет восьми приманивала собаку у подножия горки, изображая, что в руках у неё есть что-то вкусное.

— Такого имени вообще нет, не выдумывай! Ну давай, я сразу за тобой съеду, это не страшно! — мальчишка погладил пса по холке.

— Если хочешь знать — есть такое имя! И он на него отзывается! Давай, толкни сильнее! — она застучала по горке, отвлекая собаку. Мальчик выпрямился, пёс воспользовался моментом и, проскочив под его рукой, неуклюже заскакал вниз по ступенькам лестницы.

— Не удалось причинить добро! — засмеялся молодой парень, повернувшись от окна к стоящей рядом девушке. Его рубашка прилипла к спине от пота. Девушка коснулась его плеча и улыбнулась в ответ.

— Аня, хватит кокетничать! Работать надо! — нарочито громко объявила председательница, тётка лет пятидесяти с бородавкой на брови.

Девушка смущённо порскнула за столик секретаря.

— И вы, Игорь Алексеевич, присядьте тоже, — довольная эффектом, продолжила чиновница. — Мы подбирали время, в том числе и под вас, поэтому затягивать не будем. Что у нас сегодня?

— У нас Саша Савельев… — на столике суетливо зашуршали листы. — Саше десять. На право опеки подал дед, Виктор Анатольевич Савельев. Его старшая дочь, мать мальчика, покончила с собой в пьяной горячке. Там история такая: не рассчитала — хотела напугать, но оступилась и выпала с двенадцатого этажа. То есть, это как бы не суицид, а несчастный случай. После чего над мальчиком взяла опеку тётка, младшая сестра погибшей, тоже пьющая. Через три года она умерла…

— Это всё мы уже знаем, что там по факту: отдавать — не отдавать, давайте порасторопней. Что с документами?

— Да-да, Татьяна Михайловна, я просто подумала… у нас же тут приглашённые специалисты, чтобы они тоже были в курсе дела.

— Специалистам все эти детали ни к чему. Игорь Алексеевич — психолог, а не следователь.

“Психолог? А это ещё зачем? — Саша с тревогой поднял глаза. — Ребята в приюте говорили, что эти психологи всегда что-нибудь навыспрашивают, а потом в психушку сдадут!”

— А Александра Ильинична из детской комнаты полиции, — с раздражением продолжала тётка, — нужна нам, чтобы подтвердить положительную характеристику на подростка. Чтобы дедушка знал, что мальчика мы отдаём вполне нормального, на учёте не состоящего, и ответственность опекуна перед государством — сохранить такой статус ребёнка, — на этой фразе тётка перевела недовольный взгляд с тощей девушки на Сашу с дедом.

“Взгляд у неё неприятный. Раньше ласково говорила, обещала, что в обиду не даст, что у него всё в жизни будет хорошо. А теперь пугает. Психолог, полиция… Сандалии дурацкие, ступни от пота скользят, теперь мозоль натрут”.

— Так, значит, вы, Виктор Анатольевич, решили забрать Сашу к себе? — тётка выразительно посмотрела на деда поверх очков.

— Ну да, вон документы, — дед кивнул головой в сторону шуршащей бумажками секретарши.

— Да-да, мы уже ознакомились. А почему?

— Чего “почему”? — нахмурился дед.

“Зачем она вопросы задаёт? Раз решил, так чего тянуть. Вдруг он передумает и уйдёт!” — Саша сидел, скрестив пальцы. Он загадал, что если так просидит до самого конца, то его обязательно отдадут деду, а если не сможет, всё пропало. Так уже было в шесть лет. Он попросил у Деда Мороза полицейскую машину с сиреной. Он хотел запускать её на кухню, когда мать и тётка будут ругаться, надеясь, что звук сирены заставит их замолчать. Тогда он загадал, что, если по дороге домой наступит на все чёрточки между плитками тротуара, то желание точно сбудется.

На пути дворник расчищал снег. Саша хотел переждать, но мать была не в духе и, резко дёрнув его за руку, потащила к подъезду. Машины он так и не получил. В тот Новый год он вообще ничего не получил. Утром 1 января мать сказала, что он плохой мальчик, и Дед Мороз ничего ему не принёс. До самого вечера он ещё надеялся на подарок. А вечером, протрезвев, мать подошла к нему и, погладив по голове, сказала, что Деда Мороза нет. “Ты теперь взрослый, Сашенька. А это сказки для детей. Просто родители покупают деткам подарки и кладут под ёлочку. И я тебе так клала. А в этом году у мамочки денежек нет, ты же знаешь. Мамочка тебя любит. Но теперь давай без подарков”. Следующей зимой за неделю до Нового года мать умерла. Подарков он больше не получал.

— Почему вы решили взять Сашу к себе именно сейчас? Почему не раньше?

— Так мать у него была и тётка, — дед достал из кармана вибрирующий телефон и посмотрел на экран.

— Ну, у матери были проблемы с употреблением алкоголя. Мальчик рос в некомфортной обстановке, почему раньше не забрали? — с напором продолжала председательница.

— А я с ними не общался.

— Из-за того, что они пили?

Он нажал клавишу и убрал телефон в карман. Тётка замолчала, дед стоял спокойно. Саша решил, что надо обязательно сказать что-то хорошее о нём. Но ничего кроме давно подаренного самосвала вспомнить не мог.

— Он мне подарки давал, дедушка мой! — зачастил Саша высоким ломким голосом. — Самосвал! Кузов поднимался.

— Ну вот видишь, — председательница мельком глянула на Сашу, попытавшись изобразить улыбку. И уже обращаясь к деду, жёстко спросила: — Вы не могли бы уточнить, по какой причине перестали общаться? Мы должны представлять, какова ситуация. Поймите правильно, родственников больше у Саши нет. Вас-то разыскали с трудом только через месяц после смерти Сашиной тёти.

— Если отдавать не хотите, — проворчал дед, — так и скажите…

— Нет-нет, вы не поняли. Ребёнок государственный. Есть определённые нормативы ведения дел. Никто же не хочет, чтобы потом Сашу у вас забрали, решив, что вы не подходите.

— А чего забирать-то? Ну если

им надо, пускай делают, как знают, — дед засунул руки в карманы и начал раскачиваться. Саша испугался, что, качнувшись в очередной раз, он пойдёт к выходу.

— Виктор Анатольевич, вы не раздражайтесь. Это формальные требования. Мы обязаны собрать информацию. Собственно, даже если соврёте — мы и проверить-то не сможем! — примирительно продолжила тётка. — Спросить больше не у кого.

— А чего мне врать? — снова насупился дед. — Я и не врал никогда. Как забрюхатела она, так и ушёл.

— Кто, простите?

— Да Маша, кто ж ещё, старшая. Забеременела она в шестнадцать. Я ей: “Иди избавляйся, дура!”. А она: “Рожать буду!”. Ну я и рявкнул, мол, не позволю. Сам к врачу отвезу, позорище такое! А тут мать её нашла повод заступаться: грех это, грех!

— То есть вы были против того, чтобы дочь родила?

— А вы бы дали своей родить в шестнадцать? Школу даже не закончила! Впереди экзамены, институт, или техникум хотя бы. “Всю жизнь изломаешь!” — говорю.

Дед сильно покраснел. Саше стало его жаль. Он не знал про эту историю.

— Конечно, вы переживали за дочь…

— Говорил жене: я с таким срамом жить не стану! Да и кому он нужен будет — ребёнок этот безродный?! Но нет, кто ж меня послушал! А результат? — дед вытянул руку и начал загибать пальцы. — Я из семьи ушёл, жена через три года померла, дочь сама спилась, да ещё и сестру споила! И вот, — дед ткнул пальцем в сторону внука, — сидит: кому он теперь нужен?

Слова деда не сразу дошли до сознания Саши. Так, значит, он ушёл… из-за него?!

— Ну что вы, нам каждый ребёнок нужен! — приторный голос председательницы вывел Сашу из забытья.

— Да не придирайтесь к словам! — раздражённо махнул рукой дед. — Вы же понимаете, о чём я. Что у него теперь — ни дома, ни родителей, ни жизни нормальной.

— Ну, у него есть вы, раз решили забрать…

Психолог при этих словах выразительно хмыкнул.

“Чего ты лыбишься, — разозлился на него Саша, — как будто что смешное говорят! Лезут все не в своё дело”

— Да, чего он по приютам мотаться будет, — уже спокойнее произнёс дед.

— Ну, почему мотаться, — приосанилась председательница. — Государство устраивает сирот, предоставляет хорошие условия. Но вы родной человек, будете заботиться с душой.

— Вырастим как-нибудь.

— Трудностей не боитесь? Подростковый возраст всё-таки, нелёгкие времена мальчик пережил.

“Нелёгкие. Тебе спасибо! — ехидно подумал Саша. — Сразу ты мне не понравилась, ещё тогда, когда решали про приют. Наобещала всякого: ты там всего на пару неделек, там будет хорошо, друзья появятся, в цирк сводят, в театр, на экскурсии…”

В первую ночь, в туалете его обступили мальчишки. Он попытался спрятаться в кабинке, но все щеколды были давно выбиты, и ребята с гоготом начали его лупить. Так происходило со всеми новичками. Саша тогда не знал, что первая драка — это как проверка, после неё всем станет ясно, чего ты стоишь… На весь следующий месяц — самый ужасный месяц в его жизни — за ним закрепилась репутация лузера. Он пытался жаловаться, но становилось хуже. Правда, уже не били. Мстили по-другому: наливали воду в кровать, могли и помочиться. Саша терпел, надеясь только на то, что скоро заберут. А теперь… Детский дом? Да он ничем от приюта не отличается: народ там такой же, и лупят так же…

При воспоминании о драках всё внутри съёжилось. Обрывки беседы с трудом доходили до него.

— У меня всё есть, вон список документов: квартира двухкомнатная, машина наша, зарплата нормальная, можете проверить, на еду хватит.

— Да-да, вы молодец, все документы в порядке. Вы же опеку захотели оформлять, а не усыновление, — значит, государство будет выплачивать на Сашу пособие, льготы предоставит…

— Пособие сейчас оформлять будем, или отдельно приходить?

— Ну вы погодите, — улыбка неловкости скользнула по лицу. — Мы сначала должны решить, остаётся ли Саша у вас или нет.

— А что, в детский дом его что ли решили?

Саша вздрогнул. Если в детдом — сбежит, он уже решил. Ему Костик рассказывал, как потом устроиться. В приюте Костик появлялся раз в три месяца. Он был вроде как сам по себе, пацаны его не трогали, потому что знали, что у Костика в друзьях ворыКазанского вокзала. А в тюрьме его батя — выйдет, всем отомстит. Костик приходил в приют сам, получал полный комплект одежды, обуви, немного отъедался и отдыхал от своей воровской жизни и через месяц уходил снова. Он именно уходил, неспешно, обдуманно, загодя аккуратно сложив всё положенное государством добро. Вещи он тут же продавал, спуская получку на игровые автоматы. А потом жил и “работал” на вокзале, пока снова не тянуло в тепло.

— Да нет, нам бы не хотелось, естественно.

Саша испугался, что из-за своих воспоминаний пропустил что-то важное, и не мог понять, чего именно тётке “не хотелось бы”. В какой-то момент он перестал понимать, чего теперь бояться. В детский дом? Нет, туда точно нет… Дед?..

“Да отвяжитесь, наконец, от меня! Все, все! — Незнакомая прежде ярость ударила ему в голову. — Тётка, ишь, заботу изображает: “Нам каждый ребёнок нужен”, а ведь ей на него плевать, Саша это сразу понял. И дед не лучше! За столько лет даже не поинтересовался, как там внучек. Другим подарки к каждому празднику. А ему — за всё это время — самосвал: дверки не открываются, огонёчки не зажигаются… Один проживу! с Костиком на вокзале!”

Саша будто заглянул в бездомовную пугающую неизвестность. Ему стало так жалко себя. Ожесточение схлынуло. Он растерянно прислушивался к разговору взрослых.

— Мы здесь за тем и собрались, чтобы решить вопрос об опеке, — председательница напряжённо оглядела присутствующих. — Уважаемые члены комиссии, есть ли у вас вопросы?

Судя по скучающим лицам, вопросов не было.

— Ну, вы тогда подождите в коридоре, а мы обсудим и вам скажем.

— Сейчас скажете? А то мне ещё на работу сегодня надо заехать.

— Да-да, мы сегодня примем решение. Вы пока можете пойти передохнуть.


Как только дверь прикрыли, дед начал отзваниваться на работу, что-то раздражённо объясняя. Саша проводил его взглядом до лестницы и прильнул к щели, оставленной для сквозняка.

— Ну что, я так понимаю, будем отдавать? — после выхода деда с внуком все зашевелились, кто-то снимал пиджак, кто-то жадно пил уже нагревшуюся воду. — Проблем с документами, я так понимаю, нет, Ольга Анатольевна?

— Нет, он всё принёс. По доходу всё нормально, квартира на него оформлена, никто больше не прописан. Мальчику по исполнении восемнадцати лет предоставлять жильё не нужно, за ним будет числиться эта жилплощадь.

— Хорошо, меньше инстанций, меньше бумаг. А остальные — что скажете? Вроде дед нормальный?

— Да вообще-то по нему не поймёшь, — откашлялся окончательно взмокший Игорь Алексеевич. — Может, нам надо побольше о нём узнать, пригласить их на наши тренинги или консультации, а там и решать?

— Вот вы, психологи, молодцы какие! — взъелась председательница. — И куда ж мы его должны деть, пока они к вам ходить будут? Сейчас конец мая, если не отдать деду, то нужно Сашу в приют или детский дом пристраивать. А они все с июня разъезжаются по лагерям. Ему нужно будет срочно путёвку с кем-то оформлять. Вы представляете себе, как на государственного ребёнка оформить путёвку за неделю? Это гонка невозможная: ходить, выпрашивать, выбивать — списки-то все оформляются чуть ли не с зимы. А если не возьмут — тогда в инфекционную больницу придётся, сидеть мальчику как минимум месяц, если на июль смогут пристроить! Вы считаете, это лучше будет?

— Да не то что бы… — уже с меньшей уверенностью продолжил психолог. — Может, обязать их походить к нам в ближайшие месяцы. Не понятно, где раньше-то дед был, почему вдруг объявился? Восемь лет с семьёй не общался, не интересовался никем, а теперь вдруг решил мальчика взять. Опека подразумевает приличное финансирование от государства, тоже настораживает. Всё-таки не котёнка отдаём…

— При чём тут котята? Вы один тут озабочены судьбой ребёнка? Мы все ищем наилучший вариант для мальчика. Мало ли какие споры в семьях могут быть. Дочери алкоголички, вот и не хотел общаться, что тут непонятного! Вам нужны консультации, чтобы это узнать? Человек в будни работает, вот лично вы готовы по выходным с ними заниматься?

— По выходным не хотелось бы… Ну, давайте хотя бы предложим?

— Конечно, предложим, посоветуем, проконсультируем. Всё как обычно, приложим максимум усилий!

— Да, как обычно… — ухмыльнулся психолог.

— Вы хотите что-то конкретное предложить, Игорь Алексеевич? — голос зазвучал озлобленно.

— Нет, конкретного пока ничего, надо подумать…

— У нас нет времени думать! — оборвала председательница. — Мы должны принять решение сейчас. Пригласите их, пожалуйста!


…Вошли. Мысли в голове у Саши кружились, он не знал, за какую ухватиться.

— Виктор Анатольевич, на сегодняшний момент комиссия решила передать вам право опеки. Поздравляю! — она активно изображала улыбку. — Вы вполне подходите по всем параметрам. Мы надеемся, что у вас всё получится. Документы будут оформлять некоторое время, так что вам ещё придётся к нам приехать, но уж такова система.

— Долго ещё надо-то будет? — дед методично укладывал в папку бумаги. — Чтоб с работы отпускали, нужно договариваться.

— Да-да, мы понимаем. Вся процедура займёт около месяца. Но забрать Сашу вы можете уже сейчас!

— Месяц, ладно. Понял, забираю.

— Мы бы хотели вам рекомендовать занятия у психолога.

— Это зачем? Он же нормальный вроде, — буркнул дед, постукивая листами по столу, чтобы стопка была ровнее.

— Это для вас обоих, чтобы лучше привыкнуть друг к другу, всё-таки давно не общались, могут быть конфликты…

— А без этого никак? — он перестал складывать бумаги и удивлённо посмотрел на председательницу. — Работа у меня.

— Ну, не то, чтобы никак! — заторопилась та, как будто тоже переживая, что дед передумает. — Это наши рекомендации. Может, позже, в июле.

— Нет, в июле у меня отпуск. Мы на дачу поедем к моему другу, — бумаги отправились в портфель.

— А, ну на дачу — это замечательно. Отдохнёте на свежем воздухе. Ну что, Саш, я же говорила тебе: всё будет хорошо! Ты-то рад?

Саша молча глядел в пол — в приюте это вошло у него в привычку. Он хотел было взглянуть на тётку, но никак не мог поднять глаза. Почувствовав, что на него смотрят и ждут ответа, он едва заметно кивнул.

— Что ж, тогда всего вам хорошего. Остальные бумаги вам сейчас передадут в 102-м кабинете. Удачи!


Когда они вышли на улицу, начинало темнеть. Собиравшиеся всю неделю тучи, казалось, готовы были вот-вот затушить раскалённый асфальт. Мамочки спешили увести детей с площадки и собирали разбросанные игрушки, пока разгорячённая детвора пыталась наиграться впрок.

Рыжий пёс бродил по площадке, провожая взглядом убегающих ребят.

— Рыжик, Рыжик, на, чё дам! — закричал ему Саша. Пёс подбежал к незнакомому мальчишке, как будто знал его целую вечность. Саше вдруг захотелось уткнуться в эту длинную пушистую шерсть, почувствовать тёплое прикосновение, мокрый нос… Пёс улыбнулся открытой пастью, обнюхал протянутую руку.

— Нечего дразнить собаку, если у тебя ничего нет, — нахмурился дед.

— Да я просто погладить хотел! — Саша присел было на корточки, чтобы потрепать пса, но остановился и перевёл глаза на деда, боясь его неодобрения. Только теперь он понял, что совсем не знает этого человека. Не знает, что можно делать, а что нет. А ещё не знает, любит ли дед футбол, умеет ли жарить картошку, и как его нужно называть: дед, дедушка или по имени-отчеству.

— Бездомная собака — чего её гладить, только подцепишь что-нибудь! — Дед посмотрел на часы. — На работу не успел! — Он ещё раз открыл портфель, проверил бумаги, и, махнув Саше головой, пошёл к машине. Саша выпрямился и поплёлся за ним. Под ногами замелькали бледные от засухи чёрточки тротуарной плитки.

Cлава

Звонок в дверь. Вот уроды, к матери что ли? Скоро вроде Рождество, наверняка кто-то из ее церковных, кто еще придет в такую рань, когда у страны двухнедельный запой — только эти, святоши. Башка раскалывается. Надо Филу набрать, сегодня хоть выйти освежиться. Что ж так долго не открывает?! Убил бы, весь мозг прозвонили!

Не вынимая головы из-под одеяла, он нащупал на полу липкий мобильник. Дрянь какая, опять залили. На раздражающем глаз дисплее высветилось 7:30. — Что за… Ну это уж слишком! К матери в такую рань никогда не приходили. Совесть-то у них должна быть… Или не к матери?.. — неприятный холодок пробежал по хребту до самой макушки. — Спокойно, что дергаться, уже три дня прошло. Черт, в голове застучало, как молотком. “Славик, тебе же врачи говорили, нельзя пить столько — у тебя давление!” — скривя лицо, он спародировал мамину интонацию. — Забавно. Он начал вспоминать лысого Игоря Владимировича, который через тройные бифокалы внимательно разглядывал волны его ЭКГ: “Ну и куда ж вы, молодой человек такими темпами приедете? Сначала алкоголь, потом пьяные выходки, незащищенные половые связи, наркотики… а с вашим сердцем, не дай Бог!” — Да уж, мужик, тебе-то Бог явно всего этого не дал, так что не завидуй.

Воспоминания оборвал повторившийся звонок. Неожиданно для себя он съежился и вжался в спинку дивана. — Да что это я? Сейчас мать откроет или спровадит, кого там принесло. — В коридоре послышались спешные шаги, а из спальни — недовольное ворчание отчима. Секунды превратились в тягучую смолу. — Почему не открывает? — Поддавшись какому-то животному страху, он вытащил голову из душного тепла и начал прислушиваться. Мать явно была растеряна, открывала медленно, осторожно. Мужские голоса. — Неужели все-таки к нему?! — Забыв о тяжести похмелья, он в одном скачке дотянулся до двери и задвинул щеколду. Глупый детский каприз, когда он потребовал от матери замок на дверь, кажется, впервые в жизни помог ему почувствовать себя в безопасности. Тогда, в двенадцать лет, его раздражало ее вторжение в самый разгар игры в “приставку” с ребятами с ее стандартными “мальчики-не-хотите-покушать”. Он нахмурился — сейчас не время для детских воспоминаний, надо срочно прийти в себя.

— Вот, пожалуйста, ордер на обыск, — послышалось размеренно из коридора. — Да вы не переживайте, вы же знаете — Слава у нас на учете давно. Разговор, конечно, серьезный. Думаю, он сам сейчас все расскажет.

— А обыск зачем? — голос матери звучал встревоженно. На него накатила паника. Он замер, зацепившись взглядом за книжную полку. — Черт, книги! — Две полки готовых улик, все вперемешку. — Скорей, думай же!

Стук в дверь. И следом бешеный стук — сердце.

— Слава, к тебе пришли. Из милиции. — Мать всеми силами старалась придать голосу твердость и спокойствие. Получалось плохо. Задрожав, как в детстве после холодной речки, он с трудом нарочито безразлично выдавил:

— Ща, мам, я голый. Сейчас штаны натяну.

— Может, вам пока чаю? Давайте я документы заодно поищу. У него выписки есть, характеристика из колледжа хорошая. Мы тогда для комиссии брали, после их собраний на Манежной площади, помните?

— Да уж как не вспомнить, Татьяна Борисовна. Собраньице вышло у них на славу. Это уже какой — третий его привод был? Давайте, несите бумажки, они ему пригодятся.

Думай, думай же! Ты же умный! Среди всех этих тупых баранов ты из тех единиц, которые реально понимают суть движения. Вот они — доказательства твоего интеллекта — черные обложки, затертые страницы… Это же могила — точно зона!.. Окно… Еще темно, холод, все спят, никто не услышит! Он подбежал к подоконнику — от рамы потягивало зябкой промозглостью, на улице медленно падали редкие снежинки. — Плохо, не заметет — вдруг найдут? Хотя как докажут? Тогда, на Манежке, у них даже на камерах мелькала его фигура — и то не сумели, не пойман на месте — не вор. Пришлось отпустить за неимением доказательств. Скорей, в запасе минуты две, не больше.

Старые расшатанные стеклопакеты открылись бесшумно. Он сгреб с полки полную охапку, свалил на подоконник и неловкими движениями начал выкидывать книги как можно дальше в окно, чтобы не ударились о балконы или карнизы нижних этажей. Внутри все кипело. Казалось, он теряет драгоценное время, не в силах поворачиваться быстрей. В любой момент они могут ворваться. Вторая полка, самое дорогое, его любимое. Книги будто цепляются за шкаф, возмущаются. Их совсем немного — но этого достаточно, чтобы все сломать. Последняя партия почти растаяла в окне. Осталась только она — его гордость, святыня, книга “великого тирана”. Он в ярости крутился по комнате, пытаясь пристроить ее куда-нибудь, где не найдут.

— Идиот, раньше надо было думать, никаких секретных мест или лазеек. Все на виду. Эта привычка с кадетского корпуса — там быстро “объясняли” новичкам, что такое “прятать”: твои вещи никогда не могли быть только твоими, если ты не из сильнейших. Три года кадетства — три года тоски, унижения, бесконечной борьбы за выживание. Он так и не смог простить матери все эти скитания — пятидневки в саду, лагеря на все три смены и, наконец, — подобие армии для сотни брошенных мальчишек. Первое время он тайком плакал, каждые выходные жаловался ей, просил забрать, обещая прекратить школьные драки и прогулы. Она только разводила руками: у нее работа, надо на что-то жить, тянуть его в одиночку, совсем не остается времени за ним следить. Он кивал, старался понять, вытирал слезы и снова возвращался туда каждое воскресенье. Он старался, но так и не смог простить. Там было совсем не так, как показывали в старых военных фильмах. Чтобы выжить, нужно было драться. Постоянно, за все: за очередь в душ, за вторую котлету, за свою койку у окна. Он дрался с яростью, мысленно представляя в каждом обидчике пьяного отца, которого так и не запомнил. Он с недетской жестокостью бил в лицо, под дых, представляя, как отец корчится от боли. Сначала он дрался, чтобы выжить, защитить себя, затем, завоевывая все больший авторитет, он дрался уже просто, чтобы удержать позицию. Ему нравились восхищенные взгляды ребят, когда он входил в “качалку”, нравилось чувствовать бешеный стук сердца, привкус крови во рту.

Стук сердца… Сейчас оно билось так быстро, будто боялось, что скоро замолкнет. Прятать некуда — последняя книжка полетела в окно. Он глубоко вздохнул, вытер потные ладони о простыню, натянул домашние треники и направился к двери.

— Здрасьте, а вы ко мне? — он не пытался сделать вид, что удивлен.

— Ну привет, Слава. К тебе, давно не виделись, — лицо лейтенанта изображало пародию на улыбку. Второй с раздраженно скучающим видом мешал сахар, мерзко позвякивая ложкой. Звук отдавался в голове долгим эхом.

— Да вроде не так уж и давно, — просиял как можно более беззаботно Слава, — с прошедшими вас!

— Ну что, сам расскажешь или освежить твою память? — поздравление с праздниками не добавило лицам гостей доброжелательности.

— А что, случилось что-то?

— Значит, освежить…

— Мм, да вы начните, а я, может, вспомню. Сами понимаете — Новый год, каникулы. — Желудок начал ныть и выкручиваться, к горлу подступила тошнота, во рту пересохло.

— Где ты был в ночь с первого на второе января?

Конец. Время остановилось, стук внутри тоже замер. Они знают. Откуда?! Это точно конец. Сколько раз все проходило гладко, неужели Фил? Да нет, не мог он. Хотя если взяли с чем-то, надавили, мог и сдать… Сами идиоты, без масок вышли. Но ведь смотрели по сторонам — никого вокруг. Этот второй не мог знать ни имен, ни адресов. Он и опознать бы их вряд ли смог — темно было, все на одно лицо. Сколько таких ходит по району в праздники. Не доглядели. Да что там — в пьяном угаре можно и не такое проглядеть.

Главное — не молчать слишком долго, а то точно уцепятся. Так, пришли в 7:30. Значит, боялись не застать. Значит, дело еще не завели — выслали бы повестку, наверное. Возможно, ничего у них и нет, пришли так, просто подозревают. Районная база состоящих на учете не такая уж большая, вот и ходят, выискивают, может, кто сам дрогнет — сознается. От этих мыслей стало легче: вывернусь. Презумпция невиновности, всё такое.

— Ну, с первого на второе… я как все! — так же безмятежно улыбнулся он.

— Как кто — все? — Тот, что пониже ростом — Павел Сергеевич — начал заметно раздражаться. Он лично вел дела Славы, был его “куратором”. Нормальный в принципе мужик, сколько раз болтали вне стен отделения, бывало смеялись вместе. Но сейчас… сейчас он смотрел совсем по-другому, как будто у себя в кабинете, полном других ментов. Может, дело во втором, что пришел? А зачем они пришли вдвоем, раньше такого не было… Спокойно, надо прекращать улыбаться, лучше прощупать, что у них реально есть.

— Как все — пил с ребятами. Потом еще с девчонками из колледжа. Вы скажите время, чтоб я припомнил.

— Время, Слава, с 23:00 до полуночи. Ну и, собственно, после полуночи тоже.

Знают. Пропал. Всё сходится. Лицо начало гореть, на лбу выступили капли пота. Теперь бы понять, как много они уже знают, да не сказать лишнего.

— Думаю, мы гуляли. Вроде… Да, гуляли по району, петарды пускали. Ничего особенного.

— Ну да, действительно. А что было потом?

Просто давят, разводят. До последнего надо отпираться.

— Да всю ночь и гуляли. Потом… под утро домой. Вроде.

— Да, он пришел около пяти. Ключ не взял, мне пришлось открывать, — все это время мать молчала, боясь пошевелиться.

— Татьяна Борисовна, ваши показания нам понадобятся позже! — мать невольно замолчала, оборванная на полуслове, и начала бесцельно переставлять предметы.

Они и правда начинали злиться. Пятое января, 7:30, выезд с обыском. За смену заплатят по праздничному тарифу, но все же они надеялись провести ее в теплом кабинете, по очереди отсыпаясь и просматривая повторения новогодних “Огоньков”. Но на них повесили эпизод с нанесением тяжких телесных повреждений, да, возможно, еще и по 282-й статье. А с нынешним мэром вся верхушка готова выслуживаться по этой линии, целые блоки профилактической работы разработали. На бумаге, конечно, но трудились же. И вот тебе — малолетние придурки не рассчитали силы. А по шапке получит весь отдел.

— Слава, мы тут до ночи сидеть не будем. Или сам расскажешь, или посидишь у нас сутки, поумнеешь.

— У вас? Да что он сделал? Он мой сын, я имею право знать, с какой целью вы его допрашиваете! Он несовершеннолетний! — голос матери звучал истерически.

— Татьяна Борисовна, — уже на повышенных тонах продолжал Павел, — ваш сын, Слава, подозревается в нанесении тяжких телесных повреждений в виде ножевых ранений. Радуйтесь, что еще не с летальным исходом. Но это — уже возможно реальные сроки, а не условка. А это, соответственно, значит — и вам, и Славе стоит с нами сотрудничать. Вы меня хорошо понимаете?

“Радуйтесь, что не с летальным”?! — Идиоты, не добили, не проверили. Баран, надо ж было так, ведь нож был, столько ударов — все мимо что ли?!

Голова закружилась. Перед глазами замелькали едва сохранившиеся в памяти картинки. Он выходит из дома с ножом. Просто так, весь день пил, и адреналин зашкаливает. Фил и Лось ждут у подъезда. Пьяные. От холода, наверное, их понесло. Им весело и хочется беситься, как в детстве, тупо громко ржать и бегать. Провал. Сколько прошло времени — час, два? Потом картинка: убегающий мужик под их громкие улюлюкивания… Жалкий трус — сбежал, бросив дружка на расправу. Его уже повалили и дубасят ногами, прыгают, довольно скалятся. Это вкус власти над чьей-то жизнью, с каждым разом он всё сильнее и сильнее. А потом — нож. Он не мог вспомнить, в какой момент достал его, и как решился… Да вряд ли он вообще мог тогда думать. Картинки сменяли друг друга, как за окном поезда. Он ударил его ножом, он помнил это ощущение — раньше не знал, как это — когда лезвие протыкает кожу, входит в мышцы, застревая меж ребрами. Раньше он дрался только руками и кастетом. Было холодно, от удара рука начала заливаться теплой кровью этого урода. Это было чем-то новым, и он вспомнил, как замер, разглядывая стекающие по рукоятке капли. Что произошло дальше — никто не понял. За эти дни они еще не успели протрезветь настолько, чтобы все это обсудить. Только картинка в голове, как этот бежит к ближайшему подъезду, бормоча что-то на своем языке. Как он мог бежать? Может, показалось? Пьяный угар? Нет, он помнил пик своего бешенства — это было уже в подъезде. Он не орал, он хотел просто убить. — Убить, убить эту тварь — снова застучало в голове, как в ту ночь.

— А почему я? — он уже не мог прятаться за маской беззаботной улыбки.

— А тебе доказательства что ли нужны? Ордер на обыск ни о чем не говорит? — в ухмылке Павла читалось раздражение вместе с досадой. Он как будто и не хотел особо заморачиваться, да работа такая.

— Насколько я знаю, мне адвокат полагается. Я ведь могу без него ничего не говорить?

Выражение досады сменилось безразличием.

— Можешь, конечно. Насмотрелись американских боевиков, адвоката ему. Раньше чем думал?

— Только в отделение все равно с нами придется пройти, — впервые подал голос второй, который был крупнее и, видимо, тупее Павла, — бумаги подписать должен, что мы приходили, протокол оформить нужно.

— Да и полезно тебе будет кое-что увидеть. Может, и адвокат не понадобится. Ну, а обыск мы сейчас должны провести. Понятых бы надо, Татьяна Борисовна. Видимо, соседей ваших придется будить.

Взглянув на мать, он заметил, что она будто постарела за эти несколько минут. Она не поднимала глаз на Славу. Она стояла, как тогда, когда он видел ее на воскресной службе в церкви. Она затащила его в тот раз только потому, что ему нужно было получить ее согласие на бойцовский лагерь. Взамен Слава согласился отстоять службу: пара часов скуки за три недели настоящей свободы — небольшая цена. Он с тоской разглядывал толстых теток в платочках (если они все постятся — почему такого размера?) и странных мужиков с блаженными лицами. Неужели мать думает его таким способом изменить? Глупо. Кроме отвращения ничего. Ну и смех иногда берет, глядя, как они чуть ли не лбы расшибают в поклонах. А потом он увидел ее… как-то по-новому увидел. Они никогда не были близки: она постоянно его куда-то сдавала, перепоручала, избегала разговоров, редко обнимала. Но в тот момент она показалась совсем чужой и далекой, как из другого мира. В этом своем смирении, в этих шепчущих губах, складках на лбу — она была пугающе чужой. В тот момент ему стало так больно, так горько от своего одиночества. Он возненавидел ее Бога и всю его церковь. Возненавидел со всей детской беспощадной ревностью. И с каждым годом, с каждым очередным церковным праздником, с каждой новой книгой, которую она пыталась ему подсунуть, — эта ненависть только росла.

И сейчас она стояла перед ними, как тогда, в этой смиренной позе. Ему стало тошно и гадко, она была ему отвратительна, она всегда пыталась вызвать у него чувство вины, это бесило. Где же ее дорогой Бог? Что ж не поможет? Ах, ну да, ей-то он поможет, но не Славе. Ведь это же она любит Его. Раньше ее слова вызывали боль и обиду: “Славик, больше всех я люблю Бога, а на втором месте навсегда будешь только ты. Так должно быть у верующих, ты не можешь обижаться!” — Ну да, конечно. На втором месте у родной матери! Никогда я не буду вторым, я — первый, я — лидер! — он жил этой идеей лет с двенадцати, с тех пор, как мать, по его выражению, вдарилась в религию, променяв на нее, — он с горечью повторял это, растравляя душу, — его, Славу, единственного сына.

На зону не хочется. Хотя малолетка ему уже не светит, можно не бояться этого зверья, а по законам взрослой за его статью будут только уважать. Для некоторых, особо ценных в сообществе, специально есть фонд — из него на зону шлют деньги, технику. Он сам переписывался с одним таким: шесть только доказанных убийств в Воронеже, уже вторая судимость. За это свои его не забыли: ноутбук с круглосуточным интернетом — выкладывает фотки каждый день! Ну и ничего так — живет там, не напрягаясь вроде. Не все так страшно… Да и вообще пока рано еще волноваться, пока кроме учета у него даже условки нет, всё только грозятся.

Пришли соседи, он проводил их всех в свою комнату и вышел. Не хотелось всё это видеть. Книги выкинул, нож еще в ту же ночь спустили в канализационный сток, одежда, выстиранная на балконе — следов крови там не было. Пусть сами шарят. Сначала он подумал остаться — насмотрелся сериалов, где менты что-то подбрасывают по ходу обыска, но поразмыслив, решил, что это не его случай. Его же не в распространении подозревают. Да и Павел вроде нормальный мужик. Голова гудела, каждый шаг был в тягость, хотелось сигарет и пива. Он вышел на балкон в гостиной. Уже светало, редкие снежинки исчезли, оголив грязные тротуары. Там снаружи было также паршиво, как внутри: грязно и холодно. Паника сменилась какой-то обреченностью. Он просто ждал. Сил не было спорить, что-то доказывать, отмазываться. Он долго стоял прищурившись в поисках решения, как вести себя дальше. Бороться сил не было, да и глупо, обыск есть — значит зацепок достаточно. Но просто сдаться ментам с чистосердечным и молча вздыхать — это не для него… После нескольких затяжек немного отпустило. Руки перестали дрожать, морозный воздух остудил голову. Выходил с балкона он уже с твердой стратегией. Он не будет опровергать того, что они уже доказали. Но и ничего нового им не сообщит. Только не с повинной, не со страхом перед этим волками!

В отделении было тепло и мрачно. Обыск ничего не дал, по пути в ОВД все трое молчали. Слава списал это уныние ментов на отсутствие у них прямых доказательств. Скорее всего, привод сведётся к подписанию бумажек. Вроде и порадоваться можно, но день уже был испорчен. Хотелось поскорее уйти отсюда, отоспаться и хорошенько напиться вечером с пацанами, поржать над ментовским проколом с книжками.

— Вадик, принеси там из сейфа конверт желтый, — Павел проводил напарника взглядом, бросил на стул куртку и внимательно посмотрел на Славу.

Вадик вышел, и Славе стало как-то некомфортно от этого пристального взгляда. Отшучиваться настроения не было, скорее, хотелось нагрубить. Он начал рассматривать уже давно изученные щели в полу, свои кеды, запачканные джинсы.

— На, держи, — желтый объемный конверт глухо стукнулся о стол.

— Ну что ж, тогда приступим.

Последующие манипуляции не вызывали у Славы интереса, поскольку ни один, ни другой не обращали на него никакого внимания, и Слава решил, что конверт к нему отношения не имеет, а его подержат здесь подольше просто для профилактики. К этому он был уже привычный и постепенно начал задремывать в мягком старом кресле.

Но когда его окликнули и подозвали к монитору, что-то неприятно кольнуло внутри.

— Ты с креслом двигайся, полюбуйся с комфортом.

Несколько секунд на экране рябили черно-серые полоски, ничего не происходило. Потом появилось какое-то размытое изображение. Постепенно картинка выровнялась и выдала обзор лестничной клетки и, по-видимому, входной двери. Вид сверху, как будто через лупу, немного искаженный. Несколько секунд картинка просто висела, наконец дверь открылась и кто-то вошел. Точнее, вбежал. Через секунду показалось застывшее от страха лицо. Вбежавший пытался захлопнуть дверь, что-то кричал. Внезапно дверь снова открылась. Толкаясь, ввалились три фигуры и начали хаотично двигаться перед лестницей. Один оторвался и стал медленно подниматься по ступенькам, потряхивая каким-то предметом в правой руке. Его походка отличалась от метаний того, первого. Он шел твердо, вытянув шею и широко расставив руки. Пленка периодически чуть-чуть зависала, и картинка шла как будто в замедленном темпе. Двое других так и замерли почти у самого входа. Звука не было, но Слава уже знал, что кричит этот здоровенный бритый бугай. Крупным планом, почти глядя на них с экрана, он занес свой нож и несколько раз с силой воткнул его в медленно сползающую по стене фигуру. Она сползла, как тряпичная кукла. Бугай пнул ногой лежащее тело и развернулся к другим двум прямо перед самым объективом. С экрана на сидящих в кабинете смотрел Слава.


* * *


Оглашается приговор… согласно Уголовному кодексу Российской Федерации… дело номер… два года колонии общего режима… условно.

Из зала заседания начали медленно выходить присутствовавшие на слушании. Слава шел, растерянно слушая причитания матери. За последние месяцы он слышал это сотни раз: как она ездила с сумками еды к раненому в больницу, как отчим переводил ему деньги сразу на родину, потому что Сулейман боялся, что сам не выживет, а раз деньги предлагают — надо все переслать семье. Она столько раз пыталась потащить с собой Славу в больницу, чтобы он извинился, но после его резких слов, что он не сожалеет ни о чем, мать решила не рисковать и уладить все самостоятельно.

— Ну что, доволен своей “Минутой Славы”? — отчим ухмыльнулся собственной находчивости, но, встретив каменный взгляд, быстро отвел глаза.

Раздел: Надо будет как-нибудь посмотреть

Виною выжившего*

* Вина выжившего — в психологии термин, обозначающий чувства человека, уцелевшего в катастрофе, в которой погибли другие.


— Сильней закручивай!

— Я закручиваю.

— Ты не закручиваешь, я же вижу!

— Сказал же, закручиваю.

— Да ты мне всю жизнь говоришь! Хоть бы сделал что… Вздыхает он! Закручивай нормально, опять сорвёт, мне вытирать всё!

— Не кричи, я делаю.

— Не кричи ему! Да тебе хоть оборись — услышишь что ли?! Сколько кричала, чтоб пить бросил — услышал?!

— Ну не могу я не пить, ты же знаешь, ну не кричи, утро же.

— Почему я могу, а ты не можешь?! Устроился! Утро у него: половина первого! Уже нажрался! Нормальные люди пашут вовсю!

Марина еще несколько минут попробовала не открывать глаза, но вопли матери окончательно прогнали сон. — Нормальные люди… Когда-то они еще могли бы претендовать на это звание. Когда-то давно, когда Марине было лет пять, и отец хоть и пил много, но только по праздникам. В разгар застолья он брал ее себе на руки и, обдавая неприятным запахом алкоголя и лука, начинал громко на весь стол рассказывать о том, какая его Мариночка самая толковая в группе, что будет, как мама её — самая завидная невеста. Руки у отца становились холодными и липкими, сидеть было неудобно, а от его поцелуев на щеках оставались влажные следы. Но всё это казалось совсем не важным. Она сидела с восторженной улыбкой самого любимого ребёнка на свете: папа ею гордится, говорит, что она будет похожа на её мамочку!

Очередные крики матери резко оборвали воспоминания о детском счастье. “Как же достали уже, надо дверь поменять. Хотя эта и через бронированную проорется. Да и денег на это всё равно нет”, — мелькнуло в голове. Образ матери вторгся в сознание: руки в боки, ноги расставлены, как у мужика, голова приподнята, готовая обрушить череду возмущенных претензий на каждого, попавшего в поле зрения её бегающих глаз. Видение окончательно заставило Марину открыть глаза и скинуть одеяло. От прикосновения к холодному полу стало зябко и неуютно. “Хорошенькую же перспективу ты мне предлагал, папочка,” — размышляла она, рассматривая себя в зеркальную дверь шкафа, с облегчением не обнаруживая следов внешнего сходства с матерью. О вчерашних посиделках напоминали воспаленные глаза и пародия укладки на голове. Она карикатурно себе улыбнулась, отражение ответило совсем не дружелюбно.

Судя по продолжающимся воплям матери, кран они так и не прикрутили. Кутаясь в старый свитер, она выглянула в коридор.

— Когда в душ попасть можно будет?

— Здрасьте тебе! Неужель проснулась? А чёй-то так рано? — мать, как паук, готова была переключиться на новую жертву, застрявшую в паутине её квартиры.

Марина вопрос матери проигнорировала, обратившись к открытой двери ванной:

— Пап, скоро закончишь?

— Да хрен его поймет, мать кран купила дурной, резьба слетает.

— Ах, это я ещё и кран не тот купила?! — паук заметил остатки теплившейся жизни в первой жертве и поспешил закончить свою миссию. — Да ты б хоть раз зад свой поднял, да сам купил! За столько лет в доме никакого проку! Кран не тот! Руки у тебя от водки не те!

— Да я что, я кран, говорю, не наш. Импортный, не подходит сюда.

— Чем это тебе ихние краны не угодили?! Ты на него заработай сначала, а потом обхаивай!

Раздался треск, что-то звякнуло о ванну, послышался шум воды.

— Да что б тебя, твою же…

В заключение отцовского мата обреченно прозвучало: “Не вышло, Надь, треснул”.

— Не вышло?! Замуж я б за тебя не вышла, тогда б всё у меня в жизни вышло куда надо!

— Ну, я так понимаю, отечественное производство рулит! — бросила Марина.

— Ишь ты, оживилась как! Мы уж и не думали тебя до ужина увидеть! — полная капитуляция отца добавила пауку новых сил, и он надвигался, потирая лапки.

— У меня выходной. Захочу — и до ужина спать буду. Я не трогаю никого. Если б не твои крики — спала бы дальше.

— Ну конечно, чем еще заниматься-то. Всю ночь шляется, потом спит сутками. Хоть бы раз за месяц в комнате разобралась, гадюшник развела, зайти страшно!

— А нечего заходить — это моя комната.

— Ещё ты мне указывать будешь, куда заходить в собственной квартире! Заработай для начала себе хоть на угол!

— Будешь трогать мою комнату — я её таджикам сдам, я тут прописана. Нечего было ту квартиру Мише отдавать, я бы с удовольствием облегчила вашу жизнь своим переездом.

При словах о Мише лицо матери исказилось болью и досадой, руки машинально опустились, и вся она как будто ссутулилась, совсем поникла. “Ну вот, опять сейчас начнется”. — Марине стало жалко мать.

— На кухне он. Иди, поговори, — голос матери звучал глухо, в нём уже не слышалось злости, скорее отчаянье и безысходность.

— Мишка?

— Случилось, видимо, что-то. Но молчит, тебя, может, ждёт. Ты поговори с ним? — взгляд у матери стал мягким, болезненным.

— Денег он, небось, ждёт, что еще у него случается? Вот и приехал. — Марина не выносила этот жертвенный образ мамы и с годами привыкла отсекать все сентиментальности жестким тоном и жестокой правдой.

Мать молча проводила её взглядом и машинально зашла в ванную.

— На, Коль, старый пока давай закрутим.

— Старый — это можно. А что он подтекает — да это я сейчас прокладку новую поставлю, лучше этого будет.

На кухне было холодно, пахло газом и кофе.

— Привет! — произнесла Марина как можно дружелюбней, стараясь вытянуть себя из утренней злости. — Как дела? — и, не дождавшись ответа, она начала включать остальные конфорки, потирая над плитой озябшие пальцы.

— Нормально. Сама как? — он по привычке не поднимал глаз от дымящейся кружки.

— Путём. Если б не эти — вообще неплохо.

— Да уж, мать жжёт. Я в детстве думал, у неё когда-нибудь голос кончится, и она всю оставшуюся жизнь шепотом будет разговаривать.

Марина улыбнулась воспоминаниям, как они в детстве прятались от матери в ванной, и как однажды замок заело, и они не смогли открыть дверь. В итоге отцу пришлось замок выламывать, а мать орала потом еще неделю.

— У этой не кончится. Я в детстве думала, что когда вырасту — никогда кричать на своих детей не буду. Но, чую, гены своё возьмут.

— Как работа? Всё пытаешься спасти мир? — ухмыльнулся Миша.

— А ты всё пытаешься спастись от мира? — попыталась уколоть она.

— Каждому своё, выживаем, как можем.

Марина насыпала кофе, залила кипятком и, развернувшись, села напротив брата.

— На какие деньги выживаешь-то? Воруешь? — почти с утверждением вывела она.

— Когда как. Где так, где приторговать перепадёт. Да всё как раньше. Тут вот дед подкинул немного, типа к дню рождения.

— Ну да, он говорил мне. Я его предупредила, что это тебе на похороны, — она шумно отхлебнула глоток и поморщилась.

— Все там будем.

— Ну, ты-то торопишься первым.

Она хотела продолжить стандартный обмен колкостями, но наконец, взглянула на брата, и внутри защемило. За последний месяц, который они не виделись, он сильно похудел. На отливающем голубизной лице его глаза казались стеклянными лампочками. Редкая щетина прикрывала обветренную, местами в мелких язвочках, кожу. После второго срока он два месяца лечился в туберкулезном санатории, но начавшие было появляться признаки жизни на его лице исчезли уже через пару недель, и сейчас ничто не напоминало о выздоровлении.

— На чём сейчас?

— Месяц чистый! — он широко улыбнулся, обнажив несколько новых дыр между зубами. После первого срока за грабеж мать отдала всю выручку с последней продажи на его имплантаты. Наивная, она надеялась, что тюрьма его изменит, а подремонтированная улыбка простимулирует найти приличную работу.

— Врёшь.

Он не ответил, неловко поднёс ко рту кружку, и стало заметно, что рука его не слушается. Он был похож на инвалида.

– “Винт”?

— Ух ты, профессорша, сечёшь. Где поднатаскалась? Это даже не наркотик. Захочу — брошу.

— Ну да. Я это каждый день слышу. Лечиться не надумал?

— Да всё нормально, расслабься! — нотации ему порядком надоели. — Проходили уже, Марин. Работай на работе.

— Извини. Это, скорей, вопрос риторический.

На кухне повисла пауза. Миша так и не отрывал взгляда от кружки, потирая её бледными пальцами — на костяшках выделялись многочисленные старые шрамы. В подростковом возрасте Мишу отдали на скалолазание, где он быстро освоился и заслуживал частые похвалы. Родители, поверив в способности сына, готовы были оплачивать и дорогостоящее снаряжение, и выезды на соревнования, несмотря на средний доход семьи. Младшей по возрасту Марине становилось завидно. Ей тоже хотелось, чтобы на неё что-то тратили, радовались успехам, подбадривали. Но денег на занятия для дочери не оставалось, в связи с чем никаких “талантов” у неё выявлено не было. Марина надеялась, что в чем-то сможет отличиться, но в школе она была из середнячков, а бесплатные кружки предлагали только бисероплетение и шитье. Всей семьей они приходили на соревнования поболеть за Мишу, и Марина с тоской переводила взгляд с восхищенных родителей на карабкающегося все выше и выше брата. Ей хотелось тоже залезть высоко, ещё выше него, выше всех них, чтобы они задирали головы, чтобы увидеть ее. И тогда в ней родилась та самая детская, но совсем не девчачья мечта. Космос. Выше всех, даже выше этих альпинистов, поднимались только они в своих огромных кораблях. За их подъемом следят на мониторах сотни людей, а по телевизору и целый мир. От одной мечты о таком полете у нее замирало сердце.

Как идти к своей мечте, Марина не знала, и никто ей не мог подсказать: мечта была сокровенной тайной. Поэтому Марина просто ждала. Ждала, что оно обязательно как-то получится, что мечта сбудется и поможет ей тоже заслужить восхищенные взгляды… Ей так хотелось стать лучше Миши, хоть в чем-то.

Судьба помогла Марине стать лучше брата, но совсем другим способом. В то время, пока она ждала исполнения мечты, в школе заключили договор с социально-психологическим колледжем, куда Марина и отправилась после девятого класса. А из колледжа предлагалось без экзаменов попасть на вечернее отделение института. Космос почему-то все не появлялся в ее жизни, как и сами космонавты. Зато начали появляться мотоциклисты. Не заменят, конечно, но тоже в шлемах и “летают”. Жизнь вела Марину вперед. Мысль об институте немного пугала: в их семье ни у кого высшего образования не было, и насколько все будет сложно или интересно, никто рассказать не мог. Но надежда на то, что ее тоже наконец похвалят, манила. Миша к тому времени застрял на уровне училища. Сначала бросил одно, потом исключили из другого, и он год отдыхал, в третьем у него “не сложились отношения”. Родители списывали неудачи сына на загруженность тренировками, но вскоре выяснилось, что тренировки Миша посещает так же, как и учебу. А потом… Потом всё закрутилось.

Марина безумно уставала на последнем курсе колледжа, постоянно подрабатывая вечерами. Она периодически замечала странные компании брата в квартире, но на ее жалобы мама не реагировала: “Мише необходимо отдохнуть!” Да вроде ребята и не пили у них дома, просто общались. Со временем Марине начало казаться, что она стала рассеянной: не могла найти вещи, куда-то засунула новый плеер, потеряла сережки, деньги все время улетучивались из кошелька. Она старалась дольше спать, завела записную книжку с напоминаниями, подсчитывала траты. Но когда к ней обратилась мама с вопросом о пропаже шкатулки со скромным содержимым из двух золотых цепочек и обручального кольца, уже не налезавшего на палец, они обе напряглись.

Сначала подумали на выпивающего отца. Но мать всегда оставляла ему деньги на алкоголь, и ему вроде хватало. Пил он запоями, раз в два-три месяца, а деньги и ценности пропадали регулярно. Мать валила все на дружков Миши, гневно обижаясь на попытки Марины “очернить” брата. А потом Марине уже и не пришлось спорить и ругаться. Реальность обрушилась на мать. Миша резко похудел, у него побледнела кожа, настроение менялось от благодушного безразличия до ярости, он постоянно “терял” телефоны, просил деньги “выручить друга”, не оставляя матери возможности для отказа своими криками и ударами кулаков о стену. В доме появлялись чужие люди, никогда не смотревшие в глаза, деньги и ценности приходилось прятать, на дверях поставили замки, которые постоянно “ломались”. Мать отказывалась принимать реальность, даже обнаруживая в ведре шприцы. А потом им позвонили из больницы, куда Мишу забрали с передозировкой. И диагноз в карте не оставил вариантов.

Дальше были споры, крики, пропажи, платные клиники и побеги, мамины слезы и Мишины шантажи, мольбы, просьбы, обещания. Бесконечная вереница, затянувшаяся на несколько лет. Марина разрывалась между институтом и работой в школе, стараясь полностью себя обеспечивать, понимая, куда уходят все средства родителей. Она старалась поддерживать мать, воздействовать на брата, выбрала в институте специализацию по работе с зависимыми, чтобы лучше понимать происходящее и помочь Мише. Она очень старалась ничем не огорчать родителей, чтобы хоть с ней у них не было проблем, хотела дать им повод для радости. Но, поглощенные бедами сына, отец с матерью были не в состоянии замечать дочь. И опять все их внимание было приковано к Мише, только теперь уже к его падению. Когда Марина прилетела домой с заветной “корочкой” диплома о высшем образовании, единственной в их семье мама со слезами выдавила: “А Миша-то, ведь и Миша бы тоже мог! Как же это мы не уследили…”

Сейчас она смотрела на него, и ей первый раз за долгое время захотелось о нем поплакать. Было понятно, что он не выдержит слез и уйдет, но они уже полились. Она оплакивала их детскую дружбу, его заботу о ней и защиту в школе, его стремления и победы, свою детскую ревность и обиды. Она оплакивала все то, что уйдет вместе с ним, уже совсем скоро. Она оплакивала свое будущее одиночество и это не покидающее чувство вины за своиуспехи, свои планы и мечты, вины за свою жизнь, которая у нее будет, а у него нет.

Миша увидел слезы и без слов ушел в родительскую спальню. Она еще несколько минут беззвучно плакала. Сейчас она пойдет в свою комнату, наденет новые джинсы и свежевыстиранный белый свитер. Она уложит упрямые рыжие волосы, вставит в нос пирсинг с золотой ласточкой, капнет на запястья любимые духи. Она выйдет из дома, поймает частника и поедет в турагентство доплатить за поездку на Мальту. Потом встретится со своим “космонавтом”, будет кататься по летней Москве, проведет с ним ночь и, счастливая пробуждением с той дремотной утренней негой, поедет на работу, пытаться спасти кого-то, как не смогла спасти его.

Он выкурил оставленные отцом сигареты, выпросил у матери еще немного денег и, сев в дребезжащий троллейбус, поплелся на окраину Москвы, в свою квартиру, коротать день в окружении таких же, как он, даже не загадывая, наступит ли завтра.

Надо будет как-нибудь посмотреть!

— Здравствуйте, Максим Иванович!

— Добрый день, проходите, пожалуйста. Принесли? — он аккуратно прошёл, прижимаясь к стене. Закрывшаяся дверь втолкнула в прихожую запах уличной влаги.

— А то! Думала, опоздаю! Последний оторвала!

— Ну, ничего себе! — сказал он просто, чтобы как-то заполнить паузу.

— Вот, держите! Мокрый только, снег с дождём — не укрыться, хорошо в упаковке! — шелестящий в капельках пакет лёг в нетерпеливые ладони.

— Ну-ка, что там сегодня… Нет-нет, не говорите, попробую сам. Проходите, пожалуйста, я сейчас.

Он быстро прошёл на кухню, привычно придвинул ногой табуретку, сел за стол и потрогал шов пакета. Затем провел пальцами по упаковке и улыбнулся… Долгожданный момент: можно пару мгновений пофантазировать, напридумывать что-то особенное, вытащив из памяти поблекшие картинки, пока руки осторожно вскрывают шуршащий заводской целлофан. Ради таких моментов он умеет ждать.

— Восемнадцать часов ровно, — механически проговорили часы.

— Всё, иду-иду! — сказал он машинально. Работа всегда оставалась на первом месте, несмотря на маленькие слабости. — Ну и противный же у тебя всё-таки голос! — комически рассердился он на бездушный аппарат.


— Ну как, угадали? — девушка смотрела на него с любопытством.

— Мусоровоз! — удовлетворённо отозвался он. — Не зря ждал, на целую неделю задержали! Потрясающие детали, наощупь чувствуется.

— Почитать вам как обычно?

— Нет-нет, спасибо. Сегодня ко мне Ира зайдёт.

— Молодец, сейчас дети редко заботятся о родителях.

— А обо мне не надо заботиться! — без обиды, хотя и с нажимом произнёс он. — Сам всех тяну! И бывшую жену, и нынешнюю, и Иришку.

— Сколько ей?

— Двадцать четыре. Но папина помощь в любом возрасте нужна. — Его лицо осветилось нежностью. И, словно смутившись, он подчёркнуто деловито произнёс: «Легли? Сейчас приступим».

— Ну, как ваши дела? — подошёл он к массажному столу.

— Да как всегда, одни проблемы. И за окном мерзко: утром встаёшь — темно, с работы выходишь — снова темно. Тоска, хоть в окна не смотри, — она сбоку наблюдала за ним. — А это что за модель? Я таких не видела, вроде.

— О, это уже усовершенствованная. Выполнена, кстати, отлично, на удивление!

— Всё на месте или как в тот раз?

— Да нет, тут они постарались. В прошлый раз тоже всё было на месте, но выполнено уж очень схематично. Да и сама модель — "школьный автобус" — ну согласитесь, совсем неинтересна. Даже дворники поленились приделать. — Он растёр руки кремом и приступил к работе. По комнате рассыпался запах летних луговых цветов.

— А вы видели? — удивилась она, тут же смутившись от некорректности вопроса.

— Да, старые автобусы — успел. И мусоровозы застал. Кабины у них были зелёные сначала, а потом стали выкрашивать в оранжевый.

— По-моему их как не крась, всё равно отвратительно пахнут. Никогда не понимала, почему люди выбирают профессию мусорщика, — она сморщила нос и коротко выдохнула.

— Да-да, запах от них во все времена был достаточно гадкий. Но идея… Мусоровозы, бетономешалки, асфальтоукладчики — всё это произведения инженерной мысли… Что-то я заговорился, — одёрнул он себя. — Так не больно?

— Нормально!

— Вот и отлично, — массажист работал не спеша, выверенными плавными движениями. Затем достал из кармана носовой платок, чтобы не испачкать аппаратуру, подошёл к музыкальному центру и через ткань аккуратно начал нажимать кнопки, выбирая что-нибудь под настроение. — Шопен. Успокаивает.

Лёжа, она разглядывала стеллажи, уставленные моделями машин, танков, самолётов. Их ровные, как будто по линейке вымеренные ряды не менялись годами, только добавлялись новые полки. Плавно сменяющие друг друга мелодии и размеренные движения массажиста умиротворяли, наполняли покоем. Комната как будто дремала в этом привычном замедленном ритме.

— А серию вертолетов ещё не выпустили?

— Да не дай Бог, что вы! — рассмеялся он. Это ж мне новый шкаф заказывать придётся, — улыбка удивительно шла ему, лицо становилось значительно моложе.

— А вы только готовые коллекционируете? Ау, больно. Только можно сегодня без хруста? А то мне страшно даже.

— Конечно, можно. Кто ж вас заставляет — не хрустите, — добродушно усмехнулся он. — Да, теперь могу только готовые. Лет пятнадцать назад, пожалуй, мог бы собрать, но тогда простых в сборке моделей не выпускали. Как-то купил подводную лодку, но детали совсем мелкие оказались. Другу отдал — пусть мучается. — Он водил подбородком в такт движениям рук.

— Ай-ай, правда больно, Максим Иванович!

— Не обращайте внимания!

— Но это мои пальцы, как мне не обращать: вдруг сломаются — ходить не смогу! — при каждом хрусте она зажмуривалась, вжимаясь в массажный стол.

— Пока ещё все уходили сами. Ну вот и всё, отлично справились! Одевайтесь, а я пойду передохну.

— Спасибо!

До следующего пациента оставалось двадцать минут, его руки потянулись к телефону. Пока наливал чай, раздражающие пустые гудки прервались:

— Да, папуль!

— Ириш, привет! Как дела у тебя? Всё в силе? — он любил слушать голос дочери, но всё время сдерживался, чтобы не звонить чаще, боясь надоесть.

— Па, я не успела набрать! Да ужасно дела! За машиной в сервис приехала, а они, представляешь, закрасили царапины, а на свету видно, что цвет вообще не потрудились подобрать! Пятно на полдвери! Ну как так можно?! Элементарный вишнёвый смешать не могут, закрасили обычным малиновым!

— Обидно, наверное. Ну ты не переживай, Может, не очень заметно будет. Это же не самое главное в машине, главное — что ездит.

— Шутишь?! Ещё как заметно! Скандал им закатила, вызвала директора! Обещали за три дня исправить.

— Ого, ты молодец, боевая. Тут у меня последний пациент остался. Как раз успеваю в кондитерскую. Тебе как обычно? — он улыбнулся, предвкушая вечерние посиделки с её любимыми пирожными и длинными разговорами.

— Папу-у-уль, — протянула она по-детски. — Я не смогу сегодня. Видишь, как с машиной вышло. Я из-за этого с Мишкой не увиделась, а мы с ним договаривались в кино сегодня, он так давно ждал — обидится…

Улыбка соскользнула, оставив на лице выражение неловкости. Он поспешил успокоить дочь:

— Ириш, конечно, сходи с ним. А мы с тобой в следующий раз.

— Точно, па? Ты не обидишься? Видишь, кто ж знал!

— Да-да, — заторопился он. — Когда там у тебя будет время, тогда и увидимся. Зачем же мне обижаться, я всё понимаю.

— Спасибо, папуль! А то он такой обидчивый стал, ссоримся постоянно. Фильм, уже две недели идёт, а я всё выбраться не могла. Мишка злится, мол, не на боевики же меня тащит, как мужики обычно, нормальное кино, а я всё времени не найду.

— Расскажешь потом?

— Для вас как всегда включен подробнейший пересказ: сюжет в деталях, спецэффекты, операторская работа, киноляпы — всё, что уловит наше вездесущее око! — пародийно пропела она в стиле ведущих ток-шоу.

— Да, пожалуйста! — рассмеялся он. — И ещё сладкий поп-корн, будьте добры!

— Нет уж, от нас только дикторские услуги. Кстати, тебе там кто-нибудь сможет журнал почитать?

— Да, как раз сейчас пациентка предлагала. Мы с ней чая попьём. Всё нормально, не переживай. А ты со своим помягче, ссоры — они ведь, Ириш, — всё потихоньку разрушают… — Ему захотелось обнять её покрепче, и лицо снова засветилось улыбкой, нежной и мягкой.

— Вот и отлично! А мы во вторник увидимся! Целую!

— До вторника! Береги себя! — Дочь отключила связь, он договаривал уже молчащему телефону, — обнимаю, очень соскучился.

До вторника оставалось ещё четыре дня. Ждать он привык с детства, после того злосчастного гриппа, когда мать начала замечать в его тетрадях расползающиеся строчки. Тогда пролёживая неделями в больницах, пока очередной врач не вынесет свой вердикт, ему оставалось только ждать. Ожидание было тяжёлым, гнетущим. Каждый день, наполненный страхом и лишь иногда редкими искрами надежды. С годами он сжился со своими детскими воспоминаниями, перестал отгонять их, заглушать музыкой и аудиокнигами, перестал выбирать из них только что-то приятное. Он научился ценить всё, что когда-то успел увидеть, часами перебирая даже больничные детали: узоры на пижаме, зеленые стены палат с облезшей краской, весёлых зверей с Айболитом, украшавших пролёты лестниц, коллекцию машинок, которую они собирали всем отделением, странную бурую жижу на завтрак. Формы, цвета, очертания складывались в предметы, предметы — в картины, картины — в фильмы. Он любил смотреть свои "видео". Это единственное, что у него осталось от той зрячей жизни, которая теперь напоминала о себе лишь полутенями.

— Максим Иванович, я пошла! — он не сразу вспомнил, чей это голос.

— А, да-да, иду!

— Вот, держите. Спасибо!

— Кажется, многовато. Тут три бумажки.

— Это три по пятьсот, всё правильно.

— А, тогда хорошо, — он убрал шелестящие купюры в карман.

— Вам точно не почитать? У меня есть время!

— Нет-нет, спасибо! Ко мне Ира зайдёт, я её попрошу. Всего доброго!

Он закрыл дверь и вернулся на кухню. Чай остыл. Нажав на часах кнопку оповещения, он услышал "Девятнадцать часов двадцать минут". Ещё оставалось десять минут. Он прошёл в комнату, нащупал журнал, вдохнул запах глянцевой бумаги и убрал его в шкаф. Он подождёт Иру, всему своё время. Он открыл сервант и ловко достал сегодняшнюю новинку. Пальцы заскользили, ощупывая детали.

— Мусоровоз… Интересно, во сколько у нас обычно мусор забирают? Каждое утро, выход/я из дома в полшестого, чтобы в семь уже принять первого пациента из вечно спешащих офисных работников, он слышал ещё спящий город. По вечерам, после десяти, он заставал город уже готовящимся ко сну. Жизнь проходила за окнами его кабинета, пока он работал. Он вспомнил, что давно не слышал звуков стройки, нетерпеливых сигналов пробок, шелеста метлы дворника, и как-то заскучал по этим голосам обычной рабочей жизни. Ему захотелось оказаться в центре этих звуков и запахов, выстраивая в своей фантазии разнообразные картинки того, как всё это могло бы выглядеть.

— Мусоровоз, значит… Надо будет как-нибудь сходить, посмотреть! — подмигнул он сам себе.

Подарок

— Дядь Егор, а ты в Деда Мороза когда верить перестал?

— Так я до сих пор верю!

— Да ну тебя! Я уже не маленький. Я всё понял ещё в прошлом году! — Валерка обиженно спрятал руки в карманы.

— Расстроился?

— Ну, немного.

— Бывает. Дай саморез. Да не шуруп, а саморез, вон тот, в маленьком ящичке… Ты просто повзрослел, это тоже хорошо, хотя иногда и кажется грустным. А чудеса — они и во взрослом возрасте происходят, просто уже называются не "дедмороз", а как-то по-другому.

— В смысле?

— В смысле, что подарков ждёшь всегда, просто они другие, и не обязательно на Новый Год. Вот, например, самый главный подарок для твоей мамы — это ты. А моя бабушка говорила, что главный подарок её жизни — когда дед единственный из всей деревни с войны живым вернулся.

— Это другое… — Валерка махнул рукой, нахмурившись. — Дядь Егор, а вот ты как узнал, что его нет?

— Дед Мороза?.. Знаешь, я, может, и не верил в него особо… — Егор отмерил расстояние и отметил карандашом точку.

— Не верил? А говоришь, чудеса всегда происходят!

— Да я просто не могу вспомнить тот возраст, когда верил.

— Может тебе просто подарки не дарили?

— Да нет. Подарки как раз дарили. Мамка даже письма от Деда Мороза писала! В стихах. Правда, почерк не меняла, но я делал вид, что верю.

— А что ж она их на компьютере не печатала?

— Не было тогда компьютеров, принтеров тем более, хотя машинка печатная у нас была… Но почему-то мама от руки писала. Как-то не предусмотрела этот момент. — Егор порылся в ящичке, отыскивая четыре одинаковых самореза. — Забавно то, что она ведь этим же почерком при мне утром папе записки писала, что поесть оставила в холодильнике… Но всё равно я подыгрывал, что верю.

— Зачем? Ты же не верил? Обманывал что ли?

— Как сказать… Жаль было обижать. И вот каждый Новый Год под елкой лежали подарки, а я каждый раз делал вид, что удивлён, и радовался, и родителям показывал, что мне Дед Мороз принёс. А они тоже делали вид, что удивлялись, рассматривали, как будто до этого и не видели их.

— Странно…

— Ну может. Тогда мне казалось, что это правильно. Хотя мы с твоим папкой потом даже узнали, где родители подарки прячут. Собственно, не сильно-то они их и прятали — у себя в шкафу, внизу, только руку протяни — и вон они.

— Так это тебе папка рассказал, что Деда Мороза нет? Или он подарки показал, и ты понял?

— Нет, лазить мы туда начали уже позже, лет в шесть. А я как будто и до этого знал… — Егор молча вкручивал саморез, проваливаясь куда-то в одиночество. Неужели и правда у него не было этой сказки… Даже обидно как-то, у всех было чудо, а у него как будто и не было… Он попытался вспомнить самый лучший подарок — и не смог. Он как будто вообще не мог вспомнить, что ему дарили. Нет, с памятью у него порядок. Он помнил, какого цвета росли розы у бабушки в саду, и выкованный дедом узор на калитке. А у бабушки он был последний раз в пять лет. А ещё помнил Машу Петличенко, которая пришла новенькой самой весной в их младшую группу, это значит года в три. У неё были синие бантики, очень красивые. Он к ней подбежал и дёрнул: хотел развязать бантик, а он оказался на резинке, в итоге бантик остался в руке, а Маша растрёпанная стояла и ревела…

— Дядь Егор, а ты чего его весь вкрутил, его же к сиденью вторым концом надо, сам же сказал!

Егор рассеянно посмотрел на ножку от будущей табуретки. Задумался, видимо. А о чём? Да всё о том же, о странном и детском. Но как-то так тоскливо вдруг стало. Он посмотрел на племянника: тот вытирал пухлой ладошкой невидимый пот со лба. Как будто бы и правда "помогал" исправлять свою двойку по труду.

— Валерк, а ты вот почему верил в Дед Мороза?

— Как это — почему? Так вы же все про него говорили! Ведь все же вы! И ты сам!

— Ну так мы и про всяких там кощеев говорили или ерунду типа "выброшу игрушки, если не уберёшь". Ты же не всему верил-то?

Валерка нахмурился в растерянности.

— Ну как же… Мы же, помнишь, молоко ему на столе оставляли и печеньки? А наутро всегда только крошки и стакан пустой!

Егор с улыбкой взглянул на мальчишку и вспомнил, как однажды встал, по традиции, выпить это молоко новогодней ночью, а стакан стоял уже пустой. Это было его, Егора миссией — выпивать молоко, никто другой в семье молоко не любил. А тут такое… Чуть сам не поверил в Деда. Наутро оказалось, это мама вылила, решила, что уж слишком Егор напился, и забудет ночью встать, а внук расстроится.

— Да, это точно. А следы помнишь?

— Ну конечно! Вот следы же под окнами были! И кусок бороды на форточке! Вы меня хорошенько обхитрили!

Егор вспоминал, как под утро после бурной новогодней ночи брат Саня вставал и вытаптывал эти следы отцовскими полярными валенками.

Первые годы после рождения Валерки они все вместе жили: родители, Егор и Санька с женой и малышом. Жена Саньки придумывала всегда какие-то трюки, чтобы создать сказку. Правда, выполнять задуманное приходилась Егору с Сашей, но они не роптали. Егору казалось, будто он заново проживает моменты детства. И в то же время такая печаль иногда накатывала… Для него почему-то никто следов Деда Мороза не вытаптывал… И бороду на окно не вешал.

— Дядь Егор, а ты чего?

— Что?

— Ну, ты это, загрустил что ли?

— Да с тобой загрустишь! — опомнился Егор. — Вон подкинул работёнки в единственный мой выходной! Давай вторую ножку сам прикручивать будешь. А я передохну.

— Сам я криво сделаю, Лопата опять ругаться будет.

— Кто?

— Да Анатолий Афанасич, по труду. Мы его лопатой зовём, потому что он всё время грозится выбить из нас дурь. Лопатой.

— Это ж как надо было довести трудовика, чтобы он тебе двойкой угрожал? — улыбнулся Егор.

— Да я ему просто сказал, что человека от обезьяны отличает не физический труд, а интеллект… Он и разозлился.

— Ну ты брат даёшь! — расхохотался Егор. — Мамка что ль тебе это сказала?

— Да нет, бабушка так всегда говорит, когда за уроки сажусь. Ну я и сказал это Афанасичу… А он разорался — двойку влепит за полугодие, раз я такой "интеллектуал безрукий". Что не примет от меня никаких заготовок, только полностью собранную табуретку.

— Так, может, ему просто надо подарок какой подогнать к Новому Году?

— Да при чём тут Новый год, дядь Егор! — Валерка замахал руками. — Он же хочет, чтобы я как все, строгал и пилил! Ему табуретка нужна, а не подарок!

— Ну, это ты брат брось. Подарки нужны всем, особенно под Новый Год. Табуретку мы конечно с тобой слатаем, но, чувствую, надо будет ещё что-то придумать. Ты ж ему какую душевную рану нанёс!

— Чего? А че я сказал-то? Сами говорите, а мне нельзя получается?!

— Да ладно, успокойся. Лучше про подарок давай решим. Что он там любит у вас?

— Да откуда я знаю. Бабушке надо сказать, она что-нибудь придумает.

Егор задумчиво повертел заготовку.


— Вспомнил!

— Чего? Как табуретки делать?

— Да нет, про то, когда точно понял! Что нет его, Дед Мороза! Мы в магазин зашла тогда с мамой и братом. Магазин небольшой, тёмный. Мама смотрела ерунду какую-то хозяйственную, не помню. А я на полки гляжу — скукота: кастрюли, мочалки. На одной только пёс игрушечный. Странный такой, кудрявый. Тут мама подошла ко мне. Спрашивает: нравится? Я вроде кивнул. А что там ещё в этом магазине может нравиться? Она посмотрела на меня, а потом попросила нас на улице постоять. И вот мы стоим там, перед входом, обдираем с перил сосульки… а я… я вот помню, что как будто тогда уже понимал, что она там этого пса покупает… И всё думал — хоть бы не купила. И как ей сказать это — не знал… Мы ещё жили тогда в Чертаново… Значит, мне пяти не было…

— И чего?

Егор молчал, неопределённо щурясь. Валерка смотрел с нетерпением.

— Дядь Егор! Чего дальше-то?

— Дальше… — Егор как будто вновь оказался там: нечищеные улицы, сугробы, по которым идёшь от садика до дома целую вечность, как будто по снежной пустыне, увязая валенками. Снег сверкает, сокровища вокруг… Шубка ещё от брата, с заплатками на подкладке, пояс на шубе всё время расстёгивался, колючие рейтузы под штанами, дурацкие платки под шапку, как у девчонки. Площадки детские — огромные пустыри с вывернутыми "черепахами" и качелями, обязательно без дна. Длиннючие очереди за маслом, серые свёртки в магазинах. Снег кружится. И Новый Год как будто вот-вот, а все говорят через неделю или две… А как понять, сколько это ещё — их неделя… И столько надежд, столько радости при этом…

— Как оттуда шли, не помню. Помню только, что я очень хотел на тот Новый Год такую игрушку — "Ну, погоди". Что-то вроде тетриса…

— Вроде чего?

— Эх ты, темнота. Тетрис что ли не видел? "Ну погоди" было вроде как допотопный пиэспи твой. Только с одной игрой. Размером с телефон. Там экран и несколько кнопок. Игра примитивная: волк гоняется за зайцем. Сашка Рязанов в детский сад приносил! Давал поиграть за ватрушку с полдника. Тот ещё жук. Так вот я очень хотел эту игру.

— А что ж ты её не попросил вместо собаки?

— Хороший вопрос… Мне почему-то казалось, что просить родителей о таком нельзя. Не могу тебе объяснить, как это. Как будто это что-то из другого мира. У Сашки батя был каким-то чиновником. Наверное, в пищевой промышленности, Сашка у него жирный такой был, не мог кувыркаться на физкультуре: живот мешал. — Егор осёкся, глядя на нехрупкого Валерку. — Вот ты, между прочим, будешь свои чипсы хомячить, тоже таким станешь!

— Да это не от чипсов! Это гены!

— Ты где такой умный рос? Глянь на него, лучше б табуретку сам сделал!

— Так чем закончилось, дядь Егор?!

— Да ничем особенным. Я ходил тогда до Нового Года и всё время шептал Деду Морозу куда-то в небо, что очень хочу такую игру. Очень-очень. Даже готов был с папкой твоим пополам. Хотя понимал, что драться с ним придётся, чтобы поиграть. Мы с ним за все игрушки дрались. Только так, чтобы мама не видела. Она до сих пор считает, что наш лучший период в жизни был, когда мне было восемь, а ему двенадцать. Знала бы она!

— Дядь Егор, ты не отвлекайся! А ты письмо Деду написал?

— Я писать тогда не умел. Говорю ж, мне было года три-четыре наверное. Но игру нарисовал и положил на подоконник. Думал, что раз он за нами следит, значит, заглядывает в окна, увидит и принесёт…

— И что случилось в Новый Год?

— Да ничего не случилось. Праздник семьёй отмечали. Наутро мы как всегда рано-рано проснулись и к ёлке. А там подарки… Я до последнего очень надеялся, что там игра будет…

— А там эта собака, да? — грустно спросил Валерка.

— Собака…

— И всё?

— Нет. Ещё сапоги. Сапоги, а на них собака.

— Какие сапоги? При чём тут сапоги??

— Обыкновенные. Детские сапоги. Серые, резиновые. С белым мехом поверху.

Валерка сочувственно помолчал.

— Наверное, твой самый грустный Новый Год, да?

Егор осторожно присел на табуретку, покачался на неровных ножках…

— Да нет, этот, оказался вполне ничего. Вот на следующий год батя от нас ушёл.

— Как ушёл? Дедушка? Он же с вами живёт! Вернулся что ли?

— Вернулся. Через шесть лет. — Егор перевернул табуретку и начал подкручивать ножки.

— И тебе ничего не дарили на Новый Год всё это время?

— Почему же. Дарили… Как раз когда батя ушёл, он начал нам на Новый Год какие-то самые навороченные подарки дарить. Компенсировал.

Только не нужны мне были все эти игрушки. Я всё смотрел на ту собаку и просил у кого-то там, наверху самый главный подарок… чтобы отец снова был дома.

Егор поставил табуретку, оперся руками и ещё раз попробовал покачать. Табуретка не шаталась.

— Так значит всё-таки получил подарок?

— Получил. Только не на Новый Год и не от Деда Мороза. Но это было совсем не важно.

Ревность

— Алиса родная моя. Никому тебя не отдам. Я найду выход. Я же тебя больше жизни люблю! — Костик утирал слезы грязной ладонью, оставляя на щеках серые следы. — Ты же удивительная. Ты красивая, умная моя. Ты самая ласковая!

Алиса стояла молча, переминаясь на месте, только грустно смотрела большими карими глазами.

— Ненавижу этого дурака! Никуда ему тебя не отдам! Слышишь?! Они не смогут тебя забрать! Я обязательно что-нибудь придумаю!

Костик бессильно пинал ботинком деревянную подпору.

— Вот зачем ты ему? Он ведь ничего о тебе не знает! Он даже не разговаривает с тобой! А я люблю тебя! И ты меня, я же знаю! А этот… Что он? Ненавижу, когда он тебя трогает! Так бы и врезал! Он и погладить нормально не может, только для виду рукой коснется!

Дверь отворилась, и он услышал за спиной торопливое:

— Костик, Никита приехал! Выводи давай!

Костик надвинул пониже козырек кепки, вытер рукавом нос и подошел вплотную к Алисе.

— Приперся! Где его год носило? А теперь вот решил вдруг, что нравится ему! Через день приезжает!.. Умница моя, потерпи. Я обязательно что-нибудь придумаю. Я буду рядом, не переживай! Все будет хорошо!

Он поправил седло, проверил стремена, похлопал любимую лошадь по длинной бархатной шее и прижался к теплой морде. Алиса пыхнула на него горячим воздухом. Ее влажные ноздри нетерпеливо раздувались.

Костик отворил большие ворота и медленно повел Алису. Инструктор небрежно взял поводья и оглядел ремни. После недавнего случая с Алисой оба инструктора конюшни стали проверять за Костиком каждую лошадь. В тот раз Никита свалился с Алисы, не успев даже до конца залезть. План не сработал. Костик рассчитывал, что плохо пристегнутое седло соскользнет где-нибудь в прыжке или на полном скаку. Но Никита видимо оказался слишком тяжелым, и, лишь ступив левой ногой в стремя, сдвинул седло и неуклюже упал с небольшой высоты. Тогда Костику сказали, что выгонят с конюшни, если не доглядит еще раз. Пришлось на время оставить свои попытки.

Костик закрыл дверь и устроился возле большой щели. Он смотрел на Алису и тяжело тосковал. Вот Никита в начищенных сапогах и жокейке небрежно усаживается в седло. Он даже не смотрит на Алису, ему наверное все равно, какая под ним лошадь. Просто отец купил ему именно эту еще в позапрошлом году. И только несколько месяцев назад, Никита начал с ней заниматься.

Костик смотрел с ненавистью на Никиту и его охранника, постоянно перемещавшегося за вольером. Иногда приезжал и отец Никиты — ленивый толстый мужик с золотыми кольцами. Он усаживался неподалеку и иногда выкрикивал что-то инструктору. Он всегда хвалил сына, когда тот слезал с лошади, хотя наездник из Никиты был неважный. Тогда Костику становилось совсем тяжело. Вместо злости появлялась горечь, и хотелось уйти. В такие моменты Костик вспоминал то ноябрьское утро, когда он проснулся от маминого плача и топота людей в доме. Отца убили ночью, прямо во дворе, когда он наверное по привычке проверял, запер ли машину. Четыре выстрела в спину, пистолет с глушителем, отпечатков не оставили, вещи не забрали, машину не открывали — эти обрывки фраз эхом кружились по их квартире весь следующий месяц, повторяясь снова и снова для все новых и новых соболезнующих.

Их с мамой никак не оставляли одних, даже ночью кто-то все время приезжал утешать и «присматривать». Костику было страшно и одиноко, как будто он и маму потерял. Все эти люди казались ему совсем лишними в их большой и внезапно ставшей такой мрачной квартире. Они что-то ему говорили, приносили игрушки и сладости и отправляли в комнату смотреть мультфильмы. Иногда они притаскивали своих сыновей. А те, со свойственным детям простотой и любопытством спрашивали Костика, как и за что убили его папу.

А потом Костик начал замечать, что эти люди куда-то стали исчезать. Постепенно куда-то ушли и те, кто работал у них: водитель, домработница, его учителя. Через год они переехали в другую, маленькую квартиру. С мамой они совсем отдалились. Целыми днями Костик после школы слонялся по улицам, не понимая, куда деть свою боль, с кем поделиться. Хотелось, чтобы можно было с кем-то поговорить.

А чуть позже, когда ему было двенадцать, он случайно попал на конюшню. Сначала просто приезжал поглядеть на лошадей. Что-то завораживающее в них было, в их силе и скорости, в этой их свободе. Его не прогоняли, даже разрешали смотреть, как в конюшне все устроено. А потом и вовсе предложили убирать загоны, а взамен иногда кататься. Постепенно Костик научился ухаживать, кормить, седлать. Ему разрешили катать детей на пони по кругу парка. За два года конюшня стала ему родной. Он почти уже и забыл про то детство, наполненное яркими игрушками, сладостями, бесконечными походами в парки и кино. Все это сейчас казалось глупостями. Здесь была взрослая жизнь. Обычная, серьезная жизнь. Он теперь редко улыбался, а смеющимся его и вовсе никогда не видели. Каждый день приезжал с утра, а вечером уезжал домой ночевать. С матерью отношения совсем разладились, в школе перевели на надомное обучение. А здесь, на конюшне он просто жил. Ему не нравились люди, не нравились их вопросы. Ему нравилось оставаться наедине с лошадьми. Было спокойно и хорошо.

Год назад, когда на конюшню привезли Алису, он вдруг понял, что в груди у него что-то как будто горит. Сначала подумал, что заболевает, расстроился, что к лошадям теперь неделю не дадут подойти. Но потом заметил, что именно рядом с Алисой все становится как-то по-другому. Костику и раньше с лошадьми было хорошо, но Алиса — казалось, не просто лошадь. Когда он с ней разговаривал, она будто понимала. То кивнет, то отойдет в сторону, то отвернется. Сначала он говорил ей только что-то простое, по привычке приучая лошадь к себе, чтобы легче было ухаживать. Алиса же все время тянулась к нему мордой, подходила поближе, а когда видела мальчика с утра в конюшне, начинала нетерпеливо переминаться. Постепенно Костик стал рассказывать ей что-то из жизни, а потом и о прошлом. Как-то даже вспомнился фильм из детства, когда мужчина, разбившись в аварии, заново рождается уже собакой, и находит своего сына, чтобы оберегать. Костику уже было четырнадцать — не тот возраст, когда верят в сказки. Но то, что Алиса стала для него важнее всего на свете — это Костик понял, и старался теперь быть всегда рядом. Целыми днями выгуливал он ее по парку, бережно вычесывал, каждый день осматривал подковы. Когда инструкторы дрессировали Алису, Костик всегда наблюдал, шепотом подбадривая любимицу: «Ну же, давай, ты все правильно делаешь! Вот умница моя!».

И вот три месяца назад появился Никита. Он появился так сразу, как будто всегда здесь был. Костику казалось, что этот Никита заполнил все пространство вокруг Алисы, занял все ее время. Лошадь была собственностью Никиты, потому он мог приехать в любой момент, и Костику не разрешили больше уводить Алису в парк. Теперь там иногда на ней ездил сам владелец, когда был не в настроении заниматься с инструкторами на площадке.

Костик смотрел в щель, не замечая ничего вокруг.

— Чего, Костян, за девчонками подглядываешь?

Костик вздрогнул от неожиданности и обернулся. Павел, главный хозяйственник по конюшне, лукаво улыбался, но, встретившись взглядом с Костиком, удивленно поднял брови.

— Ну-ка, подвинься! Это чего там так тебя вышибло? — он подошел к стене и кряхтя склонился к щели. — Лупят что ль кого?

Костик молчал. Павел постоял несколько мгновений, потом обернулся и озадаченно посмотрел на Костика.

— Что-то ни разу не видел, чтобы ты плакал… — Павел удивленно-вопросительно смотрел на Костика, но тот привычно молчал. — Из-за нее, что ли? — Павел мотнул головой в сторону площадки, — из-за Алиски?

Костик опустил взгляд и отвернулся. Он весь как будто ссутулился и съежился. Хотел было взяться за что-то и начать мести или поменять воду, но только никак не мог сдвинуться с места.

— У, брат, ты попал… Ревность — это дело такое… — Павел еще постоял немного, снова поглядел в щель. — Мда. Да не переживай ты, не последняя она — любовь у тебя. Попривыкнешь с ними расставаться.

Раздел: Зачем им жить?

Зачем им жить?

Юля

А я хочу так страстно жить, веровать, чувствовать!.. Я ведь умру, умру, а так хочется жить, уехать, жить, жить!

Дневник ленинградского подростка-блокадника Юры Рябинкина


Дети Великой Отечественной — что видели они до 1941-го года? Успели ли запечатлеть в памяти те самые мимолетные мгновения детского счастья, которые греют потом нас всю жизнь? Да что там — сохранить в памяти, довелось ли этим ребятам хотя бы испытать их? Что успела им дать жизнь до войны, чтобы они запомнили, ради чего им стоит бороться? Откуда-то в них было это отчаянное желание — выжить, несмотря ни на что. Блокадный Ленинград. До нас долетели лишь обрывки хроник, отголоски рассказов, страшные черно-белые кадры умирающих прямо на улице людей… Потомки хранят эти свидетельства, создают по ним новые фильмы, ставят спектакли, стараясь отдать дань тому подвигу, причины которого останутся для нас тайной. А может, у подвига и не должно быть причин, его просто совершают, не успевая задуматься.


2014-й. Юле пятнадцать лет. Для чего жить — она не знает. О таких, как она, говорят много похожих фраз: “заелись… бессовестные… горя не хлебнули — вот и не ценят ничего…”. Она слышала это много раз. Возможно, раньше ей было обидно и хотелось заплакать. Сейчас ей всё равно — бессмысленно отвечать. Юлиной маме тридцать пять. Она наркоманка. Уже четырнадцать лет. Юле повезло: в отличие от младших Коли и Насти её саму мама успела родить до того, как начала колоться. Коле восемь, а Насте четыре. Юля не знает, любит ли она их. Она вообще не знает, любит ли она, умеет ли любить — это для нее какое-то странное чужое слово из сказок. Папа у Юли тоже есть. Вроде как даже полная семья получается, когда папа бывает с ними в перерывах между сроками в тюрьме.

Когда Юля была маленькая, она играла с мамиными шприцами в больницу. Потом домой стали часто приходить из милиции. Она знала, что это плохо: в фильмах и передачах милиция приходила, когда делали что-то плохое. Маме было все равно, а бабушка начинала бегать по дому и убирать все мамины “лекарства”. Когда Юле было пять, маму лишили родительских прав. Милиция решила оградить ребенка от матери-наркоманки. И Юлю отдали под опеку… ее бабушке. Об этом Юля узнала случайно уже лет в двенадцать, потому что в ее жизни с решением чиновников ничего не изменилось: она осталась жить в той же квартире с мамой-наркоманкой и бабушкой, вырастившей наркоманку.

Наркоманами не рождаются. Как правило, ими не становятся по принуждению. Ими вырастают: из бесконечных скандалов и ссор, из обвинений и сравнений со всеми, кто лучше, из унижений от близких, из конфликтов старших, из оскорблений и физических наказаний, из безразличия родных. Ими вырастают медленно, на виду у многих: родственников, соседей, учителей.

Умирают тоже часто на виду, тоже медленно, долго. Юлина тетя не хотела долго: она умерла быстро, одним шагом — из окна. Юля видела этот шаг. Бабушка много лет потом плакала и приговаривала, что Юля ее последняя надежда. Теперь у бабушки есть еще Коля и Настя. Они, может, и не хотели пробовать наркотики, но мама не спрашивала их во время беременности. Ей было плохо, и ей нужно было “лекарство”. Юля все это видела и теперь рассказывает с безразличием. И оно не показное, не надуманное. Возможно, на эмоции у нее просто не осталось сил. Все ушли на детские переживания, когда мама по несколько дней не появлялась дома, а бабушка то плакала, то кричала на Юлю по любому поводу. Ей было обидно: плохо вела себя мама, а ругалась бабушка на Юлю. Но она молчала, потому что боялась, что если бабушка будет ругаться на маму, та снова уйдет и больше не вернется.

Постепенно Юля стала все меньше переживать: то ли устала, то ли привыкла, то ли стала сухой и черствой. Она не любит документальное кино про войну. Она смотрит на чужое горе с таким же безразличием и скукой, с каким теперь воспринимает бабушкины слезы, мамины обещания про “последний раз”, папины редкие появления, ворчание учителей и бесконечные собственные скитания по больницам, приютам, реабилитационным центрам. Юля употребляет уже два года. И ей все равно. В каждом новом месте, где ей говорят, что хотят помочь, она никому не врет: она не хочет помощи, она хочет наркотики, и чтобы ее не трогали, и да, ей всё равно, что будет потом.

Пробовали объяснять ей, ради чего стоит жить, рассказывая замечательные истории про то, как может еще сложиться судьба, как много у нее будет счастья, любимый человек, дети, семья, работа, друзья, творчество. Ей приводили реальные примеры, люди, переставшие употреблять, делились своим опытом. За пару лет она слышала и уговоры, и обвинения, и наставления, и просьбы, и угрозы… Но после всего, что довелось ей увидеть, Юле больше не интересно. Нет, она пока не дошла до мыслей о самоубийстве, хотя специалисты и называют употребление наркотиков пролонгированным суицидом. Но и особых усилий, чтобы сохранить здоровье и свою жизнь, Юля прикладывать не станет.

Дети блокадного Ленинграда знали, что им нужно выжить, нужно обязательно постараться. Где-то глубоко внутри они наверняка верили, что война закончится, и у них будет лучшая жизнь. И им не нужны были уговоры, просьбы, наставления. Они хотели жить. А Юля не хочет. И таких, как она, сейчас очень много. Там, где они вырастают, почему-то не могут дать им ту уверенность, которая была у маленьких голодных замерзающих детей, что жить обязательно стоит. Очень просто обвинять Юлю и таких же, что они не могут взять себя в руки и жить по-человечески. Но ответственность за боль в их душах лежит на всех тех взрослых, которые не смогли вселить в них любовь к жизни, которые оставили там пустоту.

Васька

Выдержим ли? Главное и единственное желание — не потерять детей, не видеть их гибель… Я с ужасом смотрю на него [сына]. Боюсь, что он погибнет… Мальчика не узнать… Если так будет продолжаться, он погибнет. Делаю всё возможное, чтобы его лучше кормить, но всего этого слишком мало…

Елена Скрябина “Годы скитаний: Из дневника одной ленинградки”


Могли ли матери Ленинграда, каждый день сдавливаемые кольцом смерти, представить себе живущих в мирном комфорте женщин, которым не нужны будут их собственные дети…

Васе шестнадцать. Когда он смотрит без злобы, он похож на домашнего зверька, которого вытащили из его угла, но пока не известно зачем. Последние три года его постоянно пристраивают куда-нибудь на исправление. Он все понимает, дает обещания и даже держится какое-то время. А потом с ним что-то происходит, он даже не может объяснить — что. “Оно само” как-то так случается. Вроде просто гулял с друзьями, как-то само собой решили выпить, и тут угнали машину… покататься. А в другой раз хотели пошутить — на спор взломать киоск с мороженым, просто посмотреть, сколько его там, а вышло не “просто”.

“Мы хотим от него отказаться. Но я не знаю, как ему сказать. В общем, вы тут как-нибудь с ним поработайте, чтобы он сам понял, что ему лучше в детском доме, сам решил, что мы ему плохие родители, не справляемся. Ну вы же специалисты, это ваша работа в конце концов с ними разбираться!” — с таким запросом полная раздражения и претензий пришла Васькина мать. И больше не приезжала к нему. А Васька ждет, каждые выходные ждет, как будто от безделья подходя к окнам.

На звонки мать отвечает, говорит, что занята, даже спрашивает, как дела. После каждого такого звонка Вася что-нибудь ломает или дерется с кем-то. А взрослым объясняет, что мать много работает, она в детской комнате полиции какой-то начальник, у нее много таких подопечных, как Васька, он сам виноват, а она очень устает, а отец и подавно. Никто не знает, о чем она думает. Может, вспоминает, как много лет назад увидела его глаза в “Доме малютки” и поняла, что больше не сможет заснуть, пока не заберет его к себе, навсегда. Потом были долгие недели оформления бумаг, бесконечные казенные коридоры, сухие разговоры, мрачные предупреждения о тяжелой наследственности, генах, последствиях.

Для нее “приготовили” в тот день девочку. Говорили, что интеллигентная семья, несовершеннолетняя дочь оступилась, благородные родители не могли позволить ей сделать аборт и убить крошечную жизнь. Но и оставить не могли, “это перечеркнуло бы карьеру трех поколений”. Маленькая Маша — любимица всего персонала, как будто в подтверждение семейной истории была спокойной, ела по расписанию, ночью почти не просыпалась, развивалась с опережением. В тот день к новым родителям должна была уехать она, а не громкий, весь в диатезе Васька, не дающий ночами спать санитаркам своим не по-детски надрывным плачем. Но его глаза… Увидев их, женщина выбрала Ваську.

Эту историю мать рассказывает специалистам в каждом новом месте, куда пристраивает сына. При этом в завершение конечно же требует, чтобы “тайну усыновления” сохранили, грозится судами, оставляя сотрудников в оковах молчания и переживания. Они смотрят на взрослого парня и все понимают, но права не имеют объяснить ему, почему с ним так часто “оно само происходит”, отводят глаза. Закон о тайне усыновления статья 139 СК РФ…

Приемные дети в нашей стране не имеют законного права знать, что они усыновлены. Этот вопрос отнесли к “этическим” и решение его отдали целиком под ответственность усыновителей. Никто не задумался о том, что у человека есть право знать, откуда он. Принцип “а зачем ему знать?” защищает на самом деле интересы только приемных родителей, которые по определенным причинам скрывают от окружающих факт усыновления. В большинстве цивилизованных стран усыновители обязаны с самого начала объяснить ребенку, что он приемный. Ему предоставляют право знать правду, оберегая от возможного “сюрприза” в будущем.

К таким законодательным изменениям пришли не спонтанно, а через массу исследований того, что происходит с приемными детьми. Выяснили: в глубине детского сознания сохраняется память о биологической матери. И рано или поздно эта память начнёт проявляться в виде тоски и боли. Разница лишь в том, что ребенок, знающий о своем усыновлении, может пожаловаться на эту боль, получить разъяснения, своего рода “разрешение” на переживания. А оставленный в неведении не сможет найти объяснения своей тоски. Не понимая её причины (ведь вроде все есть, и семья, и любовь), он начинает чувствовать вину за свои переживания, страх и непонимание, откуда взялись эти чувства. Душа маленького человека не способна сама справиться с таким наплывом непонятных эмоций. И они начнут выплескиваться: в агрессии, в болезнях, в драках, в депрессиях. У каждого по-своему, но обязательно начнут выходить.

Вася не знает, что мать больше не хочет его забирать. Не известно, что будет, если узнает. Как не известно и то, узнает ли он когда-нибудь, что однажды другая мать уже отказалась от него. Та, в которой зародилась его жизнь, была этим крайне недовольна. Она кололась уже два года, как и ее партнер. Они даже не рассматривали вариант, чтобы сохранить жизнь ребенку. Но и для аборта нужно было приложить усилия — дойти до врача, записаться, назначить день. Жизнь наркомана непредсказуема, и в момент употребления мысли о других делах отходят на второй план. Ругались они между собой часто — денег постоянно не хватало. Отец Васи регулярно избивал его мать, и она думала, что зародыш скорей всего и сам надолго в ней не задержится. А в одну из пьяных драк она “нанесла смертельные ножевые ранения своему сожителю”. Так было озвучено на суде. Вроде и не хотела, но так уж случилось. Мать посадили, и уже в изоляторе знающие люди ей подсказали, что беременным создаютболее комфортные условия, заставить делать аборт не имеют права, еще и срок сократят возможно. Вот тогда и нашелся смысл для Васиной жизни. Мать решила его сохранить. Но для себя сразу решила, что напишет отказную.

Месяцы беременности давались тяжело, в колонии достать наркотик у нее не получалось (за будущими мамами следили отдельно), а тяжелые ломки изматывали и без того перегруженное новым бременем тело. Периодически она подумывала об аборте, но все же удержалась. После родов она согласилась взглянуть на ребенка, подержала его на руках и передала санитарке: “Ну, удачи тебе. Вы его заберите, кормить я не буду, пусть отдадут кому-нибудь”. Персонал думал, что мать все же захочет оставить крошку себе, хотя бы на какое-то время. Они часто видели, как менялись лица заключенных при взгляде на малюток. Не случилось!

Малыш был совсем синюшным, врачи полагали, что долго он не продержится. К удивлению всех, он окреп и через несколько дней был переведен из тюремной больницы в детскую, где продолжал бороться, несмотря на выявленные патологии сердца. Имя ему подобрали из списка именинников. В Доме малютки к таким, как он, привыкли и радовались, что малыш не заразился ни ВИЧ, ни гепатитом, набирал вес на казенных смесях. Только плакал, то громко и надрывно, то тихо, поскуливая. Для своей биологической матери он выполнил миссию. Он пожил ради нее. Но больше он был ей не нужен.

Между прочим, проблема далеко не частная. В России в местах лишения свободы содержится более 700 беременных женщин и матерей с детьми до трёх лет. За статьи, связанные с наркотиками, сидит около 15 % таких матерей. По достижении ребенком трёх лет мать обязана его отдать на воспитание либо родным, либо в детский дом, и он станет “отказником”, даже если мать того не хочет. А вот “на воле” статистики матерей-наркоманок как таковой нет. В нашей стране официальная статистика основывается на данных учёта в наркологических диспансерах. Между тем очевидно, что выявлены и поставлены на учёт далеко не все зависимые. Соответственно подсчитать количество рожающих наркоманок практически невозможно.

Но можно точно говорить о том, что предположение, будто младенцы-отказники в большинстве своем дети наркоманов и алкоголиков, — это миф. Большинство так называемых “ранних” отказников — это дети несовершеннолетних мамочек, дети приезжих. Зависимые пациентки редко отказываются от своих детей будучи “на воле”. Обычно таких матерей лишают родительских прав значительно позже, так как государство до последнего пытается предоставить матери шанс на исправление, даже если цена этого шанса — искалеченное детство.

А вот статистика усыновления исследуется активно, но она достаточно противоречива. В нашей стране существует много видов взятия ребенка в семью: усыновление, опека, патронаж. Также существует и несколько этапов изъятия ребенка из семьи: ограничение в правах, лишение родительских прав, передача под опеку близким родственникам. В связи с этим достаточно сложно определить статистические показатели по ситуациям с отказниками и усыновлением. По некоторым данным, в России ежегодно происходит 10–11 тысяч случаев отказа от детей в родильных домах. Тысячи детей становятся сиротами при живых родителях. При этом статистика усыновления, как уже говорилось ранее, крайне расплывчата в связи с разными формами помещения ребенка в семью. В среднем в семью ежегодно забирают около 7–8 тысяч детей. Вроде бы и неплохая цифра, скольким могут — стольким и помогают. Но страшны другие цифры, которые мало где публикуются. Цитирую: “Ольга Голодец, заместитель председателя правительства РФ, рассказала во время своего выступления в Госдуме, что в 2012 году в детдома было возвращено более 4,5 тысячи детей” (http://deti.mail.ru/news/bolee-45-tysyach-detej-vernuli-v-detdoma-v-2012-go/). Таким образом, получается, что каждого второго взятого в семью ребенка снова возвращают в детский дом. Фактически бросают дважды! И вряд ли найдется специалист, который будет спорить с тем, что страшнее повторного отказа не может быть ничего, уж лучше бы и не затевали.

Социальная реклама пестрит пропагандистскими лозунгами “измени одну жизнь — возьми ребенка”, “каждому ребенку — свою семью” и прочее и прочее. Вроде бы замечательная идея, не придерешься. Только слишком много иллюзий в этих ярких роликах, похожих на рекламу товаров. Никто не предупреждает приёмных родителей, как много им предстоит разочарований. А эти разочарования рождаются из иллюзий большого светлого будущего без изъянов. Мало кто задумывается, что однажды душе такого ребенка мир взрослых людей нанес страшную боль. И эта психологическая травма при каждой ссоре или обиде станет давать о себе знать. А новые родители будут обижаться, что не заслужили такой агрессии и неблагодарности от приемного ребенка, будут укорять его, винить, провоцируя тем самым все больше злости и обиды.

Васька берет на себя целиком ответственность за все, что с ним происходило, никого не виня, оправдывая и родителей, и учителей, и всех тех, кто пытался помочь. Его чувства вины хватит на целую дюжину таких подростков. Оно пожирает его душу изнутри, прорываясь наружу… яркими вспышками агрессии. Тогда открывается другой Васька. Глаза темнеют, взгляд мгновенно меняется, все мышцы как будто собираются в панцирь. Геннадий Полока отхватил бы его без раздумий для своей “Республики ШКИД”. Любой попадающий в поле его зрения может услышать жесткие оскорбления и ругательства. Он выкрикивает все это с вызовом, как будто ожидая в ответ удара. Не получая его, он озлобленно бродит на присогнутых ногах, стуча кулаками о стену. Понимающие взрослые молчат, выжидая спада ярости, слыша тот поток боли, который не умещается в задавленном сердце Васьки. Другие ругают его и жалеют Васькиных родителей. Он слышит слова осуждения, даже если их не произносят вслух. Он знает их наизусть за столько лет, они постоянно сами жужжат в его голове. Васька идет в дальний угол и начинает бить себя, царапать, щипать, стучать ногами о стены до тех пор, пока хватит сил. Он ненавидит себя и не хочет жить. Он не знает, зачем ему жить, если он сам себя не может полюбить. Его тело привыкло к физической расправе с раннего детства, он по инерции продолжает сам себя наказывать, если никто другой не включается в этот замкнутый круг его “воспитания”.

Били Ваську, сколько он себя помнит. За чавканье за столом — подзатыльник, за порванную рубашку — ремня, за сломанный магнитофон — палкой. Васька рассказывает это смеясь, когда кто-то из взрослых спрашивает о шрамах. Он улыбается по-детски искренне: “Да если б не били меня, я бы вообще непонятно кем вырос! Другого пути со мной и не было! Хорошо, что били, хоть в башке что-то осталось, а то бы…”. Нет у него ответа, что бы было, если б не били. Мать после каждой такой выволочки подзывала его к себе и объясняла, что она его любит, поэтому и бьет, что это для его же пользы… Так и лупит он теперь сам себя, чтобы польза была или потому, что правда верит, что это такое проявление любви. Приступы агрессии и самоагрессии проходят, и Васька устало ложится на свою койку и несколько часов молча лежит. Потом пару дней ходит с недовольным лицом, о чем-то думая. А вскоре снова появляется тот искренний взгляд, который делает его похожим на зверька, но домашнего, потерянного. Его и зовут обычно ласково — Васька, за добрые глаза с едва заметными искрами тоски.

Когда его спрашивают про употребление, он растерянно отвечает, что это его способ успокоиться. Так он не чувствует вины хоть какое-то время. Он знает, к чему это приведет. Полгода назад он начал колоться. Васька считает, что после этого он стал спокойнее, потому что наркотик выключает в нем все чувства. Чувства Васе мешают, их слишком много, и они тяжелые. На жизнь он смотрит философски: “Я для мамы живу. Она столько в меня вложила, столько мучилась. Так бы я и не стал напрягаться, устал я что-то жить, надоело вроде. Если б кто убил там или машина сбила — было б проще. Самому тоже хочется, я уже пробовал несколько раз, но маму жалко, не поймет, плакать будет, что я так. Ради матери я исправлюсь, ей очень нужно…”. Он говорит это снова и снова, давая обещания, ставя новые цели, выполняя задания специалистов в каждом новом месте исправления.


Никому никогда не узнать, отчего так особенно горько плачут отказные младенцы: понимают ли, что больше никому не нужны, тоскуют ли или просто ослаблены. Но глаза у них особенные, это замечает весь персонал и родильных домов и детских больниц.

Что-то сломалось в человеческих отношениях, в семейных ценностях. И, как сломанный заводской механизм, выдающий брак, деструктивные семьи ломают еще только зарождающиеся жизни.

Можно ссылаться на тяготы 90-х, потерянность старшего поколения, погруженность в страхи и переживания за неопределенность будущего — собственного и страны. Мол, не до духовного воспитания детей было. Но если разобраться — кто растил тех мальчишек и девчонок, уходивших на фронт в 40-е? Их растили люди, родившиеся точно так же во времена развала одной страны и драматических попыток строительства другой. Но они смогли не только сохранить духовность, но и воспитать ее в своих детях, вырастить из них героев.

Во все времена во всех странах существовали неблагополучные семьи. Но таких, как Юля и Васька, было значительно меньше. Вместе с прогрессом мы приобрели замкнутость и безразличие. Начиная с безразличия внутри семьи, и дальше — безразличие соседей, учителей, коллег, просто людей на улицах, проходящих мимо, безразличие государственных структур… А за безразличием приходит жестокость. И она тоже начинается с семьи. Физические наказания появляются от бессилия родителей, от незнания, как можно по-другому. Но и рождают они лишь страх и обиду, которые обязательно выплеснутся на кого-то в будущем.


Возможно, сила русского человека не в идеологии, которая не раз менялась (от язычества к Христианству, от монархии к коммунизму, от коммунизма к…). Его сила в родовой духовности, самобытности. Это, безусловно, лишь субъективное мнение, сложившееся из определенного профессионального опыта. Но, быть может, опора на эти корни, напоминание о них помогут воссоединиться с духовным началом, заложенным в нас. Мы, как страна, как отдельно взятые ее представители, постоянно смотрим либо вперед (будущее, прогресс, развитие), либо на тех, кто “бежит” на соседних дорожках (опережающий Запад, догоняющий Восток, отстающие страны). Но будучи ориентированными вовне, мы слишком редко заглядываем вглубь себя, в глубину наших традиций и достижений, не используя и со временем теряя уникальную силу, переданную нам от поколений предшествующих. Возможно, именно эта сила способна восстановить ту духовность и любовь во внутрисемейных отношениях, которые позволят детям жить ради самой жизни, как умели наши предки, не изводя себя вопросом: стоит ли?

Почем дети?

На семейной консультации в реабилитационном центре сидят двое взрослых и девочка пятнадцати лет. Девочка руки скрестила, нога на ногу, смотрит исподлобья, кожа вокруг ногтей в болячках от обкусанных заусенцев. Страшно ей. Хотя она-то страха навидалась и похлеще от родных родителей-наркоманов, убитых у нее на глазах их обкурившимися дружками. Страх девочка маскирует грубостью и безразличием.

Маша из опекунской семьи. Стандартные особенности трудных подростков: прогулы, частые ссоры дома, выпивает в компаниях. Пока ничего криминального, но она же "государственный ребенок", потому каждый ее шаг фиксируется. Она в семье не одна: их шесть детей. Все взяты под опеку. Родители с ней не справляются: "Все остальные нормальные дети, а Маша — с ней просто невозможно! Да она еще и младшим пример подает!" Почти час родители снова и снова срываются на критику и обвинения, несмотря на замечания психолога.

Маша психует, шлет всех по известному адресу и выбегает из кабинета. Родители, закатив глаза ("Вот, вы посмотрите на нее!") продолжают жаловаться, представляя Машу необыкновенным монстром (жаль, нас не впечатлишь, мы-то Машу уже вполне оценили, у нас есть, с чем сравнить). Провокационный вопрос специалистов, чтобы как-то побудить опекунов вспомнить, зачем они Машу когда-то взяли: "А почему не откажетесь?". Если бы семья была родная, то на такой вопрос мы бы увидели недоуменный взгляд ("Вы вообще в себе?") или, если случай совсем тяжелый (колется три года, мать бьет, из дома все выносит) — тихое: "Люблю её. Она моя дочь, моя кровь. Я до последнего за неё бороться буду".

Но Маша не родная. Хотя в этой семье уже семь лет. Поэтому опекуны Маши доверительно снизив тон сообщают: "От государства у нас жилплощадь, которую выдали именно под воспитание шестерых детей. Пока было трое, ничего не полагалось. А теперь вот дом дали, с участком. А если Машу вернуть, то могут дом забрать. Шестерых надо или лучше даже побольше". А сил у Машиных родителей на ее выкрутасы больше нет. Поэтому они решили с Машей договориться: чтобы сама отказалась от них. А пока она у нас в реабилитационном центре полежит, они себе присмотрят другого шестого ребенка… Им дадут, у них хорошие показатели: остальные дети нормально учатся, на секции ходят, дисциплинированные. Вот если б еще от нас выписку, что Маша совсем неадекватная…

Наблюдая за все набирающей обороты социальной пропагандой, ощущаешь, что государство явно наметило цель: покончить с детскими домами и распределить воспитанников по приемным семьям. Ролики по ТВ, билборды вдоль трасс, фестивали, плакаты на остановках, рекламные брошюры… Идея взятия ребенка в семью пропагандируется повсеместно. И, вроде бы, цель-то благая, да вот только бороться с социальным сиротством (когда дети стали сиротами при живых родных) с помощью подобных акций не слишком эффективно. Ведь проблема не в том, что детей не хотят брать, проблема в том, что дети почему-то оказываются в детских домах. И если рассортировать нынешних детдомовских, через пару лет снова появятся дети, выброшенные из семей, кстати, многие из них будут выброшены вторично — уже из семей приемных, но об этом чуть позже.

Вопрос нужно решать на уровне профилактики сиротства в принципе. Отказываются чаще всего несколько категорий: несовершеннолетние мамы под давлением семьи, да большое количество иммигранток из стран СНГ. Остальные категории женщин либо в состоянии самостоятельно ребенка вырастить (если связь с его отцом была случайной), либо делают аборт. Конечно, бывают и исключения, но все же в основе отказа от ребенка — невозможность его вырастить. А если копать глубже, то в незнании/невозможности своевременно использовать контрацептивные средства. Если ты знаешь, что не готова к детям, так есть много известных способов это предотвратить.

Но это звено наше правительство, кажется, игнорирует. И если где-нибудь в Малави из-за высочайшего уровня ВИЧ-инфекций контрацептивы раздают бесплатно в любом сельском магазине, то в нашей стране стоимость упаковки презервативов сравнима со стоимостью нескольких банок алкогольных коктейлей. Неудивительно, что молодые отцы делают выбор в пользу выпивки.

Следующее звено — поддержка матерей, которые остались в трудном положении. Существуют так называемые центры помощи молодым мамам. Но многие ли о них знают? Видели ли вы рекламы на остановках, в метро или по телевидению? Слышали ли о телефонах доверия для девушек, задумывающихся об аборте?

Зато обороты рекламы передачи детей из детского дома в семьи колоссальны. Вряд ли где-то еще в мире можно найти такое количество форм помещения ребенка в новую семью, как в России. У нас это и патронатные родители, и опека над ребенком, и попечительство, и так называемые деревни SOS, где на 7–9 детей одна приемная мама (папы приемным детям, видимо, не полагаются, не напасешься пап, в родных-то семьях не всегда имеются). Есть и различные формы госучреждений: социальные центры, приюты, интернаты.

Зачем людям, желающим взять чужого ребенка, так много вариантов по форме усыновления? Отличие по сути только в степени ответственности и… в размерах ВЫПЛАТ. В прежние времена был только один вариант: усыновление. Хочет семья брать ребенка — берет. Без пособий, денег, льгот. И живёт, как любая обычная семья со своим ребенком: сами содержат, обучают, терпят, спорят, решают, ругают. Родители несут полную ответственность за усыновленного ребенка. Но и права у них полные, вмешательство государства только согласно общему законодательству. Теперь же помимо классического (увы, все менее популярного в наши дни) способа, появились разнообразные варианты, как можно взять ребенка: ребенок выходного дня или летних каникул, ребенок на время (присмотреться), ребенок на довоспитание (берем в 16 лет и в 18 отпускаем), патронатная семья, опекуны и прочее.

Большинство этих форм сопровождается выплатами государства. То есть замечательную маркетинговую стратегию выработали где-то там, наверху: раз у нас не берут детей из детских домов, надо к ним в придачу давать какой-то бонус: единовременные выплаты, ежемесячные пособия, дополнительные льготы, а то и, может, жилплощадь, пусть хоть на время! Авось, и возьмут! Очень в духе рыночной экономики.

Стимул нашли, теперь надо придумать, как это получше обозвать, чтобы не совсем по-торговому смотрелось. А преподносят это вот так: опекунство — тоже работа. Такой труд нужно оплачивать достойно, как труд работников детских домов. И вроде, если не вдумываться, то вполне ничего так объяснение, правда? А вдумываться-то не хочется, если тебя это не касается, если это происходит с чужими детьми. А вот если вдуматься… про что это: "Моя работа — быть матерью, государство платит мне за это. Я выполняю свои функции матери и отчитываюсь перед государством". Это про любовь? Про тепло? Это вообще про чувства? Это правда про материнство и семью? Работу, особенно тяжёлую, всегда можно поменять…

В поисках официальной статистики возвратов приемных детей (которая нигде не афишируется, дабы не пугать возможных будущих кандидатов в усыновители), можно наткнуться на статью Александра Шмелева на сайте pravmir.ru. Статья называется обнадеживающе: "Процент возврата усыновленных детей сильно преувеличен" (pravmir.ru/alexandr-shmelevprocent-vozvrata-usynovlennyx-detej-silno-preuvelichen). Открыла ее с надеждой на реальные цифры. Автор приводит доводы, что сенатор Петренко в своем нашумевшем (увы, только в среде специалистов) докладе обнародовала завышенные цифры по возврату усыновленных детей, а именно из 6,5 тысяч вернули 4,5. И вот интересно, Александр Шмелев делает вывод, что все не так плохо с усыновлением, цитирую: "Итак, реальное положение дел таково: на семейные формы устройства в 2012 году в семьи российских граждан было передано 58,8 тыс. детей. Из них 6,5 тыс. — на усыновление (эта цифра и попалась на глаза сенатору Петренко), 37,3 тыс. — на безвозмездную форму опеки (попечительства), 15 тыс. — на возмездную форму опеки (попечительства), в том числе 13 тыс. — в приемные семьи, 0,2 тыс. — на патронатное воспитание. Возвращено же в детские дома из числа ранее взятых оттуда сирот было, действительно, около 4500 детей. Но не только и не столько усыновленных, а в основном тех, кого брали под опеку или под патронаж. Т. е. процент возврата равен не 70 % (4500 от 6500), как считают сенатор Петренко и блогеры-ретрансляторы, а в 10 раз меньше — примерно 7 % (4500 от 58800). Причем, усыновленных среди них — единицы (точную статистику сейчас не могу найти, но знаю, что именно усыновленных и удочеренных возвращают крайне редко)".

Конечно, замечательно, что процент оказался не 70, а 7. Но вдумаемся, что испытали эти 4500 (вы произнесите эту цифру медленно вслух) детей, которых бросили дважды! Четыре тысячи пятьсот детей… И это цифры одного только года! Многие ли из них после такого смогут прийти к нормальной жизни?

А вот в рамках моего вопроса о смысле такого разнообразия форм опеки, статья Шмелева дает вполне внятный ответ. Он указывает на то, что усыновленных-то (имеется ввиду официальное классическое усыновление) редко возвращают (далее в статье автор упоминает, что это сложный волокитный процесс), возвращают тех, кого взяли в рамках так называемой "возмездной" формы опеки. Мол, не страшно, этих возвращенцев еще ж не усыновили насовсем, их так, на время брали, посмотреть. Действительно, дети-то должны понимать разницу, что официально их еще не забирали из детского дома! Что тут сложного? Это был испытательный срок. И "родители" его не выдержали. Раз отношения возмездные, то и подход как в магазине: не подошло, извините, возвращаем.

Не стану осуждать этих несостоявшихся родителей и восхвалять тех, кто любой ценой вырастит приемного ребенка в своей семье. Увы, мы работаем с патологией, потому возможно многих позитивных исходов усыновления не видим. Не могу сказать, что классическое усыновление дает больше шансов на то, что от ребенка не откажутся. Увы, вариантов "спихнуть" такого ребенка неофициально тоже много. Часто бывают у нас такие усыновленные, которых отправляют не только в реабилитационные центры на годовое пребывание, но и в школы-интернаты, школы-пансионы (иногда очень даже элитные и платные, и творческие и интеллектуальные). При желании детей всегда можно куда-то отправить, пусть и не обратно в детский дом.

Вопрос в том, что государство, размышляя и создавая проекты в сфере социальной, использует те же технологии, что и в бизнесе. Поставили цель — осуществим цель. Рекламой и финансами стимулировать на усыновление можно тех, кто раньше не рассматривал всерьез вариант взять чужого ребенка. Ведь те, кто действительно хотят его вырастить, они и без рекламы свое желание реализуют.

Законодатели уравнивают детские судьбы с экономической судьбой российского туризма. Можно сагитировать любителя египетского "все включено" таки поехать отдыхать на наш юг. По-разному можно простимулировать: ценами, запретами, обещанным сервисом… Он может даже и поедет на русское Черное море. Правда ехать будет насторожено. Он раньше-то, пока санкций не было, и не задумывался, что на нашем море отдыхать можно. И смотреть он на все будет через призму сравнения. Но ведь есть шанс, что кому-то из таких новоиспеченных туристов наш юг понравится! Да так понравится, что он приедет снова, и вполне себе будет счастлив! Правда, остальные после такой поездки могут передумать… Но что нам до них! Они и сами справятся.

Вот только Черное море никак не пострадает от того, что кто-то в нем разочаровался и больше не приедет. А четыре тысячи пятьсот детей, к которым больше не приедут вернувшие обратно, разочарованные в них родители, вряд ли смогут с этим справиться. И их страдания, выливающиеся в асоциальное поведение, агрессию и наркотики, спишут на плохую генетику или влияние компьютерных игр.

Проводится ли анализ эффективности таких программ? Возможно, вкладывать нужно не в рекламу усыновления и пособия опекунам, а в более продуктивную работу школ приемных родителей, в психологическое курирование таких семей на протяжении всего пути, в формирование у взрослых реального, а не иллюзорного представления о том, что их ждет. Ведь детско-родительские отношения устроены несколько сложнее, чем экономическая модель спроса и предложения. Хочется, чтобы и подход к решению проблемы социального сиротства основывался не только на экономических факторах.

Выстрелы в школе

С начала этого года в США произошло 18 случаев стрельбы в школах (http://theguardian.com/world/2018/feb/14). Даже в сводках американских теленовостей не все эпизоды были освещены. В русских же СМИ анонсировали не более трех эпизодов. И проблема не том, что кто-то хочет занизить или скрыть цифры. Проблема в привычности подобных ситуаций в Америке. Освещают лишь те эпизоды, в которых было большое количество жертв.

До недавнего времени русский зритель смотрел подобные репортажи с ужасом, но и со вздохом облегчения: у нас такого нет, это у них там из-за того, что разрешено оружие. Но последние годы открыли глаза: чумой школьных расправ заразилась Россия. Наша статистика не такая жуткая по количеству жертв, но по количеству эпизодов она пугает. Только случаев стрельбы за последние 4 года не меньше 10 (http://tass.ru/info/4533764). Но как часто водится, в набат забили только тогда, когда начались массовые эпидемии школьных расправ.

Однако до сих пор мы не получили хотя бы самые приблизительные ответы на то, почему это случилось, каковы были мотивы, чего смогло добиться следствие в поисках причин и какие перспективы нас ждут.

Конечно же все сведущие и особенно не сведущие в подростковой психике тут же начали предлагать гипотезы. Во многих статьях "по горячим следам" обнаруживается стремление списать происходящее на увлечение компьютерными играми, жестокими фильмами. Но кто выпускает для детей эти видеоигры? Кто рекламирует их? Кто покупает и позволяет своим чадам сидеть часами, аккумулируя свою агрессию? Сколько можно сваливать на подростков, что они такие?! Ведь вырастили их мы. Те самые учителя в школах, на которых они идут с ружьем, их родители, которых подростки игнорируют, служащие бесконечных инстанций, вроде опеки, занятые бесконечной бессмысленной писаниной.

Нынешние подростки — дети двухтысячных. Их родители — дети начала восьмидесятых. Те, на кого девяностые обрушились в разгар их взросления. Обрушились и на годы придавили возможность самовыражения, мысли о выборе, творчество и многое-многое другое. Они росли, вставали на ноги, крутились сутками в поисках зарплаты, которую не сожрет дефолт или девальвация, старались поддержать своих не выдерживающих новой жизни родителей… Пытались приткнуться, где могли, пробиться. Им было не до проблем образования и воспитания. Своих бы детей вырастить — и хорошо. А в глобальном смысле школы и институты общество не интересовали.

С чем сталкивается современный подросток? Со странной образовательной системой, слепленной из осколков советского наследия и западных технологий. Причем из обеих частей взяли не самое лучшее. Поменяли выстроенную десятилетиями систему воспитания в школах. Пионерские организации, бесплатные кружки, спортивные секции, школьные походы, летние лагеря — все это теперь заменено платными услугами: платная продленка, платные лагеря со всевозможными программами от экстремальных до творческих, полностью платный детский спорт. Куда может пойти подросток, если у его родителей нет денег? На улицу. Или в интернет пространство (сейчас это самый дешёвый из всех способов досуга).

Стержень образования — связка учитель — ученик — исчез из современной школы. Может, прежде наставник порой давил на ученика своим авторитетом. Но и принимал на себя ответственность за учащегося. За его воспитание, за его судьбу. И если замечал опасные отклонения в развитии, немедленно принимал меры. Вызывал родителей в школу, а иной раз и сам наведывался домой к ученику, ставил в известность руководство школы, а если и это не помогало — детскую комнату милиции.

Кого сейчас заботит так называемое девиантное поведение подростков? Школьного психолога? Но что он может, если в каждом классе три-четыре сложных ребёнка? Не обязательно агрессивных, может просто замкнутых или переживающих развод родителей. Каждому такому ребенку нужна поддержка. А на школу их оказывается 40–60. В результате максимум, что делает школьный психолог — проводит общее тестирование и составляет статистику.

Отношение в нашем обществе к психологам все еще носит некий первобытный характер: либо страх (вдруг что выявит и куда-то сообщит), либо обесценивание (слабаки идут к психологам, сильные справляются сами), либо агрессия (психологи сами больные и т. п.). Это легко заметить на примере детских клинических больниц. Должности психолога там просто не значится. В лучшем случае в онкологии. А зачем детям, ждущим операцию на сердце или на желудке помощь психолога? На это есть родители. Запуганные, тревожные, ждущие родители.

Вы скажете, что раньше как-то справлялись и без психологов. Да, конечно. Не во всем, но там, где справлялись, была система поддержки. В детской сфере это были кураторы, тренеры, учителя — люди, для которых идея взращивания личности главенствовала над финансовым интересом. Время меняется, люди переориентировались на собственную выгоду. И вокруг детей образовалась пустота. Пустота, которую ребенок заполняет чем придется.

В нашей образовательной системе полностью разрушена воспитательная и поддерживающая структура. Куда может податься современный подросток, не распотрошив родительский кошелек? Спорт? — Увы. Только если ты с детства за родительские деньги тренировался и смог показать высокие результаты, и это окупилось тем, что тебя взяли на бесплатной основе в школу резерва. "Неодаренным" детям места нет.

Бесплатными остаются только детские площадки, на которых и отираются подростки под раздраженное ворчание молодых мам и старушек. А куда им идти-то? Все развлечения платные. Даже футбольные матчи любительских команд нельзя посетить без денег.

Остается реализовываться дома. А слышат ли ребенка дома? Есть ли кому слышать, если родители вынуждены работать сутками, чтобы просто прилично одеть и накормить. А может и не работают сутками, но тогда, скорее всего, сидят у голубого экрана или пьют. Кому там есть дело до подростка?

И ведь школьные массовые убийства это лишь одна сторона катастрофы детства. А суициды подростков? В прессе тему "замяли", но самоубийства продолжаются. Об этом знают в узких кругах медицинских и правоохранительных органов. СМИ не до того: курсы валют, война в Сирии, выборы и, конечно же, санкции. Куда там до вас, растущее поколение, нам есть, о чём говорить.

Еще одна сторона — те подростки, которые выбирают смерть медленную, прикрытую пеленой удовольствия. Наркотики и алкоголь. На всю нашу страну существует три реабилитационных бесплатных центра, да и те в Москве. Но и туда не примут бесплатно ребенка из регионов, потому как система здравохранения претерпела модернизацию. В регионах для подростков с зависимостью лишь выделят койку в местной наркологической больнице, где он будет "учиться жизни" у взрослых алкоголиков. Что же до подростков с трудностями поведения, но еще не употребляющих психоактивные вещества — то для них НИКАКИХ реабилитационных центров и лагерей нет.

Не имея возможности вовремя остановить разрушительный выбор подростка, близкие могут лишь наблюдать его деградацию. За последний месяц ко мне обратились две мамы из отдаленных от Москвы городов с похожими проблемами: мальчикам 12 лет, у обоих очень трудный характер, отцов нет, в школу ходить отказываются, грубят, ведут себя агрессивно. Дома сидят или у телевизора, или в соцсетях. Интересов нет. Порасспросив коллег в регионах, я поняла, что никаких вариантов предложить не могу. В наркологические центров ребят не возьмут, а других у нас нет. В итоге эти дети просто останутся в группе риска до тех пор, пока не совершат нечто противоправное.

Отдельная тема — женское воспитание мальчиков. Каждый второй брак в России заканчивается разводом. То есть ровно половина семей распадается. В 90 процентах случаев дети остаются с матерями. Может это и лучше, чем когда пьющий или бьющий мать отец остается в семье. Но все же основное воспитание мальчика — это мамины и бабушкины наставления. А где мальчику искать ответы на свои мужские вопросы? С кем поговорить о том, куда приложить свою природную энергию? В деревне он конечно еще может взвалить на себя мужские обязанности, физический труд, дающий чувство гордости и значимости. А в городе? Со всех сторон ему твердят: учись, у тебя есть возможности. Но школа — это те же женщины. Преподавателей-мужчин практически нет. Мужского воспитания соответственно. Нет образов, на которые можно равняться.

А каких мужчин видит мальчик? Первый вариант — пьющих. Не важно — сильно или нет, тихо выпивающих вечерами или буйных, запойных. Второй вариант — успешных, но чаще всего очень занятых. Пребывающих на высотах бизнеса, где-то в другом далеком мире. Третий вариант — мужики протестующие и борющиеся. Они чем-то все время недовольны, что-то пытаются доказать. Но ведь и этим не до детей.

Подростковый кризис, говорят нам, был всегда. Однако согласно антропологическим исследованиям в племенах, приближенных к древним способам выживания, подобной проблемы нет. Да, там дети не получают достойного образования, не познают мир, не имеют возможности выбраться на большую землю. Но может нашему, такому цивилизованному и защищающему детские права, обществу есть чему поучиться у племен Амазонки? Наша система образования включает одиннадцать лет школы! Восемнадцатилетние мужчины сидят за партой. Физической силы хватит для работы на заводе, а они просиживают часы в школе, потом дома за компьютером. Школьные уроки физкультуры — два часа в неделю — сути не меняют. Куда им деть свою силу? Она превращается в агрессию, потому как сила эта сдерживается, подавляется обществом: не ходи туда, этих прав у тебя пока нет, ты можешь только учиться.

В "отсталых" племенах мальчика оценивают по тому, чего он добился. Проявил себя на охоте, как взрослый — ты теперь в клане взрослых. И согласитесь, это честно. Судят по способностям, а не по возрасту. Мы же пытаемся сдерживать наших чад, выглядящих совсем не по-детски, а в 18 лет на них обрушивается жизнь со всеми своими проблемами, от которых их так долго ограждали и с которыми они не обучены справляться. Мощный стресс помноженный на долго копившуюся агрессию. Кого-то он калечит внутренне, а кого-то выталкивает на улицу, в ту же школу, побуждая калечить других.

Увы, политика детства и юношества у нас сильно хромает. Нам проще либо сваливать все проблемы на самих же подростков, обвиняя их в жестокости и агрессии, либо "откупаться", придумывая упрощенные схемы финансирования для решения проблем подрастающего поколения. Мы похожи на молодых родителей, которые не планировали ребенка, оттого заняты пока что налаживанием своей жизни, полагая, что сейчас пока не до детей, надо встать на ноги, а уж потом будут время и средства, чтобы вложить в свое чадо…

Но наши дети здесь, рядом. Они подрастают, пока мы работаем, воюем, придумываем законы. Они вот вертятся под ногами, мешают своими вопросами, потребностями. А мы отмахиваемся, отправляем их "поиграть", просим не мешать. И забываем, что накормить-одеть-отвести в школу это лишь малая часть того, в чем они нуждаются. Мы механически выполняем обязанности "цивилизованного" общества перед несовершеннолетними, выделяем деньги, но забываем наполнить наши отношения эмоциями, чтобы потом истерически кричать: "Я ж тебя растила, ночами не спала, только работала, чтобы ты ни в чем не нуждался, а ты!"…

Чем отплатят они нам завтра?

Примечания

1

228 — статья УК РФ «незаконные приобретение, хранение, перевозка, изготовление, переработка наркотических средств, психотропных веществ или их аналогов…»

(обратно)

2

Начлёт (разг.) — начальник лётного училища

(обратно)

3

МПП- Медицинский Пункт Полка

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие. «Своё» Елены Тулушевой
  • Раздел: Рядом ходит
  •   Первенец
  •   Рядом ходит
  •   Домой
  •   Чужой папа
  • Раздел: Подъезд
  •   Мария Васильевна
  •   Звуки музыки
  •   На последнем
  •   Близнец
  •   Одиннадцать платьев
  • Раздел: Мальчики
  •   Клад
  •   В хорошие руки
  •   Cлава
  • Раздел: Надо будет как-нибудь посмотреть
  •   Виною выжившего*
  •   Надо будет как-нибудь посмотреть!
  •   Подарок
  •   Ревность
  • Раздел: Зачем им жить?
  •   Зачем им жить?
  •   Почем дети?
  •   Выстрелы в школе
  • *** Примечания ***