Полное собрание стихотворений [Федор Иванович Тютчев] (fb2) читать постранично, страница - 5


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

миру русский психологический роман Достоевского и Л. Толстого.

Но Тютчев в русской поэзии, в русской литературе не только предвосхищал, он также и наследовал многое. Связи его с русской поэтической традицией часто заходят далеко в глубь времени — он связан с Державиным как поэт возвышенного стиля, отдавшийся большим философским темам. При этом происходит характерная перемена. Возвышенное у Державина и его современников — по преимуществу официально возвышенное, получившее свои санкции от церкви и от государства. Тютчев по собственному почину устанавливает, что именно несет на себе печать возвышенного, и возвышенными у него оказываются существенное содержание жизни, ее общий пафос, ее главные коллизии, а не те принципы официальной веры, которыми воодушевлялись старые одические поэты. Русская высокая поэзия XVIII века по-своему была поэзией философской, и в этом отношении Тютчев продолжает ее, с той немаловажной разницей, что его философская мысль — вольная, подсказанная непосредственно самим предметом, тогда как прежние поэты подчинялись положениям и истинам, заранее предписанным и общеизвестным. Только в своей политической поэзии Тютчев зачастую возвращался к официальным догмам, и именно это наносило вред ей.

Связан Тютчев, конечно, и с развитием русской интимной лирики, начиная с Карамзина и с Жуковского. К Жуковскому и к его поэзии Тютчев до конца жизни сохранил благодарное отношение. Очень сложны и не сразу открываются связи Тютчева с Пушкиным, — нередко делались попытки полного обособления этих двух поэтов друг от друга. Нет сомнения, что Тютчев с годами не отдалялся от Пушкина, но приближался к нему. Психологический анализ в лирике зрелого Пушкина оказался стихией, все более привлекавшей к себе Тютчева, вначале дорожившего лиризмом в непосредственных его формах, родственных поэзии Жуковского.

В некоторых своих интересах и в подробностях поэтики, часто весьма специальных, Тютчев совпадает с поэзией московских «любомудров» — с Шевыревым и с Хомяковым. Впрочем, Хомякова не обольщало сходство его с Тютчевым, и он отлично сознавал, насколько Тютчев стоит выше по своему поэтическому рангу.

Тютчев по своим устремлениям порой перекликается с Боратынским, будучи, однако, поэтом, глубже осознавшим собственную проблему и вследствие этого более свободным, чем Боратынский.

Подобно Гейне, мюнхенскому своему приятелю, Тютчев начинает литературную жизнь среди европейских революций 20-х годов, сделавших кризис Реставрации несомненным, хотя Реставрация и выстояла против них. Нас не должны смущать непосредственные политические высказывания Тютчева, холодные и вялые слова, написанные им по поводу «Вольности» Пушкина, едва ли дружелюбные строки, обращенные им к декабристам. Тут перед нами не весь Тютчев, не самый бесспорный. Тут больше биографии Тютчева, чем поэзии его. Всем лучшим составом своей души Тютчев стоял в родственно близких отношениях к неспокойствию и тревоге, господствовавшим тогда в Европе. Осознавал то Тютчев или нет, но именно Европа, взрытая революцией 1789 года, воодушевляла его поэзию.

Когда мы утверждаем, что перед Тютчевым созидался новый социальный мир — мир буржуазии, с ее цивилизацией, с ее формами сознания, с ее эстетикой и нравственностью, — то нужна оговорка. Вернее было бы сказать, что этот новый социальный и культурный мир для Тютчева и для современников его сперва был безымянным и только медленно приобретал имя, определенность. Не столь важно, как они его называли сами. Важно, что имя пришло не сразу, оставляя простор ожиданиям, обещаниям, надеждам. Казалось, что возник на месте учреждений старого режима мир неслыханно прекрасный и свободный. Проходили годы и десятилетия, прежде чем стало ясным, насколько не случайны границы, в которые заключило себя новосозданное общество, границы, узость которых ощущалась уже вначале.

Тютчев видел вещи двояко, и в этом был дар его времени, — он видел их во всей широте их возможностей, со всеми задатками, вложенными в них, и он видел их со стороны складывавшихся итогов. Перед ним расстилалась романтическая, становящаяся Европа, и он знал также Европу ставшую, отбросившую романтизм, указавшую всякому явлению его место и время — «от сих и до сих». Сразу же скажем, в чем состояла главнейшая духовная коллизия Тютчева: в вечном ропоте «возможного» против «действительного», в вечных столкновениях между стихией жизни как таковой и формами, которые были указаны ей на ближайший день историей.

Старый порядок в Европе рушился, философы и писатели мысленно довершали его разрушение там, где оно еще не произошло на деле. В этот период, когда все в Европе созидалось заново, а вещи стойкие представлялись обреченными, естественным было торжество философских и поэтических концепций, ставивших во главе всего творимую жизнь. В первой сцене из «Фауста» Гёте (в переводе Тютчева) говорится: «Волны в бореньи, стихии во преньи, жизнь в измененьи — вечный поток…»