Лайла. Исследование морали [Роберт М Пирсиг] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Роберт М. Пирсиг Лайла. Исследование морали
Посвящается Уэнди и Нелл
Часть 1
1
Лайла не сознавала, что он здесь. Она крепко спала и очевидно видела какой-то страшный сон. В темноте он слышал скрип её зубов и почувствовал, как тело её вдруг повернулось, когда она боролась с какой-то только ей видимой угрозой. Свет из открытого люка был настолько слабым, что скрывал следы косметики и возраста. Она была похожа на херувима, на девчушку со светлыми волосами, широкими скулами, курносым носиком и обыкновенным детским лицом, которое казалось настолько знакомым, что вызывало естественное влечение. У него возникло ощущение, что, когда наступит утро, она распахнет свои небесно-голубые глаза, и они засверкают радостью в предвкушении нового солнечного дня, улыбающихся родителей и возможно бекона, шипящего на плите. Сплошное счастье. Но все будет совсем не так. Когда Лайла откроет похмельные глаза, она увидит черты седого мужчины, которого даже не помнит — с кем встретилась в баре накануне вечером. Тошнота и головная боль могут вызвать у неё некоторое раскаяние и презрение к себе, но не очень уж сильные, подумал он — такое с ней бывало уже много раз — и она медленно будет соображать, как ей вернуться к той жизни, какую она вела до встречи с этим человеком. Она пробормотала что-то вроде «Берегись!» Затем промычала нечто нечленораздельное, отвернулась, натянула на голову одеяло, чтобы закрыться от холодного воздуха, которым тянуло из открытого люка. Койка на кораблике была настолько узкой, что повернувшись, она вновь прижалась к нему, и он почувствовал её тело во весь рост и ощутил её тепло. Прежняя страсть вновь охватила его, и он перекинул на неё руку так, что в ладони оказалась её грудь — полная, но слишком мягкая, как нечто перезрелое, готовое вот-вот испортиться. Ему захотелось разбудить её и снова взять, но при этой мысли в нем поднялось какое-то печальное чувство, которое и помешало ему сделать это. Чем больше он колебался, тем сильнее нарастала печаль. Ему захотелось узнать её получше. Всю ночь его не покидало чувство, что он где-то видел её раньше, давным-давно. Казалось, эта мысль прояснила всё. Теперь печаль навалилась на него целиком, смешалась с темнотой в каюте и слабым синеватым светом из люка сверху. Там вверху были звезды, окаймленные квадратом люка так, что начинали двигаться, когда яхту покачивало. На мгновенье пропала часть Ориона, затем появилась вновь. Скоро вернутся все зимние созвездия. В ночном воздухе отчетливо слышалось движение машин по мосту вдалеке. Они направлялись в Кингстон, где-то там вдалеке на утесах над рекой Гудзон. А яхта причалила здесь, в этой крошечной речушке по пути на юг. Времени оставалось немного. На деревьях вдоль реки почти не было зелени. Большинство пожухлых листьев уже опало. За последние несколько дней порывы ветра прокатывались с севера вниз по реке, внезапно сметая листья с веток вверх в воздух, и те летели спиральными стаями красного и бордового, золотого и бурого, неслись по реке, оседая на воду на пути корабля, пока тот шел вниз по фарватеру, окаймленному бакенами. Здесь почти не было других судов. Несколько лодок у причалов вдоль берега казались одинокими и заброшенными теперь, когда лето уже кончилось, а хозяева их занялись другими делами. Над головой все время маячили косяки уток и гусей, летевших по ветру с севера, из канадской Арктики. Многие из них были еще птенцами, когда он начал это путешествие из средиземного океана, озера Верхнего, от которого его теперь уже отделяла тысяча миль и, казалось, тысяча лет. Времени оставалось немного. Вчера, когда он впервые вышел на палубу, нога у него скользнула, и он еле устоял. Тогда он увидел, что весь корабль покрыт льдом. Федр пытался вспомнить, где же он видел Лайлу прежде, но никак не мог. Вроде бы он уже видел её. Тогда тоже была осень, подумал он, был ноябрь и было очень холодно. Помнилось, трамвай был совсем пустой, только он, да вожатый и кондуктор, и тремя рядами позади него сидела Лайла с подругой. Сиденья были плетеными, жесткими и твердыми, рассчитанными на долгие годы эксплуатации. А всего лишь несколько лет спустя вместо них появились автобусы, исчезли и рельсы, и провода над ними, и трамваи ушли в небытие. Помнится, он просидел три сеанса подряд в кино, накурился до одури, у него сильно болела голова, а впереди была еще получасовая болтанка по рельсам, затем трамвай отпустит его. Потом надо будет пройти пешком полтора квартала в темноте, чтобы добраться домой, где можно принять аспирину, и только ещё через полтора часа пройдет головная боль. Тогда он услышал, как девушки громко засмеялись, и он обернулся, чтобы посмотреть, в чем дело. Они вдруг перестали смеяться и посмотрели на него так, как будто бы ни над чем другим они смеяться не могли. Да, над ним. У него большой нос и неважная осанка, в нем вообще не на что было смотреть, к тому же он плохо вписывался в общество. Та, что сидела слева и смеялась громче всех, была Лайла. То же лицо, совершенно — золотистые волосы, гладкая кожа и голубые глаза — и не сходившая с лица улыбка, которой она вроде бы хотела скрыть то, над чем смеялась. Пару остановок спустя они сошли с трамвая, по-прежнему болтая и посмеиваясь. Несколько месяцев спустя он снова увидал её в толпе в центре города в час пик. Все произошло мгновенно и тут же исчезло. Она повернула голову и по лицу её он понял, что она узнала его и как бы задержалась, выжидая какого-то действия с его стороны, полагая, что он что-то ей скажет. Но он ничего не сделал. Он не обладал способностью быстро знакомиться с людьми, затем стало слишком поздно, и они разошлись своими путями. А в тот день и несколько дней позже он долго думал, кто она такая, и что бы произошло, если бы он подошел к ней и сказал ей что-либо. Следующим летом ему показалось, что он видел её на пляже в южной части города. Она лежала на песке, а он проходил мимо, увидел её лицо сверху вниз и внезапно очень разволновался. На этот раз он этого так не оставит. В этот раз он будет действовать. Он набрался мужества, вернулся назад, стал у её ног и тогда понял, что это была не Лайла. Кто-то другой. Ему вспомнилось, как он при этом огорчился. В те дни у него никого не было. Но это было так давно, прошли уже годы и годы. Она уж наверняка изменилась. Не может того быть, чтобы это был тот же человек. И во всяком случае, он ведь с ней даже не знаком. Так какая разница? С чего бы ему помнить о таком незначительном происшествии все эти годы? Как странны эти полузабытые образы, — подумал он. — Как сны. И эта спящая Лайла, с которой он встретился лишь сегодня вечером, была тоже кем-то другим. Или же может не совсем кто-то другой, но некто менее конкретный, менее индивидуальный. Вот тут находится Лайла, одинокий человек, спящий рядом с ним сейчас, который родился и теперь живет, и мечется во сне, и достаточно скоро умрет, и есть некто другой — назовите её лайла — кто бессмертен, кто живет некоторое время в теле Лайлы, а затем уйдет. Та спящая Лайла, которую он встретил вчера вечером. Но недремлющая Лайла никогда не спит и смотрит на него, и он так же долго наблюдает за ней. Всё это так странно. Всё то время, что он плыл по каналу шлюз за шлюзом, она проделывала тот же путь, а он и не знал, что она рядом. Возможно он видел её в шлюзах у Трой, смотрел прямо на неё в темноте и не видел. На карте было несколько шлюзов рядом друг с другом, но там не была указана высота и не было признаков того, насколько всё может спутаться, когда неверно рассчитано расстояние, уже поздно и ты совсем выбился из сил. Только когда он попал уже в шлюзы, стала очевидна опасность запутаться в красных, зеленых и белых огнях, огнях сторожек шлюзовиков, огнях других кораблей, идущих навстречу, огнях мостов и быков и бог его знает ещё чего в этой тьме, с чем ему не хотелось бы столкнуться или же уткнуться в берег. Раньше он никогда их не видел, испытание было довольно суровым и среди всей этой суеты он кажется видел её мельком на другом корабле. Они спускались с небес. Не просто с высоты в тридцать, сорок или пятьдесят футов, но с высоты сотен футов. Их корабли спускались вниз, в ночи вниз с небес, где они до тех пор находились, но не сознавали этого. Когда раскрылись ворота последнего шлюза, перед ними открылась темная покрытая масляными пятнами река. Река текла мимо какой-то огромной конструкции из свай в направлении какого-то светлого пятна вдалеке. Это был Трой, и яхта плыла к нему до тех пор, пока течение при слиянии рек не подхватило её, и она сразу закачалась. Тогда врубив двигатель на полную мощность он пошел под углом против течения через реку к плавучему причалу на дальней её стороне. «У нас тут приливы бывают до четырех футов», — сообщил тогда рабочий дока. Приливы! — подумал он. Это означало уровень моря. Это значило, что все искусственные шлюзы уже позади. Теперь только движение луны над океаном обуславливает подъем и падение судна. И на всем пути до Кингстона чувство связи с океаном безо всяких преград вызывало у него новое громадное ощущение пространства. Путешествие заключалось именно в этом пространстве, и о нем-то он и пытался поговорить тогда в баре неподалеку от дока с Райгелом и Капеллой. Райгел тогда устал, был чем-то озабочен и остался равнодушен к теме, а Капелла, член его команды, с удовольствием подхватил разговор и казалось понимал его. «Как в Осуиго, — сказал Капелла, — все то время, что мы ждали, пока откроют шлюзы, сокрушаясь о том, что нельзя двигаться дальше, на самом деле было одним из счастливейших в нашей жизни.» Федр встретился с Райгелом и Капеллой тогда, когда сентябрьские дожди вызвали наводнение на канале, когда потонули все буи и ворота шлюзов забило мусором, так что весь канал пришлось закрыть на пару недель. Суда, направлявшиеся из Великих озер на юг, застряли, и членам их экипажей было совсем нечем заняться. В жизни каждого из них вдруг возникло пространство. Неожиданно появился какой-то пробел. Первой реакцией на это вначале у всех было отчаяние. Так ужасно сидеть, когда нечем заняться. Яхтсмены до этого были заняты своими личными делами и не очень-то охотно вступали в разговоры с кем-либо, но теперь им ничего другого не оставалось, как только сидеть на корабле и беседовать друг с другом изо дня в день. И не просто болтать. А рассуждать. Вскоре все стали ходить друг к другу в гости. То тут, то там одновременно возникали вечеринки, иногда всю ночь напролет. Местных жителей заинтересовали застрявшие суда и кое-кто из них стал знакомиться с моряками. И не просто так. А серьёзно. И снова начиналось застолье. И таким образом эта катастрофа, это бедствие, по которым все так поначалу сокрушались, превратилось в именно в то, что так предельно четко изложил Капелла. Все просто с ума сходили от радости. И происходило все это как раз от пространства. Если не считать Райгела, Капеллы и Федра, то в таверне почти никого не было. Это было небольшое заведение с несколькими биллиардными столами в дальней комнате, баром посредине против двери и несколькими захудалыми столиками в их углу. Не было никаких претензий на изысканность. И все же настроение было отличное. На ваше пространство никто не посягал. Вот в чем все дело. Это был просто бар безо всяких затей. «Мне кажется, это всё из-за пространства», — сказал он тогда Райгелу. «То есть как?» — переспросил Райгел. «О пространстве?» Райгел уставился на него. Хоть на Райгеле и была веселенькая полосатая рубашка и вязаная матросская шапочка, он казалось, был расстроен чем-то, но молчал. Может быть тем, что его единственной целью в этой поездке было продать свою яхту в Коннектикуте. Тогда, чтобы не вдаваться в спор, Федр осторожно ответил Райгелу: «Я думаю, что с помощью этих судов мы покупаем пространство, небытие, пустоту…огромные промежутки водного пространства… и массу времени, которое некуда деть… Это стоит больших денег. Такого уже вряд ли и найдешь.» «Закройся в комнате и запри дверь». — ответил тогда Райгел. «Не выйдет, — возразил он. — Зазвонит телефон». «Не отвечай на звонки». «Почтальон будет стучать в дверь». «Как часто? Не отзывайся». Райгел просто искал повода поспорить. Капелла ввязался ради интереса. «Почту возьмут соседи», — предложил он. «Тогда домой придут дети и включат телевизор». «Скажи им, чтобы выключили», — сказал Капелла. «Тогда придется выйти из комнаты». «Ну ладно, просто не обращай на них внимания». «Ну хорошо, хорошо, прекрасно. Так вот. Что же происходит с человеком, который не отвечает на телефон и отказывается выходить, когда кто-либо стучит в переднюю дверь, даже если дети дома и включен телевизор?» Они поразмыслили об этом и наконец криво ухмыльнулись. Когда они пришли сюда, у бармена была совершенно скучающая физиономия. Ему почти нечего было делать. Но после них пришло ещё четыре или пять посетителей. И теперь он разговаривал с двумя из них, вроде бы старыми его клиентами, которые вели себя непринужденно и привычно в этом месте. Двое других держали в руках кии, очевидно от биллиардных столов из соседней комнаты. «Нет никакого пространства, — сказал Райгел. Ему всё ещё хотелось поспорить. — Если бы ты был местным, ты бы знал это». «Как это?» «Здесь нет пространства, — повторил Райгел. — Все загромождено историей. Сейчас все тихо, но если бы ты знал эти места, то понял бы, что пространства нет. Всё исполнено старых тайн. Все здесь скрывают это». «Какие секреты?» — спросил он Райгела. «Всё здесь не так, как кажется, — ответил Райгел. — Вот эта речушка, где мы стоим, ты знаешь, куда она ведет? Ты ведь думаешь, что вот за тем поворотом она длится не более нескольких сот метров, не так ли? Как ты думаешь, далеко ли можно уплыть по этой речонке?» Федр предположил, что миль двадцать. Райгел улыбнулся. «В прежние времена можно было плыть без конца, — сообщил он. — Она течет до самого Атлантического океана. Теперь уж об этом никто и не знает. Она течет вокруг всего штата Нью-Джерси. Раньше от неё шел канал, который проходил через горы и соединялся с рекой Делавэр. Сюда возили уголь в баржах из самой Пенсильвании. Этим занимался ещё мой прадед. Он вкладывал деньги во всяческие предприятия здесь. И неплохо при этом получалось». «Так твоя семья родом отсюда?» — спросил Федр. «Да почти сразу же после Революции, — сообщил Райгел. — Они съехали отсюда всего лишь каких-нибудь лет тридцать назад». Федр стал ждать продолжения, но Райгел больше ничего не сказал. Потянуло холодным сквозняком, дверь открылась и вошла большая толпа. Один из вошедших помахал Райгелу рукой, и тот кивнул в ответ. «Ты с ним знаком?» — спросил Федр. «Он из Торонто». «Кто он такой?» «Мы с ним участвовали в гонках, — ответил Райгел. — Они все канадцы. Обычно приезжают сюда в это время года.» Один из канадцев был одет в красный свитер, у второго на голове была голубая морская пилотка набекрень, а у третьего был ярко-зеленый пиджак. Они все держались вместе, так что было ясно, что они хорошо знакомы друг с другом, но совсем не знают этого места. Энергия так и кипела в них, как у какой-либо приезжей хоккейной команды. Тогда он вспомнил, что уже видел их раньше в Осуиго на большом корабле под названием «Карма». Они как бы держались кланом. «Они ведут себя так, будто бы им здесь не очень-то нравится», — сказал Капелла. «Они просто едут на юг», — ответил Райгел. «И все же в них есть нечто такое, — повторил Капелла, — как будто они чем-то недовольны». «Вот это мне и нравится», — откликнулся Райгел. «Что ты имеешь в виду?» — спросил Капелла. «Они морально устойчивые люди, — ответил Райгел, — нам не мешало бы хоть немного быть такими.» Один из канадцев изучал набор пластинок на музыкальном автомате, затем нажал несколько кнопок. Загорелись огни и стали кружить по всей комнате. Их оглушил страшный шум. Громкость была установлена слишком большой. Федр попытался что-то сказать Капелле. Капелла приложил к уху ладонь и рассмеялся. Федр вскинул руки вверх, они оба откинулись на спинки сиденья, стали слушать и пить эль. Пришел еще народ, и теперь здесь даже стало тесновато. Среди них было много местных, но они отлично сошлись с моряками, как будто бы уже привыкли друг к другу. При всем том эле, шуме и приветливости незнакомцев кабачок становился очень даже отличным местом. Он пил и слушал, и наблюдал за пятнами света из какого-то устройства, прилаженного к музыкальному автомату, которые кругами ходили по потолку. Мысли потекли у него потоком. Он размышлял о том, что ему говорил Райгел. Восток — это совсем другая страна. Трудно было уловить разницу — она больше чувствовалась, чем виделась. Архитектура некоторых построек в долине Гудзона была в духе начала 19 века, духе размеренной чопорной упорядоченной жизни, предшествовавшей промышленной революции. В Миннесоте, откуда приехал Федр, не было ничего подобного. В те времена там были преимущественно леса, индейцы и рубленые избы. Путешествие через Америку по воде было похоже на странствование назад во времени, где можно было увидеть, как оно все было давным-давно. Он следовал старыми торговыми путями, которыми пользовались ещё до того, как стали преобладать железные дороги. Просто удивительно, как некоторые участки реки выглядят совершенно так же, как на картинах Старой гудзонской школы живописи с великолепными лесами и горами вдалеке. По мере продвижения на юг он видел возрастающую ауру социальной структуры, в особенности это выражалось в особняках, число которых все возрастало. По стилю они все больше и больше отличались от пограничных областей. Они все больше и больше становились похожими на европейские. Среди канадцев у бара были мужчина и женщина, которые так тесно прижались друг к другу, что между ними не влез бы и нож для распечатывания писем. Когда музыка кончилась, Федр сделал знак рукой, чтобы обратить на них внимание Райгела и Капеллы. Рука мужчины лежала на бедре женщины, а она улыбалась и продолжала пить, как будто бы ничего и не происходит. Федр спросил Райгела: «Вот это и есть твои канадцы?» Капелла рассмеялся. Райгел глянул мельком, затем посмотрел еще раз и нахмурился. «Они бывают двух видов, — ответил он. — Одни не любят эту страну за все те безобразия, что происходят здесь, а другие обожают её за все то дерьмо, что они тут находят». Он кивнул головой в сторону этой пары и хотел было что-то сказать, но тут снова засверкали огни и заревела музыка, он вскинул руки кверху, Капелла засмеялся и они снова откинулись на спинки. Немного спустя потянуло холодом. Дверь была открыта. Там стояла женщина и прочесывала глазами комнату, как бы ища кого-то. Кто-то крикнул: «ЗАКРОЙ ДВЕРЬ!» Женщина и Райгел смотрели друг на друга долгое время. Получалось так, что она ищет именно его, но она не сводила с него глаз. «ЗАКРОЙТЕ ДВЕРЬ!», — крикнул кто-то ещё. «Это тебе говорят, Лайла», — сказал Райгел. Очевидно она высмотрела то, чего искала, потому что вдруг лицо у неё стало свирепым. Она изо всей силы хлопнула дверью. «Так вас УСТРОИТ?» — прокричала она. Райгел посмотрел на неё безо всякого выражения и отвернулся к столу. Музыка прекратилась. Федр, подмигнув, спросил: «Эта наверное из тех, что любят нас?» «Нет, она даже не канадка», — ответил Райгел. Федр поинтересовался: «Так кто же она?» Райгел ничего не ответил. «Откуда она?» «Не имею к ней никакого отношения», — откликнулся Райгел. И снова загремел музыкальный автомат. «ПЕРЕДОХНИ!..» ревел он. Цветные огни снова заплясали по комнате. «ДАВАЙ-КА ВСТРЕТИМСЯ!..» «ТЫ И Я!..» Капелла вопросительно поднял кувшин из-под пива, как бы спрашивая, надо ли ещё. Федр утвердительно кивнул, и Капелла пошел с кувшином к стойке. «И СДЕЛАЕМ ТО…» «И СДЕЛАЕМ ТО…» «ЧТО ТЕБЕ ХОЧЕТСЯ…» «ДЕЛАТЬ!..» Райгел что-то сказал, но Федр не расслышал. Высокий канадец с блудливой рукой и его подруга теперь танцевали. Он последил за ними некоторое время, и что ни говори, они были хороши. «ПОТАНЦУЕМ НЕМНОГО…» «ПОЛЮБИМ СЛЕГКА…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» Чувствительно. Короткие, влекущие взрывы музыки. Негритянская проповедь, как будто бы из гетто. Он смотрел теперь на Лайлу, которая сидела в одиночестве у стойки. Что-то в ней в самом деле привлекло его внимание. Наверное секс, предположил он. На ней была обычная дешевая косметика, светлые подкрашенные волосы, красные ногти, ничего оригинального, кроме того, что все это выглядело вульгарно. Не нужно было даже задумываться о том, что у неё получалось лучше всего. Но в её выражении было нечто весьма взрывоопасное. Когда музыка кончилась, сексуальный канадец со своей девушкой сошли с танцевального помоста. Они заметили её и чуть было не остановились, затем медленно прошли к бару. Потом Федр увидел, как она сказала им что-то, и трое людей вокруг них сразу насторожились. Мужчина обернулся и выглядел при этом испуганным. Он убрал руку со своей подруги и повернулся к Лайле. Должно быть это его и искала Лайла. Он что-то сказал ей, она ему что-то ответила, затем он кивнул, кивнул еще раз, и потом они с девушкой снова обратились друг к другу, отвернулись к стойке и больше не разговаривали с Лайлой. Окружающие постепенно вернулись к своим разговорам. Эль начинал уже действовать на Федра. И все же голова у него оставалась удивительно ясной. Он стал дальше разглядывать Лайлу. Ноги у неё скрещены, а юбка была выше колен. Широкие бедра. Блестящая атласная блузка с глубоким вырезом туго заправлена за пояс. Под ней был такой бюст, от которого трудно отвести взгляд. Он был вызывающе вульгарен, как у Мэй Уэст. Да она и сама несколько походила на Мэй Уэст. Казалось она хочет сказать: «Ну давай, сделай же что-нибудь, если у тебя хватит пороху». В мозгу у него пронеслись грязные мысли. Каковы бы ни были мотивы таких позывов, это было вовсе не от отсутствия оригинальности. Они так или иначе действовали на его эндокринную систему. Слишком долго уж он плавает в одиночестве. «Ты знаком с ней?» — прокричал он Райгелу. Райгел покачал головой. «Не имею к ней никакого отношения». «Откуда она?» «С помойки!» — ответил Райгел. Райгел посмотрел на него с прищуром. Да, сегодня он оказался весьма разговорчив. Раскрылась дверь, и в таверну вошло еще несколько человек. Капелла вернулся, неся в охапке целую кучу банок пива. «НЕМНОГО ПОТАНЦУЕМ…» «СЛЕГКА ПОЛЮБИМ…» Капелла проорал на ухо Федру: «КАКОЕ МИЛОЕ, ТИХОЕ И ИЗЫСКАННОЕ МЕСТО МЫ ВЫБРАЛИ!!!» Федр согласно покивал и улыбнулся. Он обратил внимание, что Лайла заговорила с одним из мужчин у стойки, и тот отвечал ей как знакомой. Но остальные держались поотдаль и лица у них были напряженные, как будто они чего-то опасались. «ПОТАНЦУЕМ НЕМНОГО…» «ПОЛЮБИМ СЛЕГКА…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» Он подумал, хватит ли у него смелости подойти и заговорить с ней. «ДЕТКА!» Ему чертовски этого хотелось. Не торопясь он допил эль. Расслабленность от спиртного и напряженность от предстоявшего совершенно уравновешивались, так что походило на полную трезвость, хоть это было и не так. Он наблюдал за ней уже довольно долго, и она знала, что он смотрит на неё, он тоже знал, что она сознаёт это. Это походило на то, как если бы ты очутился между двух зеркал, и отражения непрерывно перекликаются какой-то бесконечной чередой. Затем он взял банку с пивом и направился к месту у стойки рядом с ней. У бара запах её косметики перебивал запах табака и спиртного. Немного погодя она повернулась и пристально посмотрела на него. Из-за косметики лицо её походило на маску, но слабая довольная улыбка говорила о том, что она ждала этого уже довольно долго. Она спросила: «Где-то я видела вас раньше?» «Клише, — подумал он, — но в таких вещах есть некий протокол. Да уж». «Я где-то видела вас раньше?» Он попытался вспомнить протокол. С трудом. По протоколу полагалось говорить о местах, где возможно ты видел её, и кто у тебя там из знакомых, а это уж должно было привести к другим темам, способствующим сближению. Он уже стал подумывать о местах, подходящих для разговора, затем глянул на неё и, о боже, это ведь она, та что была в трамвае, она еще спрашивает: «Где же я видела вас прежде?» Вот с этого-то и началось озарение. Оно было сильнее в центре лица, но исходило не из самого лица. Это было, как если бы лицо её было в центре экрана, а освещение исходит из-за экрана. Боже мой, это ведь действительно она, после стольких-то лет. «Вы с яхты?» — спросила она. Он ответил утвердительно. «Вы вместе с Ричардом Райгелом?» «Вы с ним знакомы?» — спросил он. «Я знаю многих», — ответила она. Бармен принес эль, который он заказал, и он заплатил. «Вы в экипаже у Ричарда?». «Нет. Моя яхта просто стоит рядом с его. Сейчас стало так тесно, когда все суда спустились сюда одновременно». Где же ты была все это время? — хотелось ему спросить, но она бы не поняла, что он хочет сказать. Почему ты пропала в толпе тогда? К тому же, ты ведь смеялась надо мной? Что-нибудь о яхтах. Надо было сказать что-нибудь о яхтах. «Мы вместе плыли по каналам от Осуиго», — сказал он. «Так отчего же я не видела вас там?» — спросила Лайла. Ты видела меня гораздо раньше, подумал он, но теперь озарение уже исчезло, и голос у неё уже не был таким, как он всегда представлял его, так что теперь это была просто еще одна незнакомка, как и все остальные. Она сказала: «Я видела Ричарда в Роме и Амстердаме, но не видела вас». «Я не ходил в город с ним тогда, оставался на яхте.» «Вы плывете один?» «Да.» Она вопросительно посмотрела на него и затем сказала: «Пригласите меня к своему столику». Потом она громко произнесла, так чтобы все слышали: «Терпеть не могу этой дряни у стойки!» Но те двое, кому это предназначалось, лишь понимающе переглянулись и даже не посмотрели в её сторону. Когда они подошли к столу, Райгела там не было, но Капелла радостно приветствовал её, и она одарила его щедрой улыбкой. «Как дела, Билл?» — спросила она. Капелла ответил, что хорошо. «Где Ричард?» — спросила она. «Пошел играть в биллиард», — ответил Капелла. Она глянула на Федра и сказала: «Ричард — старый друг». Он ничего не ответил, и пауза затянулась. Затем она спросила, далеко ли он едет. Федр ответил, что не совсем еще уверен в маршруте. Лайла сказала, что едет зимовать на юг. Она спросила его, откуда он, и Федр ответил, что со Среднего запада. Она не проявила к этому особого интереса. Он сообщил ей, что видел кого-то похожего на неё на Среднем западе, но она ответила, что никогда там не бывала. «На меня похожи многие», — сказала она. Немного погодя Капелла ушел к бару. Федр остался с ней наедине, оказавшись лицом к лицу с пустотой. Надо было что-то говорить, а он не знал — что. Видно было, что это начинает тревожить и её. Он был вовсе не в её вкусе, она начинала отдавать себе в этом отчет, но эль все-таки делал свое дело. Он устранял различия. Достаточное количество эля, и все сводится к простой биологии, как то и следует. Немного погодя Лайла пригласила его танцевать. Он сказал, что не танцует, так что они просто остались сидеть. Затем высокий канадец со своей дамой снова вышел на помост и они начали танцевать. Это у них получалось хорошо. Они просто слились воедино, но когда Федр перевел взгляд на Лайлу, то вновь заметил тот взгляд, что у неё был, когда она вошла. На лице у неё вновь было взрывоопасное выражение. «Этот сукин сын! — произнесла она. — Он поехал со мной. Это он пригласил меня в эту поездку! А теперь он с ней. Просто нет слов.» Снова заиграла музыка, огни диско снова завертелись, и Лайла посмотрела на него с некоторым любопытством. Взгляд был беглым, и огни диско пронеслись дальше, но в это же мгновенье он успел заметить, как прекрасны её голубые глаза. Они совсем не соответствовали тому, как она говорит, и даже тому, как она выглядит в остальном. Странно. Просто по памяти. Они были похожи на глаза ребенка. Пивные банки опустели, он предложил ей принести ещё, но она ответила: «Ну пойдем же танцевать.» «Да я не умею» — ответил он. «Неважно, — сказала она. — Просто двигайся, как тебе хочется, а я подлажусь.» Он так и сделал, она подладилась, и он даже удивился. Они просто закружились. Кружились и кружились в лад огням диско и увлекались этим все больше и больше. Ты танцуешь лучше, чем думаешь, — заметила она. И это была правда, так оно и было. «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» «СОЙДЕМСЯ ВЕЧЕРКОМ…» Он чувствовал, что на них смотрят, но сам он не замечал ничего, кроме Лайлы и кружащих вокруг огней. Кругом и кругом. Кругом и кругом — красный и синий, розовый и желтый, золотой. Они метались по всей комнате, по потолку и стенам, иногда попадали ей на лицо, иногда светили ему в глаза — красный, розовый и золотой.2
Проснувшись, Федр увидел сквозь люк, что небо не такое уж темное. Наступал рассвет. Затем он понял, что он не один. На самом деле он был зажат на рундуке каким-то телом, которое мешало ему выбраться в проход. Он вспомнил, что это Лайла. Он подумал, что́ если постараться, то можно осторожно вылезти через открытый люк, пройти по палубе и вернуться в каюту через рубку. Он осторожно приподнялся и затем вылез через люк, не потревожив её. Удачно вышло. Ступив босыми ногами на холодную палубу, он окончательно проснулся. Он не чувствовал льда, но обшивка из стекловолокна была столь же холодной. Это помогло выветриться хмелю у него в голове. Чтобы окончательно проснуться, нет ничего лучше, как походить босиком по палубе леденеющей яхты. Теперь все было так тихо. Рассвет был ещё настолько ранним, что поворот речушки вдалеке едва можно было различить. Трудно поверить тому, что говорил Райгел; что за этим поворотом баржа с углем могла пройти до самого океана. Он прошел к борту и проверил шкоты, перекинутые через яхту Райгела. Они немного ослабли, он подтянул один из них, затем закрепил все остальные. Это надо было сделать еще до того, как лечь спать. Но тогда он был слишком пьян, чтобы заниматься такими мелочами. Он огляделся, и несмотря на холод, тайна рассвета захватила его. После них пришли другие суда и пришвартовались впереди и сзади. Возможно одним из них было то, на котором была раньше Лайла. Местами гавань была довольно захудалой и старой, но кое-где были видны следы облагораживания. Она выглядела псевдовикторианской, что не так уж и плохо. Вдалеке маячил кран и какие-то мачты. Гудзона не было видно совсем. Хорошо, что он не имеет никакого отношения к этой гавани. Он не знал, что находится за кромкой берега реки, за зданиями гавани, куда ведут дороги и кому принадлежат эти здания, какие люди появятся здесь сегодня и с кем ему придется встретиться. Это было похоже на книгу, а он был ребенком, рассматривающим её, ожидая, когда перевернут страницу. Дрожь прервала его очарование. Кожа у него покрылась пупырышками. Он прошел на корму, повис на одной руке на рее и спустился вниз. Затем он ступил на рубку, откинул тяжелую крышку люка и спустился внутрь с легкостью, которая стала ему уже знакомой. Эта «легкость» трудно досталась ему. Когда он впервые попал на яхту, то шел по ней как дома, поскользнулся на разлитой солярке, упал вниз по лестнице и сломал себе ключицу. Теперь же он научился двигаться здесь как обезьяна, в особенности во время шторма, когда корабль вздымался и падал и вертелся как трапеция в цирке. В каюте он нащупал над головой выключатель плафона и щелкнул им. Темнота мгновенно наполнилась знакомой обшивкой из тика и красного дерева. Он прошел в носовую каюту и нашел свою одежду на рундуке против Лайлы. С тех пор, как он ушел, она очевидно перевернулась. С этой стороны её очертания в тени выглядели почти так же, как и с другой несколько минут тому назад. Он закрыл дверь этой каюты, прошел в главную, выдвинул ящик деревянного комода, взял оттуда свой старый толстый коричневый свитер и натянул его через голову. Когда он задвинул ящик назад, защелка нарушила тишину. Он вернулся к лестнице люка, положил на место доски и задвинул крышку люка. Да, тут не жарко. Рядом с лестницей у стола с картами он нашел спички и спирт. Он осторожно налил чашечку спирта, прошел к печке на другой стороне каюты и вылил его на угольные брикеты в ней. На той картинке в книжке все происходило чудесным образом. Там не задумывались о том, как добыть тепло и электричество. Но здесь, в этом крохотном плавучем мире, все необходимое надо было добывать самому. Он зажег спичку, бросил её внутрь, увидел как вспыхнул спирт и наполнил печь голубовато-пурпурным пламенем. Как хорошо, что он наполнил печку углем ещё вчера! Ему очень бы не хотелось делать это сейчас… Разве это было только вчера? Казалось, что прошла уже неделя. Он закрыл дверцу печки, некоторое время смотрел на неё и затем боковым зрением заметил огромный чемодан, который он раньше не видел. Откуда он тут взялся, удивился он. Это ведь не его. Наверное его принесла Лайла. Он все думал об этом, пока подносил другую спичку к пузатой медной керосиновой лампе. Подправил фитиль и установил нужное пламя. Затем он выключил электрический плафон и сел на полку под лампой, упершись спиной в свернутый спальный мешок. Насколько он понимал, он сговорился с ней о чем-то, иначе она не принесла бы этот чемодан на яхту. Теперь керосиновая лампа светила на деревянную, бронзовую, медную и тканевую обстановку каюты, а второй невидимый поток тепла исходил из черной угольной печки, которая теперь потрескивала от нагрева. Скоро все здесь достаточно нагреется и будет совсем уютно. Кроме этого чемодана. То, что ему теперь вспоминалось, его вовсе не радовало. Он припомнил, как она грохнула этим чемоданом на палубе Райгела. Очень сильно. Когда они шли сюда, он обернулся и сказал ей, чтобы она не шумела. Он вспомнил, как она заорала: «Не смей мне приказывать!», да так, что было слышно на всю гавань. Теперь вспомнилось все: как они ходили к ней на яхту, как он ждал, пока она соберет вещи, как она болтала об «этом предателе Джордже» и его «потаскушке», Дебби. Ох, ох. И все же не так уж и плохо. Через каких-нибудь пару дней они будут на Манхэттене, и тогда она уйдет. Ничего страшного. Он заметил, что её чемодан сдвинул все его ящики с картотекой на одну сторону шкиперского рундука. Они предназначались для книги, над которой он работал. Один из четырех длинных ящичков с карточками оказался на самом краю и мог упасть. Этого ему только и не хватало, — подумал он, — около трех тысяч карточек размером четыре на шесть дюймов — рассыпать по всему полу. Он встал и поджал передвижную перегородку внутри ящиков так, чтобы она плотно прижимала карточки, и чтобы те не вывалились. Затем он аккуратно отодвинул ящички на более безопасное место в ногах полки. Потом он вернулся назад и снова сел. Было бы легче потерять яхту, чем потерять эту картотеку. В ней было около одиннадцати тысяч карточек. Это был результат почти четырехлетнего труда: организации и постоянной реорганизации их, так что у него иногда ум за разум заходил, когда он пытался упорядочить их. Он уж готов был махнуть на них рукой. Тему всей этой картотеки он обозначил как «Метафизика качества» или иногда «Метафизика ценностей», иногда в целях экономии времени сокращенно «МИК». Здания на берегу принадлежали одному миру, а эти карточки — к другому. Этот «карточный мир» был довольно велик, и однажды он чуть было не потерял его, потому что не вел записей, а произошли события, которые разрушили его память о нем. Теперь же он восстановил большую часть его на этих карточках и не хотел больше терять его снова. А может и неплохо, что он потерял его тогда, ибо сейчас, при восстановлении, всплывал разного рода новый материал, и его было так много, что главной задачей становилось обработать его, пока он не застрянет в голове какой-то глыбой, из которой потом и не выбраться. Теперь главная задача карточек состояла не в том, чтобы помочь ему вспомнить что-либо. Она была в том, чтобы помочь ему забыть о нем. Это звучит парадоксально, но теперь цель заключалась в том, чтобы оставить голову свободной, чтобы сложить все его мысли последних четырех лет на этот шкиперский рундук и больше не думать о них. Вот этого-то он и хотел. Есть такое старое сравнение с чашкой чая. Если хочешь попить свежего чая, то надо вылить старый из чашки. Иначе чашка переполнится через край, и у вас получится лишь мокрое место. Голова — это та же чашка. Емкость её ограничена, и если ты хочешь узнать что-либо о мире, то чтобы вместить эти знания надо, чтобы голова была пустой. Так просто прожить всю жизнь, размешивая старый чай в чашке, считая, что он великолепен, ибо ты никогда не пробовал ничего другого, так как некуда было его влить, ведь старый чай не давал места новому, и ты к тому же уверен, что старый и так хорош, но ведь ты никогда не пробовал ничего другого… и так все дальше и дальше бесконечным круговоротом. Причина, по которой Федр пользовался карточками, а не обычными листами бумаги, состоит в том, что каталожный ящик с карточками обеспечивает более произвольный доступ. Когда информация организована небольшими порциями, доступ к которой произволен и которую можно произвольно перемещать с места на место, то она гораздо ценнее той, которую приходится пользоваться в последовательной форме. Лучше, к примеру, работать на такой почте, где у всех клиентов свои нумерованные почтовые ящики, куда они имеют доступ в любое удобное для них время. Гораздо хуже, когда им всем приходится приходить туда в определенное время, стоять в очереди и получать корреспонденцию у Джо, которому каждый раз приходится сортировать все по алфавиту, который страдает ревматизмом и которому осталось несколько лет до пенсии, и которому совсем безразлично, нравится ли вам стоять в очереди или нет. Когда любое распределение заключено в жесткий последовательный формат, то возникают такие Джо, которые будут диктовать, какие нововведения допускать, а какие нет, и такая жесткость просто смертельна. Некоторые из карточек практически относились к данной теме: произвольный доступ и Качество. Тут есть тесная взаимосвязь. Произвольный доступ — это по существу органический рост, в котором клетки, как и почтовые ящики, относительно независимы. На этом основывается демократия. На этом основании возникает свободная рыночная система, свобода слова, растут науки. Библиотека — одно из наиболее мощных орудий цивилизации именно в силу системы каталогов. Без десятичной системы Дьюи, которая дает возможность числу карточек в главном каталоге возрастать или сокращаться в любой данной точке, вся библиотека вскоре придет в застой, станет бесполезной и отомрет. И хотя эти ящички конечно не сверкают великолепием, тем не менее они обладают скрытой силой карточного каталога. Они обеспечивают то, что оставляя голову свободной и сводя последовательный формат к минимуму, ни одна из новых, неисследованных мыслей не будет упущена или отброшена. И больше нет идеологического Джо, который готов убить идею, потому что она не подходит к тому, что он уже придумал. Поскольку он не предусмотрел пригодность новых идей и не попытался упорядочить их, а просто следил, как они поступают, то эти идеи иногда появлялись так быстро, что он даже не успевал записывать их. Предметная сущность, тематика, стала настолько огромной, что весь поток превратился в лавину. Карточки же расширяются во все стороны, так что чем больше смотришь, тем больше и видишь. Это схоже с эффектом Вентури, при котором идеи бесконечно всасываются внутрь все больше и больше. Он увидел, что есть миллион вещей, которые можно прочесть, миллион путей, которыми можно следовать… слишком много… слишком много…и не хватит и жизни, чтобы собрать все воедино. Просто засыпаешься. Бывали времена, когда возникал зуд взять все эти карточки, пачка за пачкой, и побросать их в дверцу печи поверх тлеющих брикетов угля, а затем закрыть дверцу и слушать, как поскрипывает металл, пока они превращаются в дым. Тогда все пройдет, и он снова будет по настоящему свободным. Только дело в том, что свободным он все-таки не будет. Все это будет продолжаться у него в уме. Так что большая часть времени у него проходила в хаосе, он знал, что чем дольше он будет откладывать время приведениявсего этого в порядок, тем труднее ему будет. Но он был уверен, что рано или поздно выработается какой-нибудь формат, и будет лучше все-таки подождать. В конечном итоге эти ожидания оправдались. Стали возникать периоды, когда он сидел часами, а новых карточек не появлялось — и вот это-то, наконец, и стало временем для организации. Он с удовольствием выяснил, что сами карточки облегчали эту организацию. Вместо того, чтобы задаваться вопросом «Где же начинается вся метафизика вселенной?» — что по сути было невозможным вопросом — ему нужно было лишь поднять две карточки и спросить «Которая из них будет первой?» Это было просто и он практически всегда находил ответ. Затем надо взять третью карточку, сравнить её с первой и снова задать вопрос: «Которая из них раньше?». Если новая карточка приходилась после первой, то он сравнивал её с со второй. И так у него выходила организация трех карточек. И он продолжал этот процесс карточка за карточкой. Вскоре он заметил, что возникают определенные категории. Более ранние карточки собирались по определенной теме, а более поздние группировались вокруг другой. Когда достаточное количество карточек собиралось по какой-либо теме, так что у него складывалось впечатление, что она станет постоянной, он брал разделительную карточку того же размера, прилаживал к ней прозрачный пластмассовый ярлык, надписывал название темы на картонке, и вставлял её в соответствующее место между карточек. В ящиках на шкиперском рундуке было теперь около четырех или пяти сот таких индексных карточек. Временами он пробовал применять различные другие способы: цветные пластмассовые карточки для обозначения подтем и под-подтем; помечал звездочками относительную важность их; разделял карточки чертой, обозначая эмоциональные и рациональные их аспекты; но все это только усугубляло, а не проясняло вопрос, и он посчитал, что будет яснее, если поместить эти сведения где-то в другом месте. Удивительно просто, как разрасталось все это. Насколько ему было известно, никто еще никогда не записал полностью всю метафизику, не было никаких правил для такой работы, и нельзя было предвидеть, как все это пойдет дальше. Кроме категорий по тематике возникли ещё пять других категорий. Федр считал их исключительно важными. Первая из них была НЕОСВОЕННЫЕ. Сюда попадали новые идеи, которые мешали тому, чем он занимался. Они возникали внезапно, когда он занимался организацией других карточек, или плыл, или выполнял какие-то другие работы на судне, или же занимался чем-то другим, когда он не хотел, чтобы ему мешали. Как правило в уме отгоняешь такие мысли: «Пошли прочь. Мне некогда.», но такие мысли губительны для Качества. И картотека НЕОСВОЕННЫХ помогала ему решить эту проблему. Он просто откладывал карточки туда, пока у него не появится время и желание заняться ими. Вторая не тематическая категория называлась ПРОГРАММЫ. В программных карточках содержались инструкции о том, что делать с остальными карточками. В них было видение леса, пока он занимался отдельными деревьями. При наличии более десяти тысяч деревьев, которые разрастались в сотню тысяч, карточки ПРОГРАММ были совершенно необходимы, чтобы не заблудиться. Их сила заключалась в том, что они тоже были на карточках, одна карточка на каждую инструкцию. Это значит, что доступ к карточкам ПРОГРАММ также произволен, их можно менять местами и чередовать по потребности без каких-либо затруднений. Он, помнится, читал, что Джон фон Ньюман, изобретатель компьютера, как-то сказал, что единственное, что делает компьютер таким мощным орудием, так это то, что программа — это данные, и с ними можно обращаться, как с любыми другими данными. Когда Федр читал это предложение, оно показалось ему несколько туманным, но теперь оно стало обретать смысл. Следующим разделом была КРИТИКА. Сюда попадало то, что он складывал в те дни, когда просыпался в дурном расположении духа и всё было не так. По опыту он знал, что, если всё это выбрасывать, то потом об этом пожалеешь. Так что он, чтобы успокоить раздражение, записывал все на карточку с указанием причин, почему ему хочется всё это уничтожить. Карточкам категории КРИТИКА придется ждать днями, иногда месяцами, пока не наступит более спокойный период, когда он сможет вынести более беспристрастное суждение. Предпоследней категорией была ТРУДНЫЕ. Сюда попадали карточки, в которых было нечто важное, но не подходило ни к одной из тематик, что могла придти ему в голову. Тем самым он не застревал на карточке, место для которой становилось очевидным позднее. И наконец, последней категорией был МУСОР. Это были такие карточки, которые казались весьма ценными, когда он заполнял их, но теперь стали просто ужасными. Иногда это были дубликаты тех карточек, которые он писал раньше, и затем забывал о них. Хоть он и выбрасывал эти дубликаты, ничего прочего не отбрасывалось. Он вновь и вновь убеждался, что картотека «мусор» — это рабочая категория. Большинство из карточек так и погибало там, но некоторые перевоплощались, и кое-какие из этих перевоплощенных и были наиболее важными. И в самом деле, эти последние две категории, МУСОР и ТРУДНЫЕ, заботили его больше всего. Весь смысл организации состоял в том, чтобы их было как можно меньше. Когда они появлялись, ему приходилось бороться с желанием не обращать на них внимания, засунуть их под ковер, выбросить в окно, принизить их значение и забыть о них. Это были замухрышки, чужаки, парии, грешники системы. Но причина, по которой он столько возился с ними, была в том, что он чувствовал, что качество и сила всей его системы зависит от того, как он обойдется с ними. Если он будет хорошо обходиться с париями, то у него будет хорошая система. Если он будет обходиться с ними плохо, то у него получится слабая система. Нельзя допустить, чтобы они разрушили все его усилия по организации, но нельзя себе позволить и забывать о них. Они просто стояли перед ним укором, и ему приходилось выслушивать их. Сотни тем организовались в более крупные разделы, разделы — в главы, главы — в части, так что в конечном итоге карточки стали представлять собой содержание книги. Но организована эта книга была снизу верх, а не сверху вниз. Он не начинал этой книги с какой-то главной мысли, а затем по методу Джо подбирал только те карточки, которые подходили. В данном случае «Джо», организационный принцип, был демократически избран самими карточками. Разделы МУСОР и ТРУДНЫЕ не участвовали в этих выборах, и при этом возникло какое-то подспудное неудовлетворение. Но у него было ощущение, что нельзя ожидать появления совершенной системы организации чего-либо. Он старался, чтобы в категории МУСОР было как можно меньше карточек, и преднамеренно не подавлял её, и это было самое большое, на что можно надеяться. Описание этой системы создает впечатление, что всё это гораздо проще, чем оно было на самом деле. Часто складывалось такое положение, когда карточки разделов МУСОР и ТРУДНЫЕ указывали на то, что вся система создания тем была неверной. Некоторые карточки подпадали под две или три категории и нередко не входили ни в одну из них, и ему становилось ясно, что надо развалить всю систему такой организации и начинать составлять её по другому, ибо, если не сделать этого, то карточки из категорий МУСОР, ТРУДНЫЕ и КРИТИКА подымут такой вой, что ему придется сделать это так или иначе. Это были трудные дни, и иногда после новой реорганизации разделы МУСОР и ТРУДНЫЕ становились даже больше по сравнению с тем, когда он начинал. Карточки, подходившие к старой организации, теперь не устраивались в новую, и он стал сознавать, что теперь придется переделывать все заново по старому. Вот это-то и были по настоящему трудные дни. Иногда он начинал составлять такую процедуру ПРОГРАММ, которая позволяла бы ему возвращаться туда, где он начинал, но в ходе её он выяснял, что сама процедура ПРОГРАММ требует модификации, и он стал заниматься этим, затем выяснялось, что сама модификация требует модификации, и он приступал к этому, но потом выходило, что даже это не годится. И как раз в это время звонил телефон, и ему предлагали что-нибудь купить или поздравляли по случаю выхода предыдущей книги или приглашали принять участие в какой-то конференции или предлагали где-то выступить с лекцией. Все как правило звонили с самыми лучшими намерениями, но когда он от них отделывался, то просто сидел затем в оцепенении. Он стал думать, что если устраниться от людей на этом судне и провести так достаточно времени, то у него получится, но все вышло не так уж хорошо, как он прежде надеялся. Просто начинают мешать какие-то другие дела. Надвигается шторм, и надо позаботиться о якоре. Или же подходит другая яхта, к вам приходят гости, которым хочется пообщаться. Или же в доке собирается пьяная компания… и так далее… Он встал, подошел к шкиперскому рундуку, достал еще несколько брикетов угля и положил их в печку. Теперь начинало становиться тепло и приятно. Он поднял один из ящиков картотеки и осмотрел его. Спереди сквозь краску проступала ржавчина. На лодке ничего нельзя уберечь от ржавчины, даже из нержавеющей стали, а эти ящички были сделаны из обыкновенного металла. Ему придется сделать несколько новых ящичков из водостойкой фанеры и склеить их, когда будет время. Возможно, когда доберётся до юга. Этот ящичек был самым старым. В нем были карточки, которые он не разбирал вот уже больше года. Он взял его с собой к столу. Первая тема в самом начале ящичка была озаглавлена ДУСЕНБЕРРИ. Он ностальгически стал её просматривать. Одно время он полагал, что ДУСЕНБЕРРИ будет центральной темой всей книги. Чуть погодя он взял чистую пачку карточек из ящичка и написал на ней «ПРОГРАММА», и чуть ниже: «Отложить всё до тех пор, пока не уйдет Лайла». Затем он оторвал верхнюю карточку, поместил её в начало картотеки ПРОГРАММА, а пачку поставил в конец ящичка. Он уже усвоил, что важно иметь карточку ПРОГРАММЫ на то, чем занимаешься в данный момент. Когда заполняешь её, это кажется ненужным, но попозже, когда одна помеха нагромождается на другую и все нарастает снежным комом, тогда уже радуешься, что сделал это. Карточки из раздела КРИТИКА уже несколько месяцев зудили, что надо избавиться от ДУСЕНБЕРРИ, но ему так всё и не удавалось сделать этого. Она оставалась там просто в силу сентиментальных причин. Вновь поступающие карточки все больше и больше отодвигали её на задний план, и она едва удерживалась там, будучи на грани с категорией МУСОР. Он вытащил всю пачку темы ДУСЕНБЕРРИ. Карточки стали уже коричневатыми по краям, и на первой карточке чернила уже выцвели. Она гласила: «Верн Дусенберри, доцент кафедры английского языка, Университет штата Монтана. Умер от опухоли мозга в 1966 году в г. Калгари, провинция Альберта.» Он сделал эту карточку, так что возможно он вспомнит и тот год.3
Тысяча девятьсот шестьдесят шестой год. Боже мой, как пронеслись эти годы! Он подумал, каким стал бы теперь Дусенберри, если бы дожил до сих пор. Ничего, пожалуй, особенного. Еще до того, как он умер, были признаки, что он катится под гору, что он был в расцвете сил примерно в то время, как Федр знал его в Бозмене, штат Монтана, когда они оба работали на факультете английского языка. Дусенберри родился в Бозмене и там же закончил университет, но после двадцати трех лет работы преподавателем он преподавал лишь три раздела композиции у первокурсников, никаких курсов по литературе, никаких сложных курсов по композиции. Академически его уже давно поместили в категорию ТРУДНЫЕ тех преподавателей, от которых факультет с удовольствием избавился бы. От категории МУСОР его спасал лишь постоянный контракт. Он очень мало общался с остальными преподавателями. Все в какой-то мере сторонились его. И это казалось Федру странным, ибо в разговорах с ним он был довольно общительным. Иногда он казался отчужденным с высоко поднятыми бровями и опущенным ртом, но когда Федр узнал его поближе, то Дусенберри оказался довольно разговорчивым, похожим на взволнованную, радостную тетушку, старую деву. В нем было нечто «женственное», женоподобное и несколько сварливое, и поэтому Федр подумал, что поэтому остальные относятся к нему так пренебрежительно. В те времена считалось, что монтанцы должны выглядеть, как ковбои с рекламы Мальборо, но со временем Федр понял, что не это было причиной отчуждения. Дело было в общей эксцентричности Дусенберри. С годами мелкие черты эксцентричности на таком небольшом факультете могут перерасти в большие разногласия, а у Дусенберри эти отличия были вовсе не мелкими. Самая крупная из них, о которой Федр слыхал не раз, произносилась так: «А, да, Дусенберри… Дусенберри со своими индейцами». Когда Дусенберри упоминал о сотрудниках факультета английского языка, то говорил с таким же сарказмом: «Ну да, английский факультет». Но он вообще редко говорил о них. С неподдельным энтузиазмом он говорил только на одну тему об индейцах, в частности об индейцах роки-бой, из Чиппева-кри на канадской границе, о которых он писал докторскую диссертацию по антропологии. Он давал понять, что кроме двадцати одного года, когда он подружился с индейцами, из своих двадцати трех работы преподавателем, все остальное было лишь пустой тратой времени. Он был консультантом для всех студентов-индейцев в университете, и занимал этот пост с незапамятных времен. Студенты были связующим звеном. Он специально знакомился с их семьями, навещал их и пользовался этим, чтобы проникнуть в их жизнь. Все выходные и отпуска он проводил в резервациях, принимал участие в их церемониях, выполнял для них различные поручения, возил их детей в больницу, когда те болели, заступался за них перед властями, когда те попадали в беду, больше того, он совсем затерялся в обычаях и личностях, тайнах и секретах этого народа, который он любил в сто раз больше, чем свой собственный. Через несколько лет, когда он закончит диссертацию, он совсем бросит факультет английского языка и будет преподавать антропологию. Можно было полагать, что это будет для него удачным выходом, но из того, что Федр слышал, уже было очевидно, что этого не будет. Он был эксцентриком не только в области английского, но и в области антропологии. Главное в его эксцентричности кажется состояло в том, что он отказывался признавать «объективность» в качестве антропологического критерия. Это было похоже на то, как бы сказать, что папе нет места в католической церкви. В американской антропологии это была самая худшая ересь, и Дусенберри об этом немедленно сообщили. Все американские университеты, куда он обращался со своей диссертацией, отвергли его. Но вместо того, чтобы отступиться от своей веры, он пошел в обход всей американской университетской системы к профессору Аке Гульдкранцу из старейшего шведского университета в г. Упсала и собирался защищать докторскую там. Когда Дусенберри говорил об этом, на лице у него появлялась улыбка типа «знает кошка, чье мясо съела». Американец, получающий степень доктора по антропологии американских индейцев в Швеции? Это просто смехотворно! «Трудность с объективным подходом, — говорил Дусенберри, — состоит в том, что таким образом мы не можем многому научиться… Познавать индейцев можно только любя их, стараясь завоевать их любовь и уважение… тогда они сделают для вас почти все, что угодно… Но если вы этого не делаете…» Он качал при этом головой и мысли его уносились куда-то далеко. «Видал я таких „объективных“ работников на резервациях, — говорил он, — они совершенно ничего не добивались…» Есть такой псевдонаучный миф, что, когда вы «объективны», то просто исчезаете с лица земли и видите все в неискаженном свете, так, как оно и есть в действительности, как господь-бог с небес. Но это чепуха. Когда человек объективен, его отношение удалено. На лице у него появляется какое-то каменное, отстраненное выражение. А индейцы это видят. И видят это лучше нас. А когда они замечают это, то это им не нравится. Они понятия не имеют, какого черта нужно этим «объективным» антросам, становятся подозрительными, замыкаются в себе и больше ничего не говорят… Или же городят всякую чепуху… которой вначале, несомненно, верит множество антросов, поскольку они получили её «объективно»… а индейцы иногда посмеиваются у них за спиной. «Некоторые из этих антропологов добиваются большой известности по своему направлению, — говорил Дусенберри, — поскольку они знакомы со всем этим жаргоном. Но в действительности они знают гораздо меньше того, что они предполагают. И особенно они не любят людей, которые говорят им об этом… что я и делаю…» — посмеиваясь добавил он. «Вот почему я не объективен в отношении индейцев, — продолжал он. — Я верю в них, а они верят в меня, в этом-то вся и разница. Они говорили мне такие вещи, какие не стали бы рассказывать никому из белых людей, ибо они знают, что я никогда не употреблю этого против них. И совершенно разный подход к ним. Сначала индейцы — а потом уж антропология…. Это меня в значительной степени ограничивает. Есть очень много такого, чего я не могу сказать. Лучше уж много знать и мало говорить, мне кажется, чем мало знать и много болтать… Вы не согласны?» Поскольку Федр был новичком на факультете, Дусенберри проявил к нему жгучий интерес. Дусенберри был любопытен во всем, и чем лучше он узнавал Федра, тем больше росло его любопытство. Здесь к удивлению Дусенберри появился некто даже еще более отстраненный, чем он сам, некто, защитивший диплом по философии в Бенаресе в далекой Индии. Господи, такой человек понимает кое-что в культурных различиях. И что самое главное, у Федра кажется был очень аналитический ум. «У меня-то вот этого нет, — отметил Дусенберри. — У меня тома знаний об этих людях, но я не могу построить из них структуру. У меня просто другой склад ума.» Так что при любой возможности он часами изливал в уши Федру сведения об американских индейцах в надежде получить обратно какую-нибудь обобщающую структуру, некую картину того, что это значит в более крупном масштабе. Федр слушал, но никаких ответов у него так и не было. Дусенберри особенно беспокоила индейская религия. Он был уверен, что в ней есть объяснение того, почему индейцы так медленно интегрируются в окружающую их культуру белых людей. Он замечал, что племена, где была самая сильная религиозная практика, по стандартам белых были самыми «отсталыми», и ему хотелось, чтобы Федр нашел некоторое теоретическое обоснование этому. Федр полагал, что Дусенберри возможно прав, но не мог придумать никакой теоретической основы и вообще считал весь этот тезис довольно скучным и академичным. В течение более года Дусенберри и не пытался исправить такое впечатление. Он просто продолжал накачивать Федра сведениями об индейцах, но не получал от него никаких идей. А затем, за несколько месяцев до того, как Федру предстояло уехать из Бозмена и преподавать в другом месте, Дусенберри заявил ему: «Тут есть кое-что, мне кажется, я должен вам показать». — Где? — спросил Федр. — В резервации Северный Чейенн, около Басби. Вы бывали там? — Нет, — ответил Федр. — Ну, место там довольно гиблое, но я обещал свозить туда несколько студентов и вам следует тоже поехать с нами. Я хочу, чтобы вы посмотрели на собрание Родной американской церкви. Студенты на нем присутствовать не будут, но вам следует. — Вы хотите меня обратить? — шутливо спросил Федр. — Возможно, — ответил Дусенберри. Дусенберри пояснил, что они будут сидеть в вигваме всю ночь напролет вплоть до восхода солнца. После полуночи, если захочет, Федр сможет уйти, но до этого выйти не позволят никому. — И что же мы будем делать всю ночь? — спросил Федр. — В центре вигвама будет костер, будут связанные с ним церемонии, будут много петь и бить в барабаны. Разговоров будет немного. После завершения службы поутру будет церемониальная трапеза. Федр поразмыслил, согласился и спросил, а какова трапеза. Дусенберри улыбнулся несколько загадочной улыбкой. «Некогда им полагалось есть настоящую пищу, еще до того, как появились белые люди. Голубика и оленина и все такое прочее. И что же они делают? Они достают три банки кукурузы „Дель Монти“ и начинают их открывать консервным ножом. Я долго терпел это. Затем не выдержал и сказал им: „Нет! Нет! Нет! Только не консервированную кукурузу. А они лишь посмеялись и заметили: „Ну вот, ведете себя совсем как белый человек, все по вашему должно быть совершенно правильно“». «После этого, всю ночь они делали все так, как я им говорил, и полагали это еще большей шуткой, ибо они не только пользовались кукурузой белого человека, но и белый человек правил им церемонию. И они все смеялись надо мной. Они всегда так поступают. Мы просто обожаем друг друга. Лучше всего время я провожу именно у них.» — А в чем смысл всенощной? — спросил Федр. Дусенберри ответил ему многозначительным взглядом. — Видения. — ответил он. — Из огня? — Есть священная пища, которая вызывает их. Она называется пейоте. Федр впервые слышал такое название. Это было еще до скандальной известности Лири и Алперта, до великой эры хиппи, спотыкачей и детей цветов, которых помог взрастить пейоте и его синтетический эквивалент, ЛСД. В те времена пейоте был практически неизвестен никому, за исключением антропологов и других специалистов по индейским делам. В ящичке с карточками, сразу за теми, что относились к Дусенберри, был раздел о том, как индейцы в конце девятнадцатого века привезли пейоте из Мексики и стали употреблять его для того, чтобы впасть в особое духовное состояние, которое они считали одной из форм религиозного причастия. Дусенберри отметил, что те индейцы, которые пользовались им, считали его более быстрым и верным путем перехода в состояние, которого они достигали традиционным «стремлением к видению», когда индеец уходит в скит, постится, молится и размышляет днями и ночами напролет в потемках закрытого помещения, и тогда Великий Дух снисходит к нему и начинает властвовать над его жизнью. На одну из карточек Федр занес ссылку на сходство опыта принятия пейоте с описаниями стремления к видению. Согласно этому описанию оно вызывает «просветление, состояние благолепия и повышенное восприятие, обостренные ощущения и прочие внутренние душевные явления». Следуют видоизменения восприятия, вначале выражающиеся отчетливыми и спонтанными визуальными образами, которые вызывают иллюзии, в конечном итоге переходят к галлюцинациям. Эмоции усиливаются и широко варьируются по содержанию, они могут выражаться в эйфории, апатии, безмятежности и волнении. Интеллект вовлекается в анализ сложной действительности или трансцендентальных проблем. Сознание расширяется и включает все эти ответы одновременно. На более поздних стадиях, вслед за большой дозой галлюцинаций, человек может испытывать чувство единения с природой, связанное с растворением собственной личности, порождая состояние блаженства или даже экстаза. Может также возникнуть диссоциативная реакция, при которой субъект теряет связь с непосредственной реальностью. Субъект может испытывать отделение от тела, может видеть причудливые видения или чувствовать неизбежность смерти, что может привести к ужасу и панике. Этот опыт определяется умственным состоянием человека, структурой его личности, физическим окружением и культурными влияниями. Источник, из которого Федр почерпнул этот материал, делал вывод. Что настоящие исследования и обобщения затуманены политическими и социальными вопросами, что несомненно верно начиная с 60х годов нашего века. В одной из карточек было отмечено, что Дусенберри было предложено дать свидетельские показания по этому делу в законодательных органах штата Монтана. Президент университета велел ему не говорить ничего, якобы для того, чтобы избежать политических осложнений. Федр так и поступил, но позже сообщил Федру, что он чувствовал себя очень виноватым по этому поводу. После шестидесятых весь вопрос о пейоте стал одной из неразрешимых проблем между индивидуальной свободой с одной стороны и демократией с другой. Очевидно, что ЛСД травмировало некоторых невинных людей галлюцинациями, которые приводили даже к их гибели, и совершенно ясно, что большинство американцев выступало за запрещение таких средств как ЛСД. Но большинство американцев не было индейцами и конечно же не были членами Родной американской церкви. В этом же проявлялось преследование религиозного меньшинства, чему в Америке не должно быть места. Оппозиция большинства к пейоте отражала в себе культурное предубеждение, не подкрепленное научными или историческими свидетельствами того, что опыт «галлюцинации» — автоматически вреден. Поскольку галлюцинации — одна из форм безумия, то и термин «галлюцинация» очевидно уничижителен. Как и более ранние представления о том, что буддизм — «языческая» религия, а ислам — «варварская», это наводит на ряд метафизических вопросов. Индейцы, использующие его как часть своей церемонии, могут с таким же правом называть его «дегалюциногеном», поскольку они утверждают, что оно устраняет галлюцинации современной жизни и выявляет скрытую под ними реальность. И есть некоторые научные обоснования в пользу такой точки зрения индейцев. Опыты показали, что пауки, которым давали ЛСД, не бродили бесцельно, как можно было бы ожидать от них при такой «галлюцинации», а начинали плести ненормально совершенную, симметричную паутину. Это довод в пользу тезиса о «дегалюциногене». Но в политике принятие решений редко зависит от фактов. Позади карточек, помеченных ПЕЙОТЕ, был другой разделитель, обозначенный «РЕЗЕРВАЦИЯ». В этом разделе было более ста карточек с описанием церемонии, на которой присутствовали Дусенберри с Федром — слишком уж много. Большинство из них надо перевести в мусор. Он и писал-то их тогда, когда казалось, что вся книга будет написана на основе той долгой ночи на службе в Родной американской церкви. Церемония должна была стать хребтом, который держал бы все остальное вместе. Отсюда она должна была ветвиться и разрастаться и анализировать под разными углами сложную действительность и трансцендентальные проблемы. Которые впервые запали ему в ум именно там. Это место видать с федеральной дороги № 212, оно расположено ярдах в двухстах от шоссе. Но от шоссе видны лишь покрытые толью хижины, ворчливые собаки да может быть бедно одетый индеец, шагающий по земляной тропе мимо брошенных машин. И как бы подчеркивая всю эту убогость, посреди этого возвышается чистенький белый шпиль миссионерской церкви. В стороне от шпиля, на некотором отдалении (а теперь может и вовсе нет), находился большой шатер, который можно было принять за приманку для туристов, но только к нему не было пути от шоссе и не было никаких рекламных щитов или вывесок, предлагающих что-нибудь на продажу. Физически расстояние до этого шатра составляло около двухсот ярдов, но то расстояние, которое они с Дусенберри преодолели в ту ночь было больше похоже на тысячу лет. Без пейоте Федр не смог бы преодолеть такое расстояние. Он просто просидел бы там «наблюдая» всю эту «объективность» как заправский хорошо обученный исследователь антропологии. А пейоте помешало этому. Он не просто наблюдал, он стал участником действа, как этого и хотел Дусенберри. От сумерек, когда раздали таблетки пейоте, до полуночи он сидел глядя на языки пламени церемониального костра. Кольцо индейских лиц по периметру шатра вначале показалось зловещим в перемежающихся всплесках света и тени. Лица казались не имеющими формы, со зловещим выражением как в старых книгах об индейцах. Затем эта иллюзия прошла и они стали выглядеть просто бесстрастными. После этого произошло изменение масштаба мыслей, что бывает при привыкании к новой физической ситуации. «Что я тут делаю? — спрашивал он себя. — Что-то сейчас происходит дома?… Как мне теперь проверить все тетрадки по английскому к понедельнику?…» и так далее. Но такие мысли становились все менее и менее настойчивыми, и он все больше больше погружался в то, где он теперь находится и что сейчас наблюдает. Как-то после полуночи, после многочасового слушания пения и барабанного боя, кое-что стало меняться. Экзотические аспекты стали бледнеть. Вместо того, чтобы чувствовать себя просто наблюдателем, все более и более удаляющимся от всего этого, его восприятия стали двигаться в противоположном направлении. Он почувствовал, как в нем возникает теплота по отношению к этим песням. Он пробормотал Джону-Деревянной Ноге, сидевшему рядом с ним: «Джон, какая прекрасная песня!», и сказал это от души. Джон посмотрел на него с удивлением. Какая-то громадная неожиданная перемена происходила в его отношении к музыке и людям, певшим её. Что-то в том, как они разговаривали, занимались делом и общались друг с другом вызывали глубокий отклик в нем, настолько глубокий, что превосходил все предыдущее. Почему он чувствует себя так легко? Ведь меньше всего на свете он ожидал такого именно здесь. В самом же деле не совсем так. Только часть его была умиротворена. Другая же была все же отстранена, настроена аналитически и настороженно. Как будто бы он стал раздваиваться, одна часть его хотела остаться здесь навсегда, а вторая — стремилась немедленно убраться оттуда. Вторую ипостась он понимал, но кем же была тогда первая? Эта первая ипостась была таинственной. Эта первая ипостась казалась какой-то таинственной стороной его личности, темной стороной, которая редко разговаривала и старалась не показываться людям. Кажется, ему известно о ней. Но думать об этом не хотелось. Это была сторона с мрачным угрюмым видом, сторона, не любившая власть, сторона, «из которой не было никакого толку», и никогда не будет. Ему было известно об этом, он печалился по этому поводу, но поделать ничего не мог. Она никогда не будет счастливой где бы то ни было, она всегда стремилась куда-то дальше. Эта сторона впервые заявила ему «перестань скитаться», «это твой настоящий народ», он стал понимать это слушая их песни, бой барабанов и глядя в огонь. Нечто в этих людях как бы говорило этой «плохой» стороне: «Мы прекрасно понимаем твои чувства. Мы сами чувствуем то же». Вторая же «хорошая», аналитическая сторона, просто наблюдала и вскоре стала плести громадную симметричную интеллектуальную сеть, гораздо большую и совершеннейшую из тех, что ему доводилось делать прежде. Ядром этой интеллектуальной сети было наблюдение, что когда индейцы входили в шатер или выходили из него, когда подкладывали поленья в огонь, когда передавали церемониальный пейоте, трубку или пищу, они просто делали это. Они не совершали нечто. Они просто делали это. Не было никаких лишних жестов. Когда они подкладывали ветку в костер, они просто перемещали её. Не было никакого ощущения церемонии. Они участвовали в церемонии, но то, как они это делали вовсе не представляло собой церемонии. В обычных условиях он не стал бы придавать этому большого значения, но пейоте раскрыло ему ум, а поскольку внимание его больше ни на что не отвлекалось, он углубленно стал вдаваться в это. Эта непосредственность и простота также выражалась в их речи. Они разговаривали так же, как и двигались, безо всяких церемоний. Речь как бы исходила из глубины души. Они просто говорили то, что хотели сказать. Затем останавливались. И дело было не в том, как они произносили слова. Он полагал, что таковым было их отношение, выражавшееся в простых словах. Ровные слова. Они говорили на языке Равнин. Это был чистый американский диалект равнин. Это не просто индейский диалект. На нем говорили и белые. В нем был некий акцент Среднего Запада и Запада, который можно слышать в песнях и ковбойских фильмах Вуди Гутри. Когда Генри Фонда появляется в «Гроздьях гнева», когда Гэри Купер или Джон Уэйн, Джин Отри, Рой Роджерс или Уильям С. Бойд снимаются в сотне различных вестернов, они говорят именно так. Не так, как говорят профессора из колледжа, но на языке равнин, лаконично, с недомолвками, с небольшими вариациями тембра, без смены выражения. И все же под этим скрывалась теплота, источник которой трудно указать. По этим фильмам весь мир теперь узнает этот диалект почти как клише, но так, как говорят на нем индейцы, — это вовсе не клише. Они говорили на американском вестерновом диалекте также достоверно, как это было у любого ковбоя. Даже более достоверно. Они при этом ничуть не играли. Это была их суть. Сеть стала расширяться, когда Федр подумал о том, что английский ведь даже не родной язык этого народа. Дома у себя они не говорили по-английски. Как же так получается, что эти языковые «чужаки» разговаривают на равнинном диалекте американского английского не только не хуже, а даже лучше своих белых соседей? Как они могут с таким совершенством имитировать его, когда было совершенно очевидно, что при отсутствии церемоний, они вовсе и не пытаются имитировать что-либо? Сеть росла все шире и шире. Они ничего не имитировали. Они могли заниматься чем угодно, только не имитацией. Все у них исходит прямо из сердца. В этом-то и состояла вся идея — добираться до сути прямо, непосредственно, без всякой имитации. Но если они не имитируют, то почему же они так разговаривают? Почему же они имитируют? И тогда настало огромное прозрение благодаря пейоте. Ведь это же они создали его! Сеть расширялась, он почувствовал, что как бы прошел сквозь экран кино и впервые наблюдает людей, которые проецируют его с другой стороны. Большая часть остальных карточек в этом ящичке, а их было более тысячи перед ним, появилась непосредственно в результате этого прозрения. Среди них была копия речи, произнесенной на совете Медицинской ложи в 1867 году вождем команчей Десять Медведей. Федр списал её из одной книги по ораторскому искусству индейцев в качестве примера речи Равнин в устах того, кто никак не мог выучиться ей у белых. Он перечитал её. Десять Медведей выступал на собрании представителей племен с участием посланцев из Вашингтона и сказал следующее: Есть кое-что в том, что вы мне сказали, что мне не понравилось. И оно было не сладким как сахар, а горьким как тыква горлянка. Вы сказали, что хотите поселить нас в резервации, построить нам дома и устроить нам медицинские ложи. Я этого не хочу. Я родился в прериях, где вольно веет ветер и ничто не застилает света солнца. Я родился там, где нет никаких загородок и всё дышало свободно. И умереть я хочу там же, а не внутри стен. Я знаю каждую речку и каждый лесок между Рио-Гранде и Арканзасом. В этой стране я жил и охотился. Жил так же, как мои предки, и подобно им жил счастливо. Когда я был в Вашингтоне, Великий Отец говорил мне, что вся земля команчей — наша, и что никто не должен нам мешать жить на ней. Так почему же вы предлагаете нам оставить реки, солнце и ветер и жить в домах? И не просите нас отказаться от бизонов ради овец. Молодые люди слышали такие разговоры, и это расстроило и рассердило их. И не будем больше говорить об этом. Мне нравится повторять то, что говорил Великий отец. Когда мне дают товары и подарки, я радуюсь вместе со своим народом, ибо это свидетельствует о его уважении к нам. Если бы техасцы не вторглись в мою страну, то можно было бы сохранить мир. Но то, на что вы предлагаете нам жить теперь, — слишком мало. Техасцы отобрали те места, где растет самая густая трава и где лучшие леса. Если бы нам оставили это, то мы, пожалуй, сделали бы то, что вы просите. Но теперь слишком поздно. Белый человек получил страну, что мы любим, а мы всего лишь хотим скитаться по прерии до своей кончины. Не забудется всё то хорошее, что вы сказали нам. Я буду принимать всё это так же близко к сердцу, как своих собственных детей, и буду повторять это так же часто, как повторяю имя Великого Духа. Я не хочу, чтобы кровь на моих руках пачкала траву. Я хочу, чтобы она оставалась чистой и незапятнанной, чтобы все, кто проходит через мой народ, приходили к нам с миром и чтобы с миром уходили от нас. Когда Федр перечитал это, он понял, что она не так уж близка к речи ковбоев, как ему помнилось, — она была намного лучше ковбойской речи, — но она все же была ближе к диалекту равнин белых, чем язык европейцев. Она состояла из прямых, откровенных, декларативных предложений без каких-либо стилистических украшений, но в ней была такая поэтическая сила, которая посрамила утонченную бюрократическую речь противников Десяти Медведей. И она не была имитацией викторианских разглагольствований 1867 года! Из первоначального восприятия индейцев как родоначальников американского стиля речи вышло продолжение: индейцы были родоначальниками американского образа жизни. Личность американца — это смесь европейских и индийских ценностей. Если понять это, то начинаешь понимать многое из того, что так и не сумели объяснить до сих пор. Задача Федра теперь состояла в том, чтобы организовать все это в убедительную книгу. И это настолько отличалось от обычных объяснений феномена Америки, что люди просто не смогут поверить в это. Они просто подумают, что он просто упражняется в красноречии. Если он будет излагать банальности, то он лишь всё испортит. Люди просто скажут: «Ну да, это всего лишь ещё одна интересная мысль, которые постоянно витают в воздухе» или «Нельзя делать обобщений по поводу индейцев, ибо они такие разные», или еще какое-нибудь клише в этом роде и отвернутся прочь. Он подумал было, что можно подойти к этому косвенно, начав с чего-либо конкретного и особого, с ковбойского фильма, который уже известен публике, как например с «Бутча Кассиди и Сандэнса Кида». В начале этого фильма есть сцена, показанная в черно-белом, коричневатом изображении, возможно для того, чтобы придать всему историческое, легендарное ощущение. Сандэнс Кид играет в покер, сцена дана в замедленном темпе, чтобы придать ей драматическую напряженность. Видно лишь лицо Кида. Остальные игроки показаны лишь мимоходом, да перед лицом Кида изредка проплывает струйка дыма. Выражение лица у Кида беспристрастное, но оно настороженное и выдержанное. Голос невидимого игрока произносит: «Ну, парень, ты вроде бы обчистил всех. С тех пор, как тебе сдают, ты не проиграл ни одной партии». Выражение лица Кида не изменилось. «В чем секрет твоего успеха?» — продолжает голос игрока. В нем звучит угроза. Зловещая. Сандэнс на время опускает взор, как бы раздумывая, затем бесстрастно поднимает глаза и говорит: «Молитва.» Он вовсе не имеет этого в виду, но в ответе нет и сарказма. Это ответ, балансирующий на острие двусмысленности. Игрок предлагает: «Давай сыграем с тобой вдвоем.» Вот тут и должна наступить развязка. Это клише Дикого Запада. Оно повторялось в сотнях фильмов, во множестве театров, и миллионы раз мелькало на экранах телевизоров. Напряжение нарастает, но выражение лица Сандэнса Кида не меняется. Движение его глаз, паузы находятся в некотором состоянии гармонии между ним и окружением даже тогда, когда видно, что он попал во все больше ухудшающуюся ситуацию, которая вскоре взорвется и закончится насилием. И сейчас Федру хотелось использовать именно эту сцену в качестве вводной иллюстрации. К ней он хотел сделать только одно пояснение, на которое никто не обращает внимания, но которое он считал верным. «То, что вы только что видели, — сказал бы он, — передача стиля культуры американского индейца». Затем будут видны, чего бы они не стоили, знаменитые старые черты американского индейца: молчаливость, скромность манер и опасная готовность к внезапному, громадному насилию. Он полагал, что так будет нагляднее отображена его точка зрения. Пока вас не подготовили к ней, вы её и не замечаете, но как только вы это осознали, она очевидна. Источник ценностей, который вскрыл Роберт Редфорд и на которые так широко откликнулась американская публика, — это структура культурных ценностей американских индейцев. Даже цвет лица Редфорд изменил с помощью сепии так, чтобы походить на индейца. Цель фильма, конечно, не состояла в том, чтобы персонифицировать индейца. Это вышло «само собой» при показе Дикого Запада. А посылка Федра состояла в том, что причина естественности игры актеров, и восприятия со стороны публики была в том что, фильм затронул самые сокровенные чувства американцев в отношении добра. Именно в этом заключается источник добра, эта историческая культурная система американских ценностей, которая является индейской. Если взять перечень характерных черт, которые европейские наблюдатели приписывают белым американцам, то будет видно, что они весьма близки к тем чертам, которыми белые американские наблюдатели обычно наделяют индейцев. Более того, если сравнить перечень характеристик, которыми американцы описывают европейцев, то они довольно близко сходятся с мнением индейцев о белых американцах. Для доказательства этого тезиса Федр решил изменить положение наоборот: вместо того, чтобы показать, как ковбой похож на индейца, он покажет, как индеец походит на ковбоя. Для этой цели он подыскал описание антрополога Е.А. Хобеля, данное индейцу из племени чейенны. Замкнутый и полный достоинства… (мужчина чейенн)… движется со спокойным чувством уверенности. Разговаривает быстро, но при этом не допускает небрежности. Он внимателен к чувствам других, добр и щедр. Его трудно рассердить, он старается подавлять свои чувства, если его к этому вынуждают. Энергичен на охоте, на войне предпочитает активные действия. По отношению к врагам не испытывает порывов снисхождения, и чем он более агрессивен, тем лучше. Он хорошо знаком с ритуальными обрядами. Старается не быть беспечным, не горевать. Обычно спокойный, он иногда слегка проявляет чувство юмора. В сексуальном плане сдержан и мазохичен, но этот мазохизм выражается в культурно устоявшихся обычаях. Он не проявляет большого творческого воображения в художественном выражении, но у него четкое ощущение действительности. Жизненные проблемы решает установленными путями, но в то же время проявляет заметную способность приспосабливаться к новым обстоятельствам. Мышление у него в высшей степени рационалистическое, хотя и окрашено некоторым мистицизмом. У него сильно развитое чувство эго, его трудно поколебать. Суперэго, проявляющееся в сильном общественном сознании и владении своими основными инстинктами, — мощное и преобладающее. Он «зрел», спокоен и сосредоточен, сознает безопасность своего социального положения, способен к теплым социальным отношениям.Обладает мощными чувствами, но они сдерживаются узаконенными каналами коллективного выражения с удовлетворительными результатами. Очень редки проявления невротических тенденций. Если уж это не описание образа Хопалонга Кассиди, сыгранное Уильямом С. Бойдом в двадцати трех или пятидесяти или сколько хотите других фильмах, то другого не будет. За исключением индейского «мистицизма» характеристика просто совершенна. Был ли в действительности американский ковбой похожим на Уильяма С. Бойда в общем-то не так уж и важно. Важно то, что в 30-е годы, в самые мрачные времена Великой депрессии, американцы выгребали миллионы долларов лишь бы посмотреть его картины. Хоть это было и не обязательно. Их никто не заставлял. Но они все равно шли в кино, точно так же как позднее они ходили смотреть Бутча Кассиди и Сандэнса Кида. Они делали это потому, что в этих картинах они видели подтверждение тех ценностей, в которые они верили. Эти фильмы были ритуальными, почти религиозно ритуальными в передаче культурных ценностей Америки молодежи и в подтверждении их у старшего поколения. Это не был преднамеренный, осознанный процесс. Люди лишь делали то, что им нравится. И только при анализе того, что им нравится, видна ассимиляция индейских ценностей. И многие из тысяч карточек в ящичках Федра продолжали этот анализ. Многие из европейцев считают белых американцев неряшливыми, неопрятными людьми, но они совсем не так неряшливы и неопрятны, как индейцы в резервациях. Европейцы часто считают белых американцев слишком прямолинейными и откровенными, с плохими манерами и даже вызывающими в делах, но индейцы даже больше грешат этим. Во время Второй Мировой войны европейцы отмечали, что американские военные пьют слишком много, а напившись причиняют массу неприятностей. Сравнение с индейцами очевидно. Но с другой стороны европейское военное командование высоко расценивало стабильность американских войск в боевых действиях, а это тоже присущая индейцам характеристика. Тот твердый взгляд («Говоря такое, улыбайся!»), который так любят ковбойские фильмы (а европейцы склонны ненавидеть), — исключительно присущ индейцу, только когда индеец смотрит так, это вовсе не значит, что он вам угрожает. Причины такого твердого взгляда кроются где-то гораздо глубже. Индейцы не разговаривают просто для того, чтобы провести время. Если им нечего сказать, они и не разговаривают. Когда же они не разговаривают, складывается впечатление, что они несколько сердиты. Когда наступает такое молчание со стороны индейцев, белые иногда начинают нервничать и считают необходимым ради вежливости или доброго расположения заполнить вакуум каким-нибудь никчемным разговором, при котором часто говорится одно. А подразумевается другое. Но такие разглагольствования аристократической европейской речи индейцу кажутся «точением ляс» и только раздражают. Они нарушают мораль. Ему нужно, чтобы вы говорили от души, либо совсем молчали. Этот источник конфликта белых с индейцами длится уже века, и хотя современная американская личность уже представляет собой некоторый компромисс в таком конфликте, он все же сохраняется. По сей день европейцы ошибочно характеризуют американцев «как детей», наивных, незрелых и склонных к насилию, ибо они не умеют владеть собой. Такую же ошибку обычно допускают в отношении индейцев. До сих пор индейцы ошибочно считают белых американцев кучей снобов, которые думают, что вы настолько глупы, что не понимаете, насколько они лживы сами. Такая же ошибка допускается в отношении европейцев. Этот антиснобизм всех американцев, в особенности западных американцев, проистекает из такого отношения индейцев. На языке чейенн белого человека называют уихио, что означает «паук». Арапахо используют слово ниатха, что значит то же самое. Индейцам белые при разговоре кажутся пауками. Они сидят себе, улыбаются и говорят вещи, которых вовсе не имеют в виду, а тем временем в мозгу они все время плетут сеть вокруг индейца. И они настолько увлечены своей паутиной мысли, что даже не замечают, что индеец тоже за ними наблюдает и вполне может понять, чем те занимаются. Федр полагал, что здесь коренится американская политика изоляционизма, которая стремится не дать себя «вовлечь в сети европейской политики». Американский изоляционизм большей частью происходит из тех регионов, которые ближе всего к американским индейцам. Карточек становилось все больше, в них были подробности европейских и индейских культурных различий и последствий этого, и по мере роста числа карточек выявился второстепенный, вытекающий из этого тезис: что процесс распространения и ассимиляции индейских ценностей ещё не завершен. Он по-прежнему с нами, и этим объясняется значительная часть того беспокойства и неудовлетворенности, что имеется сегодня в Америке. В душе каждого американца эти конфликтующие наборы ценностей все еще сталкиваются. Федр считал, что этим столкновением и объясняется то, что другие так долго не могут разглядеть то, что он видел на собрании с пейоте. Когда вы перенимаете черты и обычаи враждебной культуры, вы не ставите ей это в заслугу. Если сказать белому человеку из Алабамы, что южный акцент в его речи происходит от негритянского говора, он скорее всего станет отрицать это и даже будет сердиться, хотя географическое сходство южного акцента на территориях, где негры преобладают в населении, совершенно очевидна. Точно так же, если сказать белому жителю Монтаны, живущему неподалеку от резервации, что он похож на индейца, он может принять это за оскорбление. А если бы такое было сказано лет сто назад, то это могло бы привести к настоящей драке. Тогда индейцы вообще считались исчадиями ада! И хорошим индейцем был только мертвый. И хотя индейцам никогда не воздавалось должного за их вклад в американские ценности в пограничных районах, совершенно очевидно, что они могли появиться только оттуда. Часто можно слышать о «пограничных ценностях» такие разговоры, как будто бы они происходят от скал, рек и деревьев, но ведь ни деревья, ни скалы или реки сами по себе не порождают общественных ценностей. Ведь и в Европе есть деревья, скалы и реки. Именно люди, живущие среди этих скал и деревьев, на этих реках и являются источником ценностей на границе. Первопроходцы, например «горцы», преднамеренно и охотно имитировали индейцев. Их просто восхищало, когда им говорили, что их не отличишь от индейцев. Позднейшие переселенцы копировали стиль поведения горцев, но не видели его истоков, а если и видели, то отрицали связь с ними и относили это только за счет своего тяжкого труда и изоляции. А столкновение между европейскими и индейскими ценностями все ещё существует, и Федр чувствовал, что даже в нем самом все ещё происходит эта битва. Вот почему у него появилось ощущение, что он «вернулся домой» на том собрании с пейоте. То разделение, которое он чувствовал в себе и которое тревожило его, было вовсе не в нем самом. В действительности он видел источник «самого себя», который никогда конкретно не признавался. Это было разделение внутри американской культуры, которую он спроецировал на себя. Такое же было и со многими другими людьми. Во время одного из долгих раздумий на эту тему всплыло имя Марка Твена. Твен был родом из Ганнибала, штат Миссури, на берегах Миссисипи, большой разделительной линии между американским Западом и Востоком, и одним из самых страшных злодеев был «индеец Джо», олицетворявший индейцев, которых поселенцы в то время боялись. Но биографы Твена также отметили глубокое разделение его собственной личности, которое выразилось в выборе героев его книг. С одной стороны был порядочный, умный, послушный, чистенький и относительно ответственный паренек, которого он вывел под именем Тома Сойера, а с другой — дикий, свободолюбивый, необразованный, лживый, безответственный американец низшего сословия, которого он назвал Гекльберри Финном. Федр отметил, что это разделение личности Твена соответствовало культурному разделению, о котором он вел речь. Том был по складу с Востока с манерами выходца из Новой Англии, гораздо ближе к Европе, чем к американскому Западу, а Гек был Западной личностью, ближе к индейцам, вечно беспокойный, неприкаянный, не верящий в помпезность общества, больше всего на свете он ценил свободу. Свобода. Именно эта тема дает настоящее понимание индейцев. Из всех тем, которые затрагивали его карточки об индейцах, свобода была самой важной. Из того вклада, который Америка сделала в историю человечества, величайшей была идея свободы от социальной иерархии. За неё воевали во времена Американской революции и подтвердили это в Гражданской войне. И по сей день это наиболее мощный движущий идеал, который и скрепляет всю страну воедино. И хотя Джефферсон называл доктрину социального равенства «очевидной», она вовсе не очевидна. Научные свидетельства и социальные свидетельства истории указывают на то, что очевидно противоположное. Судя по европейской истории совершенно «не очевидно», что все люди созданы равными. Нет такой нации в Европе, в истории которой не было бы такого времени, когда было «совершенно очевидно», что все люди созданы неравными. Жан-Жак Руссо, которому иногда приписывают авторство этой доктрины, конечно же не позаимствовал её из истории Европы, Азии или Африки. Она возникла у него под влиянием на Европу Нового Света и под впечатлением размышлений об одном конкретном виде людей, которые жили в Новом Свете, человека, которого он называл «Благородным Дикарем». Мысль о том, что «все люди созданы равными» — это дар всему миру от американского Индейца. Поселившиеся здесь европейцы лишь передавали эту доктрину, а сами то следовали ей, то нет. Подлинным источником её был некто, для кого социальное равенство было не просто доктриной, он был пропитан ею до мозга костей. Он и представить себе не мог, что в мире может быть нечто иное. Для него другого образа жизни просто не существовало. Вот это-то и пытался им втолковать Десять Медведей. Федр полагал, что индейцы еще не утратили этого. Но они также еще не добились этого, понимал он, битва ещё не кончена. Это все еще представляет собой главный внутренний конфликт Америки на сегодняшний день. Это разделительная линия, непоследовательность проходящая по центру культурной личности американцев. Она преобладала в американской истории с самого начала и продолжает оставаться источником как внутренней силы, так и слабости по сей день. И по мере того, как Федр все больше и больше углублялся в исследование, он все яснее понимал, что ему следует направлять его на данный конфликт между европейскими и индейскими ценностями, между свободой и порядком.4
После того, как Федр уехал из Бозмена, он виделся с Дусенберри только два раза. Однажды Дусенберри приехал к нему в гости и ему надо было отдохнуть, ибо он «чувствовал себя как-то странно». Второй раз это было в г. Калгари, провинция Альберта, после того, как он узнал, что «странность» заключалась в раке мозга, и ему оставалось жить несколько месяцев. Тогда он был замкнут в себе и печален, занят внутренними приготовлениями к собственной кончине. Отчасти он печалился от чувства, что подвел индейцев. А ему хотелось сделать для них так много. Он так много лет пользовался их гостеприимством, а теперь ничего уже не сможет сделать в ответ. Федр же чувствовал, что не откликнулся на просьбу Дусенберри проанализировать его данные, но был настолько занят своими собственными проблемами, что ничего не мог поделать, да теперь уже было слишком поздно. Но шесть лет спустя, после успеха с публикацией книги, большинство из этих проблем исчезло. Когда встал вопрос о том, какова будет тема второй книги, то сомнений уже больше не было. Федр погрузил всё в свой старый полугрузовичок «Форд» с прицепом и снова направился в Монтану, на восточные равнины, туда, где были резервации. В то время еще не было такого понятия как Метафизика Качества и даже не было планов по её созданию. Его же книга охватывала тему Качества. Любая дальнейшая дискуссия была бы похожа на то, как адвокат, который уже склонив присяжных в свою пользу, продолжает говорить и говорить, и в конечном итоге возвращает их к противоположному мнению. Федру же хотелось теперь говорить об индейцах. О них можно было так много рассказать. В резервациях он разговаривал с теми индейцами, с которыми познакомился во время визита с Дусенберри, надеясь подхватить те ниточки, которые оставил Дусенберри. Когда он говорил им, что он друг Дусенберри, они всегда отвечали: «Ну да, Дусенберри, — хороший был человек.» Некоторое время они поддерживали разговор, но вскоре беседа становилась трудной и замирала совсем. Он никак не мог придумать, что сказать. Если же и говорил что-либо, то это выходило так неуклюже и неуверенно, что лишь нарушало ход беседы. У него не было той легкости в разговорах, что была у Дусенберри. Он был непригоден к такой работе. Дусенберри мог сидеть с ними все выходные напролет и болтать об их семьях, друзьях и обо всем, что они считали важным, и это ему так нравилось. Именно для этого он и занимался антропологией. В этом был весь смысл хорошо проведенных выходных. А Федр так и не научился вести такие разговоры, а если и вовлекался в них, то вскоре его мысли уходили в его собственный мир абстракций, и беседа замирала. Он подумал, что, если почитать что-либо из литературы по антропологии, то сможет лучше понять, о чем расспрашивать индейцев. Тогда он попрощался с ними и уехал из жарких равнин в Скалистые горы неподалеку от Бозмена. Там в колледже, который теперь стал университетом, он набрал себе лучших книг по антропологии и отправился в удаленный лагерь на границе лесов и занялся чтением. Он собирался оставаться там до тех пор, пока у него не выработается какой-либо план по намеченной книге. Так хорошо было снова очутиться среди высоченных сосен и диких трав в прохладные ночи и жаркие дни. Ему очень нравился ритуал подъема по утру в холоднющем фургоне: включишь отопление, а затем пробежка по горной тропе. По возвращении к чаю и завтраку в фургоне уже было тепло и можно было усаживаться за чтение и записи и провести за этим все утро. Было бы здорово писать так всю книгу, но не получилось этого. Чем больше он вчитывался в тексты по антропологии, тем медленнее двигалось у него дело и затем застопорилось вовсе. Вначале с недоумением, а затем со все возрастающим раздражением Федр обнаружил, что вся антропология построена и размечена таким образом, что всё, что он хотел рассказать об индейцах, будет неприемлемым. В этом не было никакого сомнения. Страница за страницей становилось все яснее и яснее, что продолжать так дальше нельзя. Он мог бы написать откровенную, настоящую и подлинную книгу по теме, но если он осмелится назвать её антропологией, то её либо проигнорируют, либо она подвергнется нападкам профессионалов и её скинут со счетов. Он вспомнил, с какой враждебностью и горечью Дусенберри относился к тому, что называл «объективной антропологией», но при этом он полагал, что Дусенберри просто хочет предстать бунтарем. Вовсе нет. Профессионалы отвергнут его книгу примерно в таком вот духе: Тезис такого рода весьма цветист и интересен, но без эмпирического обоснования его нельзя считать полезным для антропологии. Антропология пытается быть наукой о человеке, а не собранием сплетен и интуитивных суждений о человеке. Когда некто без подготовки проводит одну ночь в резервации в шатре полном индейцев, принимающих галлюциногенные средства, — это не антропология. Представлять себе, что он открыл нечто такое, что упустили сотни подготовленных по тщательной методологии работников, которые посвятили этому всю жизнь, было бы излишней «самоуверенностью», которую антропология пытается сдерживать. Следует отметить, что такие идеи нередко встречаются в антропологии. В действительности на заре антропологии они даже преобладали в науке. И только в начале нынешнего века Франц Боаз и его сотрудники стали серьезно задаваться вопросом: «Что из этого материала представляет собой науку, а что — нет?» и началось методическое выпалывание умозрительной чепухи, не подкрепленной реальными фактами. Любой антрополог рано или поздно сталкивается с сомнительным тезисом о культуре исследований. И отчасти это подогревает их интерес к данной тематике. Но каждый антрополог подготовлен к тому, чтобы оставлять такие мысли при себе до тех пор, пока не изучит факты и получит доказательства того, что отдает себе отчет в том, что говорит. Довольно грозно. Сначала извольте говорить по-нашему, а потом мы будем вас слушать. Такое Федру уже приходилось слышать и прежде. Это всегда значит одно и то же: вы натолкнулись на невидимую стену предубеждения. Никто внутри этих стен никогда не будет слушать вас, и не потому, что сказанное вами неверно, а просто потому, что вас уже окрестили чужаком. Позже, когда его Метафизика Качества созрела, он придумал такое название для этой стены, которое было более структурированным и комплексным. Он назвал её «культурной иммунной системой». Сейчас же ему стало ясно, что он ничего не добьется со своими разговорами об индейцах до тех пор, пока не пробьет брешь в этой стене. Он не сможет сделать никакого вклада в антропологию своими необоснованными и безумными идеями. Самое большое, что он может сделать — так это тщательно организовать наступление на эту стену. В своем фургоне он стал все меньше и меньше читать и все больше думать по этой проблеме. От книг, которые лежали на сиденьях, на полу, на полках ему не было никакого толку. Многие из антропологов вроде бы были умными, заинтересованными, гуманными людьми, но все они действовали в пределах стен антропологической культурной иммунной системы. Видно было, что кое-кто из них пытается выбраться из этих стен, но там не было никаких интеллектуальных орудий, которые дали бы им возможность выйти из них. Размышляя далее по поводу этой стены, он пришел к мысли, что все пути внутри стены вели к Францу Боазу, который ещё в 1899 году стал первым профессором антропологии в Колумбийском университете и настолько подавил всех в этой области, что до сих пор большая часть антропологии в Америке по-прежнему находится в его тени. Ученые, работавшие в этой интеллектуальной плоскости, стали знаменитыми: Маргарет Мид, Рут Бенедикт, Роберт Лоуи, Эдвард Сапир, Альфред Кребер, Пол Радин и другие. Они создали такой пышный и богатый букет антропологической литературы, что их работы иногда ошибочно считают за весь набор культурной антропологии. Ключ к прорыву сквозь эту стену заключался в пересмотре философских воззрений самого Боаза. Боаз получил образование как математик и физик в Германии девятнадцатого века. Его влияние заключалось не в создании какой-либо обособленной теории в антропологии, а в создании метода антропологического исследования. И метод этот следовал принципам «твердой» науки, на которой он был воспитан. Маргарет Мид писала: «Он как чумы боялся преждевременных обобщений и постоянно предупреждал нас об этой опасности». Обобщения следует основывать на фактах и только на фактах. «Несомненно, что наука была его религией, — говорил Кребер. — Свои ранние убеждения он называл материалистичными. Наука не должна допускать ничего „субъективного“, оценочные суждения, и даже ценности, рассматриваемые как явления, следует непременно исключать.» На карточке, озаглавленной «Гольдшмидт», Федр записал: «Этот эмпиризм, эту озабоченность по поводу фактов, деталей, сохранения записей Боаз передал своим ученикам и антропологии. Это настолько крупный элемент в антропологическом мышлении, что термин „кабинетный антрополог“ стал уничижительным, и даже два поколения спустя мы все еще считаем, что работа на местах является непременной предпосылкой в претензиях на антропологическую компетентность.» К тому времени, как Федр закончил читать о Боазе, он удостоверился в том, что определил источник иммунной системы, с которой столкнулся, той самой иммунной системой, которая отвергала взгляды Дусенберри. Это была классическая наука девятнадцатого века с её постулатом, что наука — это только метод для определения того, что верно, а не состав верований в саму себя. Есть много других школ антропологической теории кроме Боаза, но Федр не нашел ни одной, которая бы возражала ему в плане научной объективности. Читая дальше, Федр все яснее и яснее стал понимать влияние викторианской науки на культурную антропологию. Случилось так, что Боаз, применяя критерии физических наук к культурной антропологии, показал, что не только теории кабинетных ученых не подтверждены наукой, но и любая антропологическая теория не подтверждена наукой, ибо их нельзя подтвердить жесткими методами собственной сферы деятельности Боаза — физики. Боаз полагал, что когда-нибудь такая теория все-таки появится на основе фактов, но с тех пор прошло уже почти столетие, а его ожидания так и не сбылись. Федр был убежден, что они никогда и не появятся. Структуры культуры никогда не действуют в соответствии с законами физики. Как можно доказать с точки зрения законов физики, что определенные тенденции существуют в какой-либо культуре? Что такое тенденция в плане законов молекулярного взаимодействия? Что представляет собой культурная ценность? Как вы собираетесь доказать научно, что у некоторой культуры есть определенные ценности? Нельзя. У науки нет ценностей. По крайней мере официально. Вся область антропологии составлена и сложена так, что никто не может доказать что-либо в общем плане о ком-либо. Что бы вы не говорили, в любое время любой дурак может выступить с нападкой на это под предлогом, что это не научно. Вся существующая теория отмечена жестокими спорами по различиям, которые были вовсе не антропологическими. И почти не было никаких споров по поводу точности наблюдений. Споры были по абстрактным понятиям. Получалось так, что как только кто-либо выдвигал нечто теоретическое, это был сигнал к ожесточенной драке по тем разногласиям, которые никак нельзя разрешить при любом количестве антропологической информации. Вся эта область была похожа на шоссе, заполненное сердитыми водителями, упрекающими друг друга в том, что они не умеют ездить, когда настоящая трудность заключается в самом шоссе. Это шоссе было спроектировано как объективное научное исследование человека таким образом, что идет оно параллельно пути естественных наук. А беда в том, что человек не подходит для такого научного объективного изучения. В научном исследовании предполагается, что объект остается неподвижным. Оно должно придерживаться причинно-следственных законов таким образом, что данная причина всегда должна приводить к такому-то результату снова и снова. Но люди так не поступают. Даже дикари. В результате получается теоретический хаос. Федру понравилось описание, прочитанное им в книге «Теория в антропологии» Роберта Мэннерса и Дэвида Каплана из университета Брандиса. Они писали: «По всей антропологической литературе рассыпана масса предчувствий, предположений, гипотез и обобщений. Они и остаются разрозненными, неупорядоченными, несвязанными друг с другом, так что часто оказываются затерянными, и о них часто забывают. Существует тенденция для каждого нового поколения антропологов начинать все сначала. Теория строительства в культурной антропологии походит на подсечное земледелие, — пишут они, — когда аборигены спонтанно возвращаются на старые заросшие кустарником поля, срубают его и сжигают и затем засевают поле в течение нескольких лет.» И этот метод подсечки Федр усматривал везде, куда бы он не обращался. Некоторые антропологи утверждают, что культура — это сущность антропологии. Другие же говорят, что культуры как таковой даже не существует. Одни говорят, что все это — история, другие же, что все это — структура. Одни говорят что все дело в функции. Другие же — что оно в ценностях. А еще третьи, следуя научной чистоте Боаза, утверждают, что ценностей нет вообще. Эту мысль, что в антропологии нет ценностей, Федр мысленно отметил как «пятно». Именно в этом месте лучше всего можно будет пробить брешь. Нет ценностей, а? Нет Качества? Именно здесь надо сосредоточиться, начиная атаку. Многие, очевидно, пытались избегать таких метафизических споров, стараясь даже не разговаривать о таких теоретических вредных вещах как, чем дикари занимаются вообще. Они ограничивались лишь тем, чем их конкретный дикарь занимался, скажем, в среду. В научном плане это было достаточно безопасно — и совершенно бесполезно в том же плане. Антрополог Маршал Сахлинс писал: «Сам термин „универсальный“ имеет отрицательное смысловое значение в данной области, ибо он подразумевает поиск широких обобщений, которые практически объявлены ненаучными в академической частной американской антропологии». Федр полагал, что антропологи таким образом пытались сохранить «научную чистоту» данной области, но чистота была настолько ограниченной, что она практически удушила эту область. Если сведения нельзя обобщать, то с ними тогда вообще ничего нельзя делать. Наука без обобщений — это вообще не наука. Представьте себе, что кто-либо скажет Эйнштейну: «Нельзя утверждать, что E=mc2. Это слишком общо, слишком уничижительно. Нам нужны лишь факты физики, а не такая выспренняя теория». Ку-ку. И все же в антропологии говорят именно это. Данные без обобщений — просто домыслы. И по мере того, как Федр продолжал заниматься этим, именно таким представлялся ему статус того, что читал. Им были заполнены тома и тома на пыльных полках о том или ином дикаре, но насколько он понимал, антропология, «наука о человеке», почти никак не отражалась на деятельности человека в наш научный век. Шарлатанство. Они пытались поднять себя держась за шнурки ботинок. Не бывает рамочки «А», в которую входит рамочка «В», в которую в свою очередь входит рамочка «А». Это шарлатанство. И вот вам здесь «наука», содержащая «человека», в которого входит «наука», содержащая «человека» — и так далее и тому подобное. Он уехал из гор близ Бозмена с ящичками, наполненными карточками и множеством тетрадок, исписанных цитатами, а также чувством, что в антропологии он ничего не может сделать. Вернувшись на равнины однажды вечером он оказался в одном сельском мотеле, и ему нечего было читать. Под руку подвернулся потрепаный журнал «Янки». Он полистал его и наткнулся на небольшую статью Кейти Слейтер Спенс, озаглавленную «В поисках первоапрельского дурака». В ней говорилось о чудо-ребенке, у которого были самые высокие умственные способности, когда-либо отмеченные у кого-нибудь, но который затем практически ничего не добился в жизни. Там было написано: «Уильям Джеймс Сидис родился 1 апреля 1898 года, в возрасте пяти лет он уже говорил на пяти языках и читал Платона по-гречески. В восемь лет он сдал вступительные экзамены в Гарвард, но его приняли туда лишь три года спустя. И даже тогда он стал самым молодым студентом и закончил университет с отличием в 1914 году в возрасте 16 лет. О нем неоднократно писали в сборнике „Хотите верьте — хотите нет“, а на первой странице „Нью-Йорк Таймс“ он появлялся 19 раз». Но после окончания Гарварда «чудо-ребенок» стал преследовать свои довольно туманные и вероятнее всего бессмысленные интересы. Пресса, восхищавшаяся им прежде, отвернулась от него. Самая уничижительная статья появилась в журнале «Нью-Йоркер» в 1937 году под названием «Первоапрельский дурак». В ней высмеивалось все, начиная от увлечений Сидиса и кончая его физическими данными. Сидис подал иск за клевету и вторжение в личную жизнь. Хоть он и выиграл тяжбу на небольшую сумму вне суда, обвинение во вторжении в частную жизнь было отвергнуто Верховным Судом США в ставшем знаменательным постановлении. «Статья безжалостна в разборе подробностей личной жизни субъекта, — признал суд, — но Сидис является „общественной фигурой“ и поэтому не может претендовать на защиту от интереса прессы, которая продолжала преследовать его вплоть до самой смерти в 1944 году. В некрологах его называли „удивительным неудачником“ и „сгоревшим гением“, который, несмотря на все свои таланты, ничего значительного в жизни не достиг. Дэн Махони из г. Ипсвич в штате Массачусетс прочитал что-то о Сидисе в 1976 году и озадачился. Он задался вопросом: «Чем же он в самом деле занимался и о чем думал все это время? Правда, на работе ему платили немного, но ведь Эйнштейн создал свою теорию относительности во время работы в патентном бюро. У меня сложилось ощущение, что Сидис представлял собой нечто большее, чем о нем думало большинство людей». Последующие десять лет Махони провел в исследовании трудов Сидиса. На одном пыльном чердаке он обнаружил довольно объемистую рукопись под названием «Племена и штаты», в которой Сидис приводит убедительные доказательства того, что политическая система Новой Англии находится под громадным влиянием демократических принципов федерализма индейцев племен пенакок. На этом предложении Федр чуть ли не впал в шок, а в статье дальше говорилось: Когда Махони послал другую книгу Сидиса «Одушевленное и неодушевленное» еще одному гению-эксцентрику, Букминстеру Фуллеру, то тот отозвался о ней как о «прекрасной космологической работе», в которой предсказывается существование черных дыр — и это в 1925 году! Махони раскопал научно-фантастический роман, труды по экономическим и политическим вопросам и 89 еженедельных газетных статей о Бостоне, которые Сидис писал под псевдонимом. «Как это ни удивительно, но мы возможно открыли лишь вершину айсберга, того, что создал Сидис, — пишет Махони. — К примеру, мы нашли лишь одну страницу рукописи под названием „Тропы мира“, а люди, знавшие Сидиса, утверждают, что видели гораздо больше рукописей. Полагаю, что у Сидиса есть в запасе для нас ещё кое-какие сюрпризы». Федр отложил журнал, у него было такое ощущение, что кто-то бросил камень в окно мотеля. Затем он снова и снова перечитывал статью как в каком-то сне, и содержание её все глубже и глубже осознавалось им. В ту ночь он едва заснул. Получалось так, что ещё в тридцатые годы Сидис выдвинул точно такой же тезис об индейцах. Он пытался сообщить людям нечто самое важное, что можно сказать об их стране, а они отплатили ему тем, что публично называли его «дураком» и не давали ему возможности опубликовать то, что он написал. И кажется нет никакой возможности выяснить то, что говорил Сидис. Федр попробовал разыскать Махони, о котором говорилось в статье, но не сумел, вероятнее всего потому, что не приложил к этому достаточно усилий. Он знал, что если даже ему и удастся просмотреть материалы Сидиса, вряд ли он сумеет что-либо сделать с ним. Проблема была не в том, что это неправда. Проблема в том, что это никого не интересует.5
Снова стало холодно, Федр встал и подложил угольных брикетов в печь. После удручающего опыта в горах он хотел бросить все это дело и перейти к чему-нибудь более прибыльному, но как оказалось, депрессия, испытанная им, была лишь временной. Она стала прелюдией к более обширному и более важному объяснению вопроса об индейцах. На этот раз это будут индейцы в сравнении с белыми при рассмотрении в антропологическом формате белых. Это будут белые и антропология белых людей в сравнении с индейцами и «индейской антропологией», рассматриваемые в таком ракурсе, о котором еще никто никогда не слыхал. И он выйдет из этого тупика путем расширения формата. Он полагал, что ключом тут будут ценности. Это было самое слабое место в той стене культурного иммунитета к новым идеям, которую антропологи построили вокруг себя. Им нужно было бы пользоваться термином ценности, но в рамках науки Боаза ценностей по существу не было. А Федр знал кое-что о ценностях. Перед тем, как уехать в горы, он написал целую книгу о ценностях. Качество. Качество — это ценность. Это одно и то же. И ценности были не только самым слабым местом в этой стене, но и сам он, пожалуй, самый сильный из людей, способных наброситься на это место. К своему удивлению он нашел поддержку со стороны одного из учеников Боаза, Альфреда Кребера, который вместе с профессором антропологии из Гарварда Клайдом Клюкхоном возглавлял борьбу за восстановление ценностей в антропологии. Клюкхон где-то сказал: «Ценности обеспечивают единственную основу к полному и осознанному пониманию культуры, ибо фактическая организация всех культур зиждется главным образом на ценностях. И это становится очевидным, как только делается попытка представить картину культуры безотносительно к её ценностям. Все это превращается в бессмысленный набор объектов, которые соотносятся друг с другом только по местоположению и по времени, набор, который с таким же успехом можно построить по алфавиту или по любому другому принципу, то есть это будет просто список белья из прачечной.» Клюкхон признает, что «степень, до которой до сих пор избегали хотя бы на словах упоминать ценности, особенно среди антропологов, просто удивительна. Эту нерешительность антропологов можно, пожалуй, отнести к естественной исторической традиции, которая так или иначе существует в нашей науке.» Но в «Культуре: критическом обзоре концепций и определений» говорится: «культура должна содержать четкое и систематическое исследование ценностей и систем ценностей в качестве доступных для наблюдения, поддающихся описанию и сравнению явлений природы». Они объясняют, что негативизм по отношению к ценностям, вытекает из отношения к объективности. Это была та же самая объективность, — отметил Федр, — с которой было так много трудностей у Дусенберри. «Именно эта субъективная сторона ценностей привела к тому, что они долгое время являлись табу, непригодными для рассмотрения естественными науками, — говорили Кребер и Клюкхон. — И напротив, (ценности) рассматривались как особый вид интеллектуальной деятельности, называемой „гуманитарной“, которая у немцев входит в „духовные науки“. Ценности считались вечными, ибо они даны богом, или внушены свыше или же по крайней мере открыты той частью души человеческой, которая приобщена к божеству, в то время как прочие тела и осязаемые вещи в мире непричастны к этому. Новая, пробивающая себе дорогу наука, которая настолько же мало вышла за пределы физики, астрономии, анатомии и основ физиологии, как и наука на западе всего лишь два века назад, может вполне уступить эту удаленную и неожиданную область ценностей философам и теологам и ограничиться тем, что можно постичь метафизически». Клюкхон признавал, что определение ценностей несовершенно и возможно множество противоречивых оценок их, но утверждал, что словесные определения ценностей не обязательно связаны с работой на местах. Он говорит, что независимо от того, как они определены, все согласны с тем, что они представляют собой фактически в деле. Он попытался решить проблему предлагая любому и каждому в своей работе Проект ценностей дать определение ценностей так, как того захочется, но по строгим научным меркам это будет неприемлемо. В Проекте ценностей Клюкхон дает описание пяти соседствующих юго-западных американских культур в плане оценки своих соседей, и дал с помощью этого метода хорошее описание этих культур. Но читая прочую литературу, Федр обнаружил, что ценности, как и любой прочий общий термин в антропологии, подвергаются обычным злобным нападкам. Социологи Джудит Блейк и Кингсли Дэвис о ценностях говорят следующее: До тех пор, пока конфигурации культуры, основы отношения к ценностям, преобладающие нравы и все такое прочее берутся в качестве исходной точки и основной детерминанты, они имеют статус не анализированных посылок. Избегают именно тех вопросов, которые дали бы нам возможность понять эти нормы, а некоторые факты из жизни общества становятся трудными для объяснения или их совсем невозможно понять. Нравы, детерминанты, нормы… именно такими жаргонными терминами социологии они окрещивают вещи, на которые нападают. И вот тут-то понимаешь, что находишься в огороженном стеной городе, — подумал Федр. Жаргон. Они отгородились от остального мира и говорят на жаргоне, который понятен только им. «Хуже того, — продолжают они, — обманчивая простота объяснений в плане норм отношения к ценностям поощряет невнимание к методологическим проблемам. В силу субъективных эмоций и этического характера нормы, а в особенности ценности, представляют собой наиболее трудные объекты в мире, которые можно определить в достаточной степенью достоверности. Они представляют собой яблоко раздора и вопрос разногласий… Исследователь… склонен давать объяснение известного через неизвестное, конкретного — общим. Его определение нормативных принципов может быть настолько туманным, что становится универсально полезным, т. е. с его помощью можно объяснить всё и вся. Так, если американцы расходуют довольно много денег на алкогольные напитки, театральные билеты и билеты в кино, на табак, косметику и ювелирные изделия, то объяснение довольно простое: у них идеология — хорошо проводить свободное время. Если же, с другой стороны, между неграми и белыми нет социального близости, то это вызвано „расистскими“ ценностями. Циничный критик может даже для удобства причинного толкования предлагать, чтобы ценностям „культуры“ всегда давалось определение антонимичными парами». «При попытках дать исчерпывающие определения выявляется туманный характер „ценности“», — пишут Блэйк и Дейвис. — Вот, например, определение «ориентации ценности», данное в книге объемом в 437 страниц, посвященной данному вопросу: Ориентации ценностей представляют собой сложную, но достаточно четко составленную (по иерархии) структуру принципов, вытекающих из взаимодействия трех аналитических выделенных элементов оценочного процесса: познавательного, влиятельного и направляющего, которые устанавливают порядок и направление непрерывно текущего потока человеческих действий и мыслей в том плане, как они соотносятся с решением «общечеловеческих» проблем. Бедный Клюкхон, — подумал Федр. Это ведь было его определение. При таком пробном шаре не было никакой возможности двигаться дальше. Эта нападка вызвала у Федра желание вмешаться и начать спор. Утверждение о том, что ценности туманны и поэтому их нельзя применять для первичной классификации, — неверно. В оценочном суждении нет ничего туманного. Когда избиратель идет к урне, он делает оценочное суждение. Что же здесь такого туманного? Разве выборы не культурная деятельность? Что такого туманного в нью-йоркской фондовой бирже? Разве она не занимается ценностями? А как насчет казначейства США? Что есть в этом мире более конкретного, чем служба сбора налогов? Как неоднократно говорил Клюкхон: ценности совсем не туманны, если вы имеете дело с ними в плане фактического опыта. И только если обратиться к заявлениям по их поводу и попытаться включить их в общий жаргон антропологии, тогда они становятся туманными. Такая нападка на «ценности» Кребера и Клюкхона стала хорошим примером того, что помешало самому Федру вступить в эту область. И тут ничего нельзя добиться, ибо на каждом шагу приходится спорить по поводу основных терминов, которыми пользуетесь. Очень трудно говорить об индейцах, если в конце каждого предложения приходится разрешать метафизический спор. Это следовало бы сделать до того, как была создана антропология, а не после. В этом-то и проблема. Вся область культурной антропологии представляет собой дом, построенный на интеллектуальном песке. Как только вы пытаетесь включить эти данные во что-либо, имеющее теоретический вес, то вся конструкция тут же рушится и рассыпается. Область, которая могла бы стать исключительно полезной и продуктивнейшей в науке, оказалась внизу, и не потому, что в ней работали плохие ученые или предмет оказался неважным, а потому, что структура конкретных принципов, на которых делается попытка построить их, не может выдержать этого. Ясно было одно, если он собирается делать что-либо с антропологией, то делать это придется не в самой антропологии, а во всем том объеме посылок, на которых она зиждется. Решение антропологической блокады состояло не в построении какой-либо новой антропологической теоретической структуры, а в том, чтобы вначале разыскать некое прочное основание, на котором можно было бы возводить такую конструкцию. И именно этот вывод привел его в самую середину той области философии, которая известна под названием метафизики. Метафизика и будет тем расширенным форматом, в котором можно будет противопоставить белых и белую антропологию с «индейской антропологией» без того, чтобы не замыкаться на зашоренном жаргонизированном пути белой антропологии. Вот так! Какой труд! Интересно, а не замахивается ли он на во много раз более того, что сможет переварить. Да ведь для этого понадобится заполнить книгами целую полку. Целый коридор полок! И чем больше он об этом размышлял, тем больше сознавал, что в противном случае ему надо вовсе отказаться от этой затеи. И все же было некое чувство облегчения. Метафизика, как область исследования интересовала его больше всего еще когда он был студентом в Соединенных Штатах и позднее, когда он занимался наукой в Индии. Было некое чувство выхода после бесконечных заморочек и блужданий по незнакомой антропологии. Наконец-то он очутился на своей собственной тернистой тропе. Аристотель называл метафизику Первой философией. Это собрание наиболее общих утверждений иерархической структуры мышления. На одной из карточек он списал её определение как «ту часть философии, которая занимается природой и структурой действительности». Она задает такие вопросы как «Являются ли воспринимаемые нами объекты действительными или воображаемыми? Существует ли внешний мир отдельно от нашего осознания его? Сводится ли в конечном итоге действительность к единой лежащей в основе сущности? И если это так, то является ли она по сути духовной или материальной? Является ли вселенная познаваемой и упорядоченной ли же непостижимой и хаотичной?» Из такого первичного статуса метафизики можно подумать, что любой и каждый считает её существование и ценность самим собой разумеющимся, но это совершенно определенно не так. Даже если она и была центральной частью философии со времен древних греков, она всё же не являетсявсеобще признанной областью знания. У неё есть два типа оппонентов. Первый — это научные философы, в частности группа, известная под именем логических позитивистов, которые утверждают, что только естественные науки могут по праву исследовать природу действительности, что метафизика — лишь набор недоказуемых утверждений, которые не нужны для научного наблюдения действительности. Для подлинного понимания действительности метафизика слишком «мистична». Это конечно же группа, к которой принадлежит Франц Боаз и благодаря ему вся современная американская антропология. Вторая группа оппонентов — это мистики. Термин мистика иногда путают с «оккультным» или «сверхъестественным», с магическим и колдовским, но в философии у него другое значение. Некоторые из наиболее почитаемых в истории философов были мистиками: Плотинус, Сведенборг, Лойола, Шанкарачара и многие другие. Они разделяют общую убежденность в том, что фундаментальная природа действительности — это внешний язык; этот язык разбивает вещи на части, хотя подлинная природа действительности неделима. Дзэн как мистическая религия утверждает, что иллюзию разделеннности можно преодолеть медитацией. Родная американская церковь утверждает, что с помощью пейоте можно принудительно привить мистическое понимание тем, кто обычно невосприимчив к нему, понимание, которое индейцы извлекали в прошлом из Поисков видений. Этот мистицизм, полагал Дусенберри, и представляет собой абсолютный центр традиционной индейской жизни, и как это разъяснил Боаз, он находится абсолютно вне пределов позитивистской науки и любой антропологии, исповедующей его. Исторически мистики утверждали, что для подлинного понимания действительности метафизика слишком «наукообразна». Метафизика — это не действительность. Метафизика — это наименования действительности. Метафизика — это ресторан, где вам подают меню на тридцати тысячах страниц, но не дают пищи. Федр подумал, весьма знаменательно для его Метафизики Качества, что и мистицизм, и наука отвергают метафизику в силу совершенно противоположных причин. Это наводило на мысль, что если и есть где-либо мост между ними, между пониманием индейцев и пониманием антропологов, то этот мост и является метафизикой. Из двух видов враждебности к метафизике наиболее страшной он считал враждебность мистиков. Мистики говорят, что раз вы уже открыли дверь в метафизику, то можно распрощаться с истинным пониманием действительности. Мысль — это не тот путь, который ведет к реальности. Она создает препятствия на этом пути, ибо как только пытаешься мыслить в подходе к чему-либо, предшествующему мысли, то мышление вовсе не ведет к этому нечто. Она уводит прочь от него. Для того, чтобы определить нечто, надо подчиниться сплетению интеллектуальных взаимосвязей. И при этом разрушаешь настоящее понимание. Центральная часть действительности мистицизма, реальности, которую Федр называл «Качеством» в своей первой книге, — это не метафизическая шахматная фигура. Качество не нуждается в определении. Его понимаешь без определения, еще до определения. Качество — это непосредственный опыт, независимый и предшествующий интеллектуальным абстракциям. Качество неразделимо, не поддается определению и непознаваемо в том смысле, что имеется познаватель и познаваемое, а метафизика не может быть ничем подобным. Метафизика должна быть подразделяемой, определяемой и познаваемой, в противном случае нет никакой метафизики. Поскольку метафизика по существу представляет собой некоего рода диалектическое определение и поскольку Качество по сути дела вне пределов определения, это значит, что «Метафизика Качества» — противоречие терминов, логический абсурд. Это почти то же самое, что и математическое определение произвольности. Чем больше пытаешься объяснить, что такое произвольность, тем менее произвольной она и становится. Либо возьмите «нуль» или «пространство». Сегодня эти термины почти не имеют никакого отношения к «ничто». «Нуль» и «пространство» — это сложные взаимоотношения «нечто». Если он будет говорить о научной природе мистического понимания, науке это принесет пользу, но фактическое мистическое понимание от этого лишь пострадает. Если действительно хочешь сделать услугу Качеству, то лучше оставить его в покое. И самое страшное в этом для Федра было то, что он сам в своей книге настаивал на том, что Качество не поддается определению. И вот он сам собирается сделать это. Это что, некое предательство по отношению к самому себе? Он много раз задумывался над этим. Один голос говорил: «Не влезай в это. Этим только навлечешь на себя беду. Ты лишь будешь придумывать тысячу дурацких доказательств тому, что было совершенно ясно до тех пор, пока ты не столкнулся с ним. У тебя появится десять тысяч противников и ни одного сторонника, ибо, как только ты раскроешь рот, чтобы сказать нечто о природе действительности, у тебя автоматически возникает масса врагов, которые уже давно заявили, что действительность — это нечто совсем иное». И беда была в том, что это говорил один голос. А другой голос не уставал повторять: «Ах, все равно, займись этим. Это же интересно». Этот голос принадлежал интеллектуалу, не любящему неопределенности, и говорить ему, что не следует давать определения Качеству — это то же, что говорить толстяку не подходить к холодильнику, или же алкоголику — держаться подальше от баров. Для интеллекта — процесс определения Качества обладает собственным навязчивым качеством. Он вызывает определенное возбуждение даже если после него остается похмелье, как после множества выкуренных сигарет или после слишком затянувшейся вечеринки. Или вот Лайла вчера. Это ничуть не похоже на неувядающую красоту, на вечную радость. Как же тогда назвать это? Наверно, дегенеративность. Писать о метафизике, в строгом мистическом смысле, — это дегенеративная деятельность. Но ему подумалось, что ответом на это может быть такое: неуклонное доктринерское уклонение от дегенеративности — это лишь дегенеративность другого рода. Вот из этого и вырастают фанатики дегенеративности. Четко определенная чистота перестает быть чистотой. Возражения против загрязнения сами собой представляют некую форму загрязнения. Еще не родился тот человек, который не загрязнял бы мистическую действительность мира фиксированным метафизическим смыслом, о его рождении даже еще и не помышляли. Всем нам остальным лишь приходится довольствоваться чем-то менее чистым. Часть нашей жизни состоит в том, чтобы напиваться, подцеплять дамочек в барах и писать о метафизике. Вот и все, что можно было возразить против Метафизики Качества. Затем он обратился к логическому позитивизму. Позитивизм — это философия, которая подчеркивает, что наука — единственный источник знаний. Он четко разграничивает факт и ценность, он враждебно настроен по отношению к религии и традиционной метафизике. Это отросток эмпиризма, идеи о том, что любое знание должно происходить из опыта, он ставит под сомнение любую мысль, даже научное утверждение, которые нельзя свести к непосредственному наблюдению. В плане позитивизма философия ограничивается анализом научной терминологии. Федр прошел курс символической логики у известного члена прославленного венского кружка логических позитивистов Герберта Фейгля и помнится был просто очарован возможностями логики, которая могла распространить математическую четкость на решение философских проблем и на другие области. Но даже при этом утверждение о том, что метафизика лишена смысла, казалось ему ложным. Раз уж ты попал в пределы логически стройной вселенной мышления, то нельзя избавиться от метафизики. Критерии логического позитивизма о «содержательности» казались ему чистой метафизикой. Но это неважно. Метафизика Качества не только успешно выдерживает проверки логических позитивистов на содержательность, она выдерживает их с высшими баллами. Метафизика Качества вновь выражает эмпирическую основу логического позитивизма с большей четкостью, большей полнотой, большей убедительностью, чем это было прежде. Она гласит, что ценности находятся не за пределами опыта, которым ограничивает себя логический позитивизм. Они представляют собой суть этого опыта. Ценности в действительности более эмпиричны, чем субъекты или объекты. Любой человек каких бы то ни было философских убеждений, сидящий на горячей плите, убедится без каких-либо интеллектуальных аргументов в том, что его положение без всяких сомнений низкого качества: что ценность его затруднения — отрицательна. И это низкое качество — не просто какая-то туманная, заумная, таинственно-религиозная, метафизическая абстракция. Это и есть опыт. Это — не суждение о некоем опыте. Это — не описание опыта. Сама ценность по себе и есть опыт. И как таковая она вполне предсказуема. Её может проверить любой, кто только пожелает. Она воспроизводима. Из всех каких бы то ни было опытов она наименее туманна, менее всего ошибочна. Позднее человек может породить некие заклинания по описанию этого низкого качества, но ценность при этом всегда будет первичной, а заклинания — вторичными. Без этой первичной низкой оценки вторичные заклинания просто не последуют. Причина, по которой приходится все это так упорно вдалбливать, состоит в том, что здесь мы имеем унаследованное культурой пустое пятно. Наша культура учит нас, что именно горячая плита непосредственно вызывает такие заклинания. Она учит, что низкие ценности — это свойство человека, озвучивающего заклинания. Вовсе нет. Ценность находится между плитой и заклинаниями. Между субъектом и объектом находится ценность. Эта ценность ощущается более непосредственно, гораздо раньше, чем любое «сам» или «объект», к которым позднее это можно будет отнести. Она более реальна чем плита. Является ли плита причиной низкого качества или же нечто другое, пока еще не совсем ясно. Но то, что качество низкое, — совершенно очевидно. Это — первичная эмпирическая действительность, из которой впоследствии интеллектуально конструируются такие вещи как плиты и жара, заклинания и «сам». Как только решена эта первичная взаимосвязь, разрешается огромное количество тайн. Причина, по которой ценности кажутся настолько заумными эмпирикам, состоит в том, что они пытаются приписать их субъектам и объектам. Но этого нельзя сделать. Все путается. Ибо ценности не принадлежат ни к одной из этих групп. Они представляют собой особую категорию. Метафизике Качества следует заняться этой отдельной категорией, Качеством, и показать, как она содержит в себе и субъекты и объекты. Метафизика Качества покажет, насколько вещи становятся более связными, чудесным образом более связными, если исходить из посылки, что Качество — это первичная эмпирическая действительность мира… …но доказать это, конечно, невероятно трудно…* * *
…Он почувствовал какой-то странный шум, не похожий ни на один из звуков, к которым он привык на судне. Прислушался и понял, что он исходит из передней кабины. Это была Лайла. Она храпела. Он услышал, как она что-то пробормотала. Затем снова всё стихло… Чуть погодя он услышал приближающееся тарахтенье небольшой лодки. Вероятно какой-то рыбак спозаранку плывет вниз по течению речушки. Вскоре вся каюта тихонько закачалась, а лампа заколебалась от приливной волны. Немного спустя звук прошел и снова стало тихо… …Интересно, удастся ли ему еще поспать. Он припомнил время, когда сам был «совой», ложился спать в три или четыре часа утра и просыпался около полудня. Тогда казалось, что ничего важного не может произойти от рассвета до полудня, и он старался избегать это время как можно больше. Теперь же все было наоборот. Надо было вставать с солнцем, иначе что-нибудь упустишь. И совсем неважно, что делать было нечего. Он собрал карточки по Дусенберри, сложил их туда, откуда брал, встал и запихнул ящик на рундук шкипера, где он был раньше. Над рундуком шкипера в иллюминаторах забрезжил свет. Он обратил внимание, что небо пасмурно. Но может и проясниться. Строения на той стороне гавани — серые. Кое-где на деревьях еще были листья, но они уже пожухли и вот-вот упадут. Октябрьские цвета. Он откинул люк и выглянул наружу. Холодно, но уже не так, как прежде. Легкий ветерок зарябил воду у кормы, и он почувствовал его на своем лице.6
Ричард Райгел проснулся и посмотрел на часы. Было уже 7:45. Он чувствовал усталость и раздражение. Ему не удалось толком поспать после того, как этот дурацкий писатель и Лайла Блюит прогромыхали по его палубе. Всю ночь напролет, то и дело волны от проходящих судов колыхали яхту писателя, и она то и дело тыкалась в его собственное судно, которое стукалось о стенку дока как пульмановский вагон на маневрах. И ничего тут было нельзя было поделать. Можно было встать и подтянуть шкоты писателя самому. Но это ведь была не его работа. И сердило его в действительности то, что он даже не разрешал писателю швартоваться рядом с ним. Он разрешил ему сделать это в Осуиго, ибо там были чрезвычайные обстоятельства, а он очевидно принял это за разрешение на всю оставшуюся жизнь. Теперь уж больше не уснешь. Придется с этим смириться. Биллу тоже придется вставать. Сегодня многое нужно будет сделать. Ричард Райгел прошел в переднюю каюту и увидел, что Капелла спит с подушкой на голове. Он потянул её: «Вставай, Билл». Капелла встревожено открыл глаза и быстро сел. — Сегодня много работы, — повторил Райгел. Капелла зевнул и посмотрел на часы. «Они же говорили, что мачту будут подымать в девять». Райгел ответил: «Надо быть готовыми пораньше». Он вернулся в кормовую каюту, снял пижаму, тщательно свернул её и положил её в ящик. До возвращения оставалась только неделя. Можно было бы поручить Симонсену свое выступление в суде, но если повезет и задержек больше не будет, то он всё ещё сможет вернуться в срок. …И все же отпуск пошел насмарку. Раздался голос Капеллы: «А как насчет соседа?» — Ты имеешь в виду Великого Писателя? — ответил Райгел. — Вряд ли он сегодня подымется. — Ты разве не слыхал его вчера ночью? — Нет. — Да, ты очевидно крепко спал… Ну да! Ты же был на носу. Он упал на моей каюте. — Упал? — Да, он и та женщина, с которой он танцевал, спотыкнулись у нас на палубе и очевидно свалились. Мне не хотелось ввязываться, так что я не стал даже вставать. Какой был грохот! В носу корабля Райгел набрал тазик горячей воды, чтобы помыться и побриться. Он громко сказал: «Надо освободиться от его яхты, прежде чем мы сможем двигаться дальше. Придется тебе сходить к нему и разбудить.» — Разбудить? — повторил Капелла. — Да, — ответил Ричард Райгел. — Он был не в состоянии даже поставить будильник. Несколько тише он добавил: «Интересно, что у него за положение, раз уж он подхватил кого-то вроде неё.» Вода была просто кипяток, но теперь его это не очень радовало. Два года назад при установке этой системы нагрева он повредил себе руку и ногу. И ждать этого пришлось все лето. А теперь вот он продает лодку. Всё меняется. Ничего теперь уже нельзя предугадать. Райгел энергично намылил мочалку и намазал мылом лицо. Он подумал, что если бы уважаемые читатели Великого писателя видели, как он плясал вчера с Лайлой. Да пожалуй, никто бы особенно и не стал возражать. Среди его уважаемых читателей пьянство и блуд вероятно считаются некоторой формой «Качества». Интересно все-таки посмотреть на таких как он вблизи. В Осуиго он казался таким неприступным. Издали они выглядят так хорошо, но когда присмотришься к ним поближе, то видны все изъяны и прорехи. Он вовсе и неприступен. Просто грубиян. И прошлый вечер не исключение. Наслушавшись бесконечных разговоров писателя о любимом его сердцу «ничто», Райгел попытался было привести в качестве примера одну рыбацкую историю. Но Великий Писатель даже слушать не стал. Райгел пробовал было предостеречь его, чтобы тот не пускался один в плаванье в море, и его опять не послушали. И после того, как он предупредил его насчет Лайлы, он все же пригласил её к их столу. Грубиян. И хуже всего было то, что это не было преднамеренно. Он даже и не задумался об этом… Большую часть времени он казался таким наивным, и все-таки было в нём нечто такое… хитрое, что приводило его в ярость. Не следовало все-таки так расстраиваться из-за него. Он ведь этого не стоит… Так ведь даже можно порезаться бритвой. Таких людей конечно предостаточно, но нестерпимым при этом было то, что он выдавал себя за эксперта по «Качеству» с большой буквы. И ему это сошло с рук! Это было похоже на то, как пройдоха склоняет на свою сторону присяжных. Как только он сумел завоевать их симпатии, тут уж ничего не поделаешь. Ричард Райгел опорожнил тазик, тщательно сполоснул его, затем свернул полотенце и положил его на полку, чтобы оно хорошо просохло. Капелла спросил: «Если уж будить его, то что ему сказать по поводу яхты?» Райгел поразмыслил: «Пожалуй с ним надо поговорить мне.» Он сделает это тактично. Он пригласит его на завтрак, а когда писатель откажется, то уже проснется настолько, что ему можно будет сказать, что яхте следует отчалить. Помывшись и выбрившись, Райгел чувствовал себя несколько лучше. Глядя в зеркало, он привел прическу в порядок, затем примерил галстук. Нет, не годится. Поскольку он походил на Гэри Гранта, было бы неприлично разодеться в пух и прах, тем более в таком месте. Он снял галстук, расстегнул ворот и тщательно приоткрыл его слегка. Вот так-то лучше. Он выбрался на палубу и оглядел гавань. Чтобы выбраться на сушу, надо будет пройти через какие-то гнилые бревна и ненадежные мостки. Хорошо бы не свернуть себе при этом шею. Возможно придется здесь потратить весь день. Ричард Райгел обернулся и с удивлением заметил, что за ним наблюдают. Сам Великий Писатель был в соседней рубке. — Привет! — громко воскликнул Райгел. — Привет! Лицо соседа было бесстрастным. На нем была та же синяя рубашка «шамбре», которую он носил вчера, над одним из карманов которой было пятно от какой-то пищи. — Не думал, что вы встанете так рано, — сказал Ричард Райгел. Писатель ответил: «Если хотите отправиться к доку с кранами прямо сейчас, то я могу отчалить». Он должно быть умеет читать мысли, — подумал Райгел. И ответил: «Док может быть занят другим судном». — Нет, я проверил. После всех вчерашних приключений он выглядел просто замечательно. «Да уж, так и должно быть» — подумал Райгел. — Слишком уж рано, — сказал Райгел. — Возможно по графику там будет другое судно до меня. Не хотите ли позавтракать? Сказав это, он подумал, что уже нет необходимости приглашать писателя на завтрак, но было уже поздно. — Неплохо, — ответил писатель. — Попробую разбудить Лайлу. — Что? — вздрогнул Ричард Райгел. — Нет, конечно нет, пусть она поспит. Приходите только вы. — Почему? Ну вот она опять, эта неотесанность. Он ведь прекрасно знал, почему. «Потому что, несомненно, это у нас будет последняя возможность пообщаться, — улыбнулся Райгел, — и я предпочел бы побеседовать наедине.» На палубе появился Капелла, и все трое сошли по трапу на берег. Уже в ресторане Капелла сказал: «Трудно поверить, что это то же самое место». Райгел посмотрел на безмолвствующий музыкальный автомат в углу. «Будь благодарен маленьким радостям жизни». На доске перед зеркалом бара было записано меню завтрака. Из-за стойки бара какая-то старая женщина вела разговор с тремя работниками, занятыми завтраком за соседним столом. Он подумал, что это жена бармена, что был вчера ночью. Писатель снова был по обыкновению бесстрастным. Его внимание отвлеклось на вид за окном, где был всякий портовый хлам и доки, откуда они только что пришли. Может быть, он высматривал Лайлу. Капелла спросил: «И где это вы так научились танцевать? Вы просто затмили всех». Внимание писателя обратилось к нему. «А что? Вы разве смотрели?» — Да все обратили внимание, — заметил Ричард Райгел. — Да нет, — ухмыльнулся писатель. — Да я и не умею танцевать. Он задумчиво посмотрел на них обоих. — Вы уж слишком скромничаете, — улыбнулся Райгел. — Вы просто потрясли всех нас… в особенности даму. Писатель подозрительно посмотрел на них. «А, вы просто дразните меня». — Вы наверное перебрали и просто не помните. Капелла рассмеялся, а писатель воскликнул: «Да не так уж я был и пьян». — Ну да, не так уж пьян, — подхватил Райгел. — Потому-то вы и прошлись на цыпочках по моей палубе в два ночи. — Извините уж, — попросил писатель. — Она уронила чемодан. Райгел и Капелла глянули друг на друга. — Чемодан! — воскликнул Капелла. — Да, — ответил писатель. — Она ушла с того судна, где была, и теперь поедет со мной до Манхэттена и останется там у друзей. — Вот как! — воскликнул Капелла, подмигнув Райгелу. — Стоит только станцевать с ним один танец, и они уже пакуют чемоданы. — Повернувшись к Райгелу, продолжил: «Хотел бы я знать рецепт. Как ты думаешь, как это ему удается?» Райгел нахмурился и посмотрел по сторонам. Ему не понравилось направление разговора. Интересно, когда же старуха возьмет у них заказ. Он сделал ей знак подойти. Когда она подошла, он заказал яичницу с беконом, тосты и апельсиновый сок. Остальные тоже сделали свой заказ. Пока они ждали, Ричард Райгел заметил, что отлив начнется около десяти. Он сообщил писателю, что стратегически удобнее всего подождать примерно до девяти часов, когда закончится прилив, а затем как можно быстрее следовать за отливом до тех пор, пока тот не переменится, остановиться на ночевку и подождать следующего отлива до Манхэттэна. Писатель поблагодарил его за информацию. Большая часть завтрака у них прошла молча. Райгел чувствовал себя стесненным, зажатым в угол этим человеком. Было в нем нечто такое, что мешало возражать ему, что не оставляло вам возможности сказать то, что хотелось. Он был в совсем другом мире, он так гладко разглагольствовал о Качестве. Когда они закончили есть, Ричард Райгел повернулся к писателю. Ему совсем не нравилось то, что он собирался сказать, но он чувствовал себя обязанным сделать это так или иначе. «Меня совсем не касается, кого вы выбираете себе в попутчики, — начал он. — Вы вроде бы не обратили внимания на то, что я говорил вчера вечером. Но мне кажется, я обязан посоветовать вам еще раз избавиться от Лайлы». Писатель как бы удивился. — Вы же вроде бы говорили, что мне нужна команда. — Но не она. — А в чем дело? Ну вот все снова. — Вы не настолько наивны, — заявил Райгел. Писатель пробормотал, чуть ли не про себя: Лайла может быть гораздо лучше, чем это кажется. Ричард Райгел возразил: Нет. Лайла гораздо хуже, чем кажется. Писатель посмотрел на улыбающегося Капеллу, затем прищурившись снова перевел взгляд на Райгела. — И с чего бы это вы так считали? — спросил он. Ричард Райгел внимательно посмотрел на писателя. Писатель действительно ничего не понимал. — Я знаком с Лайлой Блюит очень давно, — ответил он. — Почему бы вам не поверить мне на слово? — И кто же она? — поинтересовался писатель. — Она очень несчастный человек очень низкого качества, — ответил тот. При слове «качество» писатель вздрогнул, как будто бы ему бросили вызов. Так оно, конечно, и было. Писатель отвел взгляд. — И чем же она занимается? — уклончиво спросил он. Когда Капелла глянул на него, Ричард Райгел не смог сдержать улыбки. — Она встречается с такими людьми как вы, мой друг, — ответил он. — Разве вам никто не рассказывал о таких дамах. Еще один вызов. Колесики в голове писателя закрутились почти осязаемо. Райгел подумал, стоит ли продолжать. Вряд ли есть в этом смысл. Но в писателе была какая-то покладистость, в особенности после этой ночи, что ему все-таки хотелось сделать это. Но затем он передумал. — Если вам нужна команда, — продолжил он, — то почему бы вам не переждать несколько дней на Манхэттэне, и тогда Билл будет в вашем распоряжении. Мне кажется, Билл достаточно знает свое дело, и вы вдвоем смогли бы продолжить. Билл улыбнулся и согласно кивнул. Они еще поговорили о походе на Манхэттэн. Разговор был строго по делу. Сначала надо заранее позвонить на Причал у 79 улицы, так как даже в это время года туда довольно трудно попасть без брони. В поход в октябре в Чезапик пожалуй он и сам не прочь бы сходить. Но, конечно, у него на это нет времени. Но тут писатель вдруг сказал: Вряд ли все это так, как вы думаете. Откуда вам это известно? — Что известно? — удивился Райгел. — О Лайле. — Я знаю это по опыту очень близкого мне друга, чьим бракоразводным процессом мне пришлось заниматься, — ответил Райгел. В памяти у него возник образ Лайлы под руку с Джимом, когда они входили к нему в контору. Бедный Джим, — подумал он. — Ваша подруга Лайла испортила ему всю жизнь. — Она была куда более привлекательной, чем сейчас, — добавил Райгел. — Сейчас она вроде бы быстро катится под гору. Вмешался Капелла: Ты мне никогда об этом не рассказывал. — Дело и не требует огласки, — заметил райгел. — И я не буду называть его фамилию, Билл, ты ведь знаешь его. Затем он серьезно посмотрел на писателя. — До чего же он теперь печален и несчастен. Он потерял жену, детей, большинство друзей — репутация у него испорчена. Ему пришлось бросить работу в банке, где у него было многообещающее будущее — его даже прочили в вице-президенты. В конце концов ему пришлось уехать и начинать жизнь сначала. Но я знаю характер президента банка и уверен, что тот сделал себе заметку, так что, боюсь, что на этом карьера его закончена. Ни одно из правлений больше не выдвинет его теперь на какую-либо ответственную должность. — Да, дело плохо, — произнес писатель, глядя на стол. — И это было совершенно необходимо, — продолжил Ричард Райгел. — Никто не будет доверять миллионы долларов человеку, который не может удержаться от соблазна хвататься за обычную шлюху из бара. Новый вызов. На этот раз взгляд у писателя стал тверже. Казалось, он готов теперь поверить. — И кто же был виноват? — спросил он. — То есть как? — удивился Райгел. — Виновна ли Лайла во всех его бедах, или же жена и так называемые друзья и начальники в банке? Кто в самом деле довел его до этого? — Не понимаю, — промямлил Ричард Райгел. — Из-за её любви или же из-за их ненависти? — Я бы не назвал это любовью. — Тогда вы считаете, что это была ненависть с их стороны? Что именно сделал он им такого, что оправдало бы ненависть? — Ну вот, вы теперь не так уж и наивны, — сказал Райгел. — Теперь вы просто прикидываетесь дурачком. Вы что, хотите сказать, что его жена не имела права сердиться? Писатель задумался. — Не знаю, — произнес он, — но здесь что-то не так. — Да уж пожалуй, — согласился Райгел. — Здесь всегда что-то логически неверно, — продолжил писатель. — Как может быть акт любви, который никому не вредит, быть настолько злостным?… Подумайте сами. Кому это вредит? Ричард райгел задумался. Затем сказал: Это не был акт любви. Лайла Блюит и понятия не имеет, что такое любовь. Это был лишь акт обмана. Он почувствовал, что начинает сердиться. — Мне приходилось слышать слово «любовь» в устах многих людей, которые ничего в ней не понимают. — Он снова представил себе жену Джима у себя в офисе. Она прикрывала глаза рукой и пыталась говорить ровным голосом. Вот это и была любовь. Тогда он сказал: Позвольте мне употребить другое слово: «Честь». Человек, о котором мы ведем речь, обесчестил свою жену, детей, всех, кто доверял ему, а также самого себя. Люди простили ему его слабость, но потеряли уважение к нему, и поэтому он теперь стал безответственным человеком. — Но ведь со стороны Лайлы это не была слабость. Она-то ведь знала, что делает. Писатель пристально смотрел на него. Казалось, весьма озадаченно. — Мне не известны обстоятельства вашей семейной жизни, друг мой. Но предупреждаю, если вы не будете осторожны, то она доконает и вас. После раздумья добавил: Если уже не сделала этого. Райгел посмотрел на писателя, чтобы определить реакцию на это. Но его выражение не изменилось. Ничего, по-видимому, не проникало сквозь толстую корку. — А кому же она навредила? — спросил Капелла. Райгел с удивлением глянул на него. И он тоже? Он ведь полагал, что Капелла более здравомыслящ. Таков уж знак времени. — Ну, среди нас еще остались такие, — продолжил он, обращаясь к писателю, — которые все ещё не уступают вашей гедонистической философии «Качества» или что бы там ни было. — Я ведь просто задал вопрос, — ответил писатель. — Но это вопрос, который выражает определенную точку зрения, — ответил Ричард Райгел, — и такую точку зрения некоторые люди, включая меня, считают отвратительной. — И все же мне непонятно, почему. Боже, он просто невыносим. — Ну хорошо, я скажу вам почему. Будете ли вы только слушать? — Конечно. — Нет, по-настоящему, выслушать. Писатель промолчал. — В вашей книге вы утверждаете, что всем известно, что такое «Качество», и все согласны с этим. Очевидно, что с этим согласны не все! Вы отказались дать определение «Качества», тем самым отвергая любые споры на эту тему. Вы говорите, что «диалектики», которые спорят по этим вопросам — негодяи. По моему, сюда относятся и юристы. Прекрасно. Вы тщательно связываете вашим критикам руки и ноги, так чтобы они не могли сопротивляться, мараете их репутацию и затем восклицаете: Ну что ж, давайте сражаться. Очень, очень смело. — Можно мне начать сражаться? — спросил писатель. — Я по сути утверждаю, что у людей нет согласия о том, что такое Качество, но разногласия касаются только тех вещей, которым по их мнению Качество присуще. — И в чем же разница? — Качество, по которому есть полное согласие, — универсальный источник вещей. Объекты, по которым у людей имеются разногласия, просто преходящи. Ну надо же, какие умные разговоры, — подумал Райгел. — Какой еще универсальный источник вещей? Кое кто из нас вполне может обойтись без этого универсального источника вещей, о котором никто кроме тебя и говорить-то не может. Кое-кто из нас вполне может обходиться старомодными преходящими объектами. Кстати, как вы держите связь с этим замечательным «универсальным источником вещей»? У вас есть какой-либо особый радиоприемник? Как вы с ним связываетесь? Писатель не ответил. — Хочу услышать, — настаивал Райгел. — Как вы держите связь с Качеством? Писатель по-прежнему не отвечал. Ричард Райгел почувствовал облегчение. Он вдруг почувствовал себя гораздо лучше за все это утро. Он все-таки сумел ему кое-что внушить. — Ответы есть, — наконец промолвил писатель, — но вряд ли я сумею сообщить их вам все сегодня утром. Нет, он этим так просто не отделается. — Тогда позвольте мне задать вам вопрос попроще, — сказал Ричард. — У вас есть связь с этим «универсальным источником вещей», не так ли? — Да, — сказал писатель. — У вас тоже. Только вы этого не понимаете. — Но ведь я же стараюсь, — продолжил Райгел, — вам лишь только надо немного помочь мне. Более того, этот «универсальный источник вещей» дает вам знать, что такое хорошо и что такое плохо. Не так ли? — Да, — ответил писатель. — Так вот, мы сейчас толковали в довольно общем плане, теперь я хочу задать вам более конкретный вопрос. Сообщил ли вам универсальный источник вещей, который создал небо и землю, по вашему радио, когда в два часа ночи вы с этой женщиной спотыкались на моем судне, что она — Ангел Качества? — Что? — Повторю, сообщил ли вам Господь Бог, что Лайла М. Блюит из Рочестера в штате Нью-Йорк, с кем вы спотыкались в два часа ночи на моей палубе, обладает Качеством? — Какой Бог? — Ну, оставим Бога. Считаете ли вы лично, что Лайла М. Блюит — Женщина Качества? — Да. Ричард Райгел запнулся. Такого ответа он не ожидал. Неужели Великий Писатель настолько глуп?… Может он затаил какой-либо подвох… Ричард подождал, но ничего не последовало дальше. — Ну что ж, — проговорил он после долгой паузы, — Великий Источник Всех Вещей в наше время просто делает чудеса. Он весь подался вперед и обратился к Великому Писателю на полном серьёзе: «Будьте так любезны, подумайте в будущем, что не исключена возможность, что „Великий Источник Всех Вещей“, который общается только с вами, а не со мной, как и многие прочие из ваших идей, представляет собой лишь плод вашего богатого воображения. Плод, которым вы представляете любой из ваших аморальных поступков как Богом данный. Я лично считаю, что не имеющее определения „Качество“ — очень опасный товар. Из него слеплены дураки и фанатики.» Он ожидал, что писатель опустит взгляд, поморщится, побледнеет, рассердится и уйдет, или каким-либо другим образом выразит своё поражение, но тот как бы снова ушел в себя. Ну вот, — подумал Райгел, — он снова замкнулся. Но неважно. Хребет всей этой истории с «Качеством» сломлен. Когда старуха пришла убирать посуду, писатель, наконец, спросил: «И вы что, совсем обходитесь без Качества?» Он не в состоянии защищаться, подумал Райгел. И теперь он хочет устроить перекрестный допрос мне. Он глянул на часы. Времени было достаточно. «Нет, я не совсем обхожусь без Качества», — ответил он. — Тогда как вы определяете его? Ричард райгел откинулся назад в кресле. «Во-первых, — начал он, — не существует качества независимо от опыта. Я прекрасно обходился без него все эти годы и уверен, что безо всякого труда это продлится довольно долго». Писатель прервал его: «Я ведь не говорил, что Качество не зависит от опыта». — Но ведь вы же предложили мне дать определение качества, — отпарировал Райгел, — и я начал это делать. Дайте же мне продолжить. — Хорошо. — По моему качество всегда связано с конкретными вещами, но если вы спросите меня, у каких вещей есть качество, а у каких — нет, то мне будет очень трудно ответить, не занявшись перечислением. Но в общем-то я бы сказал, причем со многими оговорками, что качество находится в тех ценностях, о которых я узнал с самого детства, с которыми вырос, которыми пользовался всю свою жизнь и не находил в них ничего особенного. Это ценности общие для моих личных друзей и членов семьи, коллег по работе и прочих моих знакомых. Поскольку мы верим в эти общие ценности, мы в состоянии действовать морально по отношению к друг другу. В юриспруденции, — продолжил он, — мы сталкиваемся с довольно большим слоем населения, которое не разделяет традиционных моральных ценностей, а считает, что добро и зло — это вопрос их собственного независимого суждения. Вам это знакомо? Писатель кивнул. Лучше так. Вряд ли можно сделать что-либо другое. — Так вот, у них есть название, — продолжил Райгел, — их называют преступниками. Писатель хотел было возразить, но Райгел отмахнулся. — Вы можете спорить, и многие так и поступают, что ценности общества и создаваемые им законы совершенно неверны. Это допустимо. Законы нашей страны гарантируют вам право на такую точку зрения. Более того, закон предоставляет вам политические и судебные ресурсы, которыми можно изменить «плохие» законы общества… Но пока такие ресурсы существуют и до тех пор, пока эти законы не изменились, ни вы, ни Лайла, ни кто бы то ни было другой, не могут действовать как им заблагорассудится, пренебрегая всем остальным, самим решая, в чем есть «Качество», а в чем его нет. Вы несете моральную и правовую обязанность соблюдать те же правила, которым подчиняются остальные. Райгел продолжал: «Одной из вещей, которая рассердила меня больше всего в вашей книге, было то, что она появилась именно тогда, когда так много молодых людей по всей стране поставило себя выше закона такими преступными действиями как уклонение от воинской повинности, поджогами, политическим предательством, революционной деятельностью, даже убийствами, и все они при этом находят себе оправдание в уверенности, что только они в состоянии видеть данную Богом истину, как никто другой. Вы много глав посвятили тому, как сохранить подспудную форму мотоцикла, но вы ни слова не сказали о том, как сохранить подспудную форму общества. Так что вашу книгу пожалуй вполне охотно раскупали эти радикальные и культовые группы, которые именно к этому и стремятся. Они ищут любую возможность оправдания поступать так, как им этого хочется. И вы оказываете им в этом поддержку. Вы их даже поощряете в этом.». В его голосе появились сердитые ноты. «Не сомневаюсь, что у вас были добрые намерения, но каковы бы они ни были, работа ваша оказалась сатанинской». Он откинулся в кресле. Писатель выглядел обескураженным. Отлично. Капелла тоже серьезен. Прекрасно. Молодец. Эти радикальные интеллектуалы иногда завладевают умами людей такого возраста, пичкают их своими проклятыми жупелами и заставляют их верить себе, ибо те еще недостаточно взрослы, чтобы понять, что же в действительности представляет собой мир. Но на Билла Капеллу он все еще надеется. — Я вовсе не занимаюсь сатанинской работой, — заявил писатель. — Вы пытаетесь сделать нечто «качественное», не так ли? — Да. — Ну тогда вы видите, что получается, когда вы запутываетесь в прекрасных словесах, которым никто не может дать определения? Для того у нас и существуют законы, чтобы определить, что же такое качество. Эти определения возможно и не так совершенны, как вам бы того хотелось, но смею заверить вас, что это все-таки намного лучше, чем если бы каждый болтался так, как ему вздумается. Результаты этого мы уже видели. Писатель выглядел смущенным. Капелла был вовсе изумлен. И Ричард Райгел был доволен этим. Наконец он сумел доказать свою позицию, и это ему всегда было приятно, даже если за это ничего не платили. В этом его мастерство. Возможно ему стоит написать книгу о качестве, о том, в чем же в действительности заключается качество. — Скажите, — спросил он, — вы действительно искренне полагаете, что у Лайлы Блюит есть качество? Писатель надолго задумался. «Да», — ответил он. — Так почему бы вам тогда не попытаться объяснить нам, из каких таких соображений вы считаете, что у Лайлы есть качество. Можете ли вы сделать это? — Да нет, вряд ли. — А почему же? — Это слишком трудно. Райгел не рассчитывал на такой ответ. Он решил, что пора с этим кончать и ехать дальше. «Что ж, — примирительно закончил он, — возможно я чего-то и недопонимаю». — Да, пожалуй, — согласился писатель. Он выглядит нездоровым. Он уже долгое время плывет совсем один. Райгел снова глянул на часы. Пора двигаться. «И позвольте мне сказать вам на прощанье, — завершил он, — надеюсь вы не воспримете это как личное оскорбление, а просто как пищу к размышлению: вчера вечером и даже в Осуиго я заметил, что вы один из самых замкнутых людей, какие мне только встречались. Вы пожалуй и останетесь таким навсегда, если только не найдете возможность понять и вовлечь себя в ценности окружающего вас общества. С людьми надо считаться. Вам следует понять это». — Да я понимаю…, — начал было писатель, но Райгелу стало ясно, что это не так. — Пора ехать, — обратился он к Капелле и поднялся из-за стола. Он пошел к стойке, заплатил по счету и вернулся к писателю уже у дверей. — Удивительно, что вы выслушали меня вот так вот, — заметил Райгел, когда они шли к своим яхтам в доке. — Я даже и не думал, что вы способны на это. Когда суда появились в поле зрения, они увидели, что Лайла стоит на борту его яхты. Она помахала им. Все помахали ей в ответ.7
В Кингстоне судно Федра было домом на приколе, из которого док и гавань смотрелись как соседская округа. А здесь, на широкой реке, все это «соседство» пропало, и дом под палубой был лишь складским помещением, где главной заботой было, чтобы вещи не сыпались и не валились, когда судно раскачивается ветром. Теперь же на палубе он обращал свое внимание на форму паруса и направление ветра, на течение реки и на карту, сложенную так, чтобы видны были все приметные знаки и дневные бакены, последовательность красных и зеленых буёв, указывающих путь к океану. Река была коричневой от ила, на ней было много мусора, но ничего такого, чего нельзя было бы избежать. Дул приятный попутный ветерок, но временами он бил порывами и менял направление, возможно потому что долина реки была извилистой. Он был удручен. Этот Райгел действительно достал его. Когда-нибудь кожа у него возможно станет достаточно толстой, и его не будут беспокоить такие вещи, но до этого еще далеко. У него как-то сложилось впечатление, что на лодке можно получить уединение, мир и покой, и мысли будут течь свободно и тихо без внешнего вмешательства. Однако так не вышло. Корабль в плаванье означает одну опасность за другой, и совсем не остается времени на то, чтобы думать о чем-либо, кроме его потребностей. А стоящее у причала судно неотвратимо тянет к себе любого настроенного поболтать прохожего. Он уже было махнул на это рукой, и когда встретил Райгела, то посчитал его за одного из сотен людей, с которыми приходится сталкиваться в плаванье, и которых больше никогда не встретишь. Лайла тоже была из этого класса… многое можно рассказывать о такой бродячей жизни, и никогда не знаешь, с кем придется столкнуться, или переспать, следующую ночь. Больше всего его угнетало то, как глупо он подставился под нападки Райгела. И на завтрак его, возможно, пригласили затем, чтобы прочитать вот такую проповедь. Теперь он целыми днями будет переживать по поводу сказанного, будет обдумывать каждое слово, придумывать отличные ответы, которые можно было дать в то время. Навстречу ему двигался небольшой пароходик. Когда они разминулись, рулевой помахал ему из кабины, и Федр помахал ему в ответ. Погода оказалась лучше, чем он предполагал. Вчерашний северный ветер утихал и возможно появится теплый юго-западный, что означает несколько дней хорошей погоды. Река здесь была широкой и почти весь день он будет плыть по течению. Все предвещало приятный день, если бы только не та сцена поутру. У него осталось чувство огромного смятения и усталости, нечто вроде «надо начинать все сначала», «надо вернуться назад», в то время, как все казалось бы идет хорошо и беспокоиться не о чем. Ему даже не хотелось думатьоб этом. Таких людей как Райгел, создающих проблемы, кругом полным-полно, подумал он, но хуже всего из них те, которые стремятся представиться моралистами. Бесплатными моралистами. Всегда готовы давать советы другим без каких-либо издержек для себя. В этом также есть некоторый эгоизм. Они пользуются моралью для того, чтобы другие почувствовали себя ущемленными, и от этого они сами выглядят лучше. И при этом не важно, каков моральный кодекс: религиозный, политический, расистский, капиталистический, феминистский, хиппи, — все они одинаковы. Кодексы могут меняться, а вредность и эгоизм остаются теми же. Трудность же состояла в том, что просто вредностью нельзя было полностью объяснить то, что произошло сегодня утром. Тут было нечто другое. С чего бы это вдруг Райгел в такую рань стал так яростно говорить о морали? Тут что-то явно было не так… И к тому же для юриста-яхтсмена. По крайней мере не в наш век. Возможно так говаривал какой-нибудь дьячок году эдак в 1880, но ведь не теперь же. Все, что Райгел говорил о святой обязанности, о доме и семье, все это исчезло пятьдесят лет тому назад. И Райгел сердился вовсе не из-за этого. Ведь нет никакого смысла в том, чтобы читать проповеди о морали… в восемь утра… во время отпуска… Боже ты мой. Ведь сегодня даже и не воскресенье. Весьма странно… Он сердит на что-то другое. Он пытался поймать Федра в старую ловушку сексуальной морали. Если бы Федр ответил, что Лайла обладает Качеством, то это значило бы, что секс — это Качество, что неверно. А если бы он ответил, что у Лайлы нет Качества, то последовал бы вопрос: «А зачем же ты тогда спал с ней?» И в этом должна была состоять древнейшая в мире ловушка греха. Если ты не ухаживаешь за Лайлой, то ты просто какой-то чопорный старый пуританин. Если же ухаживаешь, то тогда ты старый грязный развратник. Как бы ты не поступил, ты виноват, и тебе следует стыдиться. И эта ловушка существует по крайней мере со времен Эдемского сада. Широкая лужайка подымалась над обрывом у кромки воды к роще, которая частично скрывала большой Викторианский особняк конца прошлого века. Лужайка выглядела точно так же, как и вчера, нежилой. Нигде не было видно ни играющих детей, ни пасущихся животных. И он снова отметил, как и по пути сюда, насколько похожей была долина реки Гудзон на те картины, что были сделаны здесь более ста лет тому назад. Берега обрывисты и сильно поросли лесом, что придает реке тихий и покойный вид. Кажется ничто тут не изменилось за многие-многие годы. С тех пор, как он попал в систему канала Эри, он заметил, что все вокруг казалось постаревшим и как бы усталым. Теперь же это чувство еще больше усилилось. Сотни лет назад этот водный путь давал единственную возможность путешествовать по континенту. Одно время он задумывался, почему он всегда причаливает свою яхту в самом старом месте города, а затем понял, что город и появился тут именно потому, что лодки причаливали именно здесь. Теперь же эти старые речные и озерные порты обволакивает некая печаль, ведь они были некогда были оживленными и важными. До появления железных дорог река Гудзон и система каналов Эри были основным торговым путем к Великим Озерам и на Запад. Теперь же почти ничего не осталось, только изредка пройдет нефтеналивная баржа. Река запустела. Когда он попадал на восток, на него всегда находило уныние, но ветхость и заброшенность были не единственными причинами этого. Сам он был со Среднего Запада и разделял предрассудки многих тамошних жителей по поводу этого района страны. Ему не нравилось, как все здесь обозначалось гораздо отчетливее. Богатые выглядят богаче, а бедные кажутся еще бедней. И что хуже всего, они вроде бы и считают, что так оно и должно быть. Они к такому уже привыкли. И нет никаких признаков, что будут какие-либо перемены. В штатах Миннесота или Висконсин можно быть бедным и все-таки иметь определенное чувство достоинства, если работаешь довольно усердно, живешь чистенько и надеешься на будущее. Но здесь, в Нью-Йорке, если уж ты беден, то просто беден. Это значит, что ты никто. Совершенно никто. А если уж ты богат, то ты действительно некто. Этим как будто объяснялось 95 % всего остального в этом районе. Может быть он замечал это яснее, так как много думал об индейцах. Некоторые из этих различий — просто противоречия между городом и деревней, а восток гораздо более урбанизирован. Но некоторые из этих различий отражают также европейские ценности. Каждый раз, когда появлялся здесь, он чувствовал, что люди становятся все более отчужденными, безразличными и… жадными. Более требовательными. Европеизированными. А также более мелочными и менее широкими душой. На западе среди индейцев бытует шутка о том, что вождь — самый бедный человек в племени. Если кому-либо что-нибудь понадобилось, то идут именно к нему, а по индейскому кодексу «щедрости пограничной полосы» он должен помогать им. Федр подумал, что такое не часто увидишь на этой реке. Он не мог представить себе, чтобы какой-либо посторонний человек в лодке подплыл к особняку Астора и сказал: «Я просто решил заглянуть на огонек и поприветствовать вас.» Его не пустил бы швейцар. Они бы просто в ужас пришли от его бесцеремонности. На западе же они почувствовали бы себя обязанными пригласить его в дом. Все здесь становится хуже и хуже. Богатые становятся все заносчивее, а бедные все более приниженными, и так до самого Нью-Йорка. Бомжи валяются на вентиляторных решетках, в то время как миллионеров ведут мимо них к лимузинам. И каждый воспринимает это вполне естественно. И как ни странно, хуже всего это здесь в долине реки. Если проехать дальше в Вермонт или Массачусетс, то там это проявляется слабее. Он не знал, чем это объяснить. Может быть дело в исторических корнях. В Новой Англии иммигранты были совсем другого рода. Вот в чем дело. В старые времена Новая Англия представляла собой одно насиженное ОСИНОЕ гнездо, а здесь в долине все постоянно перемещались. Голландцы, англичане, французы, немцы, ирландцы — и отношения между ними часто были враждебными. Поэтому с самого начала здесь установилась такая агрессивная эксплуататорская атмосфера. В Новой Англии возможно также были эти классовые различия и собственничество, может быть даже в большей мере, но они как-то приглушались, чтобы не расстраивать семейство. Здесь же это проявляется неприкрыто. Эти «замки на Гудзоне» и были откровенной демонстрацией богатства. Он предположил, что и «мораль» Райгела сегодня утром тоже была признаком востока. … Нет, не то. Тут что-то другое. Если бы он был по настоящему человеком с востока, то просто не стал бы об этом распространяться и тем самым увеличил бы разрыв. Почему же ему захотелось вмешаться в это? Ему же незачем было делать это. Он ведь сердился. … А может быть потому, что он знаменитость. Как только становишься знаменитостью, то некоторым просто доставляет удовольствие сбросить тебя с пьедестала, и тут уж почти ничего не поделаешь. Такого с Федром не было почти все лето: когда кто-то вдруг наскакивает на тебя безо всякой причины, просто потому, что тебя считают знаменитостью. Может быть, дело именно в этом. В прошлом такое чаще всего случалось на вечеринках, когда люди уже были в подпитии. Но такого никогда не бывало за завтраком. Чаще всего настораживает, когда тебя начинают безудержно хвалить. Тогда понятно, что у них о тебе сложилось в разговоре какое-то ложное мнение. Райгел вел себя таким образом в Осуиго, но это было так давно, что Федр уже забыл об этом. Известность — это еще одно явление, которое связано с конфликтом ценностей у индейцев и европейцев. Это чисто американское явление: внезапно прославить человека, обрушить на него хвалу и богатство, а затем, когда он, наконец, поверил в их искренность, попытаться уничтожить его. То у его ног, то с ножом к горлу. Он полагал, что в Америке нужно быть одновременно социально выше, как европеец, и социально равным, как индеец, одновременно. И не важно, что эти цели противоречат друг другу. Таким образом возникает эта напряженность, такая деловая напряженность, когда с виду ты совсем безмятежен, улыбаешься, просто свойский парень, а в душе просто из кожи вон лезешь, чтобы справиться с конкуренцией и вырваться вперед. Каждому хочется, чтобы его дети получили образование, и в то же время никому не следует быть лучше остальных. Ребенок, который плохо успевает на занятиях, страдает от чувства стыда, казнит себя и думает: «Это несправедливо! Ведь все же равны!» А затем какая-то знаменитость, Джон Леннон, вдруг подходит к тебе и дает тебе автограф. Это же предел знаменитости, Джон Леннон. Чепуха. Пока не станешь знаменитостью, даже и не представляешь себе, какая все это чепуха. Тебя любят за то, что им хочется в тебе видеть, но ненавидят тебя за то, что ты не таков, каким бы им хотелось. У знаменитостей всегда две стороны медали, и никогда не знаешь, какая из них обернется в следующий раз. Вот так оно и есть с Райгелом. Сначала он улыбался потому, что думал, что разговаривает с большой шишкой, и это удовлетворяло его европейское самолюбие, а теперь же он в ярости, ибо считает, что шишка ведет себя надменно или что-то в этом роде. Старые индейцы знали, как совладать с этим. Они просто избавлялись от всего, к чему стремился каждый. У них не было собственности, некоторые из них даже облачались в рубище. Они старались не выделяться, вели себя тихо и довольствовались тем, что аристократы и сторонники эгалитарности, негодяи и сикофанты считают их никчемными. Таким образом они добивались многого без всяких там издержек со славой. Яхта для этого хороша. Когда плывешь вот так по этим заброшенным водным путям, то можно общаться с людьми на равных, без примеси всякой славы, которая лишь мешает. А Райгел просто сноб. Из каюты донесся какой-то шум. Федр подумал, не сорвалось ли что-либо. Затем вспомнил о пассажирке. Возможно она наводит туалет или еще что-нибудь. — На корабле нет еды, — раздался голос Лайлы. — Кое-что там внизу есть, — отозвался он. — Нет, ничего. В люке показалось её лицо. Она выглядела довольно воинственно. Лучше не говорить ей, что он уже позавтракал. Теперь она выглядела иначе. Хуже того. Волосы у неё были растрепаны. Глаза у неё покраснели и под ними были круги. Выглядела она гораздо старше, чем вчера. — Ты просто недостаточно внимательно поискала, — ответил он. — Посмотри в холодильнике. — А где это? — Большая деревянная крышка с кольцом рядом со стойкой. Она исчезла, и вскоре он услышал, как она там шарит. — На донышке вроде бы что-то есть. Тут три коробки собачьей еды и банка арахисового масла. Банка почти пустая… И все. Нет ни яиц, ни бекона, ничего… — Ну мы уже тронулись в путь, — ответил он. — Надо воспользоваться течением пока оно нам по пути, иначе мы потеряем весь день. Вечером мы прекрасно поужинаем. — Вечером?! — Ага. Он услышал, как она пробормотала: «Арахисовое масло и собачья еда…Ну неужели у тебя вообще ничего нет?… Ну-ка погоди, здесь есть полплитки шоколада.» Затем послышалось: «Ух ты!» — В чем дело? — Что-то тут не так. Как-то оно пресно на вкус…Как насчет кофе? Кофе-то хоть у тебя есть? — жалостно спросила она. — Да, — ответил он. — Подымись сюда и порули, а я спущусь и приготовлю. Когда она поднялась из люка, он заметил, что на ней одета белая тенниска в обтяжку, на которой большими красными буквами была надпись ЛЮБОВЬ. Она заметила его взгляд и сказала: «Снова летний наряд. Отличная погода». Он сказал: «Уверен, вчера ты и не предполагала, что будет так». — Никогда не загадываю, что будет дальше. Я то думала, что дальше будет завтрак. Она села напротив него. Надпись на майке соблазнительно зашевелилась. — Ты сумеешь рулить на таком судне? — Конечно. — Тогда держись правее вон того буя. — Он показал, чтобы она правильно поняла. Затем он поднялся, вышел из рубки и спустился в люк. Он стал искать в запасниках, но вскоре убедился, что она права, на судне совсем не было еды. Он и не думал, что запасы у него совсем на нуле. Он нашел пачку крекеров с сыром, в которой было около трети. — Как насчет крекеров с сыром и кофе? — спросил он. Ответа не последовало. Он начал снова. — С арахисовым маслом… нечто вроде континентального завтрака. Чуть погодя её голос ответил: «Ну хорошо». Он раскрыл держатели печи так, что она опустилась на пол, затем взял с полки пропановую лампу, чтобы разогреть керосиновую горелку печки. Горелка была капризной. Там были очень тонкие медные жиклеры, а ручки регуляторов размером с дверную, так что при одном нормальном обороте можно испортить весь механизм. — Когда мы причалим куда-нибудь? — спросила Лайла. — Останавливаться нельзя, — ответил он. — Я же говорил. Тогда мы упустим отлив и придется вернуться где-то к Уэст-Пойнту. — Он не был уверен, известно ли ей, что река течет вспять дважды в день. — Райгел говорил, что есть причалы у Ньяка, — продолжил он, — а оттуда уж недалеко и до Манхэттена. Мне хотелось бы, чтобы последнее колено было покороче…. Оставить время про запас…. Кто знает, что там ждет нас. Он зажег спичкой бутановую лампу, затем направил пламя на одну из стенок печи, чтобы нагреть её для испарения керосина. В таких печках керосин не горит жидким. Его надо сначала превратить в газ. — А Ричард будет там? — спросила Лайла. — Где? — Где мы остановимся. — Вряд ли. Пожалуй, даже нет. Когда горелка нагрелась докрасна от паяльной лампы, он слегка приоткрыл ручку горелки. Занялось жаркое голубое пламя. Федр потушил паяльную лампу и поставил её на полку так, чтобы горячее сопло не касалось чего-либо. Затем он наполнил чайник водой из бака и поставил его на печку. Лайла спросила: «Как давно ты с ним знаком?» — С кем? — С Ричардом. — Слишком давно. — Почему ты так говоришь? — Я просто люблю бывать один. — Ты затворник, а? — сказала Лайла. — Совсем как я. Он поднялся по лестнице наполовину, чтобы убедиться, что она верно держит курс. Всё было в порядке. — Должно быть приятно иметь такую яхту, — продолжала она. — Никто тебе ничего не прикажет. Просто плывешь, куда хочешь. — Да, верно, — отозвался он. Он впервые увидел, как она улыбается. — Жаль, что так вышло с завтраком. Мы стояли у рабочего дока, рядом с краном. Надо было освободить место, чтобы он мог работать. Когда кофе был готов, он вынес его наверх, сел напротив неё и взялся за руль. — Как хорошо, — сказала Лайла. — На той яхте, где я была, было слишком тесно. Все время кто-то мешался под ногами. — Здесь этого нет. — Ты всегда плаваешь один? — Иногда один, иногда с друзьями. — Ты ведь женат, не так ли? — Разведен. — Я так и знала, — сказала Лайла. — Причем не так уж давно. — Откуда ты знаешь? — Потому что на яхте совсем нет еды. Настоящие холостяки всегда готовят сами. У них не бывает только собачьей еды в холодильнике. — Зато уж в Ньяке мы закажем самый большой бифштекс. — А где это, Ньяк? — Не очень далеко от Манхэттена, на стороне Нью-Джерси. Оттуда всего лишь несколько миль. — Отлично. — У тебя в Нью-Йорке много знакомых? — Да. Множество. — Ты там жила? — Да. — Чем ты занималась? Она бросила на него мимолетный взгляд. — Я там работала. — Где? — Много разных работ. — Ну а какого рода работа? — Секретаршей, — ответила она. — А-а-а, — протянул он. На этом вроде бы все исчерпалось. Ему не хотелось, чтобы она разглагольствовала о машинописи. Он подумал о том, чтобы сменить разговор, но он не мастер судачить о чем попало. И никогда им не был. Вот Дусенберри здесь пригодился бы. Все получалось снова как в резервации. — Тебе нравится Нью-Йорк? — спросил он. — Да. — А почему? — Люди там такие любезные. Она что, иронизирует? Нет, по выражению лица этого не скажешь. Оно было бесстрастным. Как будто бы она никогда и не бывала в Нью-Йорке. — Где ты жила там? — На западных сороковых улицах. Ему хотелось, чтобы она продолжала, но она не стала. Вот здесь, очевидно, и есть загвоздка. Настоящая болтунья. Да она даже хуже индейцев. Какая разительная перемена по сравнению со вчерашним. Сегодня нет никакого просвета. Просто смурное лицо, взгляд устремлен вперед, но ничего не высматривает. Он понаблюдал за ней некоторое время. Хотя лицо у неё вовсе не злое. Нельзя сказать, что оно низкого качества. Если хотите, оно даже миловидно. Он подумал, что голова у неё широкая. Антрополог назвал бы её брахицефалом. Судя по фамилии, возможно, саксонский тип. Голова простолюдинки, средневековой бабы, которую можно дубасить. Нижняя губа готова дрогнуть. Но нет ничего злого. Глаза же у неё были отсутствующими. Лицо, тело, манера разговора и действий — все было жестко и готово к действию. Но глаза, даже если она смотрит прямо на вас, совсем другие, как у испуганного ребенка, глядящего вверх со дна колодца. Они вовсе не вписывались в общую картину. Природа прекрасная, живописная долина реки, волшебный день, а она даже не замечает этого. Он подумал, а с чего бы она вообще пустилась в плаванье. Пожалуй, разрыв с людьми на предыдущей яхте, её расстроил, но ему не хотелось впутываться в это. Он спросил: «А с Ричардом Райгелом у тебя хорошие отношения?» Она как бы вздрогнула. — А с чего ты взял, что мы с ним не ладим? — Вчера, когда ты впервые появилась в баре, он велел тебе закрыть дверь, помнишь? А ты хлопнула и спросила: «Ну что, доволен?» У меня сложилось впечатление, что вы знакомы, и что оба сердитесь. — Да, я знакома с ним, — ответила Лайла, — и у нас есть общие знакомые. — Так отчего же он осерчал на тебя? — Да он и не серчал. Просто у него такая манера разговаривать. — Отчего же? — Не знаю. Чуть погодя она продолжила: «У него бывает плохое настроение. То он весь любезность, а то вдруг ведет себя вот так. Просто он так устроен». Раз уж она говорит о нем такое, то должна знать его довольно хорошо, — подумал Федр. Очевидно, она не говорит ему всего, но то, что уже сказала, похоже на правду. Этим и объясняется нападка Райгела сегодня утром, он даже не ожидал такого. Райгел просто завелся, стал донкихотствовать и нападал на людей без каких-либо объяснений. Но что-то в таком рассуждении его все-таки не устраивало. Должно быть нечто получше. Просто он еще не слышал всего. Из этого нельзя понять, почему Райгел так нападал на неё, и почему она вроде бы защищает его. Обычно, если один из двоих ненавидит другого, то это чувство взаимно. — А что представляет собой Райгел в Рочестере? — продолжил он. — То есть как? — Любят ли его там? — Да, он весьма популярен. — Даже когда он сердит и нападает на людей, которые ему ничего не сделали? Лайла нахмурилась. — Как бы ты сказала, он любит морализировать? — продолжил Федр. — Да нет, не особенно, — ответила Лайла, — как все. Она стала раздражаться. — С чего это ты задаешь такие вопросы? Почему бы тебе не спросить об этом его самого? Вы же с ним друзья, не так ли? Федр ответил: «Сегодня утром он вел себя довольно высокомерно, заносчиво, стал морализировать, так что я подумал, раз уж ты с ним хорошо знакома, то могла бы сказать мне почему.» — Ричард? — Ему вроде бы не понравилось, что ты была со мной ночью. — Когда это ты с ним разговаривал? — Сегодня утром. Перед тем, как отчалить, мы с ним поговорили. — Не его дело, чем я занимаюсь, — сказала Лайла. — Тогда отчего же он так разгорячился? — Я же тебе говорила, такое с ним случается иногда. Раздражителен. Да и любит он поучать людей. — Но ты же ведь сказала, что он не особенно любит морализировать. С чего бы он стал так говорить о морали. — Не знаю. Это у него от матери. У него все повадки от матери. Так он иногда и разговаривает. Но в душе он вовсе не такой. Просто раздражителен. — Ну так тогда… В глазах у Лайлы появилось действительно сердитое выражение. — Зачем тебе нужно знать все такое о нем? — спросила она. — Ты как будто ищешь улики против него. Мне не нравятся твои вопросы. Слышать об этом больше не хочу. Я думала, он тебе друг. Она стиснула зубы, и на щеках у неё напряглись желваки. Она отвернулась и стала смотреть за борт на бегущую воду. По берегу прошел поезд по пути, наверное, в Олбани. Шум его вскоре прокатился к северу и затих. А он даже и не знал, что тут проходит железная дорога. Чего еще он не заметил? У него было ощущение, что многое. «Секреты», — говорил Райгел. Нечто запретное. Теперь наступала эпоха Атлантического побережья, совсем другая культура. Поотдаль от берега появился еще один особняк, подобный тому, что Федр видел раньше. Этот был из серого камня, такой унылый и мрачный, как декорация для великой исторической трагедии. — Еще один из восточных баронов-грабителей, — подумал Федр. — Или его потомки… а может быть их кредиторы. Он стал изучать вид усадьбы. Дом стоял в глубине большой лужайки. Все было на месте. Листья подобраны, и трава на газонах выкошена. Даже деревья аккуратно пострижены. Похоже было, что управляющий покорно и терпеливо работал здесь всю свою жизнь. Лайла встала и сказала, что ей надо помыться. Она была сердита, а Федр не представлял, что можно теперь сделать. Он рассказал ей, как накачать воды для мытья. Она подобрала пустой пакет из-под крекеров, свою чашку и спустилась в люк. На полпути вниз по лестнице она сказала: «Дай-ка мне свою чашку, я её помою». Безо всякого выражения. Он отдал ей чашку, и она исчезла.* * *
По мере того, как яхта уходила дальше, он продолжал смотреть на усадьбу, возвышающуюся среди деревьев. Она была огромной, серой и обветшалой, несколько пугающей. Они конечно знали, как подавлять дух. Чтобы рассмотреть её поближе, он взял бинокль. Под купой дубовых деревьев у берега стояли пустые белые стулья вокруг белого стола. По их причудливому виду он предположил, что они сделаны из литого чугуна. Нечто в них передавало дух всей усадьбы. Жесткие, холодные и неудобные. Таков викторианский дух: в этом всё отношение к жизни. Они называли это «Качеством». Европейским качеством. Преисполненным протокольным статусом. Складывалось такое же ощущение, что и от проповеди Райгела сегодня утром. Социальная структура, породившая проповедь на темы морали, и то, что создавали эти особняки, были одним и тем же. Это был не просто дух востока, это был викторианский дух. Федр не очень-то задумывался прежде об этом факторе, но эти особняки, лужайки и литая орнаментальная чугунная мебель не оставляли в этом сомнения. Ему вспомнилась его учительница в выпускном классе школы, седая профессор Алиса Тайлер. В начале своей первой лекции по викторианской эпохе она заметила: «Терпеть не могу преподавать этот период американской истории». Когда её спросили почему, она ответила: «Всё так мрачно». Она объясняла, что викторианцы в Америке были нуворишами, у которых не было понятия, как быть со вдруг свалившимся на них богатством и ростом. Удручало их уродливое неблагородство, неблагородство тех, кто перерос свой собственный кодекс саморегулирования. Они не знали, как относиться к деньгам. Вот в чем была их проблема. Частично это было вызвано промышленной революцией после гражданской войны. Состояния делались на стали, древесине, скоте, машиностроении, железных дорогах и земле. Куда ни глянь, нововведения создавали богатейшие состояния там, где прежде ничего не было. Из Европы вливалась дешёвая рабочая сила. Делиться богатством практически не вынуждали ни подоходные налоги, ни общественные кодексы. Они рисковали жизнью, чтобы заполучить его, и не могли просто так расстаться с ним. Все так запуталось. Хорошее слово «запуталось». Все спуталось, как завитки их резной мебели и замысловатый рисунок тканей. Викторианские мужчины носили бороды. Викторианские женщины носили длинные причудливые платья. Он представил себе, как они гуляют среди деревьев. Чопорные, трезвые. Все это была поза. Он вспомнил престарелых викторианцев, которые были любезны с ним в детстве. Эта любезность доводила его до каления. Они стремились воспитывать его. И считалось, что их внимание пойдет ему на пользу. Викторианцы ко всему относились очень серьезно, и наиболее серьезно они относились к своему моральному кодексу, «благочестию», как они любили называть его. Викторианские аристократы знали, что такое качество, и очень четко определяли его для тех, кому меньше их повезло с воспитанием. Он представил их себе за спиной у Райгела за завтраком сегодня утром, поддакивающих каждому его слову. Они бы поступили точно так же. То превосходство, которое сегодня утром утверждал Райгел, точно соответствовало позе, которую заняли бы они. Её можно точно повторить, притворившись королем какой-либо европейской страны, предпочтительно Англии или Германии. Ваши подданные преданы вам и требовательны к вам. Вам следует проявлять уважение к вашему «положению». Не следует допускать проявления на людях своих собственных личных чувств. Единственная цель викторианца в жизни — это занять такую позу и сохранить её. Замученные дети викторианцев часто называли их мораль «пуританизмом», но это лишь чернит пуритан. Пуритане никогда не были столь напыщенными, лживыми, цветистыми павлинами, какими были викторианцы. Моральный кодекс пуритан был таким же простым и неприкрашенным, как их дома или одежды. И в этом была определенная красота, ибо, по крайней мере в ранний период, пуритане искренне верили в него. И не у пуритан, а у современных европейцев викторианцы черпали моральное вдохновение. Они считали, что следуют высшим английским стандартам морали, но та английская мораль, к которой они обращались, была такой, что её не узнал бы сам Шекспир. Как и сама Виктория, она больше имела отношение к немецкой романтической традиции, чем к чему-либо английскому. Суть этого стиля — самодовольное позирование. Вот эти усадьбы с башенками, пряниками и декоративным чугунным литьем и были такой позой. Плоть свою они усмиряли корсетами и турнюрами. Всю свою физическую и общественную жизнь они подчиняли невозможным атрибутам застольного этикета, речей, позы, подавления сексуальных инстинктов. Их картины прекрасно схватывали это: без всякого выражения, без единой мысли, бледные дамы, восседающие у древних греческих колонн в совершенной форме и позе. А то, что одна грудь обнажена, то этого вроде бы никто и не видит, ибо они так возвышены и чисты. И они называли это «качеством». Для них поза была качеством. Качество и было социальным корсетом, декоративным литьем. Это было «качество» манер и эгоизма, подавления человеческих приличий. Когда викторианцы вели себя морально, то о доброте не могло быть и речи. Они одобряли все то, что было в обществе модного, и подавляли или игнорировали то, что было иначе. Тот период закончился тогда, когда раз и навсегда определив, что такое «истина», «ценность» и «Качество», викторианцы и их последователи эдвардовской эпохи послали ради этих идеалов целое поколение своих детей в окопы Первой Мировой войны. И погубили его. Ни за что. Та война и была естественным следствием викторианского морального эгоизма. По завершении войны выжившие в ней дети не уставали смеяться над комедиями Чарли Чаплина, над пожилыми людьми в шелковых шляпах, разодетых в пух и прах, с высоко задранным носом. Молодые люди двадцатых годов зачитывались Хемингуэем, Дос Пассосом и Фитцджеральдом, пили самогон, по вечерам танцевали танго, лихачили в машинах, прелюбодействовали, называли себя «потерянным поколением» и старались, чтобы ничто никогда не напоминало им вновь о викторианской морали. Чугунное литьё. Если ударить по нему кувалдой, оно не гнется. Оно просто разлетается на уродливые, грубые осколки. Интеллектуальные социальные реформы нашего века просто раздробили викторианцев. И теперь от них остались лишь эти жалкие осколки декоративного литья, того образа жизни, который попадается то тут, то там, как эти усадьбы или разговоры Райгела сегодня поутру. Вместо того, чтобы навсегда исправить мир своими высокоморальными кодексами, они добились совершенно противоположного: оставили миру моральный вакуум, в котором мы и живем до сих пор. И Райгел тоже. Когда Райгел за завтраком начинает витийствовать о морали, он просто выпускает пар. Он не отдает себе отчета в том, что говорит. Он лишь пытается подражать викторианцам, ибо считает, что это звучит хорошо. Федр сказал Райгелу, что не может ответить на его вопрос, потому что он слишком труден, но это не значит, что этого сделать нельзя. Это можно сделать, но лишь косвенным путем. Умные, разящие ответы должны исходить из той культуры, где мы живем, а в этой культуре нет быстрых ответов на вопросы Райгела. Чтобы ответить на них, надо вернуться далеко назад, к основополагающим понятиям морали, а в нашей культуре нет таких основополагающих понятий морали. Имеются лишь старые традиционные общественные и религиозные понятия. К тому же под ними нет настоящей интеллектуальной базы. Это просто традиции. Вот почему у Федра сложилось такое утомительное впечатление от всего этого. Назад, к истокам. Вот куда надо двигаться. Ибо Качество — это мораль. И не сомневайтесь в этом. Они идентичны. И если Качество является первичной действительностью мира, то это значит, что и мораль также первичная действительность мира. Мир в первую очередь — это моральный порядок. Но это такой моральный порядок, о котором ни Райгел, ни позирующие викторианцы не слышали и даже помыслить не могли в своих самых буйных мечтах.8
Мысль о том, что все в мире состоит только из моральных ценностей, вначале кажется просто невероятной. Считается, что реальными являются только объекты. Качество же — это только некий пограничный мир, который сообщает нам то, что мы думаем об объекте. И сама мысль о том, что Качество может создавать объект, представляется абсолютно неверной. Но мы же видим субъекты и объекты как действительность по той же самой причине, что мир мы представляем головой вверх, хотя наши глаза отображают его в мозгу ногами вверх… Мы настолько привыкли к тому, как нами истолкованы некоторые структуры, что даже забываем, что все эти условности существуют. Федр вспомнил, что он читал об эксперименте со специальными очками, в котором участники видели все ногами вверх и наоборот. Вскоре их мозг адаптировался, и они снова стали видеть мир «нормально». Несколько недель спустя, когда им сняли очки, субъекты снова стали видеть все вверх ногами, и им надо было снова переучиваться видеть мир таким, каким они его видели прежде. То же самое справедливо в отношении субъекта и объекта. Культура, в которой мы живем, наделяет нас некими интеллектуальными очками для толкования опыта, и концепция первичности субъекта и объекта встроена именно в эти очки. Если кто-нибудь смотрит на вещи через несколько другие очки или, с Божьей помощью, снимет очки, то вполне естественно, что те, кто всё ещё носит прежние очки, смотрят на него как на нечто странное, если даже не безумное. Но он вовсе не такой. Мысль о том, что ценности создают объект, становится все менее и менее странной по мере того, как к ней привыкаешь. Современная физика, с другой стороны, по мере углубления в неё становится все более и более странной, и есть предпосылки к тому, что эта странность будет увеличиваться ещё больше. Во всяком случае странность не являет собой критерий истины. Как говорил Эйнштейн, здравый смысл, а не странность, представляет собой ничто иное, как набор предрассудков, приобретенных нами в возрасте до восемнадцати лет. Критериями истины являются логическая последовательность, согласованность с опытом и экономичность в объяснении. Этим критериям удовлетворяет Метафизика Качества. Метафизика качества поддерживает то, что называют эмпиризмом. Она утверждает, что всё законное человеческое знание возникает из чувств или из осмысления того, что предоставляют нам эти чувства. Большинство эмпириков отрицает действенность знаний, полученных посредством воображения, авторитета, традиций или чисто теоретических рассуждений. Они рассматривают такие области как искусство, мораль, религия и метафизика не подлежащими проверке на истинность. Метафизика же Качества отличается от этого утверждением, что ценности искусства, морали и даже религиозного мистицизма поддаются проверке, что в прошлом их исключали из этого по метафизическим, а не эмпирическим причинам. Их исключали из-за метафизической посылки о том, что вся вселенная состоит из субъектов и объектов, и всё, что нельзя классифицировать как субъект или объект — нереально. Эмпирических доказательств этой посылки не существует. Это всего лишь посылка… И эта посылка ведет себя вызывающе перед лицом общепринятого опыта. Низкая ценность, получаемая в результате сидения на горячей плите, очевидно является опытом, даже если она и не является объектом, более того, даже если она не является субъективной. Вначале возникает низкая ценность, и только потом появляются такие субъективные вещи как плита, жар и боль. Эта ценность и является той действительностью, которая наводит на такие мысли. В физике существует принцип: если вещь нельзя отличить от чего-либо ещё, то она не существует. К нему метафизика Качества добавляет ещё один: если у вещи нет ценности, то её нельзя отличить от всего прочего. Если свести их вместе, получается: вещь, не имеющая качества, не существует. Вещь не создала ценность. А ценность создала вещь. Когда становится ясно, что на переднем плане опыта находится ценность, то и у эмпириков нет никаких проблем. Таким образом лишь переформулируется посылка эмпириков о том, что опыт — исходная точка любой действительности. Единственная трудность состоит в метафизике субъекта-объекта, которая называет себя эмпиризмом. Может показаться, что цель Метафизики Качества состоит в том, чтобы отбросить мысль о субъекте-объекте, но это неверно. В отличие от метафизики субъекта-объекта Метафизика Качества не настаивает на существовании единой исключительной истины. Если субъекты и объекты считаются действительностью в последней инстанции, тогда допускается только одна конструкция вещей, та, которая соответствует «объективному» миру, а все остальные конструкции — нереальны. Но если в качестве окончательной истины рассматривать Качество или превосходство, то тогда становится возможным наличие более чем одного из наборов истины. В таком случае больше нет стремления к абсолютной «Истине». Тогда вместо этого стремишься получить интеллектуальное объяснение высшего качества вещей с учетом того, что, если прошлый опыт может дать некое направление в будущем, то такое объяснение следует принимать условно, оно полезно до тех пор, пока не появится нечто лучшее. Тогда можно рассматривать интеллектуальную действительность так же, как мы рассматриваем картины в художественной галерее, не пытаясь установить, которая из них является «настоящей» живописью, а просто наслаждаясь ими и стремясь сохранить те, которые представляют собой ценность. Существует много наборов интеллектуальной действительности, мы понимаем, что некоторые из них содержат больше качества, чем остальные. И поступаем мы так отчасти потому, что это результат нашего исторического опыта и существующих структур ценностей. Если провести другую аналогию, то получается так: Метафизика Качества — ложна, а метафизика субъекта-объекта — истинна, это всё равно что сказать, прямоугольные координаты верны, а полярные координаты — ложны. Карта, где в центре находится Северный полюс, вначале сбивает с толку, но она так же верна как и карта Меркатора. В Арктике только такая и нужна. Обе они — лишь интеллектуальная структура для истолкования действительности, и при этом лишь можно добавить, что в определенных условиях прямоугольными координатами достигается лучшее и более простое толкование. Метафизика Качества предоставляет лучший набор координат, которыми можно истолковать мир в сравнении с субъектно-объектной метафизикой, ибо она более объемлюща. Она полнее объясняет мир и объясняет его лучше. Метафизика Качества в состоянии прекрасно объяснить отношения, а как Федр убедился на примере антропологии, субъектно-объектная метафизика не в состоянии объяснить даже ничтожных ценностей. Когда с помощью психологической болтовни пытаются объяснить ценности, получается сплошная чепуха. Мы годами читали о том, как ценности якобы исходят из некоего места в «нижних» центрах мозга. Но это место так до сих пор четко и не определено. Механизм сохранения этих ценностей совершенно неизвестен. Никто ещё не смог добавить что-либо к ценностям человека, вставив нечто в это место, или же отметить какие-либо изменения в этом месте в результате смены ценностей. Нет доказательств того, что если анестезировать этот участок мозга или даже подвергнуть его операции, то из пациента получится лучший ученый, потому что все его решения тогда будут свободными от ценностей. Говорят, что ценности, если они вообще существуют, должны находиться именно там, ибо где же им ещё быть? Люди, знакомые с историей науки, почувствуют здесь сладкий запах флогистона и теплое мерцание светоносного эфира, двух других научных понятий, к которым пришли дедуктивно, но которые так и не удалось высмотреть ни под микроскопом, ни где-либо ещё. Когда выведенные таким образом понятия существуют годами, но никто не может обнаружить их, то это признак того, что дедукция исходила из ложных посылок, что теория, на основе которой была сделана эта дедукция, на каком-то из фундаментальных уровней неверна. И в этом настоящая причина того, что в прошлом эмпирики избегали ценностей, не потому, что они не поддаются проверке опытом, а потому, что если их попытаться определить в этом несуразном месте мозга, то возникает пугающее ощущение, что где-то раньше ты сбился с пути, хочется бросить все это и подумать о чем-то таком, у чего есть хоть какое-то будущее. Эта проблема попытки описать ценность терминологией субстанции равнозначна проблеме вместить больший сосуд в меньший. Ценность это не подвид субстанции. Субстанция — подвид ценности. Если процесс помещения повернуть вспять и дать определение субстанции терминологией ценности, то тайна исчезает: субстанция — это «стабильная структура неорганических ценностей». Тогда проблема пропадает. Мир объектов и мир ценностей становится единым. Такая неспособность обычной субъектно-объектной метафизики прояснить ценности — пример того, что Федр называл «утконосом». На заре зоологии ученые классифицировали млекопитающими тех особей, которые кормят отпрысков молоком, и рептилиями тех, которые кладут яйца. Затем в Австралии обнаружили утконоса с клювом, который откладывает яйца как настоящая рептилия, а затем, когда детёныши вылупливаются, то кормятся молоком как настоящие млекопитающие. Это открытие вызвало настоящую сенсацию. Стали восклицать: «Какая загадка! Какая тайна! Что за чудо природы!» Когда первые их чучела привезли в Англию из Австралии в конце восемнадцатого века, то многие полагали, что это фальшивка, составленная из частей разных животных. И даже сейчас в журналах о природе ещё появляются статьи на тему: «Почему в природе существует такой парадокс?» Ответ же состоит в следующем: его нет. Утконос вовсе не делает ничего парадоксального. И для него не существует никаких проблем. Утконосы откладывали яйца и кормили молодняк молоком миллионы лет, задолго до того, как появились зоологи и объявили, что это неправильно. Подлинная тайна, настоящая загадка состоит в том, как матерые, объективные, научно подготовленные исследователи могут перекладывать своё собственное недомыслие не бедного ни в чем неповинного утконоса. Зоологам, для того чтобы решить эту проблему, пришлось придумать заплату. Они создали новый отряд монотрематов, куда входит утконос, муравьед и больше никого. Это как бы нация, состоящая из двух народностей. В субъектно-объектной классификации мира Качество находится в таком же положении что и утконос. Поскольку оно не поддаётся классификации, эксперты заявили, что здесь что-то не так. И Качество — не единственный из таких утконосов. Субъектно-объектная метафизика характеризуется ордами огромных, гигантских, чудовищных утконосов. Проблемы свободы воли по отношению к детерминизму, отношения разума к веществу, исчезновения материи на субатомном уровне, очевидной бесцельности вселенной и жизни в ней — всё это чудовищные утконосы, созданные субъектно-объектной метафизикой. И западную философию, там где она концентрируется вокруг субъектно-объектной метафизики, почти можно определить как «анатомию утконоса». Но если применить хорошую Метафизику Качества, то эти создания, которые представляются такой неотъемлемой частью философского пейзажа, вдруг магически исчезают. Мир является нам бесконечным потоком осколков, которые нам хочется каким-то образом сложить в нечто единое, но чего в действительности не удаётся сделать. Всегда остаются какие-то куски подобно утконосам, которые никуда не подходят, и можно либо игнорировать эти осколки, можно давать им глупые объяснения, можно разобрать всю головоломку и попытаться изыскать другие способы складывания, чтобы включить большее число осколков. Если разобрать всю эту нескладную бесформенную структуру вселенной, изложенной по субъектно-объектному принципу и сложить её снова по структуре, сосредоточенной на ценностях метафизики, то всякого рода осколки-сироты, которые раньше никуда не годились, прекрасно складываются вместе.* * *
Почти таким же великим как и данный утконос «ценности» является другой, которым занимается Метафизика Качества: утконос «научной реальности». Это громадное чудовище, волнующее множество людей долгое время. Его определил век тому назад математик и астроном Анри Пуанкаре, который спрашивал: «Почему для науки наиболее приемлема такая реальность, которую ребенок вроде бы и не может понять?» Должна ли реальность быть чем-то таким, что в состоянии понять только горстка наиболее выдающихся физиков в мире? А ведь можно ожидать, что по крайней мере большинство людей должно понимать её. Следует ли выражать реальность только такими символами, которыми способны манипулировать только математики университетского уровня? Должна ли она меняться из года в год по мере того, какформулируются новые научные теории? Обязательно ли ей быть чем-то таким, о чем различные школы физики могут годами спорить и не приходить к твердому решению в ту или иную сторону? Если это так, то насколько справедливо заключать человека в больницу для душевно больных без суда, присяжных и возможности помилования за то, что он «не способен понимать действительность?» По такому критерию не следует ли всех, за исключением самых выдающихся физиков мира, лишить свободы пожизненно? Кто же здесь мыслит здраво и кто безумен? В Метафизике Качества на основе ценности такой утконос «научной реальности» просто исчезает. Действительность, являющуюся ценностью, понимает любой младенец. Это универсальная исходная точка опыта, с которой каждый сталкивается постоянно. В пределах Метафизики Качества наука представляет собой набор статичных интеллектуальных структур, описывающих действительность, но эти структуры вовсе не являются действительностью, которую они описывают. Третий важнейший утконос, которым занимается Метафизика Качества, — это утконос «причинности». Веками доказывалось, что в эмпирическом плане не существует такой вещи как причинность. Её невозможно увидеть, нельзя потрогать, её не слышно и невозможно почувствовать. Её никак не испытываешь никоим образом. И это не какой-либо незначительный философский или научный утконос. Это настоящий камень преткновения. Количество бумаги, потраченной на диссертации на эту метафизическую тему, должно быть равно целым лесам целлюлозы. В Метафизике Качества «причинность» — метафизический термин, который можно заменить «ценностью». Сказать, что «А вызывает В» или сказать, что «Ценности В предопределяют А», означает одно и то же. Разница заключается лишь в словах. Вместо того, чтобы сказать «магнит притягивает к себе железные опилки», можно сказать «железные опилки стремятся перемещаться к магниту». С научной точки зрения ни одно из этих высказываний не является более верным в сравнении со вторым. Может быть это звучит несколько неуклюже, но это вопрос лингвистического обычая, а не науки. Формулировки, применяемые для описания данных, меняются, но сами научные данные — неизменны. То же самое верно в отношении любых других научных наблюдений, которые только приходили на ум Федру. Всегда можно заменить «Ценности В предопределяют А» на «А вызывает В», и при этом никакие научные факты не меняются вовсе. Термин «причина» можно вообще исключить из научного описания вселенной, не потеряв при этом ни точности, ни полноты. Единственная разница между причинностью и ценностью в том, что в слове «причина» содержится абсолютная уверенность, а в слове «ценность» подразумевается некое предпочтение. В классической науке считалось, что мир всегда действует в плане абсолютной уверенности и слово «причина» наиболее подходящий термин для его описания. Но в современной квантовой физике все это изменилось. Частицы «предпочитают» делать то, что делают. И поведение отдельной частицы вовсе не абсолютно предопределено и предсказуемо. То, что представляется абсолютной причиной, всего лишь очень последовательная структура предпочтений. Поэтому исключив из формулировки слово «причина» и заменив его словом «ценность» вы не только заменяете эмпирически бессмысленный термин осмысленным, но также пользуетесь более уместным термином для практического наблюдения.* * *
Затем должен рухнуть утконос «сущность». Как и «причинность», «сущность» — производное понятие, а не то, что вытекает непосредственно из опыта. Никто никогда не видал сущности и не увидит. Человек видит лишь данные. Считается, что данные представляют собой последовательно связную картину именно благодаря этой «сущности». Но как еще в семнадцатом веке указывал Джон Локк, если спросить, что же такое эта «сущность», свободная от каких бы то ни было свойств, то окажется что мы думаем вовсе ни о чем. Данные квантовой физики свидетельствуют: то, что называют «субатомными частицами», никак не поддается определению «сущности». Свойства то появляются, то исчезают, затем снова возникают и вновь пропадают небольшими сгустками, называемыми «квантами». Эти сгустки не постоянны во времени, а существенной, определенной характеристикой «сущности» является постоянство во времени. Поскольку квантовые сгустки не являются сущностью и так как обычная научная посылка заключается в том, что всё сущее состоит из этих субатомных частиц, следует, что сущности нет нигде в мире и никогда не было. И вся эта концепция — просто громадная метафизическая иллюзия. В своей первой книге Федр агитировал против этого фокусника, Аристотеля, который изобрел этот термин и заварил всю эту кашу. А раз нет сущности, то следует спросить, почему же тогда всё не превратилось в хаос? Почему весь наш опыт действует так, как если бы он коренился в чем-то? Если взять стакан воды, то почему его свойства не разлетаются в разные стороны? Что поддерживает единообразие этих свойств, если оно не называется сущностью? Именно этот вопрос прежде всего и создал концепцию сущности. Ответ, который дает на это Метафизика Качества, схож с тем, который даётся утконосу «причинность». Вычеркните слово «сущность», где бы оно не фигурировало, и замените его выражением «стабильная неорганическая структура ценности». И снова разница только лингвистическая. В лаборатории нет ни капли разницы, какой из терминов применяется. Показания ни одной из шкал не меняются. Зарегистрированные в лаборатории сведения абсолютно идентичны. Величайшая выгода от такой замены «причинности» и «сущности» на «ценность» в том, что она дает возможность сочетать естественные науки с другими сферами опыта, которые традиционно считались вне сферы научной мысли. Федр понимал, что «ценность», которая направляет субатомные частицы, не идентична той «ценности», которую человек придает живописи. Но он видел, что обе они родственны и что их взаимоотношения можно определить с большой точностью. Как только такое определение будет завершено, явится полнейшее слияние естественных и гуманитарных наук, при котором утконосы валятся просто сотнями. Тысячами. И одним из первых падет, отмечал он с радостью, тот, с которого всё это началось, утконос «Теории антропологии». Если наука — изучение сущностей и их взаимосвязей, тогда и область культурной антропологии — научный абсурд. В плане сущности не существует такого понятия как культура. В ней нет массы, нет энергии. Ещё не изобретен такой научный прибор, который мог бы отличать культуру от не-культуры. Но если наука — это исследование стабильных структур ценности, тогда культурная антропология становится исключительно научной областью. Культуру можно определить как систему социальных структур ценности. Как говорил антрополог Клюкхон, работавший по Проекту ценностей, структуры ценности и представляют собой существо антропологических исследований. Громаднейшей ошибкой Клюкхона была попытка определить ценности. Он полагал, что субъектно-объектный взгляд на мир допускает такое определение. Все его дело рушилось не из-за неточности наблюдений. Его дело рушили субъектно ориентированные метафизические посылки антропологии, которые он не сумел отделить от своих наблюдений. Как только такое разделение состоится, антропология наконец-то выйдет из зыбких песков метафизики и станет на твердую землю. Федр снова и снова убеждался в том, что картина вселенной на основе Качества обеспечивает предельную ясность там, где всё раньше было в тумане. В искусстве, где всё главным образом сосредоточено на ценности, этого и следовало ожидать. Удивительно то, что это относится и к сферам, которые, как считалось, не имеют отношения к ценности. Математика, физика, биология, история, юриспруденция — в основе их всех встроено качество, теперь его начинают исследовать, и выявляются всевозможные удивительные вещи. С поимкой вора часто выявляется вся цепь преступлений.9
В любой иерархии метафизических классификаций наиболее важным подразделением является первое, ибо оно управляет всем, что под ним. Если это первое подразделение — плохо, то нет никакой возможности построить по настоящему хорошую систему классификации вокруг него. В своей книге Федр пытался избавить Качество от метафизики, отказываясь давать ему определение, поместив его вне диалектической шахматной доски. Всё, что не имеет определения, — вне метафизики, ибо метафизика может оперировать только определенными терминами. Если что-то нельзя определить, то и спорить об этом нельзя. Он продемонстрировал, что даже если нельзя определить Качество, все же приходится признать, что оно существует, так как мир, из которого удалена ценность, становится неузнаваемым. Но он также понял, что рано или поздно ему придется перестать скулить о том, как плоха субъектно-объектная метафизика, и что ему все-таки нужно будет сказать нечто позитивное. Рано или поздно ему придется подразделять Качество таким путем, который будет лучше, чем субъекты и объекты. Ему надо будет либо сделать это, либо вообще отойти от метафизики. Довольно просто осуждать чью-то там плохую метафизику, но ведь нельзя заменить её метафизикой, которая состоит из одного только слова. Даже пользуясь термином «Качество» он уже нарушает ничтожность мистической действительности. Использование слова «Качество» вызывает появление массы новых вопросов, не имеющих ничего общего с мистической реальностью, и уводит от них прочь безо всякого ответа. Даже само название «Качество» уже представляет собой некое определение, ибо оно склонно увязывать мистическую реальность с некими установленными и ограниченными понятиями. И уже здесь у него возникает трудность. Является ли мистическая реальность вселенной более имманентной в кусках мяса по более дорогой цене в лавке мясника? Это ведь «качественное» мясо, не так ли? Или же мясник неверно пользуется этим термином? Ответов на это у Федра не было. …Такова же была проблема и сегодня утром с Райгелом. У Федра не было ответов. Если ты вообще собираешься толковать о Качестве, то надо быть готовым отвечать кому-либо подобно Райгелу. Надо иметь готовую Метафизику Качества, которой можно будет ответить ему как по катехизису. У Федра не было Катехизиса Качества, и вот поэтому ему досталось. В действительности вопрос для него не заключался в том, должна ли быть метафизика Качества или нет. Ведь метафизика Качества уже существует. Субъектно-объектная метафизика — это по существу такая метафизика, в которой первое подразделение Качества, первый срез неделимого опыта, сделан на субъекты и объекты. Как только сделаешь этот срез, весь человеческий опыт вроде бы должен укладываться в одну из этих двух рамок. Но вся штука в том, что он не укладывается. Он видел, что имеется метафизическая рамка поверх этих двух рамок, само Качество. И как только он понял это, он также уяснил, что есть множество путей на которые можно подразделить Качество. Субъекты и объекты — это лишь один из этих путей. Вопрос состоит в следующем: что же лучше всего? Различные метафизические пути подразделения действительности на протяжении веков разбегались как веер в структуру, похожую на учебник шахматных начал. Если скажешь, что мир «един», тогда кто-нибудь может спросить: «А почему же он смотрится как нечто большее?» И если ответить, что это вызвано неверным восприятием, то снова спросят: «А как узнать, которое из восприятий верное, а которое — нет?» Тогда приходится отвечать и на это. И так далее. Попытка создать совершенную метафизику подобна попыткам создания совершенной шахматной стратегии, при которой выигрываешь каждый раз. Но этого сделать нельзя. Это вне пределов человеческих возможностей. Независимо от того, какую бы позицию ты не занял по метафизическому вопросу, всегда найдется кто-то, кто начнет задавать такие вопросы, которые приведут к новым позициям и вызовут новые вопросы в этой бесконечной интеллектуальной шахматной игре. Игра должна бы прекратиться тогда, когда решено, что конкретный путь мышления алогичен. Это должно быть похожим на шах и мат. Но противоречивые позиции сохраняются веками, и такого соглашения по шаху и мату не достигнуто. Федр истратил невероятное количество времени на то, что оказалось ложными началами. И особенно много времени было потрачено на попытки провести первую линию разделения на классический и романтический аспекты вселенной, которые он выделял в своей первой книге. В той книге он задался целью показать, как Качество может объединить их оба. Но тот факт, что лучшим путем объединения обоих было Качество, вовсе не опровергало верности обратного: что классическо-романтическое разделение — наилучший путь разделения Качества. И этого не было. Например, мистицизм Американских индейцев остается таким же утконосом в мире, разделенном главным образом по классическим и романтическим структурам, как и при субъектно-объектном разделении. Когда американский индеец удаляется в скит и постится, чтобы достичь видения, то видение, к которому он стремится — это не романтическое понимание поверхностной красоты мира. Это также не видение классической интеллектуальной формы мира. Это нечто иное. Поскольку вся эта метафизика началась с попытки объяснить индейский мистицизм, Федр в конечном итоге отказался от классически-романтического разделения в качестве первичного разделения Метафизики Качества. И то разделение, на котором он в конце концов остановился, оказалось вовсе не преднамеренным. Оно как бы выбрало его само. Он как-то читал книгу Руфи Бенедикт «Структуры культуры» без каких-либо особых поисков, когда вдруг относительно незначительный эпизод остановил его внимание. Он тревожил его неделями. Он не выходил у него из головы. Это была история с конфликтом морали. Речь в ней шла об индейце пуэбло, который жил в племени Зуньи в штате Нью-Мексико в девятнадцатом веке. Подобно Дзэн-коану (что первоначально означало «история болезни») в этой истории не было единого верного ответа, а было несколько возможных решений, которые все глубже и глубже затягивали Федра в сложившуюся моральную ситуацию. Бенедикт писала: «Большинство этнологов… сталкивались с такими случаями, когда люди с презрением отвергались обществом, хотя в другой культуре в этом положении оказались бы совсем другие люди…. Дилемму такого человека чаще всего успешно решают насилием над его самыми сильными естественными импульсами и принятием той роли, которую чтит данная культура. Для человека, которому необходимо общественное признание, это, как правило, единственный путь.» Она пишет, что речь шла об одном из самых удивительных людей у Зуньи. В обществе, которое весьма недоверчиво относится к власти любого рода, у него был природный личный магнетизм, который выделял его в любой из групп. В обществе, где превозносят умеренность и простейший из путей, он был возмутителем спокойствия и иногда мог действовать весьма буйно. В обществе, где ценится общительная личность, где любят дружескую беседу, он держался высокомерно и отчужденно. Зуньи обычно считали таких людей колдунами. Говорили, что он любит подглядывать в окна, а это был верный признак колдовства. Как бы там ни было, однажды он напился и стал хвастаться, что его нельзя убить. Его отвели к верховным жрецам, которые подвесили его за руки на дыбу, чтобы он признался в своем колдовстве. Это была обычная процедура изгнания колдовства. Однако он послал гонца к правительственным войскам. Когда те прибыли, плечи у него были безнадежно вывернуты, и исполняющему закон ничего не оставалось, как только посадить жрецов, которые были ответственны за такое действие. Один из тех жрецов был возможно самым почитаемым в современной истории Зуньи, и по возвращении из заключения он так и не вернулся к своим жреческим обязанностям. Он считал, что его власть сломлена. Такое возмездие возможно уникально в истории Зуньи. Здесь, несомненно, свою роль сыграл тот вызов жрецам, которым колдун открыто противопоставил себя. Однако его жизненный путь в последующие сорок лет оказался вовсе не таким, который бы легко предсказывался. Колдуна вовсе не исключают из культовой группы из-за того, что он был осужден, и путь к признанию состоит в таком поведении. У него была прекрасная память и приятный мелодичный голос. Он выучил невероятные истории из мифологии, эзотерического ритуала, культовые песни. До его кончины он надиктовал много сотен страниц историй и ритуальной поэзии, а песен он знал гораздо больше. В проведении церемоний он был незаменим и задолго до смерти стал правителем Зуньи. Врожденная особенность личности привела его к непоправимому конфликту с обществом, и он решил дилемму, повернув тот случайный талант в свою пользу. Как и можно было ожидать, он не был счастлив. Будучи правителем Зуньи, высокопоставленным в культовой группе, известным человеком в обществе, он обладал манией смерти. Среди своих в общем-то более менее счастливых соплеменников он чувствовал себя обманутым. Легко представить себе, какова была бы его жизнь среди индейцев равнин, где высоко ценились все присущие ему черты. Личный авторитет, энергичность, высокомерие — все это чтилось бы при той карьере, которую он выбрал. Несчастья, неотделимого от его темперамента как преуспевающего жреца и правителя Зуньи, не было бы, будь он вождем Шайенн. Всё это случилось не из-за его природных черт, а из-за тех рамок культуры, в которых его природные склонности не нашли должного выхода. Прочитав впервые этот отрывок, он испытал странное ощущение, такое, как если бы он прошел перед странным зеркалом и вдруг увидел отражение, которого не ожидал. Это было то же ощущение, которое он испытал на празднике пейоте. И этот индеец Зуньи был здесь вовсе не посторонний. Это был совсем не частный племенной эпизод. Это было событие вселенского значения. Это относится ко всем и каждому. Нет такого человека на земле, который так или иначе не оказывался бы в такой ситуации, в какой был тот «колдун». Просто его обстоятельства были настолько экзотичны и экстраординарны, что каждому они были видны как на ладони. Это была история борьбы между добром и злом, и вставал вопрос: «Что есть что?» Был ли тот человек действительно хорошим или же он был всё-таки и дурным? При первом прочтении его можно было представить себе образцом добродетели, одиноким, достойным человеком в окружении злобных преследователей, но это было бы слишком уж просто. Обстоятельства истории противоречили этому. Одним из его мучителей был «возможно наиболее важный и уважаемый человек в истории Зуньи». Если его мучитель был настолько вреден, то почему же его так уважали? Или же вся культура Зуньи порочна? Просто смехотворно. И это было еще не всё. Федр чувствовал, что вопрос несколько запутан из-за понятия «колдун». Только одно это слово вызывало предубеждение против жрецов, ибо если кто-либо называет другого «колдуном», то он, очевидно, ненавистный преследователь. И действительно ли они называли его колдуном? Ведь колдуньями называли друидских жриц, которые по легенде сводились к старой карге в черном высоком колпаке, которая ездит на метле в лунную ночь в канун дня всех святых. Неужели они называли его именно так? Прокручивая в уме этот эпизод, Федр пришел к мысли, что Бенедикт несправедливо истолковала его. Она подыскивала примеры, подтверждавшие её тезис о том, что различные культуры создают различные черты характера, что весьма важно и несомненно верно. Но ведь этот человек представлял собой нечто большее, чем просто «урод». Здесь было нечто более глубокое. «Урод» — одно из слов, которые вроде бы объясняют вещи, но это вовсе не так. «Урод» означает только то, что чему-то нет объяснения. Если он был уродом, то почему не ушел от них? Что заставило его остаться? Конечно же не робость. И почему граждане Зуньи вдруг изменили свое мнение о нем и сделали бывшего «колдуна» своим правителем? Нет свидетельств тому, что он изменился или изменились они. Она пишет, что «он повернул свой случайный талант себе на пользу», чтобы удовлетворить свою потребность в общественном признании. Возможно и так, но будь то Зуньи или не Зуньи, нужны более мощные социальные силы, чем просто хороший музыкальный голос и потребность в общественном признании, чтобы сделать урода и жертву пыток правителем. Как он этого добился? В чем была его «сила»? Или же есть нечто особое в мышлении индейцев пуэбло, что после десяти тысяч лет непрерывной культуры они стали смотреть сквозь пальцы на пьяницу и подглядывателя в окна? Федр так не считал. Он считал, что ему лучше подошло бы название чародея, шамана или ведуна, широко применявшегося в этих краях испанского термина, который обозначает человека совсем другого рода. Ведун — это не молумифическая полукомическая фигура, которая летает на метле, а живой человек, который претендует на обладание религиозными силами, который действует независимо от местных церковных властей, а иногда и вопреки им. Это был не тот случай, когда священники преследуют невинного человека. Это был гораздо более глубокий конфликт между священниками и шаманом. И отрывок из произведений антрополога Е.А.Хобела подтвердил эту мысль Федра: Хотя во многих примитивных культурах существует признанное разделение функций между священниками и шаманами, в более развитых культурах, где культ превратился в мощную организованную церковь, священники ведут непримиримую войну с шаманством… Священники работают в жестко структурированной иерархии, обусловленной твердым набором традиций. Их сила коренится в самой организации и исходит из неё. Они представляют собой религиозную бюрократию. Шаманы же, с другой стороны, — бродячие индивидуалисты. Каждый действует по своему усмотрению, не поддаваясь бюрократическому контролю. Следовательно — шаман всегда представляет собой угрозу порядку организованной церкви. По мнению священников — все они самонадеянные самозванцы. Жанна д'Арк была шаманкой, ибо она общалась непосредственно с ангелами божьими. Она непреклонно отказывалась покаяться и признать обольщение, и её жертвенность была предопределена функционерами церкви. Борьба между шаманом и священником вполне может быть не на жизнь, а на смерть. Неделями Федр возвращался к этим вопросам, и только потом понял, что ключ к ответу лежал в словах того вождя о том, что «его сила была сломлена». Случилось нечто весьма серьезное. Священник отказался вернуться к своим священным обязанностям после заключения. Случилось нечто невероятное. Федр пришел к выводу, что произошла громадная битва за умы и души Зуньи. Священники провозгласили себя хорошими, а ведуна — злым. Ведун объявил себя хорошим, а священников злыми. Произошла схватка и ведун победил! Федр стал подозревать, что Бенедикт упустила все это потому, что была воспитана на «объективности» науки по Боазу. Она попыталась показать только те аспекты культуры Зуньи, которые были независимы от белого наблюдателя. Этим и объясняется то, что ведуна анализировали только в плане отношений внутри его собственной культуры, хотя по её собственному признанию он довольно много общался с белыми. Именно к белому человеку он обратился за помощью, и тот спас его. Именно белые антропологи, вероятнее всего, записали все его песни и рассказы, опубликовали их в книгах, о которых не могли не знать его соплеменники. Федр пришел к выводу, что истинная причина того, что люди племени Зуньи сделали его своим правителем, была именно в этом. Ведун показал им, что может вполне справиться с племенем, что может смести их как только захочет. И не просто из-за музыкального голоса он стал правителем Зуньи. У него была подлинная политическая сила. Иногда проблемы своего собственного общества видятся гораздо четче, если их поместить в такой экзотический контекст как этот ведун у Зуньи. И в этом состоит громадная отдача при изучении антропологии. По мере того, как Федр вновь и вновь размышлял на эту тему, становилось очевидно, что есть два рода добра и зла. Племенной набор ценностей, по которому ведуна осудили и наказали, — это было добро одного рода, которому Федр придумал термин «статическое добро». У каждой культуры есть свой собственный набор статического добра, коренящегося в жестких законах, традициях и ценностях, лежащих в их основе. Этот набор статического добра является существенной структурой самой культуры и определяет её. В статическом смысле действия ведуна были очевидно злом, когда он выступил против назначенных авторитетов своего племени. А что если всякий станет так поступать? Тогда вся культура Зуньи после тысячелетий непрерывного существования превратится в хаос. Но кроме того есть еще и Динамическое добро, которое лежит вне всякой культуры, которое не может содержаться в какой бы то ни было системе взглядов, и его требуется постоянно открывать вновь по мере развития культуры. Добро и зло не вполне являются только вопросом племенного обычая. Если бы это было так, то невозможны были бы любые перемены в племени, ибо обычай не может изменить обычай. Должен быть ещё какой-то источник добра и зла вне племенных обычаев, который и вызывает их изменения. Если бы ведуна спросили, какие этические принципы он исповедует, то вряд ли бы он сумел ответить. Он не понял бы, о чем речь. Он просто следовал некоему смутному чувству «лучшего», которое он не смог бы определить, даже если бы и захотел. Возможно племенные вожди полагали, что он в некотором роде эгоист, пытающийся построить свой собственный образ, разрушая племенные авторитеты. Но позднее он показал, что это не так. Если бы он был таким эгоистом, то он не остался бы в племени и не пытался сохранить его в целости. Ценности ведуна пришли в противоречие с ценностями племени хотя бы отчасти, ибо он научился ценить некоторые из обычаев новых соседей. А они этого не сделали. Он был предтечей глубоких культурных перемен. Племя может менять ценности только от человека к человеку, и кому-то надо быть первым. И кто бы ни стал этим первым, он очевидно войдет в конфликт со всеми остальными. Ему не пришлось менять образ жизни, чтобы подладиться к культуре, только потому, что сама культура стала меняться, чтобы соответствовать ему. И вот поэтому-то он стал казаться таким лидером. Возможно он никому не говорил, что надо поступать так-то или так-то, поскольку он был просто самим собой. И всю эту борьбу он вероятно рассматривал лишь как личное дело. Но так как культура находилась в переходном периоде, то многие стали расценивать поведение этого ведуна более качественным в сравнении со старыми жрецами и старались стать таким как он. В таком динамическом смысле ведун был хорош, ибо он увидел новый источник добра и зла раньше других членов племени. Несомненно за свою жизнь он сделал многое, чтобы предотвратить столкновение культур, которое могло бы полностью уничтожить народ Зуньи. Каковы бы ни были те черты характера, которые сделали его мятежником в своем племени, это человек вовсе не был «уродом». Он был неотъемлемой частью культуры Зуньи. Все племя было в состоянии эволюции, которая началась много веков назад, тогда, когда они еще жили изолированно на скалах. Теперь же они переходили к сотрудничеству с белыми и стали подчиняться законам белых. Он стал активным катализатором в общественном развитии племени. И его личный конфликт стал частью культурного роста племени. Федр полагал, что история старого индейца Пуэбло, рассмотренная в таком плане, имела глубокий и широкий смысл, и тем самым оправдывала глубокое чувство трагедии, вызванное ею. После многомесячного размышления в награду ему осталось два термина: Динамическое добро и статическое добро, что стало главным разграничением в возникающей у него Метафизике качества. Чувствовалось, что это верно. Основное разграничение действительности состоит не в разделении на субъект и объект, а в статике и динамике. Когда А.Н. Уайтхед писал, что «человечество влечется вперед смутным предчувствием, которое слишком трудно выразить имеющимся языком», он писал о Динамическом Качестве. Динамическое Качество — это доинтеллектуальная режущая кромка действительности, источник всего сущего, предельно простой и всегда новый. Это была та моральная сила, которая мотивировала ведуна у Зуньи. В ней нет системы установленных вознаграждений или наказаний. Единственно воспринимаемое добро — это свобода. А единственно воспринимаемое зло — это само статическое качество, любая структура односторонних фиксированных ценностей, которая стремится сдерживать и уничтожить свободно текущую силу жизни. Статическое качество, моральная сила жрецов, возникает вслед за Динамическим Качеством. Оно старо и сложно. Оно всегда содержит компонент памяти. Добро — это соблюдение установившейся структуры фиксированных ценностей и ценностных объектов. Право и закон — идентичны. Статическая мораль наполнена героями и злодеями, любовью и ненавистью, кнутом и пряником. Её ценности не меняются сами по себе. Если их не меняет Динамическое Качество, то они из года в год твердят одно и то же. Иногда это говорится громче, иногда тише, но смысл всегда остаётся одним и тем же. В последующие несколько месяцев размышлений Федр стал переносить статически-Динамическое разделение из сферы морального конфликта Зуньи на другие вроде бы не связанные с ним области. Отрицательное эстетическое качество с горячей плитой в предыдущем примере теперь приобрело дополнительное значение при статически-Динамическом разделении качества. Когда человек, сидящий на плите впервые осознает низкокачественную ситуацию, то передний край его опыта — Динамический. Он не задумывается о том, что плита — горячая, а затем делает рациональное решение слезть с неё. «Смутное восприятие чего-то неизвестного» Динамически сбрасывает его оттуда. И лишь позднее он создает статические структуры мысли, объясняющие ситуацию. Субъектно-объектная метафизика исходит из того, что Динамическое действие такого рода — редкое явление и по мере возможности игнорирует его. А мистическое познание идет в противоположном направлении и стремится все время удержаться на Динамической кромке любого опыта, как положительного, так и отрицательного, даже на Динамическом переднем крае самой мысли. Федр полагал, что из двух видов студентов: изучающих субъектно-объектную науку и изучающих только медитативный мистицизм, студенты-мистики первыми слезут с печи. Цель мистической медитации состоит не в самоустранении от опыта, а в том, чтобы приблизить себя к нему, устраняя застывшие, путаные, статичные интеллектуальные привязанности прошлого. В субъектно-объектной метафизике между моралью и искусством — пропасть, мораль занимается качеством субъекта, а искусство — качеством объекта. В Метафизике же Качества такого разделения не существует. Они представляют собой одно и то же. Они оба становятся гораздо более понятными, если полностью отбросить ссылки на субъективное и объективное, а вместо них принять ссылки на статическое и Динамическое. Он нашел пример из области музыки. Он говорил, представьте себе, что вы идете по улице мимо, скажем, машины, в которой по радио играют никогда прежде вами не слышанную мелодию, которая так хороша, что вы невольно останавливаетесь. Вы слушаете её до конца. А несколькими днями позже вы вдруг отчетливо представляете себе ту улицу, где слышали музыку. Вспоминаете, что было в витрине магазина, против которого вы останавливались. Помните цвета машин, стоявших рядом, форму облаков в небе над зданиями через дорогу. И всё это представляется так ярко, что начинаешь задумываться, а что же за мелодия была тогда, и чуть погодя слышишь её опять. Если она настолько хороша, то вы снова услышите её, ибо другие люди тоже слышали её и испытали те же чувства, и поэтому она станет популярной. И однажды она вновь появляется по радио, вы снова испытываете то же чувство, схватываете её название, бросаетесь вдоль по улице в магазин пластинок, покупаете её и с нетерпением добираетесь домой, где можно будет её прослушать. Добираетесь домой. Проигрываете. Действительно хорошо. Вся комната не превращается в нечто особенное, но она действительно хороша. Играете снова. Прекрасно. Заводите ещё раз. Всё же хорошо, но уже больше не хочется заводить снова. Но все-таки заводите снова. Все так же хорошо, но уже определенно больше не хочется заводить опять. И вы откладываете её. На следующий день заводите снова, все отлично, но что-то пропало. Она по-прежнему нравится вам и всегда будет нравиться, вы уверяете себя. Проигрываете опять. Да, это определенно хорошая пластинка. Но вы откладываете её и время от времени достаете её для друга, и месяцы спустя, а может и годы снова в память о том, с чего вы некогда сходили с ума. Так что же произошло? Вы говорите, что вам надоела эта песня, но что же это значит? Утратила ли песня своё качество? Если это так, то почему же вы твердите, что пластинка хороша? Либо она хороша, либо нет. Если хороша, то почему вы больше её не ставите? Если же нет, то почему вы говорите друзьям, что она хороша? Если поразмыслить достаточно долго, то вы придете к выводу, что то же самое разграничение, которое есть между Динамическим качеством и статическим качеством в сфере морали, существует также и в области искусств. Первое благо, побудившее вас приобрести пластинку, было Динамическим Качеством. Динамическое Качество появляется как-то неожиданно. Пластинка же на некоторое время приглушила ваши статические структуры так, что вокруг вас засияло Динамическое Качество. Оно было свободным, безо всяких статических форм. Второе же благо, которое побудило вас рекомендовать её друзьям, даже когда ваш собственный энтузиазм уже иссяк, — это статическое качество. Обычно вы ожидаете статического качества.* * *
Вскоре после этого Федр столкнулся с другим примером, который не имел отношения ни к искусству, ни к морали, но косвенно касался самой мистической реальности. Это было в статье Уолкера Перси под заголовком «Дельта-фактор». Там спрашивалось: Почему человек чувствует себя плохо в хорошем месте, скажем, в пригороде Шорт-Хиллз, штат Нью-Джерси, в обычный вечер в среду? И почему тот же человек чувствует себя хорошо в очень плохом месте, скажем, в старой гостинице в Ки-Ларго во время урагана? …Почему человек в пригородном поезде, идущем из Ларчмонта в Нью-Йорк, человек, чьи потребности и стремления удовлетворены, у которого хороший дом, любящая жена и семья, отличная работа, есть все возможности «культурного отдыха», нередко чувствует себя плохо сам не зная отчего? Почему такой человек при сердечном приступе, снятый с поезда в Нью-Рошелле, который приходит в сознание в незнакомой обстановке, затем вдруг впервые за много лет, возможно впервые в жизни, приходит в себя и с восторгом начинает рассматривать свою собственную руку? Это свербящие вопросы, но если Качество разделить на Динамический и статический компоненты, то открывается некий путь подхода к ним. Дом в пригороде Шорт-Хиллз, штат Нью-Джерси, обычным вечером в среду заполнен статическими структурами. А ураган в Ки-Ларго предвещает Динамическое освобождение от статических структур. У человека, с которым случился сердечный приступ и которого сняли с поезда в Нью-Рошелле, нарушились все статические структуры, он их больше не находит, и в это время у него остается только Динамическое Качество. Вот почему он с таким удивлением и восторгом рассматривает свою собственную руку. Федр отметил, что не только человек после сердечного приступа, но и младенец также рассматривает свою собственную руку с чувством удивления и восторга. Он припомнил того ребенка у Пуанкаре, который совсем не понимал реальности объективной науки, но прекрасно понимал действительность ценностей. Если эту действительность ценностей разделить на статическую и Динамическую сферы, то многое можно объяснить в росте этого младенца из того, что не было объяснено иначе. Можно представить себе, как младенец во чреве приобретает способность различать такие простые явления как давление и звук, затем при рождении обретает более сложные ощущуния, такие как свет, тепло и голод. Нам известно, что существуют такие различия как давление и звук, свет и тепло, голод и т. п., а младенец этого не знает. Мы можем называть их стимулами, а дитя их так не определяет. С точки зрения ребенка нечто неизвестное ему привлекает его внимание. Это обобщенное «нечто», «смутное предчувствие» по Уайтхеду, и есть Динамическое Качество. Когда ребенку всего несколько месяцев от роду, он изучает свою руку или погремушку, не соображая, что это рука или погремушка, с таким же чувством удивления, таинственности и возбуждения, как это было с музыкой или сердечным приступом в предыдущих примерах. Если ребенок игнорирует эту силу Динамического Качества, то можно предположить, что он станет умственно отсталым, а если он обычно обращает внимание на Динамическое Качество, то вскоре он будет замечать различия, затем связи между различиями, затем повторяющиеся структуры связей. Но лишь несколько месяцев спустя младенец начнет по настоящему понимать эту чрезвычайно сложную взаимосвязь ощущений, границ и желаний, называемую объектом, и станет тянуться к ней. Этот объект не будет уже первичным опытом. Это будет сложная структура статических ценностей, выведенная из первичного опыта. Как только ребенок создаст себе некую сложную структуру ценностей, называемую объект, и выяснит, что эта структура действует хорошо, он быстро выработает в себе умение и скорость проскакивать сквозь цепь дедукции, создавшей её, единым прыжком. Это похоже на вождение машины. Вначале проходит очень медленный осторожный процесс выяснения, что вызывает нечто другое. Но спустя довольно короткое время все происходит так быстро, что об этом даже и не думаешь. То же верно относительно объектов. Вы пользуетесь этими сложными структурами так же, как переключаете скорости в машине, вовсе не задумываясь о них. И только если передача не включается или «объект» оказывается иллюзорным, мы вынуждены обратиться к процессу дедукции. Поэтому мы и мыслим о субъекте и объекте как о первичном. Мы и не помним о том периоде нашей жизни, когда они были чем-то другим. Таким образом статические структуры ценностей становятся вселенной различаемых вещей. Элементарные статические различия между такими понятиями как «прежде» и «после», «подобны» или «отличны» перерастают в исключительно сложные структуры знаний, которые передаются из поколения в поколение как мифы, как культура, в которой мы живем. И Федр подумал, что поэтому-то дети обычно быстрее схватывают Динамическое Качество чем старики, поэтому новички обычно удачливее специалистов, примитивные люди обычно быстрее реагируют в сравнении с людьми из «развитых» культур. Американские индейцы исключительно способны к схватыванию вечно меняющегося центра событий. В этом причина того, что они разговаривают и действуют безо всяких выкрутасов. Выкрутасы нарушают их мистическое единство. Только двигаться, действовать и говорить в соответствии с Великим Духом, и почти ничего другого не было в древнем центре их жизни. Их термин manito часто применяется белыми в смысле «Бог», ибо они обычно считают все религии теистичными. Так же поступают те индейцы, которые не вдаются в словесные тонкости. Но Дэйвид Мандельбом в своей книге The Plains Cree отметил: «Термин manito прежде всего обозначает Всевышнего, но под этим понимается и многое прочее. О нем говорят при проявлении мастерства, успеха, благославления, удачи и также всяческих чудесных явлений. Им обозначают любое явление, которое выходит за пределы повседневного опыта.» Другими словами — «Динамическое Качество». Федр чувствовал, что при таком обозначении статического и Динамического Качества, как фундаментального разделения мира, достигается некая цель. При таком первичном разграничении Метафизики Качества охватывается весь спектр опыта от примитивного мистицизма до квантовой механики. И Федру лишь оставалось тщательно и методично заполнить оставшиеся пробелы. В прошлом радикальные наклонности Федра побуждали его думать только о Динамическом Качестве и выпускать из виду статические структуры качества. До сих пор он всегда считал, что статические структуры мертвы. В них нет любви. Они ничего не предвещают. Поддаться им — значит уступить смерти, ибо то, что не меняется, жить не может. А теперь он стал давать себе отчет, что такой радикальный подход ослабляет его собственные позиции. Жизнь не может существовать только лишь при Динамическом Качестве. В нём нет опорной силы. Придерживаться лишь динамического Качества в отрыве от любых статических структур — значит ввергнуться в хаос. Он понял, что многое можно узнать о Динамическом Качестве, исследуя то, чего в нём нет, вместо того, чтобы пытаться определить, что в нём есть. Структуры статического качества мертвы тогда, когда они исключительны, когда требуют слепого повиновения и подавляют динамические перемены. Но, тем не менее, статические структуры обеспечивают необходимую стабилизирующую силу, ограждающую Динамический прогресс от дегенерации. Хотя Динамическое Качество, Качество свободы и создает тот мир, в котором мы живем, структуры статического качества, качества порядка, сохраняют наш мир. Ни статическое, ни динамическое Качество не могут существовать друг без друга. Если применить эту концепцию к такому делу как ведун у Зуньи, то видна её правота. Хоть Динамический ведун и статические жрецы, мучившие его, были заклятыми врагами, по существу они были нужны друг другу. Должны существовать оба типа людей. Если бы большинство Зуньи ударилось в пьянство, стало бы болтать что попало и подглядывать в окна, то их древний образ жизни ни в коем случае не сохранился бы. Но и без таких буйных, отъявленных негодяев как тот ведун, который готов подхватить любую новую идею извне, Зуньи стали бы слишком косными и тоже не выжили бы. Для сохранения эволюции жизни необходима напряженность между этими двумя силами. Федр полагал, что прелесть этого старого индейца заключалась в том, что он видимо понимал это. Ему было не интересно порушить всё и удалиться с сознанием моральной победы в сторону заката. Старые жреческие обычаи восстановились бы, и все его страдания пошли бы прахом. Он этого не сделал. Оностался среди них до конца жизни, стал частью статической структуры племени и дожил до тех пор, пока его реформы не стали частью повседневной культуры племени. Вначале медленно, затем со всё возрастающим осознанием того, что он идёт в правильном направлении, Федр отказался от дальнейших попыток объяснения Динамического Качества и обратился к самим статическим структурам.10
Лайла сидела на рундуке в каюте яхты, ощущая во рту дурной привкус кофе. Что-то в нем было не так. Какой-то резиновый привкус воды. Это было противно. Кофе тоже чем-то отдавал. Чувствовала она себя неважно. Все еще болела голова. Со вчерашнего вечера. Интересно. сколько же она потратила? Денег у неё осталось немного. Затем она вспомнила: большей частью платил он…Голова просто трещит. Боже, как она проголодалась! Ну уж вечером-то она хотя бы заставит его угостить её огромным бифштексом… с грибами… и луком… Ох, как бы только этого дождаться! Все опять переменилось. Вчера ещё она направлялась во Флориду на «Карме». А теперь она на этой вот яхте. Жизнь у неё просто летит ко всем чертям. Она это сознавала. Раньше она хоть как-то планировала её. Теперь же все случалось без каких-либо планов. Интересно, где же теперь «Карма»? Где Джордж и Дебби? Он вероятно все еще валяется с ней! Хоть бы они оба утопли! Она даже не стала просить вернуть её деньги. Она знала, что они не вернули бы их. И всё же надо было спросить. Они ведь ей так нужны! И вновь к ней вернулось то старое ощущение. Пахло бедой. Когда она сердится, всегда попадает в беду. Если бы она не разозлилась на Джорджа и Дебби, то сейчас была бы на «Карме». Она бы вернула себе Джорджа. Как глупо было злиться на него! Это лишь усугубило всё. А теперь она сердилась на этого нового капитана. Последнее время она злилась на всех. В чем тут причина? Ведь он ей ничего такого не сделал. Просто он недотёпа и всё тут. Дурацкие вопросы о Ричарде. Интересно, с чего бы это Ричард вообще с ним общается? Может, они просто познакомились, а она посчитала их добрыми друзьями. Может быть, Ричард будет в Нью-Йорке, когда они доберутся туда. Как бы там ни было, она теперь связалась с этим капитаном. По крайней мере до Нью-Йорка или же до следующей стоянки на ночь. Уж столько-то она вытерпит. Он может пригодиться ей в Нью-Йорке. Она понаблюдала за ним поверх лестницы. Он был похож на школьного учителя из тех, что никогда не любили её. Тех, что всегда сердились на неё, когда она делала что-либо не так. Он как бы хмурился на неё уже долгое время. Ей нужно избавиться от таких дурных чувств. Уж ей-то известно, что будет, если она не сделает этого. Ей следует выйти наверх ещё разок. Совсем не обязательно ведь смотреть на него. Она просто посидит там, и всё. Она ещё понаблюдала за ним немного, собралась с духом, напустила на себя улыбку, поднялась по лестнице на палубу и снова села там. Ну вот, не так уж и трудно. Она принесла с собой свитер и теперь встала, чтобы надеть его. — Похолодало как-то, — заметила она. — А ведь могло быть и холоднее, — отозвался капитан, — в такое время года вряд ли можно рассчитывать на что-либо ещё. — Всё дело в ветре, — добавил он. — Посмотри на гик. Ветер очень коварен в таких речных долинах. — Где мы теперь? — К югу от Покипси, — отозвался он. — Здесь больше промышленности. Вон там впереди видны горы. — Я наблюдала за тобой. — Когда? — Только что. — Да? — Ты много хмуришься. И много разговариваешь сам с собой. Совсем как Моррис. — Кто такой Моррис? — Один мой приятель. Он бывало сидел часами и не говорил не слова, я думала, что он сердится на меня, а он вовсе и не сердился. Бывают же такие люди. Он просто думал о чем-то другом. — Да, у меня тоже бывает такое. Чуть позже она обратила внимание, что по воде плавает всякий мусор. Она заметила какие-то ветки, что-то похожее на траву, а вокруг неё пенилась вода. — Что это тут такое в воде? — спросила она. — Это после урагана, — ответил он. — То вдруг наткнёмся на густую кучу мусора, то его становится меньше. — Смотрится жутко, — заметила Лайла. — Об этом говорили ещё в Каслтоне, — продолжил он. — Говорят, что всё это плывет вниз по реке. Деревья, мусорные баки, садовые скамейки. Большая часть наполовину в воде… Я потому и пользуюсь парусом, чтобы не задеть чего-либо винтом. Он показал вперед. «Когда мы доберёмся вон туда до горы, ветер может сыграть с нами всякое. Там придется перейти с паруса на мотор.» Там, куда он указывал, река, казалось, упиралась прямо в горы. «Поворот этот называется Конец света», — добавил он. Прошло несколько минут и она увидела впереди рядом с веткой что-то торчащее из воды. Похоже было на какое-то животное с торчащими вверх ногами. Они подплыли ближе и она разглядела, что это была собака. Она вся вздулась, лежала на боку, а две ноги торчали в воздухе. Она ничего не сказала. Капитан тоже ничего не сказал. Позже, когда они проплывали мимо, она почувствовала запах и поняла, что он тоже его ощущает. — Эти реки подобны сточным канавам, — заметил капитан. — Они собирают все отходы и яды с земли и выносят их в море. — Какие яды? — Соли и химикаты. Если поливать землю, где нет стока, то она накапливает яды и становится мертвой. Ничего больше там не растет. Реки же очищают землю и освежают её. Весь этот мусор направляется туда же куда и мы. — Куда? Что ты имеешь в виду? — В океан. — А… Ну а мы-то ведь направляемся в Нью-Йорк. Капитан ничего не ответил. — Когда мы туда прибудем? — спросила Лайла. — Завтра, если ничего такого не случится, — ответил капитан. — А ты торопишься? — Нет, — ответила Лайла. Ей вообще-то совсем и не нужно было туда. У неё по существу не у кого и остановиться, кроме Джейми и кое-кого ещё, но это было уже так давно, что там уж вероятно никого и нет… — Она спросила: «Ваш покупатель будет там?» — Какой покупатель? — Ну на яхту. — Нет. Я направляюсь во Флориду. — Во Флориду, — удивилась Лайла. — А я думала, что ты собираешься продавать яхту в Нью-Йорке. — Это не я. — Ты ведь так говорил вчера вечером. — Нет, не я, — уточнил капитан. — Это был Райгел. Я же еду во Флориду. Ты должно быть плохо расслышала. — Вот как, — воскликнула Лайла. — Я-то думала, что Ричард идет во Флориду. — Нет… Я же хочу дойти южнее мыса Хаттерас до конца месяца, — пояснил капитан, — но все время что-нибудь задерживает меня. Начинаются осенние штормы, и они могут задержать судно на несколько дней. Флорида, — подумала Лайла. Во Флориде свет был всегда оранжево-золотистого цвета, и всё там выглядело иначе. Даже цвет песка во Флориде был особый. Она вспомнила пляж в Форт-Лодердейле, пальмовые деревья, теплый песок под полотенцем и жаркое солнце на спине. Так было хорошо! — Ты поедешь туда один? — Конечно. — Без продовольствия? — Продовольствием запасусь. Во Флориде было любое продовольствие, какое захочешь. Отличные морепродукты: паломета, креветки и люциан. Вот бы сейчас что-нибудь такое… Ох, не стоить и думать даже об таком! — Тебе понадобится кок, — заметила она. — Ты ведь не умеешь готовить. Тебе нужен кто-то, чтобы готовить. — Перебьюсь как-нибудь. Как-то раз она была ночью на рыбалке на креветок под освещенным мостом, потом они варили креветки на пляже и запивали холодным пивом, и всего было сколько душе угодно. О… как это было вкусно! Она помнила, каким теплым и ласковым был ветерок, как они наелись до отвала, как лежали под пальмами и пили ром с кока-колой, разговаривали и влюблялись до самого восхода солнца над океаном. Интересно, где они теперь эти парни? Больше их, наверно, никогда и не увидишь. И лодки, подумала она, лодки были везде. — И как долго это у тебя займет? — спросила она. — Много, — откликнулся он. — Может месяц. — Да это долго… И давно ты уже плывёшь? — С одиннадцатого августа. — Ты на пенсии? — Я писатель, — ответил он. — О чем ты пишешь? — Большей частью о путешествиях, — откликнулся он. — Я путешествую, смотрю по сторонам, обдумываю увиденное и пишу об этом. Многие писатели так поступают. — Ты хочешь сказать, что мог бы написать о том, что мы видим вот сейчас? — Конечно. — Да кому это нужно писать о таком: Ведь ничего же не происходит. — Всегда что-нибудь да происходит, — сказал он. — Когда ты говоришь «ничего не происходит», то это значит, что не происходит ничего такого, что бы соответствовало твоему клише о чем-либо. — Что-что? — Трудно объяснить. — продолжал он. — Вот и теперь происходит нечто, а ты считаешь это неважным, потому что ты не видела такого в кино. Но если бы ты посмотрела три кино подряд о том, как плавают по Гудзону, затем документальный телефильм о Вашингтоне Ирвинге и истории реки Гудзон, и после этого попала бы в такое путешествие, то ты бы воскликнула: «Ну надо же!», ибо то, что ты увидишь, будет соответствовать некоей мысленной картине, которая уже сформировалась у тебя в голове. Лайла ничего из этого не поняла. Он же говорил так, как будто бы это было очень остроумно. Она пристально посмотрела на него и хотела было сказать что-то, но передумала. Она стала смотреть на воду проплывающую у неё под локтем. Чуть позже она спросила: «Ты действительно собираешься как следует поужинать сегодня вечером?» — Непременно. — Тогда я приготовлю. — Ты? — Принесем полуфабрикаты и ты посмотришь, как я готовлю. Хорошо? — Да зачем тебе утруждаться? — Ничего особенного, — настаивала она. — Я умею готовить. Обожаю готовить. Это одно из моих любимых занятий. Она посмотрела на его рубашку. Над нагрудным карманом было большое жирное пятно. Интересно, как долго он носит эту рубаху? Да он не меняет рубашек по нескольку дней. — В Нью-Йорке я сдам эту рубашку в стирку, — заявила она. Он только улыбнулся. Она ещё поразмышляла о Флориде. Немного спустя она снова повернулась к нему и спросила: «А хочешь, я покажу тебе что-то по настоящему прекрасное?» — Что? — спросил капитан. — Сейчас покажу. Она спустилась вниз, достала свой чемодан, поставила его на рундук и раскрыла его. В кармане одного из углов была пачка бумаг, перевязанная красной ленточкой. Она развязала ленточку и достала цветную брошюру с большой надписью красными буквами «КОРОЛЕВА ДЖУНГЛЕЙ». Под ней была картинка самого красивого в мире корабля. Лайла расправила картинку и аккуратно отогнула завернувшийся угол. Она принесла её на палубу, села рядом с капитаном и показала ему своё сокровище. Она крепко держала её в руках, чтобы её не сдуло. — Три года назад в Форт-Лодердейле во Флориде я плавала на этом корабле, — начала она. — С подругой. Видишь, вот тут помечено крестиком. Мы тут обычно сидели. Корабль был похож на большой двухслойный свадебный торт с глазурью. На носу развевался флаг штата Флорида. Она знала всё об этом корабле. Потому что она была на нём. Много раз. Небо было покрыто розовато-голубыми ватными облаками, гонимыми ветром. Корабль отплывал как раз перед закатом, и поэтому небо было таким. Все флаги на корабле трепыхались на ветру. Это был пассат. А вокруг качались на ветру зеленые кокосовые пальмы, а вода кругом была розовой и голубой в лучах заката с барашками бриза. Вот так оно и было на самом деле. Картинка была настолько правдоподобной, что так и хотелось сунуть палец в воду, чтобы убедиться, что она действительно тёплая. Капитан взял проспект одной рукой, а другой продолжал рулить. Он разглядывал картинку некоторое время, затем она увидела, что он читает текст внизу. Она знала его наизусть:НЕПРЕМЕННО посетите в Форт-Лодердейле. ЗНАМЕНИТАЯ НА ВЕСЬ МИР НАСТОЯЩАЯ КОРОЛЕВА ДЖУНГЛЕЙ «Признанный всеми лучший вечер, проведенный во Флориде.» Приходите к нам на корабль вместимостью 550 пассажиров. Круиз с шашлыками и креветками — начало в 7 вечера. Подают спиртные напитки. Заказы принимают в гостиницах, мотелях или по телефону.Выражение лица у него не изменилось. Он изучал её как врач при осмотре пациента. Затем он нахмурился и спросил: «Ты что, знакома с хозяевами или еще что-нибудь?» — Нет, — ответила Лайла. — Это просто корабль, на котором мы плавали несколько лет тому назад. — Это же поштучный корабль, — заметил он. — А что такое поштучный корабль? — Там, где всю сумму делят на присутствующих. — Конечно, — откликнулась Лайла. Она не понимала, отчего он хмурится. — Но стоило не слишком много. Разверни-ка. Капитан открыл проспект в разворот, где была большая картинка «Королевы Джунглей» и спросил: «А почему это так важно для тебя?» — Не знаю, — проговорила Лайла. Она глянула на него, чтобы убедиться, что он действительно слушает. — Я уж и не упомню так много миров, — продолжила она. — Даже не знаю, как объяснить… но миров так много, а я только прикоснусь к ним на минутку и снова выхожу из них… Это как в доме у дедушки, где я бывало играла. И собака, которая была у меня… вот такие вещи. Они в общем-то ничего не значат для остальных, но время от времени ими можно поделиться с кем-нибудь. Капитан посмотрел вниз и прочитал: «Традиция в Лодердейле уже более тридцати лет… Всё что угодно: обед, концерт и общий вечер песни стали просто непременным развлечением в Форт-Лодердейле. Ничто не может сравниться с этим…» Капитан поднял глаза: «А что такое общий вечер песен?» — Она больше всех мне нравилась. — Кто? — Массовик-затейник, которая вела это мероприятие. Она была мне как сестра. Жаль, что она не была ею. Вначале все так увлеклись обедом, что не очень-то и хотели петь, но она сумела увлечь всех. «Она совсем не похожа на меня, — продолжила Лайла. — У неё черные волосы, очень красивая шевелюра, прекрасная фигура и она была то, что можно назвать „притягательная личность“. Понимаешь? Она действительно любила всех вокруг, и всем присутствующим она нравилась тоже. Она вела себя так, как будто бы была своей в любом обществе… Там был один старикан, сидевший в первых рядах, который все время молчал… совсем как ты…» — Лайла посмотрела на капитана. — «Так вот она подсела к нему, обняла его и начала петь „Обними меня детка“, так что вскоре он не смог удержаться от ухмылки. Она никому не давала просто сидеть и скучать». Видно было, что она очень умная. То есть она успевала следить за всем. Кто-то попытался было полапать её, а она лишь мило улыбнулась ему, как если бы он предложил ей десять долларов и сказала: «Оставь это для своей жены, голубчик». И все рассмеялись. И ему это понравилось тоже. Она умела держать себя как надо. Она пела песни «Ах ты моя прекрасная куколка» и «Да, сэр, это мой ребенок», «Нет ничего лучше, чем быть в Каролине» и много других. Жаль, что я не все их запомнила. А корабль все это время плыл по реке среди пальм в темноте, и всё было так чудесно. Затем она запела «Лунный свет на сенокосе», корабль в это время прошел поворот реки, пальмы расступились — и вот оно. Полная луна. Все просто завыли от восторга. Видишь ли, она подгадала эту песню так, чтобы это было как раз за поворотом. — Да уж, — капитан казался сердитым. — В чем дело? — Это уж через чур. — Что через чур, — спросила Лайла. — Всё это статично, — ответил он. — Это ещё что такое? — Это просто клише, одно за другим! Он показал на картинку «Королевы Джунглей.» Глянь-ка на вот эти трубы сверху. Они бывают только на пароходах. А это ведь вовсе не пароход. — Они поставлены просто для красоты. — Но они не смотрятся красиво. На красивом судне не бывает всех этих финтифлюшек и ложных дымовых труб. Лайла взяла назад свой проспект. «Это очень красивый корабль», — промолвила она. Капитан только покачал головой. — Красота не в том, чтобы вещи были похожи на что-то другое. Он сам нечто другое, — подумала Лайла. — Красота в том, что вещи представляют собой то, что они есть на самом деле, — продолжил он. — На этом корабле пожалуй нет ни одной настоящей вещи. — А зачем им быть настоящими? — Это ведь игра, притворство. — А какая разница? Если людям это нравится? На это у него не было ответа. — В Диснейленде ведь тоже все понарошку, — заметила Лайла. — Тебе, наверное, и это не нравится? — Нет. — А как насчет кино? Телевидения? Это тоже получается фальшь, так? — Зависит от того, что они делают, — ответил капитан. — Да тебе лишь бы только посмеяться, — сказала Лайла. Она аккуратно свернула проспект. Спорить с ним было бесполезно, он только сердился. Он не терпел никаких возражений. Он сказал: «Если они продают три миллиона билетов на этот корабль, то вероятно, они делают правильно. Но ведь всё это — он покачал головой, — проституция». — Проституция? — Да. Всё дело в том, что у клиента берут деньги и дают ему именно то, чего ему хотелось, но при этом он остается беднее, чем был раньше. Вот это и делала та певичка со своими песнями. Она могла бы спеть им что-нибудь оригинальное и сделать их этим богаче, но она не хочет делать этого. Потому что, если бы она спела нечто, чего они ещё не слыхали, это может и не понравиться и они её просто проигнорируют или отвернутся от неё. Она тогда потеряет работу и не будет иметь заработка. Она это прекрасно знает и поэтому никогда не поёт ничего от себя, не так ли? Она просто имитирует кого-то, кто им нравится наверняка, а им только этого и надо. Вот почему она шлюха. Они и платят ей за то, что она подражает кому-то, выставляет им показную любовь. Будь осторожна, — подумала Лайла. Она стала сильно злиться. Так ведь это она сама! Ну и пройдоха же он! Откуда ему знать, какая она? Ведь его же там даже не было. — Люди должны быть самими собой, — продолжал он, — а не притворными певцами на притворных кораблях. Держись, Лайла. Она криво улыбнулась и произнесла: «Что-то подзамерзла». Осторожно она поднялась и спустилась назад в каюту. Только там она глубоко вздохнула. Боже, как она сердита! Надо же! Надо же! Дымовая труба! Огромная вонючая дымовая труба, вот что он такое. Да! Громадная вонючая дымовая труба! Именно это, и ничего другого. Он слишком много умничает. Это ведь и написано у него на роже. А ведь он вовсе не умен. Он просто дурак. Он ничегошеньки не понимает. Он даже толком не знает, что такое шлюха. Он совсем не понимает, насколько же он глуп. Лайла снова раскрыла чемодан, аккуратно сложила проспект, обвязала его вместе с другими бумагами красной ленточкой, затем положила сверток в особый карман, закрыла чемодан и заперла его. Держись, Лайла. Не сердись на таких людей, — подумала она. — Не давай себе злиться. Ведь им только этого и нужно. Руки у неё дрожали. Ух ты. Она знала, что это значит. Она достала свою сумочку с рундука, раскрыла её и вынула оттуда таблетки, взяла пластиковый стакан у раковины, налила в него воды и проглотила таблетки. Это надо было сделать быстро, иначе не срабатывало. Все утро она чувствовала, как набегает волна. Она была на её гребне слишком долго. Надо было ему всё выплеснуть. Тогда бы этого не случилось. Дымовая труба! Он рассматривал эту картинку как какого-нибудь муравья или другое насекомое. Именно так и поступают такие вонючки. Просто для того, чтобы показать, какие они умники. А уж она-то знает, каковы они. Как только хочешь быть с ними милой, они вдруг оборачиваются вот такими. Такие как он просто обожают дым в глаза пускать. Ну что ж, раз уж такое дело, так тому и быть, — подумала она. — На этой яхте больше нечего делать до тех пор, пока они не придут в Нью-Йорк. А там слинять. Ей вдруг стало холодно. Это всегда случалось в тех случаях, когда у неё трясутся руки. Хорошо бы таблетки сработали вовремя. Иногда не получалось. Она снова раскрыла чемодан. Вынула еще один свитер и надела его поверх того, что был на ней. Затем закрыла и заперла чемодан и засунула его на верхнюю полку. Хорошо бы вернуться опять на твердую землю, — подумала Лайла. — Надоела ей уж вот такая плавучая жизнь. Она-то ведь представляла себе её совсем иначе. Но ведь всё опять не так. Ей не обязательно проводить с ним ещё одну ночь, но и за автобус платить не хотелось. На полочке над постелью был радиоприемник. Лайла взяла его и попробовала включить. Он почему-то не работал. Она нажимала все кнопки по нескольку раз, но ничего не получалось. Затем она наткнулась на выключатель питания, и из приемника послышалось шипенье. Все-таки работает. Работало множество станций. Диктор что-то говорил о Манхэттене. Она послушала некоторое время. Теперь уже близко. Где-то поблизости звучала мечтательная музыка, под такую легко танцевать. Теперь ей захотелось лишь попасть в Нью-Йорк. Неужели уже прошло четыре года? Нет, пять! Целых пять лет. И куда они только умчались? Джейми уж наверняка там нет. Хоть бы разок увидеть его таким, каким он был раньше, как он улыбался ей, когда был в хорошем настроении. Больше ей ничего не надо. И немного денег. Его будет трудно найти. Надо будет порасспрашивать. Может быть, Минди знает. Возможно и её там уже нет. Никто теперь не засиживается на одном месте подолгу. Найдется все же кто-нибудь, кто знает. Интересно, как всё там выглядит сейчас. Времена там звучала медленная музыка как сейчас, и Джейми совсем не торопился. Как он обнимал её. Как он касался её и ласкал. Все это вспомнилось вместе с музыкой. Тогда она была настоящей принцессой, только не сознавала этого. Лайла, — ей слышалось, как он говорил, — ты о чем-то задумалась, я же вижу. В чем дело? — Чуть погодя она ему всё рассказывала, а он всё выслушивал и никогда не спорил, что бы она не говорила. Дура она, что уехала. Не надо было уезжать. Хотя на ней и было надето два свитера, ей всё же было холодно. Ей нужно одеяло. Помнится, когда она проснулась, на ней было одеяло, а теперь его нет. Она встала, прошла в нос яхты, взяла одеяло с постели и принесла его обратно в главную каюту. Руки у неё стали трястись ещё больше. Это случалось всегда, когда она злилась, и ничего с этим поделать было нельзя. Ей надо было накричать на капитана, но теперь уже было слишком поздно. Если она покричит или ударит кого-нибудь, или даже просто выругается, то эта волна иногда проходит. Она выключила радио. Она прислушалась к шуму ветра наверху и плеску воды за бортом. Всё так тихо. Так отличается от «Кармы». Интересно, что она будет делать на Манхэттене? Надо раздобыть денег. Возможно официанткой. Ничего другого теперь она уж больше не сможет. Кто-нибудь да найдется. Ей всегда удавалось. Ей хотелось, чтобы капитан был другим, и чтобы можно было плыть во Флориду вместе. Но он оказался лишь глупой дымовой трубой. Он напоминал ей Сидни. Сидни был человеком, который обязательно станет врачом или юристом, или чем-либо ещё таким. Он считался очень милым человеком, но разговаривать с ним было просто невозможно. Он всегда уставится на тебя и думает, что ты этого не чувствуешь. Её мать всегда хотела, чтобы она обращала внимание именно на таких людей. И у капитана всегда было такое выражение, как будто он о чем-то задумался. Говорят, что Сидни теперь детский врач, зарабатывает кучу денег, и у него четверо ребятишек. Вот видишь! — сказала бы мать. О Боже, только не она! И почему это ей всегда видится мать, когда у неё трясутся руки. Матери всегда нравились богатые люди. Как вот этот капитан. И Сидни. Они-то и есть настоящие шлюхи. Женщины, которые выходят замуж из-за денег. Ей не следует так думать о своей матери. Ей вообще не надо думать о матери. Ну вот подходит. Накатывается эта волна. И таблетки тут не помогут. Хотя капитан — это вовсе не Сидни. Он нечто совсем другое. Странно как-то, он вроде бы знает что-то, но скрывает. Она вспомнила, что когда танцевала с ним вчера, то сначала он вроде бы был обыкновенным человеком, но затем всё больше и больше становился кем-то другим. Он стал совсем легким, как будто бы ничего не весит. И он что-то знает. Вот бы вспомнить, что он говорил. Он говорил о каких-то индейцах и нечто о добре и зле. С чего бы это он говорил такое? Тут было что-то ещё. И это касалось дома её дедушки. Она старательно вспоминала. Дедушка всегда толковал о добре и зле. Он был учителем. И как-то это связано с капитаном. То, как он смотрел на дохлую собаку и ничего не сказал. Но ведь он всё-таки сказал что-то! Он сказал, что все мы направляемся туда же, куда и плывёт собака! На стене у дедушки, она теперь вспомнила, в гостиной была большая картина, изображавшая человека в лодке, плывущего через речку на остров. Внизу была надпись на немецком языке. Дедушка говорил, что там написано «Остров мертвых». Потом дедушка умер, и она всегда думала, что он плывет на тот остров. Где был Лаки. Лаки встретился с ним, когда тот попал туда. Он всегда говорил о добре и зле, и что она попадёт в ад за свои грехи, если не будет хорошей. Лодочник отвозит людей через реку в ад, потому что они грешили. Лаки, её черно-белый пёс. Он очень похож на ту собаку, что плыла сегодня с задранными вверх лапами. И с чего бы это ей вспомнилось теперь? Та картина сгорела при пожаре, когда сгорел дом дедушки. Вот зачем господь спалил дедушкин дом. Чтобы послать его в ад. Всё так запутано. Ни в чём нет никакого смысла, — подумала Лайла. Так было всегда, а теперь ещё хуже. Кто же он такой? — задумалась она. Всё как во сне. Как будто бы её здесь и нет. Но что-то с ней не так, это уж точно. Но никто ей не скажет, что же это такое. Она прислушалась к ветру. Он зашумел ещё сильней. Яхта все больше и больше кренилась на один бок. И почему река такая пустынная? Почему здесь так одиноко? Разве они не подплывают уж к Нью-Йорку? Где же тогда другие суда? И почему ветер стал шуметь громче? А люди по берегам реки. Когда судно проплывает, они даже не издают ни звука. Как будто бы они даже и не видят яхты. Внезапный порыв ветра ударил яхту, судно наклонилось на один бок, Лайла подтянулась и выглянула из люка и посмотрела на капитана. Он не заметил, что она смотрит на него, лицо у него было печальным и серьёзным как на похоронах. Как будто бы он несёт гроб. Что-то не так. Надвигается нечто ужасное. Что-то обязательно произойдёт. Так не может больше продолжаться. Она чувствовала это шестым чувством. Надвигается. Как та собака в воде. Она была похожа на Лаки. И с чего бы он вспомнился сейчас? Она знает! Они подходят к тому месту в горах! Как это капитан назвал его? «Конец света!» Что он хотел этим сказать? Что он имел в ВИДУ!! Лайла снова села на рундук. Она обернула одеяло вокруг головы и прислушалась. Слышен был лишь вой ветра да плеск воды, бьющей о борт. Внезапно раздался ужасный РРРРРРРРЁВ!!!.. Она завизжала!
11
Федр снова переключил двигатель на холостой ход. Затем направил судно навстречу воющему ветру, захватившему парус и мотавшему его как плеть. Он бросился вперёд и освободил полотнище. Стащил парус как можно быстрей, свернул его одним махом и вернулся к штурвалу еще до того, как яхта стала сбиваться с курса. Сумасшедший ветер. Проклятое место. В Каслтоне ему об этом даже не сказали. Ух ты! На волнах было полно белых гребешков и водяной пыли. Следовало смотреть лучше, как они появились. Он просто не обращал внимания. Он отцепил верхний фал, опустил рею в гнездо и снова сел. При спущенном парусе и судне, идущем под мотором, всё теперь казалось в порядке. Справа маячила гора Сторм Кинг, а слева был Гребень Брейкнек. Впереди был Уэст-Пойнт и изгиб реки под названием «Конец Света». Очевидно этот ветер возникал здесь как в трубе между горами. Чуть погодя он отметил, что ветер не усиливается. Он просто оставался легким шквалом. Когда он покупал яхту, то представлял себе, что будет просто посиживать и любоваться природой. А теперь оказалось, что он не посидел и пяти минут за все эти дни: всё время что-то требовало его внимания. Теперь он заметил, что парус свернут небрежно и ветер пытается его разворошить. Он привязал штурвал, прошел снова вперёд, сложил парус как следует и завязал его тщательно узлами. Он подумал было, что это Лайла всё сидит там внизу и никак не реагирует на всё это. Подумал, что она могла бы постоять у руля, пока он возится с парусом, но что-то подсказало ему, что легче будет это сделать самому. Она вовсе не была беспрекословным членом команды, который нужен для такой работы. Впереди возникли волны из-за перемены в направлении русла реки. Вода как бы злилась оттого, что приходится менять направление. Подойдя ближе он заметил, что она как бы вскипает изнутри и завихривается странными потоками. Он направил яхту в сторону от них. Всё, что он говорил, для неё оказалось совсем не так. Нет смысла усугублять обстановку. Она живёт в другом мире. Так оно и есть. И нельзя войти в этот мир, наложив на него свои собственные модели поведения. То, что он говорил ей о том прогулочном пароходе, было ценно, если бы только она прислушалась. Но она ведь не стала. Это было не в её природе. У неё были свои сложившиеся представления о ценностях, и если спорить с ней, то она только злилась и старалась сделать что-нибудь в пику вам, больше ничего. Он уже в этом убедился. Да он всю жизнь только с этим и имел дело. У южного въезда в военную академию ветер притих до легкого бриза. Корабль проходил мимо похожих на замок стен, он хотел было позвать Лайлу посмотреть на них, а затем передумал. Ей это не интересно. Немного погодя академия скрылась из виду и ветер снова стал набирать силу. Но он решил не ставить паруса. День уже пошел на убыль и он почувствовал усталость. Отсюда можно добраться и на моторе. Ему уже не хотелось никуда идти вечером. Всего лишь хотелось выспаться. Есть ли Качество у Лайлы? Вот он опять, этот раздражающий вопрос Райгела. И он будет возникать снова и снова, пока на него не найдётся ответа. Так уж устроен его ум. И с чего он тогда ответил «Да»? Она же ведь всеми силами старалась доказать, что Райгел прав. Не надо было вообще отвечать на этот вопрос. Есть ли у собаки природа Будды? Тот же вопрос. Совершенно тот же вопрос. Это всё можно выразить стишком Дзэн из Мамона:12
Федр как-то назвал метафизику «высокогорьем разума» по аналогии с высокогорьем в альпинизме. Много усилий надо приложить, чтобы добраться туда, ещё больше — по прибытии, но если вы не в состоянии совершить восхождение, то обречены лишь на одну долину размышлений на всю жизнь. Этот высокогорный перевал через Метафизику Качества дает возможность попасть в ещё одну долину мыслей, в которой факты жизни получают гораздо более богатое толкование. Эта долина простирается в громадную плодородную плоскость понимания. В этой плоскости статические структуры ценностей подразделяются на четыре системы: неорганические структуры, биологические структуры, социальные и интеллектуальные структуры. Этим исчерпывается всё. Другого ничего нет. Если создать энциклопедию по четырём разделам: неорганический, биологический, социальный и интеллектуальный — то ничего не будет упущено. То есть никакой «вещи». При этом отсутствует только Динамическое Качество, которое нельзя описать ни в одной энциклопедии. Но хотя эти четыре системы исчерпывающи, они не исключительны. Все они действуют одновременно и почти независимо друг от друга. Данная классификация структур не очень оригинальна, но Метафизика Качества допускает по их поводу одно необычное утверждение. Оно гласит, что они не беспрерывны. Они дискретны. Они не имеют почти ничего общего. Хотя каждый верхний уровень строится на основе нижнего, он не является продолжением его. Даже наоборот. Нередко верхний уровень находится в оппозиции к нижнему, господствует над ним и старается управлять им по мере возможности в своих собственных интересах. Такое наблюдение невозможно в материальной метафизике, где всё должно происходить из материи. А теперь атомы и молекулы являются лишь одним из четырёх уровней статических структур качества, и нет интеллектуального требования, чтобы один уровень господствовал над остальными тремя. Прекрасной аналогией независимости уровней по мысли Федра является соотношение аппаратуры и программного обеспечения в компьютере. Он узнал кое-что об этом взаимоотношении, когда несколько лет писал технические руководства для сложных военных компьютеров. Он научился электронному поиску неисправностей в компьютерах. Он даже сам паял некоторые из своих собственных цифровых схем, которые до появления интегральных микросхем состояли из отдельных транзисторов, диодов, резисторов и конденсаторов, которые надо было соединять вместе проводами и паяльником. Но за те четыре года, когда он приобрёл все эти знания, у него были весьма смутные представления о том, что такое программа. Никто из инженеров электриков, с которыми он работал, не имел никакого отношения к программированию. Программисты находились где-то в совсем другом здании. Позднее, когда ему пришлось работать с программистами, он с удивлением обнаружил, что даже самые опытные программисты редко знают, как работает триггер. Просто удивительно. Триггер, это схема, которая накапливает «1» или «0». Если ты не знаешь, как работает триггер, то что ты знаешь вообще о компьютерах? Ответ же состоит в том, что программисту совсем не обязательно знать схемотехнику. И аппаратному технику совсем не обязательно знать программирование. Эти два набора структур независимы друг от друга. За исключением карты памяти и крошечного перешейка информации под названием «Перечень инструкций машинного языка», списка настолько краткого, что он умещается на одной странице, электронные цепи и программы, находящиеся в одном и том же компьютере одновременно, не имеют друг с другом ничего общего. Перечень инструкций машинного языка привел Федра в восторг, ибо он увидел его в таких различных перспективах. Он создал множество описаний аппаратуры и много сотен схем, показывающих как уровни напряжения передаются с одного набора триггеров на другой, создавая при этом единую инструкцию машинного языка. Эти инструкции машинного языка и были конечной целью, на которую направлены все цепи. Они были конечным результатом целой симфонии операций по переключению. Затем, когда он занялся программированием, выяснилось, что симфония электрических схем — только одна единственная нота в другой симфонии, которая ничуть не похожа на первую. Схемы стробирования, время подъёма и упадка, допуски уровней напряжения — всё это исчезло. Даже его наборы триггеров стали «регистрами». Всё рассматривается в плане простых и символических отношений, которые совсем не похожи на тот «реальный» мир, в котором он работал до сих пор. Перечень инструкций машинного языка, который был конечной целью разработки, теперь стал низшим элементом самого низкого уровня языка программирования. Многие из программистов никогда не пользовались этими инструкциями непосредственно, а некоторые даже не знают, что они значат. Но при этом и схемотехник и программист знают смысл инструкции. «Загрузить аккумулятор», понятие известное всем, у каждого имело свой собственный смысл. Единственным общим понятием у них была аналогия. Регистр аналогичен набору триггеров. Изменение уровня напряжения аналогично перемене числа. Но это не одно и то же. Даже на этом узком перешейке между двумя статическими структурами, которые называются «аппаратная часть» и «программное обеспечение», всё же не было непосредственного взаимообмена значений. Одна и та же инструкция машинного языка представляет собой совершенно разное явление в двух разных наборах структур. Кроме данного языка программирования низкого уровня был ещё и язык программирования высокого уровня, в то время ФОРТРАН или КОБОЛ, которые также независимы от языков программирования низкого уровня, как и этот язык от электронных схем. Сверх языка программирования высокого уровня был ещё одни уровень структур, приложение, роман, новое, пожалуй, явление в программе обработки слов. И больше всего удивляло то, что можно провести вечность, исследуя этот компьютер осциллографом, и так и не наткнуться на эту новинку. Для Метафизики Качества весьма важна эта удивительная параллель со взаимоотношениями различных уровней статических структур качества. Этот роман, естественно, не может существовать в компьютере без параллельной структуры напряжений, питающих его. Но это не значит, что данный роман — одно из проявлений свойств этих напряжений. Ему вовсе не обязательно быть в каких-либо электронных схемах. Он может содержаться в магнитных доменах на диске, барабане или плёнке, но при этом он не состоит из магнитных доменов и не находится в их владении. Он может находится в тетради, но не состоит ни из бумаги, ни чернил, и они не владеют им. Он может быть даже в мозгу программиста, но не состоит из этого мозга и не принадлежит ему. Одну и ту же программу можно прокрутить на бесчисленном количестве компьютеров различных модификаций. Программа может даже превратиться в другую программу по ходу исполнения. Она может включить другой компьютер, перенестись в него и отключить исходный компьютер, уничтожив даже следы своего происхождения — процесс, имеющий сходные черты с биологическим воспроизводством. Попытка объяснить социальные моральные структуры в плане структур неорганической химии подобна попытке объяснить сюжет романа по обработке слов терминами компьютерной электроники. Этого сделать нельзя. Можно увидеть, как схемы дают возможность создавать роман, но они не создают сюжета романа. Роман — это набор собственных структур. Подобно этому, биологические структуры жизни и молекулярные структуры органической химии имеют некий интерфейс «машинного языка», называемый ДНК, но это не значит, что атомы углерода, водорода или кислорода обладают жизнью или направляют её. Основное занятие каждого из уровней эволюции состоит как бы в предоставлении свободы нижним уровням развития. Но по мере усовершенствования высшего уровня он устремляется к своим собственным целям. Если только понять независимую природу уровней статических структур ценностей, то решается множество загадок. Первой из них является обычная загадка самих ценностей. В субъектно-объектной метафизике ценность всегда была самым смутным и спорным термином. Что это? Что вы имеете в виду, когда утверждаете, что мир состоит только из ценностей? Федр подумал, вот почему никто ещё до сих пор не выдвинул идеи о том, что мир — прежде всего ценность. Само слово уж слишком туманное. «Ценность», которая содержит стакан воды, и «ценность», сплачивающая нацию, очевидно — не одно и то же. Поэтому утверждать, что в мире нет ничего, кроме ценности, слишком неясно, это ничего не проясняет. Теперь эта неясность устраняется путём сортировки ценностей согласно уровням развития. Та ценность, в которой содержится стакан воды, — это неорганическая структура ценности. Ценность, сплачивающая нацию, — это социальная структура. Они совершенно различны, потому что находятся на различных уровнях эволюции. И они также совершенно отличаются от биологической структуры, которая вынуждает даже самого скептически настроенного интеллектуала спрыгивать с горячей плиты. У этих структур нет ничего общего кроме исторического эволюционного процесса, который породил их всех. Но данный процесс является процессом эволюции ценностей. Поэтому название «статическая структура ценностей» применима ко всем. Таким образом разрешена одна загадка. Вторая трудная загадка — это отношение умственного и материального. Если мир состоит только из структур умственных и материальных, то каковы же тогда отношения между ними? Если почитать сотни философских томов на эту тему, можно придти к выводу, что никто этого не знает, или по крайней мере знает настолько хорошо, чтобы убедить в этом всех остальных. Существует материалистическая школа, утверждающая, что действительность — это материя, которая создает умственные вещи. Существует идеалистическая школа, которая твердит, что все исходное — идеально, и что оно создает материю. Есть и позитивистская школа, которая считает, что этот спор можно продолжать бесконечно, так что лучше бросить эту тему. Было бы хорошо, если бы это было возможно, но к несчастью — это одна из самых болезненных проблем физики, у которой позитивизм ищет указаний. Трудность возникает не из-за того, что можно было бы открыть в лаборатории. Данные суть данные. Беда заключается в интеллектуальных рамках, в которых эти данные обрабатываются. Беда состоит в самой субъектно-объектной метафизике. Традиционная субъекто-объектная метафизика пользуется теми же самыми четырьмя статическими структурами, что и Метафизика Качества, подразделяя их на две группы по две: неорганически-биологические структуры, называемые материей, и социально-интеллектуальные структуры, называемые мышлением. Вот в этом разделении и заключается источник проблемы. Когда субъектно-объектная метафизика рассматривает материю и мышление как вечно раздельные и вечно непохожие категории, то она создаёт утконоса даже большего, чем солнечная система. И она вынуждена делать это фатальное разделение, ибо она отдает главенствующее положение в этой структуре субъектам и объектам. Всё должно быть субъектом или объектом, материей или не-материей, так как в этом исходное разделение вселенной. Неорганически-биологические структуры состоят из «материи» и поэтому являются «объективными». Социально-интеллектуальные структуры не состоят из «материи» и посему называются «субъективными». Затем, сделав это произвольное разделение на основе «материи», традиционная метафизика задаёт вопрос: Каково же отношение между мышлением и материей, между субъектом и объектом? Один из ответов состоит в смешении мышления и материи и весь вопрос тогда переходит в другого утконоса под названием «человек». У человека есть тело (и посему он сам не является телом), у него также есть разум (и посему сам он не является разумом). Но если спросить, что же такое тогда этот «человек» (который не является ни телом, ни разумом), то никакого ответа не получается. Не бывает «человека», независимого от этих структур. Человек — это и есть структуры. У этого пресловутого «человека» много синонимов: человечество, народ, публика и даже такие местоимения как «я», «он» и «они». Наш язык так организован вокруг них, и они так удобны в пользовании, что от них просто невозможно избавиться. Да в этом и нет необходимости. Подобно «сущности» ими можно пользоваться в тех пределах, пока сознаётся, что они термины для обозначения наборов структур, а не некая независимая первичная реальность сама по себе. В Метафизике Качества на основе ценностей эти четыре набора статических структур не разделяются на отдельные составляющие мышления и материи. Материя — это просто название для некоторых неорганических структур ценностей. Биологические, социальные и интеллектуальные структуры поддерживаются данной структурой материи, но независимы от них. У них имеются собственные правила и законы, которые не выводятся из правил или законов сущности. Это не привычный ход мысли, но если задуматься над этим, то начинаешь удивляться, как это можно было мыслить иначе. Насколько велика вероятность того, что атом в своей собственной структуре содержит достаточно информации для того, чтобы построить, к примеру, город Нью-Йорк? Биологические, социальные и интеллектуальные структуры — это не владение сущностью. Законы, создающие и разрушающие эти структуры — это не законы электронов, протонов и других элементарных частиц. Силы, которые создают и разрушают эти структуры, — это силы ценности. Итак, Метафизика Качества приходит к выводу, что все школы правы в вопросе о материи-мышлении. Мышление содержится в статических неорганических структурах. Материя содержится в статических интеллектуальных структурах. Как мышление, так и материя являются совершенно раздельными эволюционными уровнями статических структур ценностей, и как таковые способны содержать в себе друг друга безо всяких противоречий. Парадоксы мышления-материи, кажется, существуют только потому, что не обращали внимания на связующие звенья между этими двумя уровнями. Отсутствуют два понятия: биология и общество. Умственные структуры не возникают из неорганической природы. Они возникают в обществе, которое восходит к биологии, восходящей в свою очередь к неорганической природе. И как хорошо известно антропологам, то о чём мыслит разум, так же вытекает из социальных структур, как социальные структуры происходят от биологических структур, а последние подчинены неорганическим структурам. Между мышлением и материей нет непосредственной научной связи. Как говорил физик-атомщик Нильс Бор: «Нас сдерживает язык». Наше интеллектуальное описание природы всегда происходит из культуры. Интеллектуальный уровень структур в ходе исторического процесса освобождения от родительского социального уровня, то есть церкви, склонен к изобретению мифа о независимости от социального уровня ради собственной пользы. Этот миф гласит: наука и разум происходят только из объективного мира и никогда не выходят из социального мира. Объектный мир навязывается разуму без каких-либо социальных посредников. И не так уж трудно усмотреть исторические причины появления этого мифа о независимости. Наука так и не сумела бы выжить без него. Но при более пристальном рассмотрении видно, что это не так. Третья загадка, проясняемая Метафизикой Качества, — это древнее «противоречие между свободой воли и детерминизмом». Детерминизм — философская доктрина о том, что человек, как и все прочие объекты во вселенной, следует жестким научным законам, и этому нет исключений. Философия свободы воли состоит в том. что человек делает выбор независимо от стремления атомов его тела. Эта борьба идёт уже давно и весьма громогласно, ибо отказ от любой из этих позиций ведёт к разрушительным логическим последствиям. Если отказаться от свободы воли, то при субъектно-объектной метафизике. вероятно придется отказаться и от морали. Если человек будет следовать причинно-следственным законам материи, то тогда он по существу не сможет делать выбора между добром и злом. С другой стороны, если детерминисты сдадут свои позиции, то это будет как бы отказ от истины науки. Если придерживаться традиционной научной метафизики материи, то неизбежным следствием становится философия детерминизма. Если «всё» включить в класс «материя и её свойства», если «материю и её свойства» включить в класс «вещей, которые всегда следуют законам», а «людей» включить в класс «всё», тогда приходишь к непроницаемому логическому выводу, что люди всегда следуют законам материи. Ну и конечно же люди вроде бы и не придерживаются слепо законов материи во всём, чем занимаются, но в рамках детерминистского объяснения — это ещё одна из тех иллюзий, которые постоянно разоблачает наука. Все социальные науки, включая антропологию, основаны на гранитной метафизической вере в то, что существуют причинно-следственные законы поведения человека. Моральные законы, если можно сказать, что они вообще существуют, — просто-напросто искусственные социальные кодексы, которые не имеют никакого отношения к истинной природе мира. Человек, соблюдающий мораль, действует как обычно: «остерегается ментов», «сморкается в платок» и ничего более. В Метафизике Качества этой дилеммы даже и не возникает. В той мере, в какой чьё-либо поведение определяется статическими структурами качества, оно не имеет выбора. А в той мере, в какой некто следует Динамическому Качеству, которое не поддаётся определению, его поведение свободно. Однако, Метафизика Качества может рассказать об этике гораздо больше, чем просто разрешить противоречие между Свободой Воли и Детерминизмом. Метафизика Качества гласит: если моральные суждения по существу являются утверждением ценности, и если ценности — фундаментальная основа мира, тогда моральные суждения являются фундаментальной основой мира. Она гласит, что даже на самом фундаментальном уровне вселенной статические структуры ценности и моральные суждения — идентичны. «Законы Природы» — моральные законы. Естественно, вначале это звучит как-то странновато и неуклюже, и незачем говорить, что водород и кислород образуют воду потому, что это морально. Но это не менее странно, неуклюже и бессмысленно, чем утверждать, что профессора химии курят трубку и ходят в кино потому, что неотвратимые причинно-следственные силы космоса вынуждают их делать это. В прошлом логика состояла в том, что, если профессора химии состоят исключительно из атомов, а атомы следуют только причинно-следственным законам, то и профессора химии также должны следовать причинно-следственным законам. Но данную логику можно также направить и в обратную сторону. Можно так же просто вывести моральность атомов из наблюдения о том, что профессора химии, как правило, моральны. Если профессора химии пользуются правом выбора, и состоят исключительно из атомов, тогда следует, что атомы также пользуются правом выбора. Различие этих двух точек зрения — философское, а не научное. Вопрос о том, действует ли электрон определённым образом потому, что он вынужден делать это, или действует по своему усмотрению, совершенно не соотносится с данными о том, что фактически делает этот электрон. Итак, Федр по существу утверждал, что не только жизнь, но и всё остальное — этическая деятельность. И ничего иного. Когда неорганические структуры действительности создают жизнь, то по постулатам Метафизики Качества это делается потому, что так «лучше». Это определение «лучшего», этот начальный отклик на динамическое Качество, является элементарной единицей этики, на которой можно основать всё правое и неправое. Когда такое понимание впервые возникло в голове у Федра, понимание того, что этика и наука вдруг объединились в единую систему, оно настолько завладело им, что он не мог думать ни о чём другом несколько дней. Единственный раз, когда абстрактная мысль настолько обуревала его, был тогда, когда он впервые наткнулся на мысль о самом качестве, не поддающемся определению. Последствия этой первой мании были катастрофичны, и теперь, на этот раз он велел себе успокоиться и окопаться поглубже. Для него это был громадный Динамический прорыв, и если ему нужно удержать его, то надо как можно скорее и надежнее проделать некую статическую фиксацию.13
Действительно, нужно было закрепиться. В прошлом любые попытки сочетать науку и этику оказывались плачевными. Нельзя нацепить вывеску морали на груду аморальной объективной материи. Ей вовсе и не нужно такое оформление. Она всегда отбрасывает его как нечто излишнее. А метафизика Качества не допускает таких небрежностей. Она прежде всего гласит: «аморальная объективная материя» — это низкокачественная форма морали. Небрежность здесь недопустима. Во-вторых, она гласит: даже если материя и не является низкокачественной формой морали, всё же нет метафизической необходимости показывать, как выводится из неё мораль. При статических структурах ценностей, разделённых на четыре системы, традиционные структуры морали не имеют почти ничего общего с неорганической или биологической природой. Эти моральные структуры накладываются на неорганическую природу так, как романы накладываются на компьютеры. Большей частью они даже противопоставляются биологическим структурам, чем оказывают им поддержку. И в этом ключ ко всему. Эволюционная структура Метафизики Качества показывает, что не существует только одной системы морали. Их много. В Метафизике Качества существует мораль, называемая «законы природы», по которым неорганические структуры возвышаются над хаосом; есть мораль, называемая «закон джунглей», где биология торжествует над неорганическими силами голода и смерти; есть мораль, где социальные структуры преобладают над биологией, «законность»; и есть также интеллектуальная моральность, которая до сих пор не оставляет попыток управлять обществом. И все эти наборы моральных кодексов имеют почти такое же отношение друг к другу, как романы к триггерам. То, что сегодня обычно называется «моралью», охватывает лишь один из этих наборов моральных кодексов, социально-биологический кодекс. В субъектно-объектной метафизике этот единственный социально-биологический кодекс считается незначительной, «субъективной», физически не существующей частью вселенной. А в Метафизике Качества все эти наборы морали, плюс ещё Динамическая мораль, не только являются реальными, они и составляют целое. В общем и целом, выбирая из этих двух курсов при прочих равных условиях, более моральным является тот курс, который более Динамичен, то есть находится на более высоком уровне развития. Примером тому является утверждение: «Для врача более морально убить зародыш, чем допустить, чтобы зародыш убил пациента». Зародыш хочет жить. И пациент хочет жить. Но пациент имеет моральное преимущество, ибо он находится на более высокой степени эволюции. Если взять это само по себе, всё представляется достаточно очевидно. Но не очевидно то, что при данной Метафизике Качества, ориентированной на ценности, для врача абсолютно, научно морально предпочесть жизнь пациента. И это не просто произвольная социальная условность, которая должна относиться к отдельным врачам, а не ко всем врачам, к некоторым культурам, а не ко всем. Это верно для всех народов во все времена, отныне и вовеки, это такая же моральная структура действительности как и H2O. Наконец-то мы подходим к морали на основе разума. Теперь на основе эволюции можно выводить кодексы, в которых моральные аргументы анализируются с большей точностью чем прежде. При моральном эволюционном конфликте между зародышем и пациентом развитие резко расширяется и в результате моральность ситуации очевидна. А когда ближе стоят статические структуры конфликта, то моральная сила ситуации становится менее очевидной. Ещё одна широко известная моральная проблема, параллельная вопросу о зародыше и пациенте, — это вегетарианство. Аморально ли, как утверждают индусы и буддисты, есть мясо животных? В настоящее время мораль гласит: аморально только в том случае, если вы индус или буддист. В противном случае — всё в порядке вещей, поскольку мораль — это всего лишь социальная условность. С другой стороны, эволюционная мораль гласила бы, что по научному это аморально для всех, ибо животные находятся на более высоком уровне развития, то есть более Динамичны по сравнению со злаками, фруктами и овощами. Но моральная сила этой доктрины не так уж велика, ибо уровни эволюции здесь ближе, чем у пациента и зародыша. При этом следовало бы добавить, что этот моральный принцип годится только там, где имеется изобилие злаков, фруктов и овощей. Было бы аморально индусам не питаться своими коровами во времена голода, так как в этом случае погибали бы люди в пользу более низких организмов. Поскольку Метафизика Качества, ориентированная на ценности, не связана с материей, она свободна рассматривать моральные вопросы на более высоких уровнях развития в сравнении с зародышами, фруктами и овощами. На этих более высоких уровнях вопросы становятся гораздо интереснее. Морально ли в научном плане, когда общество убивает человека? Этот очень крупный моральный спор до сих пор не смолкает в судах и законодательных собраниях по всему миру. Эволюционная мораль вначале могла бы и согласиться с таким положением. Да, общество имеет право убивать людей, чтобы предотвратить свою собственную гибель. Жители примитивного удалённого селения, которым угрожают бандиты, имеют моральное право и обязанность убивать их ради самообороны, ибо селение — это более высокая форма эволюции. Когда в Соединенных штатах набирали войска на гражданскую войну, все знали, что будут убивать невинных людей. Северяне могли бы оставить рабовладельческие штаты независимыми и тем самым спасли бы сотни тысяч жизней. Но эволюционная мораль гласит, что северяне были правы, затеяв эту войну, так как нация — более высокая форма развития, чем человеческое тело, а принцип равноправия людей стоит ещё на более высокой ступени по сравнению с нацией. Правда Джона Брауна никогда не была абстрактной. Она по-прежнему действует. Если самому обществу нет угрозы, как это бывает в случаях казни отдельных преступников, то вопрос значительно усложняется. В случае предательства, мятежа или войны угроза со стороны преступника обществу может стать весьма реальной. Но если установленной социальной структуре нет серьёзной угрозы со стороны преступника, тогда по эволюционной морали нет и морального оправдания для его казни. Убийство его становится аморальным не потому, что преступник просто биологический организм. И он даже не паршивая овца в стаде. Убивая человека, всякий раз убивают также и источник мыслей. Человек — это средоточие идей, и эти идеи имеют моральное преимущество перед обществом. Идеи — структуры ценностей. Они находятся на более высоком уровне развития в сравнении с социальными структурами ценностей. Как для врача более морально убить зародыш, чем пациента, так же и для идеи моральнее уничтожить общество, чем наоборот. А за этим стоит ещё более веская причина: общества, мысли и сами принципы представляют собой ничто иное, как наборы статичных структур. Эти структуры сами по себе не могут воспринимать или подстраивать Динамическое Качество. Это может делать только живое существо. Самый веский моральный аргумент против высшей меры наказания в том, что он ослабляет Динамические возможности общества, его способность изменяться и развиваться. И вовсе не «милые» ребята добиваются настоящих социальных перемен. «Милые» ребята потому и милы, что они соглашаются. И только «плохие» ребята, которые становятся милыми лишь сто лет спустя, являют собой подлинную Динамическую силу в социальном развитии. В этом и состоял истинный моральный урок «ведуна» у Зуньи. Если бы те жрецы убили бы его, то они значительно подорвали бы возможности своего общества расти и изменяться. Подмывало рассмотреть все моральные конфликты в мире и рассмотреть, как они один за другим подойдут для данного типа анализа, но Федр сообразил, что если заняться этим, то конца-краю не будет. Куда бы он не глянул, какие бы примеры не приходили ему на ум, они как будто все укладывались в эти рамки, и характер конфликта обычно при этом становился гораздо яснее. И само собой разумеется, это очень хорошо подходило для ответа на вопрос Райгела, который тревожил его весь день: Есть ли качество у Лайлы? Биологически — да, социально — нет. Это очевидно! Эволюционная мораль просто вскрывает весь вопрос так же, как раскалывается арбуз. Поскольку биологические и социальные структуры почти не имеют отношения друг к другу, то у Лайлы одновременно качество есть и его нет. Именно такое чувство она и возбуждала, смешанное чувство наличия и отсутствия качества одновременно. Вот в чем причина. Как всё просто! И это признак высококачественной теории. Так не просто даётся какой-либо витиеватый ответ. Этим вопрос снимается вообще, так что даже сам удивляешься, зачем спрашивал. Биологически — она в порядке, социально — она на одной из низших ступеней, в интеллектуальном плане — вообще ничто. А Динамически… Ах! Вот тут-то надо быть поосторожнее. В ней бурлило нечто зверски Динамическое. Вся эта агрессия, грубый разговор, странные вопрошающие голубые глаза. Как будто сидишь на берегу, который то тут, то там подмывает и он осыпается… Будет интересно поговорить с ней ещё. Он шагнул вперёд к люку и посмотрел вниз. Кажется, она спит там на рундуке. Ему тоже не мешало бывздремнуть. К вечеру она, вероятно, выспится и захочет сойти на берег. А он же будет совсем варёный. Федр обратил внимание, что приближающийся бакен слегка наклонился и у его основания что-то бурлит. Течение в реке теперь было в обратную сторону, и дальше движение будет замедлено. Скоро уже стемнеет, но к счастью, им осталось уже немного. По положению баржи впереди видно было, что он сбился слишком близко к тому берегу реки, где был Нью-Йорк. Он повернул нос на несколько румбов вбок, чтобы не попасть на сторону встречного движения. На широком разливе реки перед ним была баржа, которую толкал сзади буксир. По верху баржи были трубопроводы, что значило, что везут либо нефтепродукты, либо химикаты. Она направлялась в его сторону, и хотя он посчитал, что опасности столкновения нет, он всё же свернул так, чтобы разойтись подальше. Берега этого «моря» были далеко, но он разглядел, что здания и береговые сооружения уже были пригородными. Позади них уже не видать холмов, только серая промышленная дымка. Глянул на часы. Три тридцать. Ещё пару часов солнечного света. Видимо в Ньяк они доберутся ещё засветло. Яхте сегодня хорошо досталось. Ураганный ветер, течение прибоя, а также естественное течение реки потрепали её изрядно. И всё-таки вот и ответ на вопрос Райгела. Можно теперь расслабиться. Райгел просто танцевал от традиционного социально-биологического кодекса морали, которого наверняка сам и не понимал. По мере углубления в эти вопросы Федр понял, что разделение этих статичных моральных кодексов весьма важно. По существу они представляли собой небольшие самодостаточные моральные империи, так же изолированные друг от друга, как и статические уровни, чьи конфликты они разрешали: Во-первых, есть моральные кодексы, устанавливающие превосходство биологической жизни над неживой природой. Во-вторых, есть также моральные кодексы, провозглашающие превосходство социального порядка над биологической жизнью: обычные нормы морали, запрещение наркотиков, убийства, прелюбодеяния, воровства и тому подобное. В третьих, есть моральные кодексы, устанавливающие превосходство интеллектуального порядка над социальным: демократия, суд присяжных, свобода слова, свобода печати. И наконец, есть четвертая Динамическая мораль, которая не является кодексом. Он полагал, что её можно было бы назвать «кодексом Искусства» или чем-нибудь в этом роде, но искусство обычно считается настолько побочным явлением, что такое название просто подрывает всю его важность. Мораль того «ведуна» у Зуньи и была Динамической моралью. Получалось так, что статичные структуры, которые связывают и удерживают один уровень организации, часто на другом уровне организации вынуждены сражаться за своё существование. Мораль — это не простой набор правил. Это очень сложная борьба конфликтующих структур ценностей. Этот конфликт — то, что остаётся от эволюции. Новые структуры по мере развития приходят в противоречие со старыми. И каждый этап эволюции оставляет после себя ворох проблем. Из этой борьбы между конфликтующими статическими структурами возникают концепции добра и зла. Таким образом, зло болезни, которую врач абсолютно морально должен искоренить, на более низком статическом уровне морали зародыша вовсе не является таковым. Зародыш прилагает моральные усилия, чтобы предотвратить собственное разрушение более низкими неорганическими силами зла. Федр считал, что и большинство прочих противоречий ценностей можно проследить до эволюционных причин, и при таком анализе можно иногда выявить рациональную основу для классификации противоречий и найти им рациональное разрешение. При структурировании морали по уровням развития сразу обретают форму всякого рода туманные и смутные идеи морали, которые витают в нашем современном культурном наследии. Примером тому является «порок». В эволюционной морали смысл этого слова вполне ясен. Порок — это конфликт между биологическим и социальным качеством. Такие вещи, как секс и пьянство, наркотики и табак обладают высоким биологическим качеством, то есть чувствуешь себя при них приятно, но они вредны по социальным причинам. На них уходят все деньги. Разрушается семья. Они представляют угрозу стабильности общества. Подобно тому, что Райгел бросал ему в лицо сегодня утром, старая викторианская мораль. Она целиком и полностью находится в рамках этого кодекса, социального. Федр считал, что сам по себе этот кодекс не так уж и плох, но он ведь никуда не ведёт. В нём не ощущается истоков и нет целенаправленности, а без этого он и есть то, что есть: безнадёжно статичен, безнадёжно глуп, одна из форм самого зла. Зло… Если бы он заявил об этом лет сто пятьдесят назад, то у него были бы серьезные неприятности. Люди тогда сильно злились, если посягали на их социальные институты, и применяли репрессии. Его даже могли бы подвергнуть остракизму, как представляющего определённую социальную угрозу. А если бы это случилось лет шестьсот назад, то его могли бы и сжечь на костре. Но теперь риска почти нет. Сейчас это просто дешёвая попытка попугать. Все считают викторианские кодексы глупыми и злыми, по крайней мере старомодными, за исключением, возможно, некоторых религиозных фундаменталистов, ультраправых и тому подобных невежественных, необразованных людей. Вот почему проповедь Райгела сегодня утром показалась такой особенной. Как правило люди подобные Райгелу проповедуют то, что заведомо популярно. Тут уж совершенно безопасно. Разве он не знал, что всё это уже прошло несколько лет назад? Где же он был во время революции шестидесятых годов? Где он был в течение всего этого столетия? Ведь именно это и происходило в стране: борьба между интеллектуальными и социальными структурами. Ведь это главный мотив двадцатого века. Возобладает ли общество над интеллектом, или же интеллект будет все-таки господствовать в обществе? И если победит общество, то что же тогда останется от интеллекта? А если победит интеллект, что будет с обществом? Эволюционная же мораль именно это и выявляла яснее всего. Интеллект не является придатком общества так же как и общество — не придаток биологии. Интеллект идёт своим собственным путём, и в процессе этого воюет с обществом, стремится подчинить его себе, заключить общество под стражу. Эволюционная мораль гласит, что для интеллекта морально поступать так, но она также содержит предупреждение: так же как общество, которое ослабляет физическое здоровье своего народа, ставит под угрозу свою собственную стабильность, так и интеллектуальная структура, ослабляющая и разрушающая свою социальную базу, также подрывает свою собственную стабильность. Даже лучше сказать «уже поставил под угрозу». Это уже случилось. В нашем веке произошёл фантастический интеллектуальный рост и фантастический социальный разгром. Остаётся лишь спросить: как долго может продолжаться этот процесс? Немного погодя Федр разглядел впереди причалы яхт-клуба в Ньяке, Райгел говорил, что там он и будет. На сегодня плаванье почти закончено. Когда яхта подошла ближе, он сбавил ход двигателя и отвязал якорь на палубе. В люке снова появилось лицо Лайлы. Оно его на мгновение поразило. Она всё-таки реальна. Все эти теоретические мысли о прогрессивной метафизической абстракции под названием «Лайла» находились вот тут перед ним, только и всего. Волосы причёсаны, а в вырезе свитера виднелись лишь буквы «ЮБ» у неё на майке. — Теперь мне немного лучше, — сказала она. Но выглядела она ничуть не лучше. Косметика лишь изменила её лицо в худшую сторону… какая-то маска. Кожа белая от пудры. Чужие черные брови отдавали контрастом от светлых волос. Зловещие предсмертные тени под глазами. Он заметил, что на некоторых из плотов-причалов были красно-белые метки, как будто бы они предназначены для гостей. Он приглушил двигатель и повернул судно широкой дугой так, чтобы подойти к крайнему из них. Когда же посчитал, что у судна достаточно инерции доплыть самому, он переключил скорость на нейтраль, схватил якорь и прошел вперёд, чтобы зацепиться за причальный плот. Было ещё достаточно светло. Через полчаса уже наступит темень.14
Лайла осмотрелась. Впереди был длинный, длинный мост. Он тянулся в направлении противоположного берега огромного озера, на котором они теперь были. По мосту шло много машин. — Наверное едут в Нью-Йорк, — подумала она. Теперь уж близко. У причала вокруг них были другие суда, но на борту вроде бы никого не было. Все вокруг было и заброшено. Все как будто только что ушли. Где же они? Река как бы пришла сюда. Слишком уж тихо. Что произошло сегодня днём? Она не очень-то хорошо помнила. Она чего-то испугалась. Ветер и шум. Затем она уснула. И вот теперь здесь. Зачем? И зачем это она здесь, подумалось ей. Не знаю. Ещё один какой-то город, ещё один мужчина, наступает ещё одна ночь. Это будет долгая ночь. Подошёл капитан, как-то забавно глянул на неё и сказал: «Помоги мне спустить ялик на воду. Я могу и сам, но вдвоём легче». Он отвёл её к мачте и спросил, умеет ли она работать с лебёдкой. Она ответила утвердительно. Тогда он подцепил фал от мачты к лодке, лежавшей вверх дном на палубе, и велел ей крутить лебёдку. Она взялась, но было тяжело, и она поняла, что это ему не нравится. Но она продолжала вертеть, со временем лодка повисла в воздухе на фалу, и капитан отвёл её за борт яхты. Он велел ей опускать помалу. Она отпустила трос лебедки. — Медленно! — крикнул он. Она стала отпускать помедленнее, а капитан придерживал лодку руками, чтобы опустить её в воду. Затем обернулся и сказал: «Хорошо». По крайней мере хоть что-то она сделала правильно. Он даже слегка улыбнулся. Может быть вечер сегодня будет не так уж плох. Лайла спустилась вниз и достала из чемодана старое полотенце и последнюю смену белья, фен и косметический набор. Она взяла с раковины кусок мыла и завернула его в мочалку, чтобы взять с собой. Когда она вернулась на палубу, капитан уже приладил трап, чтобы можно было спуститься в лодку. Она спустилась туда, а он последовал за ней с какими-то парусиновыми заплечными мешками. Интересно, зачем это они? Грести почти что не пришлось. До берега, где было несколько деревянных свай и захудалый деревянный док с белым домом неподалёку, было совсем близко. За домом косогор подымался к какому-то городку. Внутри белого здания служащий показал им, где находятся душевые кабины. Капитан заплатил ему за стоянку и за душ. Затем они прошли по длинному коридору и она вошла в дверь с надписью «Дамы». Внутри был захудалый душ и деревянная скамья рядом. Она долго искала выключатель. Пропустила воду, чтобы та пошла потеплей, разделась и сложила одежду на скамью. Душ был горячий. Хорошо! Иногда в таких местах вода бывает только холодной. Она стала под струю и стало очень приятно. Она впервые принимала душ с тех пор, как «Карма» останавливалась в Трой. Ей всегда не хватало душа. На судах всё-таки не чисто. Мужчины тоже грязнули. Она особенно потёрла те места, где капитан трогал её прошлой ночью. Ему нужен кто-то вроде неё. От него воняет как от движка грузовика. Рубашка, что на нём, да он не меняет её неделями. Да она делает ему просто одолжение, отправляясь с ним во Флориду. Он не умеет и позаботиться о себе. Она-то уж им займётся. Хотя ей не хочется связываться с ним. Ей не хотелось теперь связываться ни с кем. Со временем они начинают привязываться как Джим, и вот тут-то начинаются беды. Лайла вытерлась полотенцем и начала одеваться. Блузка и юбка помялись, но вскоре складки разгладятся. Она нашла розетку у зеркала рядом со скамьёй, вставила туда вилку фена и направила его себе на волосы. Манхэттен уже близко. Если только Джейми там, он всё устроит. Как хорошо было бы увидеться! Может быть. Но у него бывает по всякому. Может, его там и нет. Тогда ей будет плохо. Что она тогда будет делать? Не хотелось даже думать об этом. Она вспомнила, как говорила капитану, что сготовит ужин. Вот для этого-то и нёс он заплечные мешки, чтобы набрать провизии. Может, если она как следует сготовит, то он и довезёт её до самой Флориды. Она медленно и тщательно наложила косметику, закончив, пошла по коридору, а за углом её уже ждал капитан. Пока она шла к нему, заметила, что выглядит он теперь лучше. Он вымылся и побрился, к тому же сменил рубашку. На улице уже стемнело. Они пошли вдоль улицы с фонарями вверх по косогору. Рядом прошли какие-то люди, даже не глянув на них. Это был вовсе не какой-то захудалый городишко. Больше похож на пригород. Улица была не слишком широка, довольно грязная и удручающая, как это бывает в больших городах. Попав в город, она стала искать витрины магазинов, но смотреть особенно было не на что. Ей вдруг почудилось, что пахнет жареной картошкой. Но поблизости не было видно ничего похожего на «Макдональд», «Бёргер Кинг» или что-либо в этом духе. Как же ей хочется жареной картошки! Голодна, как волк! Она подумала, может купить на вынос. Но тогда еда совсем остынет, пока они доберутся до яхты. Лучше самой приготовить. Но ведь тогда нужна какая-то посуда. Она спросила капитана, есть ли у него фритюрница. Он ответил, что толком не помнит. Может и есть, понадеялась она. В гастрономе цены были слишком высоки. Она взяла два дорогих филе-миньона, крупной айдахской картошки и масла для поджарки, затем шоколадный пудинг на десерт и хлеба, чтобы поутру сделать тосты. Яиц, сливочного масла и бекона для яичницы. Молока. Когда она нагнулась, чтобы взять молоко, в неё ткнулась торговая тележка. Лайла воскликнула: «О, простите!» — Вина была вовсе не её, но женщина — по виду служащая магазина — лишь смерила её холодным взглядом и вовсе не стала извиняться. Лайла набрала целых два пакета продуктов. Очень уж проголодалась. Ей во всяком случае нравилось покупать продукты. Большую часть этого ей, вероятно, и не удастся съесть. Но не будем загадывать. А вдруг они с капитаном ещё поладят. Тогда можно будет пойти с ним за покупками в Нью-Йорке. Ей нужно было многое. Наполнив тележку продуктами, она подошла к кассе и увидела, что кассирша — та самая женщина, что толкнула её. С тем же холодным взглядом. Она чем-то была похожа на мать Лайлы. Лайла как можно любезнее спросила, можно ли будет отвезти на этой тележке продукты на судно. А то в руках пакеты нести довольно неудобно. Но в ответ прозвучало: «Нет». Лайла глянула на капитана, но тот ничего не сказал. Он просто расплатился не меняя выражения лица. Они каждый взяли по пакету и двинулись к выходу, как вдруг раздался громкий возглас «Ай!», затем «ОТПУСТИТЕ МЕНЯ!», потом: «Я СКАЖУ МАМЕ!!!» Лайла обернулась и увидела, что кассирша держит за воротник черную девочку, которая отбивается от неё и орёт: «ОТПУСТИТЕ! ОТПУСТИТЕ! Я СКАЖУ МАМЕ!!!» — Я говорила тебе не появляться здесь! — сказала продавщица. Девочке на вид было лет десять-двенадцать. — Пойдем, — заметил капитан. Но Лайла вдруг неожиданно для себя сказала: «Оставьте её в покое!» — Не встревай, — сказал капитан. — Я МОГУ ЗАХОДИТЬ СЮДА, ЕСЛИ МНЕ НУЖНО! — закричала девочка. — Вы не смеете мне приказывать! — ОСТАВЬТЕ ЕЁ В ПОКОЕ, — повторила Лайла. Женщина ошарашено глянула на неё: «Так ведь это же НАШ МАГАЗИН». Лайла взорвалась: «ОСТАВЬТЕ её в ПОКОЕ, или я вызову полицию!» Женщина отпустила девочку. Та выбежала мимо Лайлы и капитана в двери магазина. Продавщица сердито смотрела ей вслед. Затем она уставилась на Лайлу. Но поделать она ничего не могла. Всё кончилось. Лайла с капитаном вышла вон. Там девчонка глянула на неё, быстро улыбнулась и бросилась прочь. И что это за чертовщина на тебя нашла? — спросил капитан. — Она разозлила меня. Тебя всё злит. Такая я уж есть, — ответила Лайла. — Теперь я буду чувствовать себя хорошо. В винном магазине они купили две бутылки спиртного, пару бутылок содовой и пакет льда. Теперь они нагрузились изрядно и пошли вниз по узкой улице назад к белому домику, где стояла яхта. И чего это ты ввязалась в эту ссору? — спросил капитан. — Какое тебе до этого дело? Люди так дурно обращаются с детьми, — ответила Лайла. А мне казалось, что у тебя и своих проблем хватает, — продолжал он. Она ничего не ответила. Но чувствовала себя правой. Ей всегда становилось лучше после таких вот взрывов. Не понятно почему, но так было всегда. Пока они шли к реке, капитан не проронил ни слова. Он сердился. — Ну да ничего, — подумала она. — Пройдёт. У причала было так темно, что лодку едва было видно. Надо было внимательно смотреть под ноги. Ей не хотелось уронить продукты. Капитан поставил свой пакет на пол дока и отвязал лодку. Затем велел Лайле забираться в лодку. Передал ей весь багаж и влез в лодку сам. Весь этот груз мешал грести двумя вёслами, так что он стал грести одним веслом по очереди то с одной стороны, то с другой. Оглянувшись назад, она заметила, что большой мост смотрелся тенью на фоне светлого зарева на небе от Нью-Йорка. Было так красиво. Она опустила руку в воду и почувствовала тепло. И тут ей стало совсем хорошо. Она уже знала, что они поедут вместе во Флориду. И сегодня хорошо проведут вечер. Когда они добрались до темного борта яхты, капитан придерживал лодку, пока Лайла взобралась на борт. Затем в темноте он передал ей сумки и пакеты с провизией, и она поставила их на палубу. Затем, пока он взбирался на корабль и привязывал лодку, она отнесла сумки вниз. Она ткнула выключатель на боку плафона и свет загорелся, хоть и не очень яркий. Вынула бутылки виски и содовой из сумки, а остальные бутылки и лёд положила в холодильник. Затем она вынула из сумки остальные продукты, чтобы достать свои банные принадлежности. Она вынула всё, пошла и переложила их в свой чемодан на рундуке, кроме мокрого полотенца. Она повесила его на краю рундука просушиться. Капитан велел ей подойти и подержать фонарь. Она подошла и держала его, пока он открывал деревянную крышку на палубе и шарил руками внизу. Сначала он достал бухту старой верёвки. Затем какие-то шланги и старый якорь. Затем какой-то моток проволоки и потом старый ржавый железный мангал на четырех ножках с решёткой сверху. Он подержал его в свете фонаря. «Хибачи, — сказал он. — Не пользовался им аж с озера Верхнего… Внизу на рундуке шкипера есть уголь». Он намекнул: «Достань его». Она спустилась к рундуку, нашла мешок с углем и подала его вверх. Ну вот, по крайней мере, снова заговорил. Из кают-компании она смотрела, как он насыпает уголь из мешка. «На яхте ведь плаваешь там, где тебе нравится. Так? — спросила она. — Никто тобой не командует. Никто с тобой не спорит». Верно, — отозвался он. — А теперь подай-ка мне керосин, он позади стола с картами… на полочке. Прямо позади меня. Он обернулся и показал где. Она взяла и подала ему его. Я буду жарить картошку по-французски, — заявила Лайла, — если только ты мне скажешь, где у тебя кастрюли и сковородки. Позади стола с картами. На дне одного из этих баков, — ответил капитан. — Сними крышку и увидишь. Лайла включила ещё одну лампочку над столом с картами и увидела глубокий бак, в котором беспорядочно валялась примерно дюжина всяких кастрюль и сковородок. Бак стоял в самом углу, так что дотянуться туда можно было только лежа животом на столе, засунув руки в квадратное отверстие и шаря в нём. При этом всё гремело и шумело. Она подумала, что этот грохот даст понять капитану, в каком состоянии находится его хозяйство. Фритюрницы там не нашлось. Она нащупала большую жаровню и достала её. Это была хорошая жаровня из нержавеющей стали. Но она была недостаточно глубокой, чтобы жарить на растительном масле. Она снова пошарила в баке и на этот раз достала глубокую кастрюлю и подходящую к ней крышку. Ну, это должно подойти. У тебя, вероятно, не найдётся дуршлага для жареной картошки, — спросила она. Нет, — ответил капитан, — не знаю толком. Ну ничего. Можно обойтись и большой ложкой с прорезями. Она поискала и нашла такую, а также нож для чистки овощей рядом с ней. Опробовала его на одной из картошин. Он был острым и чистил мягко. Она занялась чисткой картошки. Ей нравилось чистить длинные твердые гладкие айдахские картофелины подобные этой. Из них получится отменная жареная картошка по-французски. Она давала кожуре падать в раковину, так что можно будет собрать её одной рукой. Чем ты будешь заниматься, когда придёшь во Флориду? — спросила она капитана. Вероятно, просто буду продолжать плаванье, — ответил он. Над жаровней вдруг поднялось пламя, и она увидела в его свете лицо капитана. Он выглядел усталым. Куда продолжать плаванье? На юг, — ответил он. — В Мексике, в заливе Кампече есть городок, где я когда-то жил. Хотелось бы снова там побывать. Посмотреть, есть ли там ещё мои старые знакомые. А что ты там делал? Строил яхту. Эту яхту? Нет, яхту, которую так и не закончили, — ответил он. — Всё пошло кувырком. Он помешал уголь в мангале краем решетки. С яхтами все несчастья сваливаются на тебя разом, — продолжил он. — Уже сделали киль и шпангоуты. Можно было начинать делать обшивку, а власти вдруг объявили тот лес, где мы были, заповедным, кажется так они назвали его, что означало, что больше нам древесины не видать. Мы отправились в Кампече за пиломатериалами, заплатили за них, но их так и не доставили. А иностранцу в Мексике судиться невозможно. Они об этом знали. Затем «пропали» все крепёжные материалы из Мехико. Краску доставили, но она тоже исчезла, когда часть её поместили в ялик. А с кем ты работал? Я и корабельный плотник. Пока она чистила картошку, капитан спустился по трапу. Он зажёг керосиновую лампу, выключил электричество, взял с полки несколько стаканов и раскрыл холодильник. Он насыпал в стаканы льда, открыл бутылку с содовой и налил в них. Наливая виски, он придерживал бутылку, пока она не сказала: «Довольно». Затем он предложил: «Выпьем за Панчо Пикета». Лайла отпила. Вкусно. Она указала на вычищенную картошку. — «Я так проголодалась, что готова съесть её сырой, — заявила она, — но не буду.» Она нашла разделочную доску и стала нарезать картошку, сначала вдоль на овальные кружки, затем поперёк, получились палочки размером в карандаш. Отличный нож. Действительно острый. Капитан стоя смотрел на работу. А кто такой Панчо Пикет? Carpentero de ribera. Старый кубинец. Говорил по-испански так быстро, что даже мексиканцы понимали его с трудом. Походил на киноактёра Бориса Карлофф. Совсем не был похож на кубинца или мексиканца. Я не знаю плотников, которые работали бы быстрее его, — продолжил капитан. — И очень аккуратен. Он никогда не сбавлял темп работы, даже при той жаре в джунглях. Электроэнергии у нас не было, но с ручным инструментом он работал быстрее, чем большинство других работников управляются с электроинструментом. Ему было лет пятьдесят-шестьдесят, а мне было лишь двадцать с небольшим. Он улыбался совсем как Борис Карлофф, когда видел, что я пытаюсь угнаться за ним. Ну и с чего бы мы стали пить за него? — удивилась Лайла. Ну, меня предупреждали, что он принимает. Пьёт! Да ещё как! — завершил капитан. Однажды задул северный ветер с мексиканского залива, и был он так силён… Страшный ветер! Пальмы гнулись чуть ли не до самой земли. С его дома сорвало крышу и унесло прочь. Вместо того, чтобы чинить её, он стал пить, и запой длился больше месяца. Через пару недель его жене пришлось просить милостыню на пропитание. Какая жалость! Полагаю, он впал в запой потому, что знал, что всё пошло насмарку, и что яхту построить не удастся. Так оно и вышло. У меня кончились деньги, и мне пришлось отказаться от этого дела. Потому-то мы и пьём за него? — спросила Лайла. — Ага, он был как бы предупреждением, — ответил капитан. — К тому же он приоткрыл мне глаза на кое-что. Чувство того, что представляют собой в самом деле тропики. И все эти разговоры о поездке во Флориду и Мексику напомнили мне о нём. Нарезанный картофель уже вырос в горку. Она заготовила слишком много. Да неважно. Лучше больше, чем меньше. И зачем ты снова хочешь снова попасть туда? — удивилась Лайла. Не знаю. Там всегда присутствует некое чувство отчаяния. И даже сейчас, думая о них, я испытываю его. Антрополог Леви-Штраусс называл его Tristes tropiques. Оно всё время как бы тянет вас назад. Мексиканцы понимают, что я имею в виду. Всегда присутствует ощущение, что эта грусть и есть настоящая правда. И лучше жить с этой грустной правдой, чем со всеми разговорами о счастливом прогрессе, которые слышишь здесь, на севере. И ты собираешься остаться там, в Мексике? Нет, не с такой яхтой, как эта. Эта яхта может пойти куда угодно: в Панаму, Китай, Индию, Африку. Нет твёрдых планов. Трудно сказать, как повернутся дела. Картошка нарезана вся. — И как включается эта печка, — спросила она капитана. Я зажгу её сам, — ответил он. А почему не научишь меня? Слишком уж долго. Пока капитан накачивал примус, она допила свой стакан, освежила ему и налила себе снова. Он вернулся на палубу присматривать за печкой, а она поставила кастрюлю на печь и вылила в неё целую бутылку масла, что они купили в магазине, и закрыла крышку. Маслу надо будет нагреться основательно. Она развернула мясо и посыпала куски солью и перцем. В золотистом свете лампы они выглядели просто великолепно. Перечница сыпала хорошо, а солонка забилась. Она сняла крышку и стукнула ею об стол, но дырочки всё равно остались забитыми, так что ей пришлось взять щепоть соли и посыпать мясо таким образом. Она подала куски мяса вверх капитану. Затем принялась за салат, нарезав горки латука на две тарелки и нарезая тем острым ножом помидоры. Пока работала, она сунула несколько кусочков салата себе в рот. Ох, ох, ох! В чём дело? Я уж и забыла, насколько я проголодалась. Просто не представляю. Как это ты терпишь без еды с самого утра. А? Ну, вообще-то, я позавтракал, — ответил он. Неужели? Ещё до того, как ты встала. И что же ты не разбудил меня? Твой приятель, Ричард Райгел, не захотел этого. Лайла долго смотрела на капитана, высунувшись из люка. Он тоже смотрел на неё, ожидая, что она скажет. С Ричардом так бывает иногда, — заметила она. — Он, вероятно, подумал, что мы собираемся пообедать где-нибудь. Да он действительно сердит на Ричарда, — подумала она, — и снова собирается разозлить её. Никак не может успокоиться. В такую чудную ночь можно было и забыть про такое. Такая милая ночь. Она почувствовала действие спиртного. Если хочешь, я могу поехать с тобой во Флориду. Он ничего не ответил, а лишь тыкал в мясо вилкой. Что ты думаешь на этот счёт? — спросила она. Да ещё не уверен. А почему? Не знаю. Я могу готовить, следить за твоей одеждой и спать с тобой, — продолжала Лайла, — а когда я тебе надоем, то можешь просто попрощаться, и я уйду. Как тебе это нравится? Он всё равно ничего не ответил. В каюте стало довольно жарко, так что она приподняла подол свитера, чтобы снять его. Я же ведь тебе действительно нужна, ты знаешь, — произнесла она. Когда она сняла свитер, то обратила внимание, что он следил, как она это делает. Этим своим особенным взглядом. Она знала, что это значит. Ну вот, начинается, — подумала она. Капитан сказал: «Сегодня, пока ты спала я надумал, что хотел бы задать тебе несколько вопросов, которые помогут мне прояснить кое-что.» Какого рода вопросы? — Я ещё не знаю, — ответил он. — Главным образом, о том, что тебе нравится и что не нравится. Ну, разумеется, можно будет заняться и этим. Он сказал: «Я подумал было спросить тебя о том, как ты относишься к некоторым вещам. Каковы твои ценности, и как ты приобрела их. Вот такого рода вопросы. Я просто люблю задавать вопросы и записывать ответы, толком даже не представляя себе, к чему это может привести, и только позже что-нибудь возможно сложится.» — Ну да, — согласилась Лайла. — Какие вопросы? — Сейчас он и начнёт, — подумала она. — Стакан у него почти пустой. Она потянулась через люк, взяла стакан и наполнила его. Человек представляет собой структуру симпатий и антипатий, — заговорил он. — И общество тоже держится на том, что нравится и не нравится. И весь мир также стоит на структурах предпочтений и антипатий. История выводится из биографий. То же самое со всеми общественными науками. В прошлом антропология сосредотачивалась на коллективных объектах, а я пытаюсь выяснить, не лучше бы это было выразить в плане индивидуальных ценностей. У меня возникает ощущение, что конечная истина в мире всё-таки не в истории или социологии, а в биографии, — закончил он. Она ничего не поняла из того, что он говорил. У неё на уме была только Флорида. Она подала ему стакан. Синее пламя примуса шумело под кастрюлей. Она сняла крышку и увидела, что жидкость так и бурлит от жара, но было слишком темно, чтобы понять, пора ли засыпать картошку. Ты в некотором роде из другой культуры. — продолжил он. — Культуры одного человека. Культура — это развитая статическая структура качества, способного на Динамические изменения. Вот что ты такое. И это самое лучшее определение тебя из всех когда-либо придуманных. Ты можешь считать, что всё, что ты думаешь, и всё, что говоришь, — это просто ты сама, но язык, которым ты выражаешься, и ценности, которые есть у тебя, — результат тысячелетий культурной эволюции. Всё это как бы свалено в кучу, детали которой кажутся совсем несвязанными, а в действительности это часть громадной ткани. Леви-Штраусс постулирует, что культуру можно понять только путём совмещения процессов мысли с остатками её взаимодействия с другими культурами. Есть ли в этом смысл? Мне хотелось бы записать остатки твоей памяти и попытаться с их помощью восстановить кое-что. Она посетовала, что у него нет градусника на жаровне. Отломила кусочек картошки и бросила его в кастрюлю. Он медленно завертелся, но не зашипел. Она выловила его и откусила еще латука. Ты когда-либо слыхала про Генриха Шлимана? — спросил он. Какого Генриха? Он был археологом, изучавшим руины города, который люди считали мифическим: Трои. До того, как Шлиман начал применять так называемую стратиграфическую технику, археологи были просто образованными гробокопателями. Он же показал, как можно раскапывать осторожно слой за слоем и отыскивать руины древнейших городов под более поздними наслоениями. Вот это, мне думается, можно сделать и с отдельным человеком. Я могу взять части твоего языка, твоих ценностей и проследить по ним древние структуры, заложенные столетия назад, то, что сделало тебя такой, как ты есть. — Вряд ли тебе удастся получить многое от меня, — заметила Лайла. Спиртное на него всё-таки действует, — подумала она. — Весь день он был так спокоен, а теперь не может заткнуться. Она сказала: «Ну, парень, я попала в точку, когда попросилась ехать с тобой во Флориду». То есть как это? Я весь день думала, что ты из молчунов, а теперь ты и слова мне не даёшь вставить. Вид у него стал как бы обиженный. Ну да ладно, — продолжала она, — можешь задавать мне сколько хочешь вопросов. Наконец, масло вроде бы достаточно прогрелось. Она ложкой с прорезью насыпала первую порцию картошки в кастрюлю. Зашипели пузыри и поднялось облако пара. — Как там наши бифштексы, подходят? Ещё несколько минут. Хорошо, — ответила она. Запах бифштексов, смешавшись с ароматом картошки от жаровни, вызывал у неё чуть ли не головокружение. Она даже припомнить не могла, когда ещё была так голодна. Когда пузыри поутихли, она вынула картошку ложкой, разложила её на полотенце, посыпала солью и запустила следующую порцию. Когда и эта была готова, она подождала, пока капитан не сообщит ей, что бифштексы готовы. Затем она подала ему тарелки, чтобы он положил бифштексы. Когда он подал их ей вниз, она подумала: «Божественно!» и ссыпала с полотенца картошку на тарелки. Капитан спустился в каюту. Они раскрыли откидные крышки стола, переставили тарелки, виски, воду и остатки картошки на стол. И вдруг всё стало готово. Она посмотрела на капитана, а он глядел на неё. — А ведь так может быть каждый вечер, — подумалось ей. Ух ты! Бифштекс настолько хорош, что ей даже захотелось плакать. Жареная картошка! Ах! Салат! Ты даже не представляешь, как это на меня действует, — пропела она. Ну и как же? — спросил он с улыбочкой. Это один из твоих вопросов? — Рот у неё был полон картошки, так что пришлось помедлить. Да нет, — рассмеялся он, — вовсе нет. Мне просто хотелось узнать побольше о тебе. Как в отделе кадров? Пожалуй, да, для начала. Он встал и наполнил стаканы. Она подумала. — Родилась я в Рочестере. Младшая из двух сестёр… Ты это хотел знать? Минуточку, — прервал он. Встал. Взял блокнот и карандаш. Ты, что, всё это будешь записывать? Конечно. Да брось ты. Почему. Не хочу я этого. А что плохого? Давай просто поедим, отдохнём и будем друзьями. Он слегка нахмурился, пожал плечами, снова встал и отложил блокнот в сторону. Откусывая следующий кусок мяса, она пожалела, что сказала это. Если уж хочешь поехать во Флориду… — «Да ладно, задавай свои вопросы. Я вообще-то люблю поговорить.» Капитан подал ей стакан и подсел рядом. Ну хорошо, что ты любишь больше всего? Поесть. А что ещё? Ещё поесть. Ну а потом? Она подумала. — Да вот то, чем мы сейчас занимаемся. Ты обратил внимание на зарево города за мостом. Вдруг оно стало таким прекрасным. Ну а кроме? Мужчин, — засмеялась она. Какого рода? Всяких. Таких, которым я нравлюсь. А чего не любишь больше всего? Зануд… Как та продавщица в магазине. Таких, как она — миллионы, и я не люблю их всех и каждого. Вечно выпендриваются, пытаются унизить других… В тебе это тоже есть, знаешь? Во мне? Да, в тебе. Когда же это? Сегодня днём. Ты так распинался о корабле, которого никогда не видал. Ах вот что. Просто не будь занудой, и мы с тобой поладим. Я злюсь только на зануд. Ну и кто же по твоему зануды? — спросил капитан. Люди, которые считают себя лучше других. А ещё что? Много всякого. Например. Есть многое, чего мне не хочется. Не хочу стареть. Не терплю в людях занудства. Да я уже это говорила. Она поразмыслила. — Иногда мне не хочется быть такой одинокой. Знаешь, мне думалось, что у нас с Джорджем действительно всё получится. И вдруг появляется эта Дебби, и он теперь со мной даже не хочет знаться. Я ведь ему ничего не сделала. Просто зануда. Что-нибудь ещё? — Тебе всё мало? Нет какой-либо определенной вещи, которая бы расстраивала меня всегда. Я даже и не знаю, что это до тех пор, пока оно не случится. — Она глянула на него. — Иногда на меня что-то находит, и мне становится страшно. Так случилось сегодня днём. Что? Когда ты завёл мотор. Это был сильный ветер. Не просто ветер. Ни на что не похоже. Как будто бы надвигается шторм, а у меня нет дома. Мне некуда деться. — Она откусила ещё. — Мне нравится твой корабль. У тебя здесь штормит? — Да, бывает, но он как пробка. Волны просто перекатываются через него. — Это хорошо. Мне такое нравится. — Как это ты оказалась одна на такой реке? — Я не одна. Я с тобой. Ну тогда вчера вечером. Да не была я одна, — рассмеялась она. — Ты что, не помнишь? — Она протянула руку и потрепала его по щеке. — Не помнишь? До того, как мы познакомились. До того, как я познакомилась с тобой, я была одинокой не больше пяти минут. Я была с тем ублюдком, Джорджем, забыл? Всю весну я копила деньги, чтобы поехать с ним в это путешествие. А потом он так со мной обошёлся. Они даже не отдали мне мои деньги…. Ну да не будем больше говорить о нём. Его больше нет. И куда же вы направлялись? Во Флориду. Ах вот что! — воскликнул капитан. — Поэтому-то ты и хочешь поехать со мной туда? Ага. Пока он размышлял над этим, она принялась за салат. — Не поступай больше так со мной, — продолжила она. — Давай набьём яхту продовольствием, а? Ты всё-таки не ответила мне на вопрос. До того, как мы познакомились, до того, как вы сошлись с Джорджем, почему ты не была замужем? Я была замужем. Давно. Разведена? Нет. Ты всё ещё замужем? Нет, он погиб. Вот как. Жаль. Не надо жалеть. Бифштекс был великолепен, но перцу бы надо добавить ещё. Она потянулась, взяла перечницу с полки, брызнула себе на бифштекс и подала её капитану. Давно это было, — промолвила она. — Я о нём даже и не вспоминаю. Чем он занимался? Он был шофёром на грузовике. Всё время в разъездах. Мы почти не виделись. А однажды вечером он не вернулся домой, позвонили из полиции и сказали, что он погиб. Вот и всё. И что же ты стала делать? У меня осталось немного денег от страховки. Они устроили похороны, я носила траур и всё такое прочее, но больше о нём я не думаю. Ты его не любила? — спросил капитан. Мы вечно ссорились. Из-за чего? Просто ссорились… Он всё время ревновал меня. Чем я занимаюсь, пока его нет дома… Он полагал, я обманывала его. И это правда? Лайла глянула на него. — Погоди-ка… когда я была замужем, то была замужем. Ничего подобного я себе не позволяла… Ну, не сердись. Я ведь просто спросил, — заметил капитан. Она поела ещё салата. — Он меня совсем не уважал. Так зачем же выходила замуж? Была беременна, — ответила Лайла. И сколько тебе было лет? Шестнадцать, когда родила — семнадцать. Слишком уж рано, — подытожил капитан. Выпитое до еды уже ударило ей в голову. — Надо бы полегче, — подумала она, — чтобы не наделать глупостей, как с ней обычно бывало в подпитии. И так слишком разболталась. Она захмелела. Затем заметила, как качнулась лампа. — Что это? — спросила она. Волна, — отозвался капитан, — большая… Это первая. Сейчас будет ещё… ну вот. Вторая волна оказалась ещё сильней и всколыхнула всё судно. Затем несколько мелких волн прошли одна за другой. Капитан встал из-за стола и вышел на палубу. Что там? Не знаю, — ответил он. — Это не баржа… Какой-то пароход, наверное. Он может быть даже по ту сторону моста. Он долго стоял там, озираясь по сторонам. Затем посмотрел вниз на неё. И сколько же лет твоей девочке теперь? Это удивило её. Это уже что-то новенькое. — Зачем тебе это знать? Я же ведь говорил тебе об этом ещё до того, как стал задавать вопросы. Она умерла. Как? Я убила её, — ответила она. Она посмотрела ему в глаза. Ей это не нравилось. Он вроде бы сердится. Вероятно, случайно? Я плохо укрыла её и она задохнулась, — сказала Лайла. — Это уж было давно. Никто тебя и не винит. Да и некому было. Что они могли бы сказать… чего я уже не знала? Лайла вспомнила, что у неё до сих пор сохранилось черное траурное платье. Вспомнила, что в тот год ей пришлось надевать его три раза. Сотни людей пришли на похороны дедушки, ведь он был священником, проводить Джерри пришло много друзей, а к Дон не пришел никто. Давай не будем больше говорить об этом, — закончила она. Она откинулась назад на рундуке и перестала есть. — Спрашивай что-нибудь другое, расскажи, сколько мы будем добираться до Флориды? — Ты так и не вышла снова замуж? Нет! Боже мой! Никогда! Никогда больше не выйду замуж. Люди, кто вступает в брак, — продолжила она, — да это самая скверная шутка над человеком. Надо отдать свою свободу и всё остальное за ежедневный секс. Это не даёт счастья. Все ищут какой-либо выход. Картошки тебе ещё подложить? Я просто хочу быть свободной, — закончила она. — Ведь в этом вся суть Америки, не так ли? Капитан добавил себе немного картошки, а она встала, подошла к столику и сгребла остатки к себе на тарелку. — Подай-ка мне свой стакан. Он передал стакан, она сняла крышку с морозилки и наложила туда льду. Добавила содовой и спиртного, затем наполнила стакан себе. Она обратила внимание, что в бутылке осталось уже меньше половины, как вдруг раздался какой-то УДАР! Что-то стукнуло о борт. Это ещё что? — удивилась она. Капитан покачал головой. — наверно, какая-нибудь большая ветка или ещё что-то. — Он поднялся, прошёл мимо неё и вышел на палубу. Она почувствовала, как яхта слегка наклонилась, когда он подошел к борту. Ну что там? Наша лодка. Чуть погодя он произнёс: «Такого ещё не бывало…. Подымись-ка и помоги мне спустить кранцы и привязать её как следует. Подымем её на борт завтра утром.» Она подошла и стала смотреть, как он прилаживает два больших резиновых кранца к поручням, чтобы они свешивались за борт. Он перешёл к другому борту и вернулся оттуда с длинным багром. Она стояла рядом, пока он перегнулся с багром вниз и подтянул лодку к борту яхты. Подержи-ка, — сказал он и подал ей багор. Пошёл к большому рундуку рядом с мачтой, открыл его, достал оттуда веревку и вернулся назад. Он бросил конец в лодку, затем перелез за борт и спустился в неё сам. Она осмотрелась. Здесь было так тихо. Лишь машины катились по мосту. Небо было спокойным и желтоватым от городского зарева, и всё было так покойно, что ни за что не догадался бы, где находишься. Закончив работу, капитан ухватился за поручни и вылез снова на борт. Теперь я понял, — сказал он. — Это из-за того, что меняется прилив… Я впервые наблюдаю такое… Посмотри-ка на остальные суда. Помнишь, когда мы причалили, они все стояли носом в сторону моста? Теперь же они развернулись. Она глянула и убедилась, что все суда теперь стояли в разных направлениях. Чуть погодя они наверное все отвернутся от моста, — заметил он. — Тут достаточно тепло, давай-ка посидим тут и понаблюдаем. Меня это вроде как завораживает. Лайла принесла бутылки, лед, какие-то свитера и одеяло. Она села рядом с ним и накрыла одеялом ноги. — Послушай, как здесь тихо, — проговорил он. — Трудно поверить, что мы совсем рядом с Нью-Йорком. Они долго слушали. Что ты будешь делать, когда попадёшь на Манхэттен? — спросил капитан. Собираюсь разыскать одного приятеля и выяснить, не поможет ли он мне. А что, если не найдёшь? Не знаю. Многим можно заняться. Подыскать себе работу официанткой или что-нибудь в этом роде… — Она глянула на него, но не поняла, как он это воспринял. А что это за человек, с которым ты хочешь встретиться? Джейми? Просто старый друг. Как давно ты его знаешь? Года два-три, — ответила она. В Нью-Йорке. Да. Выходит, ты жила там довольно долго. Ну не так уж и много, — заметила Лайла. — Мневсегда нравилось там. В Нью-Йорке можно быть кем угодно, и никто тебе этого не запретит. Она вдруг что-то вспомнила. — Знаешь что? Готова спорить, что он тебе понравится. Вы бы поладили. Он тоже моряк. Когда-то работал на судне. — Знаешь что? — продолжала она. — Он мог бы помочь нам добраться до Флориды… Если ты хочешь, конечно… То есть, я бы готовила, он стоял на штурвале, а ты… ты бы командовал. Капитан уставился в стакан. Только подумай, — сказала Лайла. — Все трое мы едем во Флориду. Чуть погодя она добавила: «Он очень дружелюбен. Нравится всем». Она долго ждала ответа, но капитан промолчал. Она спросила: «Если я уговорю его, ты возьмешь его с нами?» Вряд ли, — наконец ответил он. — Трое — это уж слишком. Это потому, что ты его не знаешь. Она взяла стакан капитана, снова наполнила и прижалась к нему, чтобы было теплее. Он ещё просто не привык к этой мысли. Надо дать ему время, — подумала она. Машины шли по мосту одна за другой. Яркие снопы света двигались в одном направлении, а красные задние огни — в другом. Ты мне кого-то напоминаешь, — снова заговорила Лайла. — Кого-то знакомого давным-давно. И кого же? Не вспомню никак… Чем ты занимался в школе? Да ничем особенно. Тебя любили там? Нет. Совсем не любили? Да никто особо не обращал на меня внимания. Ты занимался спортом? Шахматами. На танцы ходил? Нет. И где же ты тогда выучился танцевать? Не знаю. Впрочем, пару лет я посещал школу танцев, — ответил он. Ну а чем ещё ты занимался в школе? Учился. В школе-то? Я занимался, чтобы стать профессором химии. Тебе надо было учится на танцовщика. Вчера вечером ты был просто великолепен. Лайла вдруг вспомнила, кого он ей напоминал. Сидни Шедара. Ты не очень-то увлекаешься женщинами, а? Нет, совсем нет. И тот человек тоже. Химия — не такое уж плохое дело, если заняться ею серьёзно, — заговорил он. — Даже увлекательно. Мы с одним пацаном достали ключи от школы и иногда приходили туда в десять или одиннадцать вечера, забирались в лабораторию и химичили там до утра. Мрачновато. Да нет. Нам было даже очень интересно. И что же вы делали? Подростковые бредни… Секрет жизни. Я усердно этим занимался. Тебе всё же надо было стать танцовщиком, — заметила Лайла. — Танцы — вот секрет жизни. Я же был уверен, что найду его, исследуя протеины, генетику и подобные вещи. Да уж, мрак. И что, тот человек был таким? Сидни? Да, пожалуй. Он был настоящий болван. Вот как? И я напоминаю тебе его? Вы оба разговариваете одинаково. Он тоже задавал множество вопросов. И у него всегда была масса больших идей. Ну а как человек, какой он? Да его никто особенно не любил. Он был очень умный и всегда пытался разговаривать о том, что тебе неинтересно. О чем же он разговаривал? Кто его знает! В нём был нечто такое, отчего все сердились на него. Он в общем-то не делал ничего плохого. Он просто… не знаю как и сказать… он просто не… Он умён и в то же время дурак. И он никак не мог понять, до чего же он глуп, потому что считал, что знает всё. Его все звали Грустный Сидор. И я по-твоему похож на него? Да. Раз уж я такой зануда, зачем же ты танцевала со мной вчера? — спросил капитан. Ты же пригласил. Я полагал, что меня пригласила ты. Может и так, — отозвалась Лайла. — Ну, не знаю. Наверное, ты показался мне другим. Все они вначале кажутся другими. Знаешь, Сидни — действительно толковый, — продолжала она. — Года два назад я сидела за столиком в ресторане, глянула вверх и увидела его, он стал гораздо старше, в очках, и начала появляться лысина. Теперь он педиатр. У него четверо детей. Он был очень любезен, поздоровался, и мы долго беседовали. И о чём же он говорил? Он поинтересовался, как у меня дела и прочее, замужем ли я. Я ответила: «Нет, пока ещё не нашла подходящего», он рассмеялся и заметил: «Когда-нибудь появится…». Ну вот такого рода разговор, понимаешь? Она извинилась и пошла в гальюн. На пути обратно она держалась за стенки, чтобы сохранить равновесие. Но это неважно. Ей ведь никуда не надо было идти. Она снова села рядом с капитаном, и он спросил: «Как давно ты знакома с Ричардом Райгелом?» Со второго класса. Со второго класса? Удивлён? Боже! Вот это да! Представить себе не мог. Она разгладила одеяло, откинулась назад и посмотрела на небо. Городское зарево было так сильно, что звезд совсем не было видно. Всё небо было оранжевым и чёрным. Как в праздник всех святых. Надо же! — воскликнул капитан. В чём дело? Да я так удивлён, — ответил он. — Со второго класса! Просто невероятно! Отчего же? То есть, он сидел позади тебя, строил рожи учителю и всё в таком роде? Да нет. Мы просто были в одном классе. Отчего же это кажется невероятным? Не знаю, — заметил капитан. — Он, похоже, не такой человек, у которых бывает детство…. Но, пожалуй, должен был иметь. Мы дружили. Детская любовь. Нет, просто дружили. Мы всегда были друзьями. Не понимаю, отчего это так тебя удивляет. Да как же, из целого класса ребят ты выбрала себе в друзья такого человека. Он пришёл к нам во второй класс, и только я обошлась с ним любезно. Капитан лишь покачал головой. Чуть погодя он только цыкнул языком. Ты его не знаешь, — сказала Лайла. — Он был очень тихий и застенчивый. Заикался. Все смеялись над ним. Ну, теперь-то он уж больше не заикается, — заметил капитан. Ты просто его не знаешь. Вы так вместе и проучились в начальной и средней школе? Нет, после шестого класса он перешёл в специальную школу, и мы виделись потом уж довольно редко. А кто у него отец? Не знаю. Родители были разведены. Он жил где-то в штате Нью-Йорк. Кажется в Кингстоне. О, да это там, где мы были вчера… Вот тут мне кое-что непонятно, — заметил капитан, — раз уж вы знакомы со второго класса и такие добрые друзья, то почему же он на тебя так набросился вчера? Я ему нравлюсь, — ответила она. Нет. Неправда, — перебил капитан. — И это сбивает меня с толку. Почему он нагрубил тебе? Не стал с тобой разговаривать? О, это долгая история. Ведь вчера он даже не поздоровался с тобой. Знаю. Он просто такой человек. Он не одобряет, как я живу. Да, это верно. Лайла взяла бутылку и показала её капитану. — Знаешь что? Что? Думаю, что мы уж изрядно поднабрались… По крайней мере я. Ты-то не очень налегаешь. Но чего-то всё-таки не хватает, — продолжал капитан. Чего? Ты ведь не виделась с ним после начальной школы? Мы частенько встречались с ним. То есть, вы с ним гуляли? Да я гуляла со всеми, — ответила Лайла. — Ты не можешь себе представить, какой я тогда была. Жаль, что ты не видел меня, когда я была помоложе. Я была ещё та штучка… Может показаться, что я хвастаюсь, но так оно и было. Сейчас я выгляжу неважно, но надо было видеть меня тогда. Со мной все хотели гулять. Я тогда была нарасхват…. Да, действительно нарасхват. Итак, ты гуляла с ним. Иногда мы ходили гулять, а затем его мать узнала об этом и запретила ему. Почему? Ну, ты понимаешь почему. Она очень богата, а я не из их круга. Да женщины не очень-то жалуют таких как я. Особенно маменьки с сыночками, которые интересуются мной. Спиртное теперь уж сильно повлияло на неё. Ей пришлось остановиться. Как бы то ни было, — заметила она, — Ричи — милый парень. Капитан ничего не ответил. …А ты — нет, — добавила она. Райгел говорил, что из-за тебя у некоего Джима были неприятности. Он стал рассказывать и об этом? — Лайла покачала головой. В чём там дело? О, Боже. Лучше бы он об этом и не говорил. Так в чём же дело? Ни в чём! Мы ничего не делали такого… ничего хуже, чем мы с тобой сейчас занимаемся на этой яхте. Я просила Джима никому не говорить о нас. А он рассказал Ричи, Ричи — своей матери, а та сказала жене Джима. Вот тогда-то и начались все беды. Боже, какая же началась заваруха… И всё потому, что мать Ричи не могла оставить нас в покое. Его мать? Видишь ли, Ричи обожает свою мать, безоглядно. Она источник всех его доходов. Он чуть ли не спит с ней! И она ненавидит меня от всей души! И с чего бы ей ненавидеть тебя? Я же говорила. Она боялась, что я заберу у неё её сыночка. И она надоумила жену Джима нанять сыщиков. Сыщиков! Мы были в мотеле, они стали стучать в дверь, я говорила Джиму: «Не открывай дверь!», но он не послушал. Он сказал: «Я лишь поговорю с ними». Ну конечно… им только этого и надо было. О, как он сглупил. Это было ужасно. Как только он открыл дверь, они ворвались со вспышками и камерами и сняли всё. Затем они хотели, чтобы он подписал признание. Заверили, что не будут возбуждать иска, если он подпишет. И знаешь, что он сделал. Подписал… Он не захотел слушать меня. Если бы он послушался, они ничего не смогли бы сделать. У них не было ни ордера, ни чего-либо ещё. Потом они ушли, и знаешь, что он сделал? … Он расплакался… Вот это я запомнила больше всего, как он сидит на кровати, а его большие глаза полны слёз. Это мне надо было плакать! И как ты думаешь, о чём он плакал?… Он не хотел, чтобы жена его подала на развод… Мне стало так противно… Всем стало противно. Он был слабак. Всегда жаловался на то, что она им вертит, как хочет, но в действительности ему этого и хотелось. Поэтому он и хотел вернуться к ней. Все толкуют о том, как собираются уйти от своих жен, но никогда этого не делают. Они всегда возвращаются к ним. И жена приняла его обратно? Нет… она не дура. Вместо этого, она забрала его деньги. Около сотни тысяч долларов… После такого она его так же не могла терпеть, как и я. А ты с Джимом встречалась после того? Несколько раз. Но я перестала его уважать. Затем его уволили из банка, я устала от него, встретилась с приятелем из Нью-Йорка, Джейми, и переехала на время сюда с ним. Райгел, кажется, говорил, что он адвокат у Джима. Он им и был, но после того, как они сделали фотографии и получили признание, он мало что мог сделать. А почему он вообще взялся за это дело? Из-за меня. Это я попросила его. Капитан снова цыкнул, закинул голову и посмотрел на небо. Долгое время он ничего не говорил. Он просто смотрел в небо, как будто выискивая какие-то звёзды. Звёзд совсем не видно, — заметила Лайла, — я уже смотрела. Райгел женат? Нет. А почему? Не знаю. Он запутался так же, как и все остальные… Знаешь что? Что? Ты пьёшь гораздо меньше меня. — Она подняла бутылку и посмотрела её на свет. — И знаешь ещё что? Да? Я больше не буду отвечать тебе на вопросы. Отчего же? Ты просто сыщик. Вот кто ты такой. Ты думаешь, что сумеешь что-то выведать. Не знаю уж что, но ты ничего не узнаешь… Ты никогда не узнаешь, кто я такая, потому что я ничто. То есть как это? Я — никто. Все те вопросы, что ты задаёшь — лишь пустая трата времени. Я знаю, ты пытаешься выяснить, что я за человек, но ты ничего не сумеешь узнать, потому что узнавать нечего. Голос у неё стал сиплым. Она это чувствовала. То есть, я играла роль то такого человека, то этакого. Но мне надоело играть в эти игры. Это трудная работа, а толку от неё никакого. Есть фотографии с моим изображением, но по ним не составишь целого. На них видны разные люди, но ни на одной из них нет меня настоящей. Я никто. Меня здесь нет. Как и тебя. Я вижу, у тебя появилось много дурных впечатлений на мой счет. И ты думаешь, что созданное в твоём воображении, сейчас разговаривает с тобой. Но здесь никого нет. Ты понимаешь, о чем я толкую? Дома никого нет. Вот это и есть Лайла. Нет дома. Знаешь что? — снова сказала она. Да? Тебе хочется сделать из меня нечто, чего нет в самом деле. Как раз наоборот. Ты думаешь как раз наоборот. А на самом деле ты пытаешься сделать со мной что-то, что мне не нравится. Например? Ты пробуешь… ты пытаешься уничтожить меня. Вовсе нет. Да. Ну тогда ты совсем неверно поняла, для чего я задаю эти вопросы, — заверил капитан. Вовсе нет. Я прекрасно поняла, что это именно так, — отпарировала Лайла. — Все мужчины так делают. И ты тут не исключение. Джерри так поступал. Все мужики. Но я тебе скажу вот что. Ничего из этого не выйдет. Да я вовсе и не намерен уничтожать тебя, — запротестовал он. Это ты так думаешь. Ты просто прощупываешь почву, не так ли? Ты никак не можешь докопаться до моей сути. Ты просто не знаешь, в чем моя суть! Это обескуражило его. Ты ведь не женщина. И ты не знаешь. Когда мужчины вершат любовь, они стараются разрушить тебя. И женщине надо быть очень спокойной в душе, ибо если показать мужчине что-либо, он старается убить это. И все они остались в дураках, ибо разрушать нечего, кроме того, что в их собственном уме. Тогда они разрушают это и ненавидят то, что осталось. Остаток они называют Лайла и ненавидят эту Лайлу. Но Лайла ведь никто. Это верно. Ты этому не веришь, но это так. Я же просто задаю вопросы? Насрать на твои вопросы! Я становлюсь такой, в какую меня превращают твои вопросы. Ты этого даже не замечаешь. Именно твои вопросы превращают меня в то, что я есть. Если ты считаешь меня ангелом, то я это и есть. Если считаешь меня потаскухой, то такова я. Я плод твоего воображения. И если ты меняешь свое мнение обо мне, то меняюсь и я. Так что бы ни говорил тебе Ричард — то и правда. Он просто не может оболгать меня. Лайла взяла бутылку и хлебнула прямо из горла. — Начхать на стаканы, — заметила она. — Всем хочется превратить Лайлу в кого-то другого. И большинство женщин мирится с этим, потому что им хочется иметь детей, деньги и хорошую одежду. Но со мной это не пройдёт. Я просто Лайла и всегда буду ей. И если мужчинам не нравится это, то пусть просто отойдут в сторонку. Мне они не нужны. Никто мне не нужен. Да я скорее умру. Вот я такая. Чуть погодя Лайла осмотрелась и увидела, что все суда выстроились в линию так, как говорил капитан. Ну и хорошо. Он это вычислил. Она сказала об этом. А он ничего не ответил. Долго после этого он не проронил ни слова. Стало возникать паршивое чувство. Он почти не пьёт. Начинает сердиться? Такое происходит, если перестаёшь пить. Сходишь с ума. Она наговорила лишнего. Протрезвись, Лайла, пока не поздно. Держись. Протрезвись. Знаешь что? Ну? Надоело уж разговаривать обо мне. Давай поговорим о чем-нибудь другом. Что-то становится прохладно, — заметил капитан. Он встал. — Я толком не выспался вчера, пойду-ка лягу пораньше. Лайла встала и последовала за ним в каюту. Он пошел к рундуку в носу яхты, она слышала, как он ложится, затем всё стихло. Она огляделась. Надо убрать продукты и всё прочее. Какой беспорядок. Вдруг она вспомнила, что они так и не приготовили шоколадный пудинг. Может быть, ей так и не придётся попробовать его.15
В каюте на носу яхты Федр откинул одеяло, сел на рундуке и медленно стянул с себя свитер и бельё. Настоящая археологическая экспедиция, — подумал он. — Мусор да мусор. Археолог, в действительности, и представляет собой высокообразованного мусорщика. В музеях вы видите великолепные вещи, но не знаете, что приходится вынести, чтобы найти их… Некоторые из этих древних руин, припомнил Федр, находились под городскими свалками. Райгел мог бы теперь позлорадствовать. — Ну а сейчас что вы думаете? — сказал бы он. — Есть ли у Лайлы качество? Что вы ответите? В иллюминаторе промелькнула и пропала вспышка света. Чей-то прожектор, а может и бакен. Федр подождал, не возникнет ли он а снова, но ничего не было. Да, для него это был неудачный день. Странно, как у неё всё сместилось на школьные годы. Вот в чём дело. Это одна из школьных бед, когда ты отводишь девушку домой рано, не целуешь её на сон грядущий, а если снова зайдешь к ней попозже, то выясняется, что она собирается заняться чем-то другим. Она действительно была той девушкой из трамвая. А он в самом деле был тем парнем. Это был он. Парень, которому не достаётся эта девушка. Что она там говорила насчет Грустного Сидора?… Большей частью он был очень тихим… Думалось, что он слушает тебя… а он и не думал. Он всегда размышлял о чем-то другом. Наверное о химии… Мне стало жалко его… Он многое знал, но не замечал того, что у него под носом. Он не понимал женщин потому, что не понимал никого… С ним невозможно было сблизиться. В каком-то плане он очень умён, а в других — очень глуп, понимаешь?… Федр понимал, что она хотела сказать. И знал, кого она имела в виду. Он медленно вытянул ноги под одеялом и вспомнил нечто, о чем не думал много лет. Это было кино, которое он видел ещё когда был студентом химического факультета. Там была хорошенькая девушка, которую, как ему помнилось, играла Присцилла Лейн, у которой были любовные перипетии с красивым молодым человеком, героем фильма, которого играл, возможно, Ричард Пауэл. Ради комического эффекта у Присциллы была занюханная подружка, над которой все посмеивались, потому что знали, что несмотря на всю свою дурь, они всё же не так глупы как она. И за это её обожали. В одной из сцен эта подружка возвращается с танцев домой и встречает Присциллу и Ричарда, которые стоят взявшись за руки, с голубыми глазами, сияющие и прекрасные. Они спрашивают её: «Ну как танцы?» И та ответила: «Ужасно. Все танцы я провела с профессором химии.» Ему вспомнилось, как захихикала аудитория. Тебе когда-нибудь приходилось танцевать с профессором химии? — спросила подружка. Аудитория засмеялась. — Ох, мои ноженьки! — простонала она. Аудитория зашлась хохотом. Смеялись все, кроме одного. Он сидел с горящим лицом, и по окончании кино у него было всё то же ошеломленное и подавленное чувство, которое он испытывал и сейчас, чувство неуместности и паралича. На время его поглотила эта структура, которая превращала его и всё, во что он верил, в нечто ненужное и комическое. Это могло быть в тот вечер, когда он встретил Лайлу в трамвае… … Та же улыбка. Именно это запомнилось ему больше всего. Да, это она. Лайла в трамвае. Лайла и сирень весной. Приглушенная улыбочка. Едва скрываемое презрение. И грусть: что бы он ни сделал и что бы ни сказал, улыбка у неё от этого не переменится. Ему вспомнилось, как однажды ночью он стоял под огромным тополем, один-одинешенек, и слушал, как шелестят листья под лёгким ночным ветерком. Ночь была тёплая, и в воздухе пахло сиренью. С такими мыслями он постепенно уснул снова. Неопределенное время спустя на него нахлынули новые сны в виде рябящей воды. Вода плескалась над ним. Он лежит на дне океана на песчаном дне. Вода голубая, но такая прозрачная, что видны все бугорки и морщины на поверхности песка, как если бы воды не было вовсе. На дне росли темно-зелёные водоросли, колыхавшиеся в потоке воды как угри, стремящиеся вырваться из песка. Он видел те же потоки на своём теле. Они нежно и приятно ласкали его тело, и он чувствовал себя безмятежным. Легкие его давно уж прекратили сопротивляться, и всё теперь было так покойно. Он чувствовал, что ему здесь место. Это всегда было место для него. Чуть выше водорослей в голубоватой воде плавали сотни молочно-розоватых и белых медуз. Вначале они, казалось, дрейфовали, но затем он присмотрелся и увидел, что они всасывают и выталкивают воду и двигаются как бы с определенной целью. Самые мелкие из них были настолько тонки и прозрачны, что разглядеть их можно было только по отражению в ряби воды, когда они проплывали между ним и темным пятном на поверхности. Пятно выглядело как лодка, которая со дна океана больше походила на космический корабль, зависший в небе. Он был из того, другого мира, откуда он появился сам. Теперь, когда он больше не чувствовал связи с ним, ему стало лучше. Одно из этих забавных молочно-белых существ подплыло к нему и коснулось его тела, сначала руки, потом бока, чем слегка потревожило его. Играет ли оно с ним? Или же ему что-то нужно? Он попытался приподняться и отодвинуться, но понял, что не может. Он утратил способность двигаться. Существо гладило его и тыкалось в него, снова и снова, пока он постепенно не очнулся ото сна. Было темно, и он почувствовал вновь это прикосновение. Чья-то рука. Он не шевелился. Ладонь гладила его руку, осторожно и настойчиво, затем стала шарить все дальше и дальше по телу. Когда рука подобралась достаточно близко к цели, та напружинилась в ожидании. Сонное ощущение беспомощности и неподвижности сохранялось, и он молча лежал, как лежал на дне океана, позволяя этому случиться с ним, как бы наблюдая за всем издалека, как будто он был зрителем какого-то древнего ритуала, который ему не полагалось ни видеть, ни понимать. Ладонь по-прежнему гладила и ласкала, нежно ухватилась, затем медленно в темноте тело Лайлы поднялось и скользнуло на него, стало на колени и нежно и медленно опустилось, пока не охватило то, за чем оно появилось. …Затем оно напряглось. Потом медленно поднялось и задержалось. Снова отпустило и опустилось. Вновь поднялось и напряглось, отпустило и опустилось снова. Опять и опять. С каждым разом все убыстряясь. С каждым разом все более настойчиво. Каждый раз всё более требовательно к тому, что нужно было получить. С каждым запросом по его телу пробегала волна возбуждения. Они становились все сильнее и сильнее, вдруг его руки охватили ей бедра, и его тело задвигалось вместе с ней при каждом взлёте и падении. Мысли его увязли в этом океанском течении чувств и большом теле, подобном медузе, которое маячило над ним, двигаясь вверх и вниз, вверх и вниз, всё так же сжимаясь и отпуская, снова и снова. Он чувствовал громадные волны эмоций, которыми ничто уже не управляло. Он чувствовал, что вот-вот наступит взрыв… Вот уже ПОЧТИ наступил… Затем … её тело вдруг напряглось и сжалось на нём, она вскрикнула, всё его существо исторглось в неё, а разум отлетел куда-то в небытие. … Когда рассудок вернулся, он почувствовал, как её мышцы постепенно расслабились и бедра у неё снова стали мягкими. Она долго не шевелилась. Затем ему на щеку упала слеза. Он удивился. — Я делаю так только с теми, кого очень люблю, — прошептал её голос. Казалось, он исходил откуда-то помимо её тела, возвышавшегося над ним, от кого-то, кто был тоже как бы посторонним наблюдателем всей этой сцены. Затем Лайла легла рядом, вытянулась во всю длину и обвила его руками, как бы собираясь владеть им всегда. Они долго лежали вместе. Она держала его в объятьях, но мысли его начали свободно откатываться как волны отлива, сдержать который не может ничто. Некоторое время спустя послышалось ровное дыхание, и он понял, что она спит.* * *
Где-то между сном и пробуждением есть такая зона, где в уме возникают видения старых активных подсознательных миров. Он только что прошел сквозь эту зону и на мгновенье увидел то, что забудется, если снова уснуть. Но оно также забудется, если проснуться окончательно. Впервые он оказался в таком пассивном положении. Раньше у него были свои мысли на этот счет, собственный натиск, плотские желания. А при такой пассивности как бы приоткрывалось нечто. Ему почудилось, что он, возможно, и не имеет никакого отношения к тому, что произошло. Он постарался удержаться в таком состоянии, полусонном, полубодрствующем. В иллюминаторе снова мигнул свет. Может быть, фары машины с берега. Лайла перевернулась под одеялом и положила руку себе на лицо, так что её ладонь раскрылась в направлении к нему. Затем она снова замерла. Он положил свою руку рядом. Они одинаковы. То, что побудило её придти и проделать это, также делало обе руки одинаковыми. Они были как листья деревьев и знали столько же о том, откуда они произошли, сколько знают листья. Может, в этом и дело. Это было именно то, другое, что и совершало происходящее, а вовсе не Лайла и не сам он. Свет фар исчез, и в слабеющем изображении её ладони ему почудилось что-то другое. Чуть выше кисти на руке у неё были длинные шрамы, один из них был по диагонали к остальным. Он подумал, а не делала ли она что-то с собой. Он повернулся и потрогал пальцем её кисть. Да, это были шрамы, но они уже сгладились. Должно быть это случилось давно. Это мог быть, конечно, след от автомобильной аварии или какая-нибудь другая травма, но что-то твердило ему, что это не так. Больше похоже на следы прошлой внутренней войны с тем, что привело её сегодня сюда — некоей громадной борьбы между разумом умственным и разумом физическим. Если это так, то победили клетки. Возможно они достаточно кровоточили и выбросили инфекцию, затем вспухли и замедлили ток крови, закупорились и затем медленно с присущей им разумностью, независимо от разума Лайлы, они вспомнили, какими они были до того, как их разрезали, и снова аккуратно соединились. У них был собственный разум и своя воля. Умом Лайла попыталась умереть, а в физическом плане она хотела выжить. Так оно всегда и бывает. Хотя умом понимаешь, что жить незачем, но тем не менее продолжаешь, так как разум клеток не видит причин к тому, чтобы умирать. Тем самым объясняется то, что случилось сегодня. Первый разум там в каюте невзлюбил его и всё еще не любит. А второй разум заставил её прийти сюда и заняться любовью. И первая Лайла не имеет к этому никакого отношения. Клеточные структуры занимались любовью миллионы лет и не откажутся от этого из-за вновь появившихся недавно соображений, которые почти ничего не понимают в том, что происходит на свете. Клетки стремятся к бессмертию. Они знают, что их дни сочтены. Вот почему они приходят в такое беспокойство. Они так стары. Они стали проводить различие между телом слева и телом справа более миллиарда лет тому назад. Еще до появления сознания. Конечно же они не обращают внимания на умственные структуры. В их масштабе времени разум — нечто эфемерное, что появилось несколько мгновений назад и возможно исчезнет ещё через несколько мгновений. Вот это он увидал и пытался удержать теперь, это слияние умственных и биологических структур, которые не дремлют, сознают присутствие другого и находятся с ним в противоречии. Чувство отлива. При отливе эта клеточная сексуальная деятельность в интеллектуальном плане так вульгарна и постыдна, но при возврате прилива вульгарность как по волшебству превращается в высококачественную притягательность и происходит какое-то помутнение разума из-за каких-то других сил, в этом есть какой-то ужас. Отстранённый, независимый и внимательный разум вдруг грубо отодвигается в сторону другим разумом, который сильнее его. Затем происходят странные вещи, которые разум опять считает вульгарными и постыдными, когда прибой поворачивается вспять. Он прислушался к ровному дыханию тела рядом с собой. Сумеречная зона уже прошла. Разум стал преобладать, пробуждаясь всё больше и больше, размышляя о том, что видел. Это укладывалось в уровни независимости и противостояния эволюции, которые выделяются в Метафизике Качества. Язык умственного разума не может сказать непосредственно клеткам ничего. Они не понимают его. Язык клеток тоже не может сообщить ничего непосредственно разуму. Это совершенно раздельные структуры. В данный момент, во сне, «Лайла» существует точно так же, как существует программа в выключенном компьютере. Разум её клеток выключил Лайлу на ночь, точно так же как выключатель отключает программу компьютера. Унаследованный нами язык лишь только запутывает всё это. Мы говорим «моё» тело, «твоё» тело, «её» тело и «его» тело, но ведь это не так. Как если бы программа ФОРТРАН заявила: «это мой компьютер». «Тело слева» и «тело справа» — вот как надо говорить. Это декартово «Я», этот автономный гомункулус, сидящий позади наших глазных яблок, и выглядывающий оттуда, чтобы судить о мировых делах, совершенно смехотворен. Этот самозванный редактор действительности — просто-напросто фикция, которая рассыпается при ближайшем рассмотрении. Декартово «Я» — программная действительность, а не действительность аппаратуры. Тело слева и тело справа — лишь текущие версии одной и той же программы, то же самое «Я», которое не принадлежит ни одной из них. «Я» — это лишь один из форматов программы. Поговорим о пришельцах с других планет. Программа на основе «Я» и «Мы» и есть этот странник. «Мы» появилось всего лишь несколько тысяч лет тому назад. И тела, которые приобрело «Мы», существовали в десять раз дольше до появления «Мы». А клетки, Боже мой, клетки существуют в тысячи раз дольше. Бедные, глупые тела, в которые вторглись «Мы», — подумал он. — Время от времени, вчера и сегодня, они нарушают всю программу и идут своим путём, а «Мы» остаёмся в недоумении: как это всё могло случиться. Вот это и произошло только что. Озадачены и несколько напуганы тем, что делают эти тела без их разрешения. Вся эта сексуальная мораль Райгела — не просто социальные кодексы. Это также часть чувства ужаса от этих клеток, в которые вторглись «Мы» и странные структуры Качества, существовавшие до того, как появились «Мы». Эти клетки выделяют пот, слизь и прочее. Они отрыгивают и кровоточат, сношаются и портят воздух, мочатся и испражняются, рыгают и, напрягаясь, выделяют новые тела, похожие на себя, покрытые кровью и плацентной слизью. А те растут, нажимаются и выделяют новые тела, снова и снова. «Мы», действительность программного обеспечения, считаем факты аппаратной природы настолько неприглядными, что облекаем их эвфемизмами, одеждой, туалетами и медицинской тайной. Но то, что «Мы» прикрываем, для клеток и является чистым качеством. Клетки и достигли такой развитой степени эволюции посредством сношения и порчи воздуха, испражнений и слива мочи. В этом Качество! В особенности сексуальные функции. С точки зрения клеток — секс это чисто Динамическое Качество, высшее благо из всех! Так что, когда Федр говорил Райгелу, что у Лайлы есть Качество, он говорил правду. Оно есть у неё. Та самая привлекательность, которую так осуждают с точки зрения морали, и породила самих осуждающих. Поговорим о неблагодарности. Эти тела так и остались бы кучкой тупых бактерий, если бы не сексуальное качество. Когда мутация была единственным средством генетических изменений, жизнь практически стояла на месте в течение трех миллиардов лет почти безо всяких изменений. Именно сексуальный отбор продвинул их вперёд и превратил в животных и растения, существующие сегодня. У бактерии нет выбора в отношении своего потомства, а пчеломатке приходится выбирать из тысяч трутней. И этот выбор Динамичен. В своём сексуальном отборе Лайла Динамически выбирает того, кого она намерена воспроизвести в будущем. Если он возбуждает в ней чувство Качества, то она соединяется с ним, чтобы увековечить его в следующем поколении, и он продолжает жить. Но если он не в состоянии убедить её в своём Качестве, если он болен, искалечен или не удовлетворяет её по каким-то другим причинам, она отказывается соединяться с ним, и его недостатки не передаются дальше. Теперь Федр проснулся по настоящему. Он почувствовал, что находится где-то у истоков. Было ли то, что он видел сегодня ночью, тем же, что он отметил в трамвае, тем, что беспокоило его все эти годы? Он долго размышлял и постепенно пришёл к выводу, что, возможно, это так и есть. А Лайла — судья. То есть та, кто была с ним этой ночью: судья с опытом в миллионы лет, и в глазах этого судьи он не представлял собой ничего особенного. Тут сгодился бы почти любой, и большинство даже оказалось бы лучше его. Чуть позже он подумал, может поэтому знаменитая «Улыбка Джоконды» из Лувра, как и улыбка Лайлы в трамвае, тревожит зрителей так много лет. Эта тайная улыбка судьи, которого свергли и подавили ради блага социального прогресса, но который тайком и в частности, всё-таки судит. «Грустный Сидор». Так она называла их. В нем нет интеллектуального смысла, но тем не менее он преисполнен какого-то смысла. Это значит, что в глазах этого биологического судьи вся его интеллектуальность — есть некое уродство. Она отвергала его. Ей хотелось совсем другого. Так же как структуры разума испытывают отвращение к физиологии, биологической структуре, так и биологическим структурам Лайлы ненавистны структуры интеллекта. Они не любят его. Он им противен. Федр вспомнил о Уильяме Джеймсе Сидисе, чудо-ребёнке, который умел читать на пяти языках в возрасте пяти лет. Познакомившись однажды с высказыванием Сидиса об индейцах, Федр затем полностью прочитал его биографию и выяснил, что еще будучи подростком тот заявил, что отказывается от секса до конца своих дней. Получалось так, что для того, чтобы вести удовлетворительную интеллектуальную жизнь, он чувствовал, что ему надо отказаться от социального и биологического гнёта, от всего, кроме совершенно необходимого. Обет, который давали древние жрецы и аскеты, когда-то считался высшей формой морали, но во время «ревущих двадцатых» годов двадцатого века появился новый стандарт морали, и когда журналисты узнали о обете Сидиса, то стали безжалостно высмеивать его. Тогда и начался период затворничества, который продолжался до конца его жизни. «Что лучше, быть мудрым или привлекательным для дам?» Этот вопрос дебатировался провансальскими поэтами ещё в тринадцатом веке. Сидис выбрал мудрость, но Федру казалось, что есть какой-то путь, на котором можно обрести и то, и другое. Вопрос вроде бы подразумевает тупость женщин, и феминистка могла бы повернуть его так и спросить? «Что лучше, обладать мудростью или быть привлекательным для мужчин!». Это, практически, лейтмотив всего феминистского движения. Хотя и феминистки и провансальские поэты-мужчины вроде бы осуждали противоположный пол, они, в действительности, осуждали одно и то же: не мужчин и не женщин, а статический биологический антагонизм социальному и интеллектуальному качеству. Федр почувствовал слабое покачивание яхты. Его собственным клеткам уже надоели все эти умствования. Для одного дня более, чем достаточно. Даже слишком, и они стали отключать его. Завтра, когда они проголодаются, он понадобится им снова, они снова включат его, чтобы найти себе пищу, но теперь они просто истирали его. Он чувствовал себя как Хэл, компьютер 2001 года, когда его внутренние структуры замедляли ход. «Дейзи… Дейзи… дай мне свой… ответ… истинный». Лайла, Лайла, где твой настоящий ответ? Какой странный-странный был этот день. Федр снова ощутил тело Лайлы рядом с собой и легкое покачивание яхты. За весь день это было единственное хорошее, что случилось с ними, то, как их тела перестали обращать внимание на социальные и интеллектуальные различия и действовали так, как если бы этих «людей», «обладавших» ими, не было совсем. Они ведь так долго занимаются этим делом жизни. Теперь, успокоившись, он заметил, что судно не просто покачивается, а как бы находится под влиянием течения, очень слабого, медленного подъема и падения, сопровождающего волны. Он предположил, что это может быть прилив из океана. А может и нет. Они всё ещё достаточно далеко от океана. И всё же, возможно, — подумал он. Если приливы доходят даже до Трой, то и это течение может быть здесь. Может быть… Он стал выжидать следующего подъема и опускания, думая о них, а некоторое время спустя перестал думать вовсе.Часть вторая
16
Толстяку показалось забавно то, как появилась Лайла. Он сказал, что она вошла «как бубновая дама» и «пожелала узнать, где можно найти г-на Джеймисона». Толстяк так хорошо имитирует кого угодно. Он сообщил, что ничего ей не сказал, но выслушал то, что ему говорили. Она сказала, что «сейчас направляется во Флориду, чтобы провести там сезон». Также сообщила, что едет туда «на яхте с одним джентльменом, а зашла сюда, чтобы справиться о старых знакомых». Когда Толстяк закончил, Джейми рассмеялся. Если она там с джентльменом, то зачем же тогда ей нужен я? — удивился он. Скучает, наверное. Ей что-то нужно. Тут только один способ выяснить это, — заключил Толстяк. Итак, на следующий день они пошли туда, где она собиралась с ним встретиться. Её там не оказалось, так что они сели подождать. Затем она вошла в двери. Грустная. И выглядела она действительно старой. А ведь когда-то была просто милашкой. И потолстела. Пьёт слишком много пива. Пиво она любила всегда. Надо бы ей поосторожнее с ним. Лайла заметила их и подошла к столику. Джейми поднялся и раскинул объятья: «И ты проделала весь этот путь, чтобы просто встретиться со мной? Ну это уж слишком. Слишком!» Затем он заметил, что она не одна, а с ней пришёл какой-то мужчина. Он встретился с ним взглядом и весь сразу напрягся…Он обнял Лайлу, не упуская из вида незнакомца. Он был совершенно седой… как снег, а глаза холодные, совсем холодные… Возникло ощущение, что смотришь в холодильник… или в морг… От него исходили дурные волны… И пока они с Лайлой обнимались, мужчина наблюдал за ними… И какого черта она привела его сюда? Толстяк промолчал. Он ведь сто раз твердил ей не приводить с собой клиентов. Таково правило. В чём же дело теперь? Мужчина протянул руку для рукопожатия. Джейми пожал. То же самое с Толстяком. Толстяк тоже пожал. Это капитан, — представила Лайла. Рад познакомиться, капитан, — произнёс Джейми. Капитан вроде бы хочет присесть. Присаживается. Капитан просто лучится улыбкой, милее человека и не бывает. Но не на тех напал. Он хочет угостить всех присутствующих. Все пьют. Все улыбаются. Все сидят и мило болтают до посинения, если уж на то пошло. Но им этого не хочется. Джейми рассказывать было нечего. Все смотрели на него, как будто бы ему есть что сказать, но он ничего не рассказал. Толстяк стал их расспрашивать. Он спросил капитана, откуда он, куда направляются и всё в том же роде. Он также спросил, что у них за судно, большое ли оно, какая у него скорость хода. Джейми и не предполагал, что Толстяк может быть таким разговорчивым. Капитан просто сидел с холодным взглядом и аккуратно отвечал на вопросы. В некотором роде как следователь. «Осторожней, Пышка, ничего не разбалтывай» — подумал Джейми. Лайла всё время посматривала на Джейми, ожидая, что тот заговорит. Затем поинтересовалась: «А чем ты нынче занимаешься, Джеймисон?» Джеймисон!?? Она никогда так его раньше не называла. И что это за тон? Он задумался над этим, затем произнес: «Не знаю, мисс Лайла». Он заговорил так, чтобы подразнить её немного. — Да, пожалуй, ничего особенного. — Он заговорил так, как будто бы только что приехал из Алабамы. Ну уж совсем ничего? Ага. С каждым годом лень всё больше одолевает меня. Не хочется делать ничего такого, что делать не совсем обязательно. Бросил всё, что не нужно позарез. Говоря это, он глянул на капитана. Капитан лишь улыбался. Джейми от этого стало легче. Если он следователь, то должен понимать, в чем дело. У нас тут есть к вам одно предложение, — продолжала Лайла, — может оно вас заинтересует? Вот как? — удивился Джейми, — давайте послушаем. Лайла как-то странно посмотрела на него, как бы предвидя результат. Она сказала: «Капитану посоветовали для океанского плаванья нанять ещё одного члена экипажа и мы надеялись, что ты мог бы пойти с нами. Я говорила ему, что ты отличный парень». Джейми заметил, как она подмигнула. Улыбнулся, затем рассмеялся. И чего ты смеёшься, — спросила Лайла. Ты ничуть не изменилась. Чумная Лайла! Вечно придумаешь какую-нибудь чушь. И ты приехала в такую даль, чтобы просто поговорить со мной? Для того лишь? Да, — ответила она и уставилась на него. Углы губ у неё опустились, как если бы он совершенно обескуражил её. А что тут такого? Ох, Лайла, — промолвил он. — Далеконько же ты заехала. Он стал разглядывать их. Интересно, откуда это они такие, что решили придти сюда и вести с ним такие разговоры. Поинтересовался: «То есть хотите, чтобы вы с капитаном посиживали на вашей роскошной яхте, попивая коктейли и любуясь на закат, а я бы стоял рядом и прислуживал вам?» Нет, не так, — возразила Лайла. Да за кого вы меня принимаете? — вскипел Джейми. Он разозлился от того, что пришлось тащиться сюда лишь затем, чтобы выслушать такое. И ещё прикидываются, что делают ему одолжение. Он повернулся к капитану: «Вы только за этим сюда и приехали? Чтобы найти себе дешёвого негра, который ишачил бы на вас?» Капитан сделал вид, что ничего и не слышал. Как будто об стенку горох. — Не я ведь придумал это, — ответил он. Так зачем же вы сюда явились? Не знаю, — задумался капитан. — Я и пришёл сюда, чтобы выяснить. Капитан встал: «У меня назначена встреча». — Он взял свою куртку. — Я заплачу по счету. — Он совсем обескураженно посмотрел на Лайлу. — Увидимся позже, — и вышел. Лайла выглядела испуганно. Что ты задумала, Лайла? — спросил Джейми. — Ты же сказал, что ничем не занят, — возразила она. — Чего ты набросился на него? Он же тебе ничего такого не сделал. Ты же знаешь, о чем он думает, — заметил Джейми. Ты же ничего о нём не знаешь, — заговорила Лайла. — Он очень милый человек и настоящий джентльмен. Ну раз уж ты водишься с таким милым джентельменом, то зачем ты привела его сюда? Если уж тебе удалось снюхаться с таким милым стариканом, то уж и держись за него, потому что нигде тебе больше такого не обломится. Я же просто хотела сделать тебе любезность. И что же это за любезность. — Ты только подумай, — продолжала Лайла. — Что может получиться, если мы отправимся с ним в плаванье во Флориду? Ты что, думаешь он будет жить вечно? Джейми многозначительно посмотрел на толстяка, ты слышал? Пышка ответил ему тем же взглядом. То есть ты хочешь, чтобы я был рядом, на случай, если он случайно свалится за борт, или что-нибудь ещё? — спросил Джейми. Да. Джейми снова глянул на Толстяка и потупил взор. Он покачал головой и рассмеялся. Затем снова задумался. Потом он посмотрел на неё. «Иногда я думаю, что я плохой человек, Лайла. А затем является некто вроде тебя и показывает, насколько же я дрянной.» Они поговорили о прошлом. — Милли уехала и никто не знает куда. Минди вышла замуж, — сообщил он ей. — Всё пошло насмарку. Ты даже не представляешь себе, как всё стало плохо. Но она не слушала. Ей хотелось разговаривать только о Флориде. Когда она ушла, Толстяк спросил: «Как давно ты с ней знаком?» — Давно уж, — отозвался Джейми. — Была когда-то хорошенькой. Но всегда любила спорить. Теперь же годится лишь вот для таких старых пердунов. Это в её духе. С ним. Она бросила меня, а ведь я не сделал ей ничего плохого. Теперь же ей лучше держаться подальше от меня. — Как они мне надоели, — продолжал Джейми. —Давным-давно я думал, что в них всё. Ну знаешь, крупные деньги, большие машины, ослепительные улыбки и прекрасные наряды. Ну знаешь? Накладные плечики. Я думал, что это оно и есть. Затем я стал понимать, что в них действительно происходит, зачем им всё это: деньги, яхты, меха, накладные плечики и всё прочее. И зачем? — Зачем? Затем что, если они потеряют большие деньги, у них не остаётся ничего. За всеми этими деньгами ничего нет! Никого! Никого нет дома. Так оно и есть, — продолжал Джейми. — Именно этим они и занимаются днём и ночью. Стараются скрыть это. То, что нам известно. Они думают, что дурачат вас, но никого они не дурачат. Они знают, что в нас есть нечто, чего у них нет. Потому-то они являются сюда и пытаются отобрать у нас это. Но никак не могут сообразить, что же это такое. И оттого сходят с ума. Что у нас есть такого, чего они не могут у нас отнять? Толстяк поинтересовался, далеко ли можно ходить на той яхте. — Ты слыхал, что она говорила? — спросил он. — На той яхте можно отправиться до самой Южной Америки. Толстяк также заметил, что знает на Лонг-Айленде одного мужика, который покупает суда и не задаёт при этом вопросов. Как ты думаешь, сколько может стоить такая яхта? — поинтересовался он. — Да уж, хорошо бы иметь такую яхту, — продолжал он. — Поехать во Флориду. Во Флориде столько всего хорошего. Всё, что угодно, — размечтался он. — Ты знаком с Белфордом? Он ходит там на остров Эндрюс и получает хорошие новости. Так можно заработать хорошие деньги. Если бы ты оказался на той яхте, то мог бы упрятать хорошие новости так, что никто их и не найдёт, а вернувшись назад, вновь раскопать их. Никто ничего и не пронюхал бы. Толстяк заулыбался: «А если бы и пронюхали, то этому дружку Лайлы даже светила бы тюрьма.». Джейми ничего не ответил Толстяку. Но задумался.17
До гостиницы было далековато но Федру захотелось пойти пешком. После такого взрыва с Лайлой ему надо было прогуляться. В городе он всегда чувствовал склонность к ходьбе. В прошлом, когда бы он ни приезжал сюда, он всегда и всюду ходил пешком. А завтра уже пора уезжать. Вокруг него теснились небоскрёбы, а улицы были запружены людьми и машинами. Он прикинул, что ему надо будет пройти около двадцати или тридцати кварталов. Но это были короткие кварталы с юга на север острова, а не длинные кварталы поперечных улиц. Он почувствовал, что ускоряет шаг. Везде были теперь глаза Нью-Йорка. Быстрые, осторожные, бесстрастные. Не зевай, говорили они. Сосредоточься! Здесь всё происходит очень быстро… Не забывай про гудки клаксонов! Город! Он никогда не привыкнет к нему. Ему всегда хотелось напичкать себя транквилизаторами, прежде чем появиться здесь. Когда-нибудь он появится здесь без этого маниакального и подавленного чувства, но этот день ещё не наступил. Постоянно возникает это буйное бешено возбуждённое состояние. Толпы, большие скорости, умственное отстранение. Это всё дурацкие небоскрёбы. Трехмерное пространство. Оно не только перед тобой и позади, справа и слева от тебя, но оно также и над тобой и под тобой. Тысячи людей находятся в сотнях футов над тобой, разговаривают по телефону, глядят в экран компьютера, общаются друг с другом, как будто бы так это и надо. Если уж это считать нормальным, то всё что угодно будет нормально. Загорелся желтый свет. Он поспешил через дорогу…Шоферам ничего не стоит наехать на тебя и задавить. Вот почему он не принимает транквилизаторов. Только прими успокоительное — и тут же можно погибнуть. Защита тут — адреналин. У тротуара он вскинул сумку с почтой на плечо, чтобы было удобнее, и пошёл дальше. Здесь должно быть не меньше двадцати фунтов почты, подумал он, вся почта с самого Кливленда. Остаток дня можно провести в гостинице, разбирая почту. Он чувствовал себя сытым ещё с обеда с издателем, так что ужин можно пропустить и просто читать, пока не появится его знаменитый гость. Интервью с журналами кажется прошли довольно хорошо, предсказуемые вопросы о том, чем он сейчас занимается (пишет новую книгу), о чем его следующая книга (об индейцах), и какие произошли перемены со времени написания первой книги. Он знал, как отвечать им, ибо сам когда-то был журналистом, но по какой-то причине не стал говорить им о яхте. Этим он не хотел делиться. Он слыхал, что знаменитости ведут двойную жизнь. Вот это теперь и происходит. …Всякая дребедень в витринах… радиоприёмники. Ручные калькуляторы… …Идущая навстречу женщина ещё не смерила его быстрым нью-йоркским взглядом, но не преминет… Вот он… Зырк!.. Затем смотрит в сторону… Проходит…Как щелчок затвора скрытой камеры. Это манящий Нью-Йорк. Позже наступит угнетающий Нью-Йорк. Сейчас всё возбуждает, потому что чувствуется разнообразие. Затем возбуждение пройдёт и наступит подавленность. Так было всегда. Культурный шок. Люди, живущие здесь всю жизнь, не испытывают культурного шока. Нельзя жить постоянно в возбуждении. И они обходятся, как бы выбирают себе небольшую часть его и стараются взобраться на её верхушку. Но при этом упускают нечто. …Наверху кто-то упражняется на пианино… Сирена… Полицейская машина… Белые цветы, хризантемы, 70 долларов… Паренёк на роликовой доске на проезжей части, по виду кореец, устремляется к гастрономической лавке Лео Вито. Мимолётные, как и он сам, угнетенные, занятые чем-то, подавленные, и возможно, те, кто действительно понимают это место, только те, у кого есть Дзэн шошин, «разум новичка». …Ну вот он. … Влюблённые взявшись за руки. И не очень-то молодые. …Какой-то вымпел торчит из приоткрытого окна двумя этажами выше… Слишком высоко, ничего не разобрать. Так и не узнаешь, что там написано. Все эти разнообразные структуры жизни людей так и проходят сквозь друг друга, совсем не вступая в контакт. …Запахи… различные запахи кухни. …Сигары. …Над окном с вымпелом вывеска магазина мехов Маркса. Что-то сердитое… Модель. … Высокая мода, высокий класс. «Я так желанна, я так неприступна. Но если у тебя достаточно денег (дешёвый ублюдок), то можно купить». Цена… Всё ли продаётся, если подходит цена?… Действительно ли женщины ведут себя так?… Некоторые, пожалуй… Помогает сбывать меха. Драгоценности и косметику… Это просто рекламное клише. Вот те ребята продаются. Новые взгляды скрытой камерой, некоторые из них циничны. Если он не пришёл сюда с определённой целью, то зачем он здесь?…На тебя давит отношение «виноват, если не докажешь обратного». Он же никому ничего не хочет доказывать. Он с этим покончил. Вот так-то, ничего не хочется доказывать. Ни Райгелу, ни Лайле, ни её «друзьям»….Боже, какой ужас. Если уж у неё такие друзья, то не хотелось бы мне встретиться с её врагами. Интересно, что же в нём такого, что она не замечает, когда он сердится. Ведь только что в кафе она пятнадцать минут доказывала, какие они хорошие, и совсем не предвидела того, что получится. Она совсем не поняла смысла происходившего. Как и любой другой она стремится к Качеству, но определяет она его только в биологических терминах. Интеллектуального качества она не замечает вовсе. Это вне её пределов. Она даже не видит социального качества. Все то время на реке она была похожа на Мэй Уэст в обществе Шерлока Холмса. Полная противоположность. Шерлок унижается, снисходя до общения с Мэй, но Мэй также поступается чем-то, общаясь с Шерлоком. Шерлок, конечно же, умён, но Мэй интересует вовсе не это. Её больше притягивают биологические «друзья». …Пусть остаётся с ними. К вечеру он её ссадит с яхты. Если последняя встреча в гостинице пройдет так же гладко, как и остальные, то завтра утром он снимется и отправится на юг. …Еще глаза… Они не столько наблюдают за тобой, как приглядываются к тебе. Всегда настороже. Ему пришлось сойти с тротуара и обойти проволочную ограду вокруг огромного котлована, где когда-то был дом. Передвижные бетономешалки на дне его выгружали бетон. Дом на другой стороне котлована был поврежден и исцарапан. Может быть следующая очередь за ним. Все время что-то происходит. Перемены за переменами, и так далее, далее. Ему не приходилось бывать тут, когда тут не было ни ломки, ни строительства. Он вдруг снова оказался в квартале магазинов тканей и одежды. Рассказывать об этом городе — все равно, что описывать, какова Европа. Все зависит от того, в каком ты районе, в какое время дня, каково настроение. Он застегнул верхнюю пуговицу куртки, сунул руку в карман и зашагал быстрее. Надо было под куртку надеть свитер. Снова похолодало. Когда же он оказался впервые здесь один? Может быть в армии? Нет, не может быть. Когда-то во времена Второй Мировой войны. Уж и не вспомнить. Он помнит лишь маршрут. Это было от Боулинг-Грин и по Бродвею куда-то дальше Колумбова кольца. Помнилось, тогда был холодный день, как сегодня, так что когда он замедлял шаг, то ему становилось холодно. Так что, вместо того, чтобы устать и сбавить ход всё больше и больше, он продолжал идти всё быстрее и быстрее, а в конце даже побежал, продираясь сквозь толпу, вдоль кварталов, оставляя позади перекрёсток за перекрёстком, а пот пропитал его одежду и катился градом у него по лицу. На следующий день в гостинице он почувствовал, что ноги у него немеют, и он едва может ходить. Должно быть это было по пути в Индию. При выходе из этой системы. Бегство к свободе. Но он больше не может так бегать. Уже не угнаться. Теперь же надо двигаться медленно и больше думать. От чего бежал он? Тогда он не знал этого. Теперь кажется, что он убегал всю жизнь. Когда-то этим были наполнены его сны, из ночи в ночь. Когда он был маленьким, оно представлялось ему громадным осьминогом, которого он видел в мультипликационном фильме. Осьминог выползал на пляж, опутывал его своими щупальцами и сжимал до смерти. Он просыпался в темноте и думал, что уже умер. Затем это был огромный, темный безликий гигант, который появлялся, чтобы убить его. Он в испуге просыпался и затем медленно соображал, что гигант не настоящий. Наверное всем снятся такие сны, но только вряд ли большинство видит их так часто. Он стал считать сны Динамическим восприятием действительности. Они подавлялись и отфильтровывались в сознании обычными структурами статического социального и интеллектуального порядка, но они выявляли исходную истину: истину ценности. Статические структуры снов — ложны, но подспудные ценности, производящие эти структуры. — истинны. В статической действительности нет осьминога, который собирается задушить нас до смерти, нет гиганта, намеренного сожрать нас, переварить и превратить в часть своего тела, чтобы становиться все сильней и могущественней, в то время как мы растворяемся и превращаемся в ничто. А в Динамической реальности? … Крышки канализационных люков всегда завораживали его. На многих перекрёстках их бывало до дюжины, некоторые новые и грубые, другие стерты чуть ли не до блеска от множества покрышек, проехавшихся по ним. Сколько же нужно покрышек, чтобы стереть чугунную крышку до блеска? Он видел чертежи этих подземных колодцев, которые ведут в целый лабиринт подземных сетей, на основе которых и состоялся весь остров: электропроводка, телефонные кабели, водопровод, газопровод, канализация, туннели метро, телевизионные сети и множество прочих сетей специального назначения, о которых он никогда и не слыхал. Подобно нервам и артериям, волокнам мускулов гигантского организма. Гигант из его снов. Удивительно, как это всё работает со своим собственным разумом, выходящим за пределы разума любого человека. Никогда ему не постичь, как работает хоть одна из этих подземных систем из проводов и труб, что управляет всем. И всё-таки есть кто-то, кто знает. И есть система, по которой можно найти этого человека, когда тот нужен, а также система для поиска данной системы, которая находит его. И сила, удерживающая все эти системы в целом — это и есть тот Гигант. Когда Федр был молодым, то задумывался о коровах, свиньях и курах. О том что они и понятия не имеют, что любезный фермер, который их кормит и обеспечивает им кров, делает это лишь ради того, чтобы продать их, чтобы их убили и съели. Они будут хрюкать и крякать, он будет носить им корм, и возможно они считают его за некую прислугу. Он также задумывался, а нет ли какого-либо высшего фермера, который так же поступает с людьми. Это организм другого рода, с которым сталкиваешься ежедневно, считаешь его полезным, обеспечивающим еду и кров, защиту от врагов, но организм, который выращивает людей для своего собственного выживания, который пожирает их и использует их совокупную энергию для своих собственных целей. Позднее он понял: да, есть такой Гигант. И люди рассматривают социальные структуры этого Гиганта точно так же, как коровы и лошади рассматривают фермера: не похожий на нас, непостижимый, но доброжелательный и привлекательный. А социальная структура города пожирает их в своих собственных целях, точно так же, как фермеры пожирают плоть домашних животных. Организм высшего порядка питается организмом низшего и достигает при этом большего, чем низший организм мог бы добиться сам по себе. При метафизике материи увидеть Гиганта трудно. Привычно думать о таком городе как Нью-Йорк как о «творении человека», но кто именно изобрёл его? Какая группа людей выдумала его? Кто сидел и придумывал, как это должно быть всё вместе? Если общества и города изобретены «человеком», то почему тогда они так давят на него? Зачем «человеку» нужно было изобретать внутренне противоречивые стандарты и произвольные социальные институты, для того, чтобы попортить себе кровь? Этот «человек», который изобретает общества, подавляющие его самого, кажется настоящим только тогда, когда рассматриваешь его абстрактно, но он тут же испаряется, как только начинаешь вдаваться в детали. Иногда полагают, что где-то существуют какие-то «люди», которые эксплуатируют нас, какой-то тайный клан капиталистов, или «Четыреста», или «Банкиры Уолл-стрита» или женщины-лётчики или любая из групп меньшинств, которые периодически собираются и проводят тайные совещания о том, как бы поэксплуатировать вас лично. Этих «людей» надо бы считать «врагами народа». Всё так запутывается, но никто как бы не замечает этого. Материальная метафизика наводит на мысль, что эволюция прекращается при достижении высшей материи развития, физическом теле человека. Возникает суждение, что города, общества и структуры мышления представляют собой подчинённые производные от физического тела человека. Но глупо полагать, что город или общество созданы человеческими телами, так же как тело человека — порождение клеток или считать, что клетки созданы протеином и молекулами ДНК, или же что ДНК порождена углеродом и другими неорганическими атомами. Если следовать этой ложной посылке достаточно долго, то можно придти к выводу, что в отдельных электронах содержится интеллект, нужный для построения города Нью-Йорка. Абсурд. Если можно представить себе два красных кровяных тельца, сидящих рядом и вопрошающих: «Будет ли когда-нибудь более высокая форма эволюции в сравнении с нами?», затем осмотревшись вокруг и не увидев ничего, решают, что нет, тогда можно также представить себе двух человек, прогуливающихся по улице Манхэттена и вопрошающих, будет ли когда-либо более высокая форма эволюции чем «человек», подразумевая под этим биологического человека. Биологический человек не изобретает города и общества, точно так же, как поросята и куры не изобретают фермера, откармливающего их. Сила эволюционного творчества не содержится в материи. Материя — лишь один из видов статической структуры, оставшейся после творческой силы. Город — это ещё одна статическая структура, оставленная после себя творческой силой. Он состоит из материи, но материя не создала его сама по себе. Не создал его и биологический организм под названием «человек». Город — более высокая структура в сравнении как с материей, так и с биологической структурой, называемой «человек». Как биология эксплуатирует материю в своих собственных целях, так и социальная структура под названием город эксплуатирует биологию в своих собственных интересах. Так же как фермер выращивает коров с единственной целью поглощения их, так и эта структура выращивает живых людей с единственной целью пожирания их. Вот этим в действительности и занимается этот Гигант. Он превращает накопленную биологическую энергию в те формы, которые служат ему. Если рассматривать общества, культуры и города не как изобретения «человека», а как более высокие организмы по сравнению с биологическим человеком, то становятся более понятными и такие явления как война, геноцид и все прочие формы эксплуатации человека. «Человечество» вовсе не заинтересовано в собственном уничтожении. А суперорганизм, Гигант, представляющий собой структуру ценностей, наложенную на тела биологических людей, не против утраты нескольких тел ради защиты своих высших интересов. Этот Гигант начал материализоваться из динамических снов Федра ещё тогда, когда он учился в колледже. Один профессор химии как-то сообщил в своём кругу, что крупная химическая фирма предлагает прекрасную работу выпускникам их факультета, и почти все присутствовавшие посчитали это отличной новостью. Только что закончилась Вторая Мировая война, и все вроде бы только и думали, что о хорошей работе. До революции шестидесятых годов ещё было двадцать лет. В те времена никто и не думал о создании фильма «Выпускник». Федр всегда считал, что наука — поиск истины. Настоящий ученый не должен помышлять о продаже этой цели корпорациям, которые лишь стремятся к увеличению прибыли. И если ему приходится продаваться, чтобы выжить, то радоваться тут нечему. Его же коллеги вели себя так, как если бы никогда и не слыхали о том, что наука — истина. Федр вдруг увидел щупальце Гиганта, протянувшееся к ним, и он был единственным, кто заметил это. Так вот он, этот Гигант, эта безымянная, безликая система, стремящаяся к нему, готовая сожрать его и переварить. Он использует его энергию, чтобы усиливаться все больше и больше в течение всей его жизни. А когда станет старым и слабым, когда от него будет уже мало пользы, он превратится в экскремент, а на его место найдётся другой молодой человек, преисполненный энергии, который проделает всё это снова. Вот почему он бежал в тот день сквозь все движение, сквозь системы и подсистемы острова. Он направлялся в Индию, покончив с корпоративной псевдонаукой, продолжая искать истину и зная, что для её достижения ему нужно будет сначала освободиться от Гиганта. Здесь, высоко в небе над ним, прямо сейчас находятся главы корпорации, которые подсказали тому профессору химии поговорить в своих кругах об этом много лет тому назад. Здесь был мозговой центр этой корпоративной сети в окружении других сетей: финансовых, информационных, электронной передачи данных. Эти крохотные тела и занимаются этим на высоте стольких сотен футов над головой в небе. Они участвуют в Гиганте. Так что Федр был прав, убегая тогда. А теперь — как забавно — это ведь фактически его дом. Он получает отсюда весь свой доход. Единственный его постоянный адрес тоже здесь: это адрес издательства на Мэдисон-авеню. Он в такой же степени часть гиганта, как и все остальные. Как только поймешь что-либо достаточно хорошо, то незачем больше бежать от него. В последние годы каждый раз при возвращении в Нью-Йорк он чувствовал, как слабеет его страх перед этим чудовищем, и возникает некое знакомое приятное чувство, что он растёт. С точки зрения Метафизики Качества пожирание человеческих тел — моральная деятельность, ибо более морально, когда социальная структура пожирает биологическую, чем биологическая — социальную. Социальная структура — более высокая форма эволюции. Этот город в своем бесконечном пожирании человеческих тел создает нечто лучшее, чем мог бы сотворить сам по себе любой биологический организм. Ну да! Господи! Глянь-ка на это! Мощь этого места! Фантастична! Какое отдельное произведение искусства может хотя бы отдалённо приблизиться к этому? Несомненно: грязный, шумный, грубый, опасный, дорогой. Он всегда был таким и возможно всегда таковым и останется. Всегда был чертовой колдобиной, если ты ищешь стабильности и покоя… Но если уж хочешь стабильности и покоя, то отправляйся на кладбище, не ходи сюда! Это самое Динамичное место на земле! Теперь Федр ощущал это всё вокруг себя: скорость, высота, толпы и их напряженность. И бывшая ранее отстранённость теперь прошла. Он уже в своей тарелке. Он припомнил, что его важным символом когда-то были серпантин и конфетти, выдававшие непредсказуемые удачи каждую секунду, то возникая, то пропадая, великий символ счастья. Счастье. Когда Е.Б.Уайт писал: «Если хотите жить в Нью-Йорке, надо гореть желанием быть счастливым», то он имел в виду не просто «счастливым», а гореть желанием быть счастливым — то есть быть Динамичным. Если цепляешься за статические структуры, то при появлении возможности, ты ею не воспользуешься. Надо быть раскрепощенным и, когда придёт время стать счастливым, тогда и будь счастливым — в этом Динамика. Если это называют свободой, то это неверно. «Свобода» ничего не значит. Свобода — это лишь уход от чего-то отрицательного. Настоящая причина такого понимания в том, что когда люди говорят об этом, то подразумевают Динамическое Качество. До этого ещё не додумались ни социалисты, ни капиталисты. Со статической точки зрения социализм более морален, чем капитализм. Это более высокая форма эволюции. Это интеллектуально руководимое общество, а не общество, направляемое бездумными традициями. В этом и есть натиск социализма. Но то, что упустили социалисты, и что почти свело на нет всё их предприятие, так это отсутствие концепции неопределённого Динамического Качества. Поезжайте в любой социалистический город, и вам он покажется скучным, ибо в нём мало Динамического Качества. С другой стороны, консерваторы, которые не устают трубить о достоинствах свободного предпринимательства, как правило лишь поддерживают этим своекорыстные интересы. Они лишь обеспечивают обычное прикрытие для богатых в вечной эксплуатации бедных. Кое-кто из них вроде бы чувствует, что в системе свободного предпринимательства есть нечто таинственно ценное и видно, что они стараются выразить это словами, но у них, так же как и у социалистов, нет для этого метафизического словаря. Такой словарь предоставляет Метафизика Качества. Свободный рынок — это Динамичный институт. То, что люди покупают, и то, что продают, другими словами, то что люди ценят, нельзя выразить какой-либо интеллектуальной формулой. Рынок заставляет работать Динамическое Качество. Рынок постоянно меняется и направление этих изменений предопределить нельзя. Метафизика Качества гласит, что свободный рынок обогащает всех, предотвращая застывание экономических структур, что мешает экономическому росту. Вот по этой причине капиталистические экономисты во всём мире добились гораздо больших успехов со времени Второй Мировой войны, чем основные социалистические экономисты. Это не значит что викторианские социальные экономические структуры более моральны, чем социалистические интеллектуальные экономические структуры. Как раз наоборот. В плане статичных структур они менее моральны. Превосходство системы свободного предпринимательства в том, что социалисты, мысля интеллектуально и объективно, в процессе купли-продажи нечаянно захлопнули дверь к Динамическому Качеству. Они закрыли её потому, что метафизические структуры их объективности так и не сообщили им о существовании Динамического Качества. Люди, как и всё остальное, работают лучше параллельно, чем последовательно, и именно это и происходит в этом городе свободного предпринимательства. Когда всё организовано по социалистически в бюрократической последовательности, то любое усложнение увеличивает вероятность провала. Но при организации по параллели свободного предпринимательства усложнение превращается в разнообразие, более способное реагировать на Динамическое Качество, и тем самым увеличивает вероятность успеха. Вот это разнообразие и параллелизм и являются движущей силой города. И не только этого города. Наше величайшее национальное экономическое достижение, сельское хозяйство, организовано почти полностью на параллелизме. Параллелизм встроен во всю нашу жизнь. Клетки работают в параллели. Большинство органов тела работают в паре: глаза, мозг, лёгкие. Многие виды действуют в параллели, демократии функционируют параллельно, даже наука вроде бы работает лучше, когда организована по параллельным научным обществам. Как это ни парадоксально, философия науки не оставляет места для какой-либо неопределённой Динамической деятельности, превосходство её состоит в уникальной организации обращения с Динамикой. Наука пришла на смену старым религиозным формам не потому, что по её утверждению она вернее в любом абсолютном смысле (каковым бы он ни был), а потому, что она более Динамична. Если бы учёные просто заявили, что Коперник прав, а Птолемей — неправ, без дальнейшего желания исследовать предмет, то тогда наука просто превратилась бы в ещё одну незначительную религиозную секту. Научная правда всегда содержала в себе подавляющее отличие от теологической правды: она обусловлена. В науке всегда есть стирающее средство, механизм, посредством которого новое Динамическое видение может стереть старые статические структуры, не разрушая самой науки. Таким образом наука, в отличие от ортодоксальной теологии, постоянно способна на непрерывный эволюционный рост. Как Федр записал на одной из своих карточек: «Карандаш мощнее пера». В том-то и дело: получить статическое и Динамическое Качество одновременно. Если у вас нет статических структур научного знания, на которых можно что-либо строить, то вы откатываетесь назад к пещерному человеку. А если нет свободы менять эти структуры, то вам закрыт любой дальнейший рост. Можно проследить: там, где в течение веков произошли какие-либо перемены, обычно просматривается некая статично-Динамическая комбинация. Король или конституция сохраняют статичное, парламент или суд действуют как Динамическая очистка, то есть механизм, посредством которого новый Динамический подход может очистить старые статические структуры не разрушая при этом самого правительства. Федр поразился тому, как эта идея вкратце выражена всего в двух предложениях «Правил порядка Роберта». Меньшинство не имеет права мешать большинству проводить правовую работу по организации. Большинство не имеет права мешать меньшинству в попытках стать большинством мирными средствами. Сила этих двух предложений в том, что они создают стабильную статическую ситуацию, при которой может процветать Динамическое Качество. По крайней мере в абстрактном виде. Когда начинаешь вдаваться в детали, всё оказывается не так уж просто. Представляется также, что любой статический механизм, открытый для динамического Качества, должен быть также открыт для разложения, то есть для возврата к более низким формам качества. При этом возникает проблема получения максимальной свободы для возникновения Динамического Качества и предотвращения разложения, разрушающего эволюционные достижения прошлого. Американцы очень любят разглагольствовать о свободе, но полагают, что она оторвана от того, что европейцы часто видят в Америке: разложения, сопутствующего Динамизму. Получается, что общество, нетерпимое ко всем формам разложения, закрывает путь к собственному Динамическому росту и становится статичным. Но и общество, терпимое ко всем формам разложения, также приходит к упадку. Любое из направлений может быть опасным. И очень трудно, почти невозможно определить механизмы, при которых общество растёт и не разлагается. Как же различить эти два направления? Оба они не согласны со status quo. Радикальные идеалисты иногда очень даже смахивают на разложившихся хулиганов. Когда впервые возник джаз, его как правило считали упадочнической музыкой. Упадком считали и «модернистское» искусство. Если дать научное определение морали, как нечто, укрепляющее эволюцию, то получается, что действительно решена проблема того, что же такое мораль. Но если попытаться конкретно выразить, что есть эволюция, а что — нет, и куда движется эволюция, то снова попадаешь как кур во щи. Штука в том, что невозможно точно сказать, является ли конкретная перемена эволюционной именно тогда, когда она происходит. И только век спустя или около того задним умом доходишь, что она эволюционна. Например, у жрецов Зуньи не было никакой возможности узнать, что тот человек, которого они подвесили за руки, в будущем окажется спасителем их племени. Тогда был лишь пьяный трепач, подглядывавший в окна и посылавший власти ко всем чертям, с ним ничего нельзя было поделать. И что они должны были предпринять? Что ещё они могли сделать? Не могли же они допустить, чтобы каждый проклятый негодяй у Зуньи делал, что хочет, только потому, что когда-нибудь в будущем он, возможно, спасёт племя. Они должны были соблюдать правила, чтобы сохранить племя. Вот в этом и состоит центральная проблема статически-динамического конфликта эволюции: как отличить спасителей от негодяев? В особенности, когда они выглядят одинаково, одинаково разговаривают и нарушают правила схожим образом? Свободы, спасающие спасителей, так же спасают и негодяев и дают им возможность раздирать всё общество на части. Ограничения, мешающие негодяям, также мешают творческим Динамическим силам эволюции. Сложился чуть ли не обычай: люди приезжают в Нью-Йорк, предрекают судный день того или иного рода а затем ждут, когда он исполнится. Это бывает и сейчас. Но судный день до сих пор так и не наступил. Нью-Йорк постоянно катится в ад, но каким-то образом никак не может попасть туда. Постоянно меняется. Всегда меняется, как кажется, к худшему, но вдруг среди всего этого появляется нечто Динамичное, о котором никто раньше и не слыхал, и худшее забывается, ибо это новое Динамическое (которое тоже меняется к худшему) занимает его место. Что выглядит как ад, всегда оборачивается чем-то иным. Когда нечто новое и Динамичное стремится попасть в этот мир, оно частенько выглядит ужасно, но такое может родиться в Нью-Йорке. Такое может случиться. Думается, что такое может случиться где угодно, но это не так. Должен быть человек определённого склада, который глянул бы и воскликнул: «А ну-ка погоди! Это ведь хорошо!», без оглядки на то, не говорит ли кто-либо ещё в том же духе. Это уже редкость. Это одно из немногих мест в мире, где люди не спрашивают, одобрено ли это кем-либо ещё. Вот так, подумал Федр, Метафизика Качества объясняет невероятные контрасты лучшего и худшего из того, что видишь здесь. И оба существуют здесь в потрясающей интенсивности, ибо Нью-Йорк никогда не зарекался сохранять свои статические структуры. Он всегда готов к переменам. Несмотря на то, готовы ли вы к ним или нет. Из этого возникает его ужас, в этом его сила. Сила его в распущенности. Это свобода быть настолько ужасным, которая даёт и свободу быть таким хорошим. Таким образом жизнь бьёт здесь ключом всё время, и возникает та Динамическая искра, которая спасает всё. Среди всего того, что не так, она всё-таки вспыхивает. Так же как и с детьми. Их и не видать, но они-то ведь здесь, растут как грибы в потайных местах. Однажды в будний день Федр пошёл в музей и там оказались их многие сотни. Они показывали пальцами на минералы и динозавров, хватали друг друга за руки, держались за руки и время от времени оглядывались на учителя, чтобы удостовериться, всё ли в порядке. И затем вдруг они все исчезли, как будто бы их там никогда и не было. То, что вы видите в Нью-Йорке, зависит от ваших статических структур. Динамичным Нью-Йорк делает то, что он всегда нарушает какие бы то ни было структуры. Вот сегодня утром в ресторан заходит черный как головешка бандитского вида кореш в грязной вязаной шапочке на голове. На нём грязная синяя атласная куртка, грязные кроссовки от Рибок. Заказывает кофе, и ему вынуждены подать, ибо таков закон, и что же он делает дальше? Достаёт пистолет? Нет. Ну угадайте ещё раз. Он достаёт газету «Нью-Йорк Таймс». Начинает читать раздел книжного обозрения. Он из интеллектуалов. Вот таков Нью-Йорк. Бах! Всегда увидишь нечто, к чему ты совсем не готов. И не всё так уж и плохо в этом контрасте богатства и бедности. Когда принимается масса статичных законов, чтобы отсечь худшее, то с ним пропадает и лучшее, искра исчезает, и остаётся лишь масса загородной безвкусицы. В этом некое психологическое горючее, которое заставляет многих предпринимать такое, что в противном случае им было бы делать лень. Если бы у всех здесь был одинаковый доход, одинаковая одежда, одинаковое происхождение, одни и те же возможности, то весь город вымер бы. Физическая скученность и невероятный социальный поток придают этому месту такую силу. Город заставляет каждого подняться хоть на ступеньку выше. Или же сбрасывает на десять ступеней вниз. А может на сто ступеней вверх. Он сортирует людей. И так было всегда: миллионы богатых и бедных перемешались, небоскрёбы и парки, бриллиантовые тиары в витринах и пьяная блевотина на улице. Вас это и шокирует, и вдохновляет. Дьявол занимается гнусностями на ваших глазах! И мимо нищих проходят в свои длиннющие лимузины с личными шоферами первые люди. Фюить!! Проезжай! Не сбавляй хода! Видишь людей, улыбающихся тебе и тут же готовых смошенничать. Иногда не замечаешь людей, которые хмурятся при виде тебя, но втайне помогают тебе как только могут. В разговоре с вами они держатся отчуждённо, но при этом чувствуешь скрытое к себе расположение. Это те выжившие, которые своими ладонями отполировали множество острых углов. Они-то знают, чем живет этот знаменитейший город. Стало смеркаться. И стало холодней. Подступала депрессия. Рано или поздно она всегда наступает. Адреналин уже почти вошёл в норму и всё ещё снижался. Он замедлил шаг. Федр подошёл к какой-то зелени и узнал Сентрал-парк. Здесь было ветренее. Дуло с северо-запада. Из-за ветра и наступает холодная погода. Деревья стали темными и тяжело покачивались на ветру. На них всё ещё сохранились листья, вероятно потому что здесь ближе к океану и теплее чем было в Трой и Кингстоне. Проходя вдоль парка, он обратил внимание, как здесь тихо и спокойно несмотря ни на что. Из всех памятников, доставшихся городу от викторианцев, шедевр Олмстеда и Во всё-таки самый великий, подумалось ему. Если их интересовали только деньги, власть и тщеславие, то почему же он оказался именно здесь? Интересно, что бы подумали викторианцы о нём теперь? Их бы поразили небоскрёбы вокруг памятника. Им бы понравилось, что деревья стали такими большими. У него сохранилась старая литография Карриера и Ива, на которой в парке почти нет деревьев. Возможно, они посчитали бы парк приятным местом. По всему остальному в Нью-Йорке у них было бы другое мнение. Они несомненно оставили свой отпечаток на городе. Он всё же существует, несмотря на декоративное искусство и Бохаус. Именно викторианцы построили город, размышлял он, и глубоко внутри это всё-таки их город. Когда их кирпичные дома с декоративными пилястрами и антаблементами вышли из моды, их стали считать апофеозом уродства, а теперь, когда таких домов с каждым годом становится всё меньше, они придают особую прелесть всему блеску двадцатого века. Викторианское кирпичное рококо и каменная кладка, чугунное литьё. Боже, как они любили украшательство. Это шло наряду с развитием языка. Что было конечным последним доказательством их выхода из дикого состояния. И они действительно считали, что им здесь это удалось. Везде видны мелкие знаки того, что они думали о городе. Барочные фризы и горгульи, ждущие бала разрушителей. Железные мосты на заклёпках в Сентрал-Парке. Чудесные музеи. Львы у входа в публичную библиотеку. Они оставляли свой образ в скульптуре. Всё ненужное украшательство, оставшееся от них, — это не просто тщеславие. В этом было также много любви. Они так носились со своим городом потому, что любили его. Они платили за все эти горгульи и чугунное литьё так, как недавно разбогатевший отец покупает моднейшее платье дочери, которой он гордится. Теперь просто осуждать их как напыщенных снобов, ведь они и стремились получить такой отзыв, легко игнорировать историю, сотворившую их такими. А сами они изо всех сил старались не обращать на историю внимания. Викторианцы тщательно хотели скрыть от нас, что в действительности они лишь кучка богатых выскочек. Ведь большей частью это были деревенские, неотёсанные, набожные люди, которые после Гражданской войны, перевернувшей их жизнь, вдруг оказались в самом водовороте индустриального века. Прецедента этому не было. Не было никаких руководств к тому, что им надо делать. Возможности, открытые сталью и паром, электричеством и наукой, инженерным делом — потрясающи. Они богатели так, как им не снилось даже в самых буйных снах, деньги текли рекой и не было признаков того, что они иссякнут. И таким образом многое из того, за что их стали осуждать позднее, их страсть к снобизму, пряничной архитектуре, декоративному чугунному литью, это лишь манеризм порядочных людей, которые старались не ударить в грязь лицом. Единственным богатым образцом для подражания была европейская аристократия. И всё же мы склонны забывать, что в отличие от европейских аристократов, которым они подражали, американские викторианцы были очень творческим народом. Телефон, телеграф, железные дороги, трансатлантический кабель, электрическая лампочка, радио, фонограф, кинематограф и технология массового производства — почти все достижения техники, ставшие нормой в двадцатом веке, тоже ведь в действительности были изобретены викторианцами. Этот город просто состоит из их структур ценностей! Именно благодаря их оптимизму, вере в будущее, их кодексам мастерства и труда, экономии и самодисциплине мы в действительности сумели построить Америку двадцатого века. С тех пор, как исчезли викторианцы, всё течение нынешнего века направлено на выхолащивание этих ценностей. Можно представить себе какого-нибудь старого викторианского аристократа, вернувшегося на эти улицы, как он озирается, и затем, как каменеет у него лицо при виде того, что теперь есть. Федр заметил, что почти совсем стемнело. Гостиница уже близко. Переходя улицу, он увидел как порыв ветра взметнул вверх обрывки бумаги в свете фар такси. На крыше такси была реклама «ПОСМОТРИТЕ НА БОЛЬШОЕ ЯБЛОКО», а под ней название какого-то туристического агентства с телефонным номером. «Большое яблоко». Он почти физически ощутил то отвращение, с которым викторианец отнесся бы к такому прозвищу. Они-то никогда не думали о городе таким образом. Их сердцу было бы ближе «Большая возможность», «Великое будущее» или «Имперский город». Они видели город как памятник своему величию, а не то, что они пожирают. «Ментальность, рассматривающая Нью-Йорк в качестве „Большого яблока“, — сказал бы викторианец, — это менталитет червяка». И ещё мог бы добавить: «Естественно, червяк называет его так лишь из лучших побуждений, но это только потому, что червяк не имеет понятия о том, к чему приведёт поедание Большого яблока». Швейцар в гостинице вроде бы узнал Федра, когда тот подошёл, и открыл стеклянную дверь с золотой надписью на ней с профессиональной улыбкой и галантностью. Но улыбнувшись в ответ, Федр понял, что швейцар вероятно «узнаёт» каждого входящего. Такова его роль. Часть Нью-Йоркской иллюзии. Вестибюль представлял собой сочетание приглушенной позолоты и плюшевого интерьера викторианской элегантности с преимуществами достижений двадцатого века. Лишь завывание ветра в щели дверей лифта напоминало о внешнем мире. В лифте он подумал о вертикальных потоках воздуха в таких зданиях и задумался, а есть ли компенсирующие вертикальные потоки снаружи. Может и нет. Теплый воздух из лифта просто поднимается в небо после выхода из здания. Холодный же воздух будет поступать от горизонтальных потоков с улицы. Пока он отсутствовал, комнату прибрали и заправили постель. Он бросил тяжёлую сумку с почтой на кровать. Теперь у него не так уж много времени на чтение почты. Прогулка заняла у него гораздо больше времени, чем он предполагал. Он чувствовал себя уставшим и расслабленным, и это было приятно. Он включил свет в гостиной и услышал какое-то жужжанье у лампы. Сначала он подумал, что лампа неисправна, но затем заметил, что гудит какая-то большая мошка. Он понаблюдал за ней немного и удивился: «И как только ей удалось залететь на такую высоту?» Он полагал, что мошки водятся лишь близко к земле. Порхая у абажура, мошка вписывалась в викторианский декор помещения. «Должно быть, викторианская мошка, — подумал он, — вечно стремится на верхотуру. Затем, добравшись до цели, сгорает и падает в прах под ногами». Викторианцы любили такие образы. Федр подошёл к большой стеклянной двери, ведущей, казалось, на балкон. Но внутренность комнаты отражалась в стекле и ему пришлось приоткрыть дверь. В промежутке он увидел ночное небо и вдалеке разбросанные огни в окнах других небоскрёбов. Распахнув дверь пошире, он вышел на балкон и почувствовал холодный воздух. Здесь на верхотуре было ветрено. Чувствовалась высота. Он отметил, что находится почти вровень с крышами домов на другой стороне большого тёмного пространства центрального парка. Балкон сделан из какого-то серого камня, но из-за темени разглядеть не удалось. Он подошел к каменным перилам и посмотрел вниз. …ФЮИТЬ!!!.. Далеко внизу машины похожи на божьих коровок. Большей частью они были желтого цвета и медленно ползли как козявки. Желтые, должно быть, такси. Так медленно двигаются. Одна из них подъехала к обочине прямо под ним и остановилась. Затем Федр еле заметил, как из неё вылезла точка, должно быть человек, и пошла к подъезду, в который он входил сам… Интересно, сколько времени будешь падать отсюда. Секунд тридцать? Меньше. Тридцать секунд — долгий срок. Гораздо вероятнее секунд пять… Он этой мысли ему стало не по себе. Дрожь передалась в голову, и та закружилась. Он осторожно отступил назад. Затем он посмотрел вверх. Небо не совсем было ночным. Оно пылало тем же оранжевым заревом, которое они с Лайлой наблюдали в Ньяке. Только здесь гораздо интенсивней. Вероятно, это атмосферное загрязнение или дажеобычный морской туман, отражавший свет фонарей снизу, и складывалось ощущение, ты что вовсе не на улице. Город-Гигант подавлял собой даже небеса. Как теперь тихо. Почти безмятежно. Странно как-то здесь наверху смотреть на шум, джунгли, толчею внизу, а здесь верхняя зона тишины. Когда находишься внизу на улице, об этом даже не задумываешься. Не удивительно, что миллиардеры платят огромные деньги за площадь здесь в небесах. Если у них есть место подобное этому здесь наверху, где можно укрыться, то тогда можно терпеть и ту конкурентную жизнь внизу. Гигант может быть и очень добрым к вам, подумал он. … Если захочет.18
Лайле совершенно безразлично, куда она идёт. Она так сердита на капитана, что даже хочется плеваться. Ублюдок! И что он себе воображал, когда назвал её так: «Сучка, устроившая собачью грызню». Ей надо было съездить ему по морде! И что он знает? Ей надо было ответить: «Да, а кто сделал меня такой? Сама я, что ли? Ты меня ещё не знаешь!» Надо было сказать: «Никто меня не знает. И ты никогда не узнаешь. Да я скорее умру, чем ты узнаешь меня. Но Боже, Боже мой, узнаю ли я когда-либо ТЕБЯ?» Вот что надо было сказать ему. Ей так опротивели мужчины. И слышать их даже не хочется. Им лишь бы испачкать тебя. Всем им только этого и хочется. Просто испоганить, чтобы ты стала такой же как они. А затем тебе скажут, какая же ты сучка. Вот что она получила за то, что была откровенной. Разве не смешно? Если бы стала лгать, то всё было бы хорошо. Если бы она действительно была сучкой, то стала бы она рассказывать ему тогда о Джейми? Нет. Действительно смешно. И что теперь ей делать с рубашками? Теперь-то она их ему не отдаст. Ей уж надоело носить их. Она столько часов потратила, выбирая их, а теперь придётся нести их обратно. И чего это она старалась понравиться ему? Непонятно. Что бы ты ни делала, они всё равно постараются показать, что ты хуже их. Ведь ничего дурного не делаешь, никому не причиняешь зла, ничего не крадёшь, и всё-таки тебя ненавидят лишь за то, что ты любишь. До того, как они получат своё — ты просто ангел, а как только получили — ты просто шлюха. Некоторое время. Пока снова не разогреются. И тогда ты снова ангел. Она никогда не выходила на панель каждую ночь. Она не из числа отъявленных. Так, изредка, под настроение. И ей это нравилось. Всегда. Всё время. Каждую ночь. Ну и что? И не всегда ей это нравилось с одним и тем же мужчиной. И ей наплевать, что о ней подумают люди. И ей также нравились деньги, чтобы тратить. Ей нравилось выпивать и многое, многое другое. Сложить всё это вместе, и получится Лайла, вот что надо было сказать им. «Даже не пытайтесь сделать из меня кого-нибудь другого. Ничего не выйдет. Я ведь просто Лайла, и такой буду всегда. А если я не нравлюсь тебе такой, как есть, то можешь проваливать. Ты мне не нужен. Никто мне не нужен. Да я скорее сдохну. Такая уж я есть.» Вот что надо было ему сказать. В витрине появилось её отражение. По виду она куда-то торопится. Надо помедленнее. Ей ведь некуда спешить. Да ей и некуда идти, кроме как на яхту, чтобы оставить там вещи. Как глупо, что она рассказала ему всё. Таким как он нельзя говорить всё. Если сделаешь это, то они исчезнут. Она нужна была ему лишь для того, чтобы доказать, насколько он значителен. Ему неважно, что она говорит, ему лишь хотелось превратить её в некую морскую свинку или нечто подобное, а сам тем временем думает о ней только плохое. Он не говорил ей ничего такого прямо, но она чувствовала, что он всё время придирается к ней, осуждая то, что она говорит. При этом делает вид, что так «любезен». Ему всё время хочется знать, что думает она, но не говорит ничего, что думает он. Всё время ходит вокруг да около. А она терпеть этого не может. Не надо было ей говорить той чепухи о занудах вроде него. Вот в этом-то и дело. Такие зануды как он не выносят этого. Она знает, как обходиться с подобными людьми. Жить с ними не трудно. Надо лишь дать им возможность поговорить. Нужно всё время строить кого-нибудь как он, иначе от тебя просто избавятся. И если помалкивать, то возможно уже завтра она будет с ним на яхте по пути во Флориду. Она может позаботиться о нём в любом виде. А Джейми всё равно. Ему всё равно, с кем она спит. И всем было бы хорошо. Капитан не понравился и Джейми. Он всегда знает, о чем думают люди. Если кто-либо надумает устроить Джейми неприятности, то Джейми тут же его раскусит. Из витрины на неё уставилась черная ведьма на метле. Скоро уж День Всех Святых. Эта часть города ей незнакома. Если она и бывала когда-либо здесь, то всё уже позабыла. А может всё так переменилось, что и не узнаешь. Здесь всё постоянно меняется. Кроме больших зданий. Когда она появилась здесь впервые, то думала, что где-то там вверху в этих больших зданиях есть кто-то, кому известно, что здесь делается. Но он никогда не спустится поговорить с ней. Со временем она выяснила, что никто ничего тут толком не знает. И почему Джейми не дал ей даже своего адреса? Он повёл себя совсем иначе. Что-то случилось. Ей не понравился его приятель. А может быть это всё так из-за капитана. Ей не приходилось бывать на этой улице раньше. Что-то в ней не нравится ей. Она не выглядит опасной, просто захудалая. Джейми всегда говорил ей: «Смотри вокруг, и если не увидишь женщин, гуляющих в одиночку, то будь осторожна!» Но вон дальше по улице гуляет старушка с собакой. … Ну так выходит, что капитан порвал с ней, ничего новенького… Она уже привыкла к такому. Найдётся кто-нибудь… Она всегда приземлялась на ноги. В витринах лавочки какие-то бутылки, грязь, мусор. Она всегда считала, что когда-нибудь здесь наведут порядок, но никто ничего толком и не делает. Всё становится лишь хуже и хуже. На двери старой церкви был висячий замок и надпись, что она закрыта. Объявление уже выцвело, так что церковь должно быть закрыли уже давно. В деревянном цветочном ящике под окном все растения засохли. Совсем не похожа на церковь дедушки. У дедушки церковь больше и не в таком грязном городе как этот. Она снимет комнату на несколько дней и осмотрится. Так будет лучше. На панель ей больше не хочется. Не стоит этого делать. Джейми не велел ей делать этого, а уж он-то знает. Он сказал, что это слишком опасно. Всё уже не так как было раньше. Не нравится ей эта улица. В любое время можно устроиться официанткой. Это ей знакомо. А чуть погодя подвернётся что-нибудь получше. И если настроиться на такой лад, то чувствуешь себя лучше. Но прежде всего надо подыскать себе место для ночлега. Она шла квартал за кварталом. Искала объявления о сдаче комнат в наём, но ничего не попадалось. Обошла котлован, огороженный желто-белыми знаками, чтобы туда не падали люди. Из котлована шел пар. Какой-то мужчина с цементным мешком уставился на неё. Он ничего не собирался делать, а просто смотрел на неё. Она стала читать надписи на других знаках. «Не занимайте пожарную полосу для машин чрезвычайных ситуаций… Расчистка снега…. В чрезвычайных обстоятельствах остановка запрещена… Буксировка машин. 9 долларов 95 центов в час… Покраска. Оценка бесплатно. 10 % скидка…» Может быть, по знакам она определит, что тут делается… «Наркотический марш… То есть анти-наркотический марш… Погребок деликатесов Ирвинга… Квартал скотобойни Грейера… Королевство одежды… музыкальные новинки … Продаём кошерные и некошерные продукты…. Магазин здоровой пищи. 20 % скидка на все витамины.» За металлической оградой стоит дерево с красно-желтыми ягодами. Она вспомнила, что у неё во дворе такое же дерево. Она даже пыталась собирать ягоды, но они ни на что не годились. И зачем оно здесь? Высокая стальная ограда мешает людям срывать ягоды. Если она попробует забраться туда, её тут же вытурят. Под деревьями несколько голубей… Голубям там можно находиться, а ей нельзя. Кто-то сумел пробраться за ограду и разрисовал всю стену краскопультом. Никогда не разберёшь, что они там пишут. Похоже на имена или что-то такое. И пишут так вычурно, что ничего толком и не понять. Похабных слов они не пишут, а пишут какие-то замысловатые вещи, как будто им известно нечто, чего не знает никто другой. «… Водитель… Электрическая компания… Не загораживайте проезд… Одностороннее движение…» Никогда не говорят о том, что хочется вам, говорят лишь то, что им нужно. На стене какие-то слова на иврите. «Неаполитанская пицца. Химчистка Франклина. Основана в 1973 г. … Полицейская полоса. Не заходить за ограду. Полицейское управление…» На зданиях накручено много колючей проволоки. Раньше этих колючек не было вообще. Вон какой-то парень валяется на тротуаре. Люди проходят мимо даже не глядя на него…. «Персональное обслуживание. Прачечная и химчистка. Гостиницы, больницы и клубы… Афинские водопроводчики и сантехники… Заразительный безостановочный смех. Смеялся без остановки — Мак-Гилликуди, Нью-Йорк Таймс, призёр Тони.» Везде валяются пластиковые пакеты… «Одностороннее…» Как жмут туфли. Улица становится всё хуже. Тротуар разбит и покосился, так что если не остерегаться, то можно подвернуть ногу. Можно поскользнуться на битом стекле. Стекло было из витрины, которую вроде бы пытались взломать. Становится холодно. Ей следовало бы заняться чем-нибудь другим. И что вообще она здесь делает? Что-то не так, раз она ведёт такую жизнь. Надо бы находиться где-нибудь в месте получше. Она перешла улицу, и посмотрев в конец её, заметила, что там вода. Должно быть, река, подумала она. Она решила взять такси. Ей всё равно надо попасть на яхту и взять свой чемодан, пока не стемнеет совсем. Пешком идти слишком далеко. Ноги она совсем уж сносила. Давно уж не ходила так много пешком. За такси придётся заплатить, но делать нечего. Если бы только она не покупала эти дурацкие рубашки. Но подойдя к углу, на другой стороне улицы в конце квартала она заметила ресторан. Так соблазнительно. Можно отдохнуть, поесть и вызвать оттуда такси. Посмотрев на меню в витрине, она убедилась, что всё там дорого. На столах скатерти и салфетки. Да какого черта, подумала она. Пора отпраздновать что-нибудь. Возможно, разрыв с капитаном. Народу там оказалось немного. Старушка-официантка раскладывала салфетки на другой стороне комнаты. Увидев Лайлу, она слабо улыбнулась, медленно подошла и усадила её к столику у окна. Лайла села за стол. Как хорошо посидеть. Официантка спросила, хочет ли она выпить перед едой. Шотландский виски с содовой, — заказала Лайла. — Нет, принесите «Черный Джонни Уолкер» с содовой, — улыбнулась она. — Официантка практически никак на это не отреагировала и направилась в бар. Улица за окном была похожа на улицы в Рочестере. Она была старой, народу немного. В грязи под старой пожарной лестницей медленно брела кошка, что-то высматривая. Она поковыряла лапой грязь сначала в одну сторону, затем в другую. Никак не удавалось найти то, что надо. У Лайлы была с собой старая записная книжка. Можно позвонить кому-нибудь из старых друзей, возможно её пригласят к себе, и тогда можно будет всё обсудить. Можно позвонить, и вероятно ей подскажут, где найти комнату. А может быть, даже пригласят погостить у них некоторое время. Трудно сказать, как получится. В окно она заметила, что кошка ушла. Однако ей не очень-то улыбается снова встречаться со старыми друзьями. Даже неприятно думать об этом. И говорить с кем-либо из них ей неохота. Хочется покончить со всем этим. Ей не по душе разговаривать вообще с кем бы то ни было. Когда официантка принесла выпивку, Лайла широко улыбнулась ей и горячо поблагодарила. Официантка улыбнулась в ответ и ушла. Лайла хлебнула. Ох, до чего же хорошо! Она стала рассматривать меню, выбирая что бы поесть. Надо взять что-нибудь подешевле. Но она так проголодалась. А бифштексы, видимо, очень хороши. И жареная картошка. Такая калорийная. Надо быть поосторожнее. Не следует увлекаться. Она уж и так полновата. Но всё-таки это здорово. Вспомнилась картошка, что она приготовила на яхте. — Ох, и зачем только она так разболталась? Ведь можно было готовить жареную картошку до самой Флориды, если бы только держала язык за зубами. Размышляя об этом, Лайла обратила внимание, что кто-то смотрит на неё через окно. На мгновенье она встревожилась, а затем подумала, в чем дело, Лайла, ты что стала бояться мужчин? Он не так уж плохо и выглядит. Она улыбнулась ему… … А он лишь глянул на неё и отвернулся. Затем снова глянул. Она подмигнула, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Он улыбнулся и стал делать вид, что читает меню в витрине. Она сама стала изучать меню, но краем глаза следила за ним. Чуть погодя он прошел дальше. Она ожидала, что вот откроется дверь, но этого не случилось. Он ушел. Неужели она сказала что-то такое, что рассердило Джейми. На этот раз он совсем не похож на себя. С ним что-то случилось, и поэтому он не дал ей своего адреса. Он скрытный человек. Не хочет обижать тебя. Так уж он устроен. Капитан ничего об этом не узнает. Такие люди и не интересуются. Они просто уходят, и думают, что сделали нечто стоящее. Ничего другого они и не знают. Поэтому им приходится платить. Пытаешься показать им кое-что и только теряешь время. Они и понятия не имеют, что ты делаешь. Капитан так и не понял, что она хотела ему показать. Такой зануда, и не поймёт. Может быть, даже не отдаст ей деньги за рубашки. Хватит думать о нём. Подошла официантка принять заказ, но Лайла всё ещё не выбрала. — Я, пожалуй, ещё не готова, — заметила она. Посмотрела в стакан: «Почему бы не повторить ещё?» Ей вовсе не нужно напиваться, у неё ещё много дел, но так всё-таки вкусно. Когда-то ещё придётся выпить в следующий раз, — подумала она. Даже не знаю, что делать дальше. Кажется, уже всё сделано. У неё уж не так много сил, как было раньше. Да к тому же и устала порядочно. Через окно она заметила, что всё становится серым и тёмным, каким-то старым. Куда же подевалась кошка, разгребавшая мусор на той стороне улицы? Темнота ей не нравится. А ведь в Рочестере даже темнее, — подумалось ей. Может ей поехать обратно в Рочестер и устроиться на постоянную работу. Но возвращаться туда нельзя. Её все там ненавидят. Потому-то её и уволили. Потому что она сказала им правду. Все хотят превратить тебя в служанку. А если ты не хочешь быть у них служанкой, то ты не нужна. Тогда ты плохая. Как бы ты ни старалась ублажить их, всё без толку. Никогда им не угодить. Всегда им нужно что-то больше. Так что разницы нет: рано ли, поздно ли они всё равно возненавидят тебя, как бы ты ни старалась. Не надо было уходить с «Кармы». Если бы она не рассердилась на Джоржа, то всё ещё была бы там. И плыла бы себе сейчас во Флориду. Во Флориде посветлее. Потому что это юг. Вот уж где она повеселилась-то! И всё же она попадёт туда, только вот надо где-то сначала раздобыть денег. Может быть, стоит пойти к капитану и повиниться, и он передумает. Этого ей не хочется делать. Тогда ей придётся слушать его дурацкие разговоры до самой Флориды. Этого тоже не хочется. К тому же он ведь ей уже велел убираться с яхты. Интересно, чем он занимается в Нью-Йорке? Куда он пойдёт сегодня вечером? Он ведь совсем не хотел брать её с собой. Наплевать. Да и не хочет она идти с ним. Но она знает почему. Как только появляется кто-либо из подруг его жены, они сразу же стараются избавиться от Лайлы. Ну да ладно, пусть. А что она собиралась делать? Что-то было, да она уж забыла. Нет ничего такого, чем бы ей хотелось заняться. В том-то и беда. Ей совсем не хочется иметь дело с людьми. Люди ей уже надоели. Ей просто хочется где-нибудь уединиться и оставаться там одной. Снова подошла официантка. Лайла заказала ещё порцию спиртного. Но это уж не так хорошо. На голодный-то желудок. Живот у неё всё ещё болит. Надо было принять эмпирину. Лайла сунулась в сумочку, чтобы достать эмпирину. Таблеток нет. Странно. Она ведь знает, что они тут были. И других таблеток нет тоже! Она пошарила, чтобы нащупать круглый пластмассовый флакончик. Она всегда отыскивала его по форме. Но его тут нет. Она все настойчивей перебирала губную помаду, зеркальце, сигареты, салфетки. Она не оставила их на судне, так как <...> что ещё утром приняла три таблетки. Вынула кошелёк и заглянула внутрь. Затем заглянула в другое отделение. Там тоже нет. И тут Лайла вдруг поняла, что в кошельке нет также и денег. Она подняла глаза и почувствовала испуг. За окном совсем стемнело. Она снова обшарила всё, все кармашки, по углам сумочки… но ничего нет. Пропало. И это были все её деньги! Вошло несколько клиентов. На вид они подзамёрзли. Старушки-официантки не видать. Вроде бы вместо неё появился другой официант. С галстуком бабочкой. Вид его ей не понравился. Она не могла поверить. Как она могла потерять их? Ведь это были её последние деньги. Ведь не могли же они вывалиться сами. Сегодня утром всё было на месте. Она ведь купила на них эти рубашки. Она хорошо это помнит, ибо чек она положила вместе с купюрами, на тот случай, если придётся вернуть рубашки. И его тоже нет. Новый официант стал посматривать на неё. Ей вспомнился дружок Джейми. Он сидел рядом с ней. Кошелёк был как раз между ними. Должно быть он. Она сразу почувствовала, что-то не так, когда он смотрел на неё. Ну погоди, расскажу я Джейми. Лайла посмотрела в стакан. Он пустой. Нового номера телефона Джейми у неё нет. Он ей так и не дал его. И что же теперь делать? Она не может даже заказать себе обед. Надо успокоиться и подумать. Да и мысли всё сбиваются. Может быть поэтому-то Джейми и не дал ей телефона? Так что с ним теперь и не свяжешься? Мог ли он её подставить? Подошёл официант. Я ещё не готова, — пробормотала Лайла. Тот смерил её взглядом и отошёл. Джейми не мог сделать такого. Если Джейми нужны деньги, то он так прямо и говорит. Ему незачем было воровать у неё. Трудно что-либо придумать. Зря она заказывала выпивку. Есть ещё кошелёк с мелочью. Этого не взяли. Она высыпала мелочь и сосчитала. Два четвертака, четыре гривенника и семь пенни. Не хватает даже заплатить за выпивку. Будут неприятности. Ей стало плохо. Надо сходить в туалет. Когда она прошла мимо официанта, у него был вид, будто он знает, что она не будет платить. В уборной воняло. Она хотела вымыть руки, но мыла не было. Вот уж паршивая забегаловка. Лицо тоже надо бы помыть, но негде. Грязный город. В зеркале она увидела, что и волосы у неё грязные. Обязательно надо помыться. Если позвонить на ту мелочь, что осталась, друзьям, то может быть, ей придут на выручку. Но ведь уж прошло четыре года. В Нью-Йорке никто не живет по четыре года на одном месте. Добравшись до телефона, на первую монету она позвонила Лори. Телефон не отвечал. Пока она звонила, то подумала, что если захочет убежать, то это можно сделать прямо отсюда. Дверь рядом, и её просто не сумеют удержать. Официант наблюдал за ней. Он её задержит. На вид он злой. Тертый калач. Телефон Лори не отвечает. Ну да ладно. По крайней мере монетка цела. Но затем телефон ответил, и чей-то голос спросил, кто это. Она ответила: «Лайла Блюит». Женщина отошла, и Лайла стала ждать. Слава Богу, Лори на месте. Но затем тот же голос ответил: «Вы, должно быть, ошиблись номером», и трубку повесили. Что бы это значило? Она набрала ещё два номера, но монетка осталась цела. Она хотела было набрать ещё один номер, но затем вспомнила, что она почти не знакома с ней. Она не поможет, даже если вспомнит, кто она такая. Официант по-прежнему наблюдает за ней. Лайла поразмышляла о нём. Ну что он может сделать? Пора кончать с этим делом. Она собралась, подошла к нему и сказала: «У меня украли деньги. Мне нечем платить». Он просто смотрел на неё и ничего не говорил. Да слышит ли он, что она говорит ему? Затем он спросил: «А что вы опускали в телефон?» Монетки, — пояснила Лайла. — А купюры пропали. Он снова стал рассматривать её. Было видно, что он её не верит. Чуть погодя он повторил: «Украли бумажник с купюрами?» Да, — подтвердила она. Он снова уставился на неё. Затем выдавил: «Я здесь наёмный работник. Управляющего нет на месте». Он повернулся и вышел на кухню. По возвращении он сообщил её: «Велели вам оставить фамилию и адрес». У меня нет адреса, — сообщила она. Он молча изучал её. Так у вас нет адреса, — повторил он. Именно это я и сказала, — она стала злиться. И где же вы живёте? На корабле. Где же находится корабль? — поинтересовался он. Интересно, зачем это ему надо. Что он собирается предпринять? На реке, — ответила она. — Неважно где. Сегодня вечером я уезжаю, а где он сейчас, не знаю. Официант всё так же пристально смотрел на неё. Господи помилуй, ну и взгляд! Ну тогда просто запишите название корабля, — предложил он. Он проследил, как она расписалась на счете. Затем он глянул на неё враждебным взглядом и предложил: «Ну вот, как только попадёте на свой корабль, раздобудьте там денег и принесите сюда, хорошо? Ведь другим тоже надо жить, так ведь?» Она взяла свою сумочку и рубашки с полу рядом с телефоном и, выходя на улицу, заметила, как он улыбается и кивает кому-то на кухне. По крайней мере, он оказался не таким уж плохим, как она подумала сначала. Ведь мог вызвать полицию или ещё кого-либо. Он наверное посчитал её помешанной. Становилось холоднее. И улица в темноте выглядела угрюмо. Дверь ресторана закрылась за ней. Ведь можно было оставить рубашки в счет платы, подумала она. А теперь придётся таскать их. Но ведь он и не потребовал этого. Она подумала было вернуться и отдать ему рубашки. … Да нет, всё уже кончено. Да и не возьмёт он их в любом случае… Однако у него не было причин смотреть на неё таким противным взглядом, размышляла Лайла. Она застегнулась на все пуговицы. Ведь ему не платят за такое обращение. А может капитану понравятся рубашки, когда он увидит их. Тогда он даст ей денег расплатиться в ресторане, они могли бы вернуться туда и поужинать, а после капитан не стал бы давать ему чаевых. Нет, лучше уж дать ему на чай очень много, чтобы он почувствовал себя неловко. Теперь у неё нет денег на такси. В полицию обращаться тоже нельзя. А может стоит? Её уж там, вероятно, забыли. Теперь уже никто не помнит её. Нет, этого не хочется делать. Все куда-то пропали. Куда же они запропастились? — подумала она. Что такое случилось, что все исчезли? Сначала ушёл капитан, затем Джейми. И Ричард, даже Ричард, и того нет. Она же ведь ничего ему не сделала. Происходит действительно нечто ужасное. Но никто не говорит ей, в чём дело. Они не хотят, чтобы она знала. Она почувствовала, что у неё начинают слегка дрожать руки. Она сунулась было в сумочку за таблетками и вспомнила, что они тоже пропали. Ей стало страшно. Впервые после больницы у неё не было с собой таблеток. Она понятия не имеет, как далеко до яхты…Где-то здесь к реке, в этом направлении, подумалось ей… А может нет… Надо постараться не думать о плохом и тогда, возможно, перестанут трястись руки… Хорошо, если она идет в нужном направлении… …Стало совсем темно.19
На улице темно, подумал Федр. За большими раздвижными стеклянными дверями гостиничной комнаты в небе не видно ни зги. Весь свет в номере исходил от небольшой лампы, вокруг которой по-прежнему трепыхалась мошка. Он глянул на часы. Гость запаздывал. Примерно на полчаса. Для голливудских знаменитостей — обычное дело. Чем они крупнее, тем больше опаздывают, а уж этот, Роберт Редфорд, — действительно очень крупный. Федр вспомнил шутку Джорджа Бернса о том, что ему приходилось бывать на голливудских приёмах, где люди настолько знамениты, что вообще не показываются. Но Редфорд собирался прийти, чтобы поговорить о правах на фильм, а это очень важное дело. И нет никаких причин думать, что он не придёт. Когда Федр услышал стук в дверь, то он прозвучал как особый металлический звук всех огнезащитных гостиничных дверей, но на этот раз он как-то весь напрягся. Он встал, подошёл к двери и открыл её, и вот в коридоре стоит Редфорд с выжидательным ненавязчивым видом на своём знаменитом лице. На вид он оказался меньше в сравнении с теми образами, которые играл в фильмах. На знаменитой шевелюре была шапочка для гольфа, странные очки без оправы как-то отвлекали внимание от черт его лица, а поднятый воротник куртки делал его ещё более неприметным. В этот вечер он совсем не похож на Сандэнса Кида. Заходите, — пригласил Федр, чувствуя настоящий прилив мандража. Вдруг настало реальное время. Это — настоящее время. Похоже на премьеру, занавес уже поднят, и всё теперь зависит от тебя. Он чувствует, как заставляет себя улыбнуться. Он помогает Редфорду снять куртку, скованно, стараясь не выказать свою нервозность, пытается сделать все аккуратно, но вдруг ненароком поворачивает куртку сзади так, что у Кида застревает рука…. Боже мой, он не может вынуть руку…. Федр отпускает, и Кид снимает куртку сам, отдаёт её ему с недоумением, затем вручает ему шапочку. Вот так начало… Настоящая сцена по Чарли Чаплину. Редфорд проходит в гостиную, подходит к стеклянной двери и смотрит в сторону парка, очевидно пытаясь сориентироваться. Федр, последовав за ним, садится в одно из пышных, обтянутых шелком позолоченных викторианских кресел, которыми обставлена комната. Извините, что опоздал, — сокрушается Редфорд. Отворачивается от двери, медленно подходит к кушетке напротив и усаживается. Только час назад прилетел из Лос-Анджелеса, — продолжает он. — При полёте в эту сторону теряешь три часа. По ночам они называют этот рейс «Красноглазым». — Быстрый взгляд, чтобы схватить реакцию. — Хорошо назвали… поспать не удаётся вовсе… Это говорит Редфорд, и по мере того, как он это говорит, становится кем-то настоящим. Похоже на «Пурпурную розу Каира», когда одна из героинь сходит с экрана и становится одним из зрителей. Что он там говорит? С каждым разом, как я возвращаюсь сюда, мне здесь нравится всё меньше и меньше, — произносит он. — Я ведь, знаете, вырос там… Помню, как это было… И сейчас даже противно от того, во что это всё превратилось… — Он продолжает наблюдать за реакцией Федра. У меня прекрасные воспоминания о Калифорнии, — наконец отзывается Федр, улавливая нить. Вы там жили? По соседству, в Неваде, — откликнулся Федр. От него ждут продолжения. И он рассказывает судорожно и отрывочно о Калифорнии и Неваде. Пустыни и сосны, крутые холмы и эвкалипты, скоростные магистрали и ощущение чего-то упущенного, чего-то незавершённого, которое у него постоянно сохранялось там. Это лишь для проведения времени, для установления взаимопонимания, и так как Редфорд внимательно слушает, Федр чувствует, что это его обычное отношение. Он только что пересёк всю страну, возможно разговаривал со многими людьми перед этим, и всё-таки сидит вот тут со своим знаменитым лицом и слушает так, как будто бы у него масса свободного времени, как будто ничего важнее на свете не произошло до тех пор, пока он не вошёл в эту комнату, и ничего важного не ждёт его по окончании этой встречи. Разговор продолжается беспорядочно до тех пор, пока не находится общая точка общения: это Эрл Уоррен, бывший член Верховного Суда, который по словам Федра представляет собой такую личность, которая у немногих людей ассоциируется с калифорнийцем. Редфорд полностью с этим согласен, раскрывая личные нотки. «Он ведь, знаете, был у нас губернатором», — пояснил Редфорд. — Да, — согласился Федр и добавил, что корни Уоррена в Миннесоте. Вот как? — удивился Редфорд, — а я и не знал. Редфорд рассказал, что всегда особо интересовался Миннесотой. Его фильм «Обыкновенные люди» сделан на материале Миннесоты, хотя фактически съемки проходили в северном Иллинойсе. Его однокашник в колледже — из Миннесоты, он потом ездил к нему в гости и сохранил об этом прекрасные воспоминания. И где же он жил, — спрашивает Федр. У озера Миннетонка, — отвечает Редфорд, — вам знакомы те места? Конечно. В первой же главе моей книги говорится об Эксельсиоре, что у озера Миннетонка. У Редфорда озабоченный вид, как будто бы он упустил нечто важное. «В той местности есть нечто… Не знаю, как и сказать…» Некое «благородство», — подсказывает Федр. Редфорд кивает, как если бы он попал в точку. Есть ещё одно предместье Миннеаполиса под названием «Кенвуд», которое производит такое же впечатление. У людей там такое же «очарование» или «благородство» или что бы там ни было, как у Эрла Уоррена. Редфорд очень сосредоточенно смотрит на него. На экране такой сосредоточенности он никогда не проявлял. И отчего же это? — спрашивает он. Деньги, — отвечает Федр, и затем, поняв, что это не совсем так, добавляет, — ну и кое-что ещё. Редфорд ждёт пояснений. Там живут люди, разбогатевшие уже давно, — продолжает Федр. — Состояния, нажитые со времён лесоповала и мельничного дела. Гораздо легче быть благородным, когда у вас есть горничная и шофер, да ещё семь слуг по всей усадьбе. Вы жили где-то поблизости от Миннетонки? Нет, вовсе нет. Но я ездил туда на дни рожденья ещё в тридцатые годы, когда был совсем ребёнком. Редфорд задумывается. — Федр поясняет: «Я не был из числа богатеньких. Но я учился на стипендию в одной из школ Миннеаполиса, куда богатые ребята приезжали … обычно на машинах с личными шоферами.» По утрам к школе подъезжали большие длинные черные «паккарды», оттуда выскакивали шоферы в черной форме, подбегали к задней дверце, откуда появлялось дитятко. После обеда снова появлялись лимузины и шофёры, дитятко садилось в машину, по одному в каждую, и они исчезали в направлении озера Миннетонки. Я обычно ездил в школу на велосипеде, иногда замечал в зеркале, как меня нагоняет один из этих больших «паккардов», оборачивался и махал рукой мальчонке в нём, а тот махал мне в ответ, иногда и шофёр приветствовал меня. Забавно то, что я уже тогда знал, что мальчонка завидуетмне. Я пользовался полной свободой. А он же чувствовал себя заключенным на заднем сиденье черного «паккарда» и прекрасно сознавал это. Какая это была школа? Блейка. Глаза Редфорда снова напряглись. — В эту же школу ходил мой однокашник! Мир тесен! — воскликнул Федр. Это точно! — Волнение Редфорда показывает, что затронуто нечто, связанное с чем-то очень важным в глубине событий. У меня до сих пор остались очень приятные воспоминания об этом, — заключил Федр. Редфорд вроде бы выражает готовность послушать ещё, но он, конечно, пришёл сюда не за этим. Поговорив ещё немного на отвлечённые темы, он переходит к сути дела. Выдержав паузу, он произносит: «Прежде всего, мне следует, пожалуй, сказать, что мне очень нравится ваша книга, она настраивает на деловой лад и взывает к действию. Я всегда задумывался над понятиями „Качества“. И всегда поступал таким образом. Я прочел её сразу же после публикации и хотел тогда же связаться с вами, но мне сказали, что кто-то уже купил её.» Речь его стала какой-то топорной, как будто бы он репетировал её. С чего бы ему звучать как плохому актёру? «Мне бы очень хотелось получить права съёмки фильма по этой книге», — говорит он. Они ваши, — отвечает Федр. Редфорд чуть ли не вздрогнул. Федр, должно быть, сказал что-то не то. В биографиях Редфорда написано, что он невозмутим, а он весьма смущён теперь. Я бы не стал заводить и разговор, если бы не собирался отдать их вам, — заметил Федр. Но Редфорд совсем не возрадовался. Напротив, он весьма удивлён и старается уйти куда-то в себя. Его настороженность пропадает. Он интересуется, каковы были предыдущие сделки по фильму. Ну, тут целая история, — поясняет Федр и рассказывает о ряде вариантов постановки фильма, по которым были заключены сделки, но которые не состоялись по тем или иным причинам. Редфорд снова внимательно слушает в своей обычной манере. Закончив с этой темой, они осторожно подходят к вопросу, как следует обращаться с материалом книги. Редфорд рекомендует сценариста, с которым Федр уже встречался, и Федр соглашается. Редфорд хочет полностью воспроизвести сцену, когда преподаватель в течение часа ничего не говорит студентам, а в конце занятия они настолько напряжены и напуганы, что буквально бегут к дверям. Очевидно он хочет построить фильм на воспоминаниях, исходя из этой сцены. Федр полагает, что это весьма заманчиво. Знаменательно, как Редфорд представляет себе содержание книги. Исходя из этой сцены он полностью обходит дорожные эпизоды, весь уход за мотоциклом, на чем спотыкались другие сценаристы, и переходит прямо в аудиторию, с чего и начиналась вся книга, — как небольшая монография о том, как преподавать композицию английской литературы. Редфорд сообщает, что дорожные сцены будут сниматься в натуре, и что Федр может приходить на съемки, как ему только захочется, «но не каждый день». Федру не совсем понятно, что бы это значило. Подходит проблема трактования абстрактных идей. Книга большей частью повествует о философских идеях насчёт Качества. Но крупные коммерческие фильмы не дают зрительного восприятия идей. Редфорд говорит, что надо сконденсировать идеи и показать их косвенно. Федр не совсем понимает, как это можно сделать. Хотелось бы посмотреть, как это будет воплощаться. Редфорд чувствует сомнения Федра и предупреждает: «Независимо от того, как будет сделана картина, вам она не понравится». Федр спрашивает, это говорится на случай отказа от съёмок. Редфорд же рассказывает ему об одном авторе другой книги, по которой он снимал фильм. Тот посмотрел картину и старался сделать вид, что она ему нравится, но энтузиазма в этой попытке не было. «С этим трудно смириться, — замечает Редфорд и добавляет, — но так оно вроде бы получается всегда». Затрагиваются другие проблемы, но они как будто бы не совсем к месту. В конце концов Редфорд смотрит на часы. Ну что ж, по моему на данный момент больших проблем нет, — заключает он. — Я свяжусь со сценаристом и посмотрю, что у него получается. Он выпрямляется в кресле. «Устал очень, — продолжает он. — да и нет смысла уговаривать вас всю ночь напролёт… Свяжусь с остальными, и некоторое время спустя наше агентство известит вас.» Он встаёт, подходит к шкафу и одевается безо всякой помощи. Уже у дверей он спрашивает: «А где вы теперь живёте?» На яхте. Стоит у причала на реке. Вот как. А можно ли с вами связаться там? Нет. Завтра я отплываю. Хочу выбраться на юг раньше, чем здесь всё замёрзнет. Ну тогда мы свяжемся с вами через вашего поверенного. У дверей он поправляет шляпу, очки и куртку. Прощается, поворачивается и уходит вдоль коридора пружинистой походкой, как у лыжника или кошки, — или лучше как у Сандэнса Кида— и исчезает за углом. И коридор превращается в обычный гостиничный коридор.20
Федр долго стоял в коридоре гостиницы не отдавая себе отчета, где находится. Спустя некоторое время он повернул назад, вошёл в номер и затворил дверь. Посмотрел на пустую кушетку, где сидел Редфорд. Казалось, что один из его образов все ещё находится здесь, только разговаривать с ним больше нельзя. Неплохо бы выпить чего-нибудь… но ничего нет… Надо позвонить обслуге. Но в действительности пить ему не хочется. Такая морока с заказом. Он сам не знает, чего ему хочется. Накатилась волна антиклимакса. Для всего напряжения и энергии, накопленных к этой встрече, вдруг не оказалось выхода. Захотелось выйти из номера и бежать по коридорам. Может стоит прогуляться по улице, пока не спадёт напряженность… но ноги у него уже гудели от ходьбы сюда. Подошёл к балконной двери. По другую сторону стекла был всё тот же фантастический вид ночного неба. Но теперь он как-то потускнел. Беда с громадными ценами за номера с таким видом в том, что в начале это просто чудесно, но со временем вид становится всё более и более статичным, и затем его просто не замечаешь. На судне лучше, вид постоянно меняется. По тому, как затуманился горизонт, он понял, что начался дождь. На балконе же было сухо. Должно быть, ветер дует с другой стороны. Он приоткрыл дверь, и в комнату со свистом ворвался холодный воздух. Он раскрыл дверь шире, вышел на балкон и снова прикрыл дверь. Какой дикий ветер! Вертикальные потоки! Ужас! Все небесное пространство мельтешит порывами дождя и просветами. Только по огням на окраинах парка можно было определить расстояние. Всё расчленено. Как будто бы это происходит с кем-то другим. Чувствуется некое возбуждение, напряжённость, смятение, но эмоциональной причастности нет. Он чувствовал себя как зашкаленный гальванометр, стрелка ушла за шкалу и не даёт показаний. Культурный шок. Вероятно, так оно и есть. Шизофреническое ощущение культурного шока. Попадаешь в другой мир, где все ценности совсем другие, переключены вспять и поставлены с ног на голову, нет никакой возможности приспособиться к ним — и наступает культурный шок. Теперь, полагал он, находится на вершине мира… на противоположном конце от того невероятного социального призрака двадцатилетней давности, который болтался в жесткой полицейской машине по пути в лечебницу для душевнобольных. А лучше ли стало теперь? Честно говоря, неизвестно. От той сумасшедшей поездки у него осталось два воспоминания: первое — полицейский всю дорогу ухмылялся ему, как бы говоря: «Мы тебя починим как следует», как будто бы ему это было даже приятно. Второе — сознание того, что он находится одновременно в двух мирах: в одном — на самом низу человеческой груды и в другом мире — на самой его вершине. Укладывается ли это в чьё-либо понимание? Что можно сделать? Полицейского можно не принимать в расчёт, но как быть с остальным? Сейчас все снова пошло кувырком. Теперь он находится где-то на вершине первого мира, а где он во втором? На дне? Трудно сказать. У него было чувство, что если продать права на картину, то в первом мире произойдут большие перемены, но при этом он скатится куда-то далеко вниз во втором. Он полагал, что это чувство исчезнет после сегодняшнего разговора, но этого не случилось. Где-то в глубине мозга что-то постоянно гудело: «что-то не так, что-то не так, что-то не так». И это не просто воображение, а действительность. Это — первичное восприятие отрицательного качества. Вначале ощущаешь высокое или низкое качество, и только потом находишь причины его, а не наоборот. И вот, он теперь чувствует это. Критик из «Нью-Йоркера» Джордж Стайнер предупреждал Федра. «По крайней мере тебе не надо беспокоиться насчёт фильма», — говорил он. Книга слишком интеллектуальна, чтобы кто-то взялся за неё. Тогда он сообщил Стайнеру, что книгу уже готовят к съемке на студии «20 век фокс». Глаза у Стайнера округлились, и он отвернулся. В чем дело? — поинтересовался Федр. Ты ещё очень пожалеешь об этом, — ответил тогда Стайнер. Затем один киношник на Манхэттене тоже говорил ему: «Послушай, если тебе дорога твоя книга, то советую тебе не продавать её в Голливуде». Что ты такое говоришь? Киношник строго посмотрел на него. «Я-то знаю, что говорю. Из года в год ко мне приходят люди, не понимающие кино, и я говорю им то, что сказал тебе. Они мне не верят. Затем возвращаются и хотят подать иск. Я же отвечаю им. — Послушайте! Я же говорил вам! Вы же подписали контракт на постановку картины. А теперь придётся смириться с этим!» «Так что я снова говорю тебе, — повторил киношник, — если тебе дорога твоя книга, то не продавай её Голливуду». Он имел в виду порядки постановщиков. В театральных пьесах сложилась традиция, что никто не изменит и строчки без разрешения автора, а в кино же почти наверняка авторскую работу перетряхивают полностью, и даже не извещают об этом автора. Раз уж продал права, так что же тут ещё надо? Сегодня Федр надеялся, что Редфорд опровергнет эту посылку, а оказалось совсем наоборот. Редфорд лишь подтвердил, что так оно и есть. Он согласен и со Стайнером и с киношником. Так что получается, что встреча не так уж и важна, как полагал Федр. Фактор знаменитости породил возбуждение, но не повлиял на саму сделку. Хоть он и заявил Редфорду, что отдаёт права на картину, ничего не решено до подписания контракта. Ещё надо будет решить вопрос с ценой, а это значит, что можно будет ещё пойти на попятную. Он почувствовал, что его надули. Возможно это обычный антиклимакс, может быть Редфорд просто устал после полёта, но Федру показалось, что он так и не высказал того, что думает на самом деле, по крайней мере не всё, а вернее почти ничего. Всегда приятно накоротке пообщаться со знаменитым человеком, но если убрать все возбуждение, то становится ясно, что Редфорд действовал по шаблону. Во всём этом не было свежести. У Редфорда репутация честного человека, но он работает в такой среде, у которой репутация совершенно иная. И никто вам никогда не скажет, что он думает на самом деле. «Сделки» совершаются по определённому шаблону. И честность Редфорда не только не восторжествовала над этим шаблоном, она даже не стала оспаривать его. Не хватало чувства взаимности. Похоже было на то, как продаёшь дом, а будущий владелец не считает нужным поделиться с вами тем, как он собирается выкрасить дом, или как устроит расстановку мебели. Таков стандарт Голливуда. Редфорд дал понять, что он прошёл через множество таких сделок. Это для него как будто ритуал. Он уже проделывал это по крайней мере десяток раз и прежде. Он просто действует по старой схеме. Потому-то возможно он несколько удивился, когда Федр сказал: «Права ваши». Он несколько опешил, потому что это не вписывалось в формат. Федру полагалось торговаться именно здесь до конца. Только здесь можно было получить все уступки, а он отдал всё без оговорок. Большая ошибка с точки зрения торговца недвижимостью, когда каждая из сторон использует любую тактику, чтобы добиться для себя наивыгоднейшей сделки. Редфорд приходил, чтобы взять, а не давать. И когда ему дали больше того, на что он надеялся, без каких-либо усилий с его стороны, то это на мгновение сбило его с толку. По крайней мере это так выглядело. Его замечание о возможности посещать съемки, «хоть и не каждый день», также говорило об этом. Федр будет не сотворцом, а просто очень важной персоной в гостях. И ключевым здесь было то жаргонное выражение о том, чтобы «обхаживать». «Обхаживание» — это часть шаблона. Постановщик, сценарист или режиссер, кто бы ни затеял это дело, начинают «обхаживать» автора. Они говорят ему, как много ему заплатят, получают его подпись под контрактом, а затем идут и начинают «обхаживать» финансистов, которым сообщают,какую блестящую книгу они при этом получат. Как только они получат книгу и деньги — все любезности заканчиваются. Они полностью отгораживаются и от автора, и от спонсора, а «творческие люди» начинают делать картину. Они изменят всё, что написал Федр, добавят всё что угодно, что по их мнению сделает работу лучше, продадут картину и перейдут к чему-нибудь другому. У него же останется немного денег, которые вскоре исчезнут, и масса дурных воспоминаний, которые сохранятся. Федр уже стал дрожать, но всё же не заходил в комнату. Комната за стеклянными дверями ему теперь представлялась клеткой. Дождь вроде бы перестал, огни стали настолько яркими, что облака в небе нависли как потолок. Он предпочитал оставаться здесь на холоде. Он оглядел панораму города и затем посмотрел вниз на улицу, где машины были похожи на жучков. Отсюда туда гораздо легче попасть, чем оттуда сюда. Может быть поэтому-то столько людей прыгает вниз. Так ведь легче. Сумасшедший! Он попятился от бетонных перил. И откуда только у человека возникают такие мысли? Культурный шок. Вот в чем дело. «Боги». Он насмотрелся на них за эти годы. «Боги» — это статичные структуры культуры. Они никогда не уходят. Столько лет они пытались уничтожить его, отказывая в признании, а теперь они делают вид, что сдались. Теперь они хотят добиться своего другим путём: они хотят взять его успехом. Не от буйного ветра или рассеянного дождем зарева в небе над парком он чувствовал себя так странно. Культурный шок вызывали две сумасшедшие различные культурные оценки самого себя, находившиеся рядом. Одна — это принадлежность к высоковольтному миру таких знаменитостей, как Редфорд. Другая — нахождение на земном уровне подобно Райгелу, Лайле и почти всем остальным. Пока он остаётся в рамках только одной культурной дефиниции, то всё как будто в порядке. Но если он пытается уцепиться за обе сразу, тут возникает культурный шок. «Если станете слишком знаменитыми, то попадёте прямо в ад», — предупреждал мастер Дзэна членов группы, в которой был Федр. Это было похоже на одну из тех «истин» Дзэна, которые вроде бы не имеют смысла. А теперь этот смысл появляется. Речь шла вовсе не о том, что описывал Данте. Христианский ад Данте — это бесконечные страдания в загробной жизни, а ад Дзэн — это мир здесь и сейчас, где ты видишь жизнь вокруг, но не можешь принять участие в ней. Ты постоянный чужак в своей собственной жизни, потому что нечто в этой жизни удерживает тебя. Ты видишь, как другие купаются в жизни вокруг тебя, а ты вынужден лишь пить через соломинку, и никогда не бывает вдоволь. Можно подумать, что слава и богатство вызовут чувство близости к людям, но происходит всё наоборот. При этом раздваиваешься на того, кем ты выглядишь и на того, кто ты в самом деле, и это приводит к аду Дзэн. Как в комнате кривых зеркал на карнавале, где одни зеркала искажают тебя так, а другие эдак. Только на этой неделе он уже видел три совершенно разных зеркальных изображения: у Райгела, который представил образ некоего морального дегенерата, у Лайлы — изображение жуткого зануды, и теперь у Редфорда, который вероятно намерен сделать ему некий героический образ. Каждый человек, с которым сталкиваешься, — своё зеркало. А поскольку ты сам такой же человек, как и они, то возможно и ты представляешь собой только зеркало, и никак нельзя определить, не является ли твой собственный образ лишь ещё одним искажением. Может быть всё, что ты видишь, — лишь отражения. Может быть кроме зеркал ничего больше у тебя и нет. Вначале зеркала родителей, затем друзей и учителей, потом начальников и чиновников, священников и попов, возможно писателей и художников. Ведь это же их работа — подставлять зеркала. А управляет всеми этими зеркалами культура: Гигант, боги, и если ты будешь отходить от культуры, то она начнёт давать такие изображения, которые станут разрушать тебя, или же уберёт зеркала и попытается уничтожить тебя таким путём. Федр представлял себе как знаменитость может превратиться в некий зеркальный наркотик, когда для удовлетворения надо получать всё больше и больше изображений. Зеркала захватывают твою жизнь и вскоре уже не отдаёшь себе отчёта, кто же ты в самом деле. Затем в дело вступает культура, забирает зеркала, публика забывает тебя, и начинают появляться симптомы отторжения. Вот тут то ты и оказываешься в аду знаменитости Дзэн…. Как Хемингуэй с простреленной головой или Пресли, напичканный медикаментами. Бесконечная унылая эксплуатация образа Мэрилин Монро. Или любой из дюжины других образов. И кажется, что всю эту славу создали зеркала «богов». Субъектно-объектная метафизика исходит из того, что все эти зеркала субъективны, и посему нереальны и не важны, но данная посылка, как и многие другие, как бы преднамеренно игнорирует очевидное. Игнорируется такое явление, как Редфорд, идущий по улице и замечающий, что люди начинают «пялиться» на него. Его менеджер говорил, что ему почти невозможно появляться в общественных местах, так как только люди замечают, что он там, все оборачиваются и начинают глазеть на него. Федр вспомнил, что он сам стал «мандражировать», когда в дверь вошел Редфорд. Та чарли чаплинская сцена с курткой. Что представляет собой это явление возбуждения? Ведь это не субъективная иллюзия. Это самая настоящая первичная действительность, эмпирическое восприятие. В ней как бы есть биологические корни, подобно голоду, страху или жадности. Походит ли она на сценическую боязнь? При этом как бы утрачивается ощущение реального времени. Застывший образ знаменитого человека, как Сандэнс Кид, как бы затмевает Динамического человека в реальном времени, который существует в момент встречи. Поэтому Федру так трудно было начать общение. Но есть в этом и нечто большее. Всё связанное со славой также имеет вполне заметный оттенок упадка. Вульгарный, постыдный и невозможно увлекательный, временами навязчивый. Очень похоже на секс, который иногда представляется вульгарным и постыдным и в то же время исключительно увлекательным и захватывающим. Секс и слава. До того, как Федр приобрёл свою яхту и убрался из Миннесоты, дамы на вечеринках просто висли на нём. Девочки-подростки на одной из его лекций просто визжали в экстазе. Одна дама из телерадиокомпании схватила его за руку на одном из обедов и воскликнула: «Я должна попробовать вас. Именно вас». Как будто бы ты бутерброд или ещё что-то такое. Лет сорок он всё думал, отчего женщины обращают на мужчин внимание, чего с ним не бывало. Слава? И всего лишь? Вероятно, тут нечто большее. Тут есть некая параллель. В чувстве славы есть нечто слегка непристойное. Такое же чувство возникает при виде секс-журналов в газетных киосках. Что-то тревожное возникает при их виде там. Но если считаешь, что никто не смотрит, то хочется взглянуть на эти журналы. Одна часть тебя хочет избавиться от этих журналов, а другая хочет посмотреть их. В этом конфликт двух структур качества: социальной и биологической. Со славой дело обстоит так же, только конфликт при этом возникает между социальными и интеллектуальными структурами! Известность для социальных структур — то же, что секс для биологических структур. Вот теперь он добрался. Известность — это Динамическое Качество в пределах статичного социального уровня развития. Некоторое время оно представляется чистым Динамическим Качеством и ощущается как таковое, но это не так. Половое влечение — Динамическое Качество, которое некогда примитивные биологические структуры организовали себе. Известность — Динамическое Качество, которое некогда примитивные социальные структуры организовали себе. Это придает известности новое важное значение. В субъектно-объектной вселенной вся эта известность не имеет никакого значения. А в ценностно структурированной вселенной известность с ревом вырывается на передний край действительности как громадный основополагающий параметр. Она становится организующей силой всего социального уровня эволюции. Без этой силы известности становятся невозможными передовые сложные человеческие общества. И даже простые. Странно, как вопрос просто таится здесь, и вдруг, когда меньше всего ожидаешь этого, начинает разворачиваться ответ. Известность — это культурная сила. Вот как. По крайней мере кажется таковой. Какое-то сумасшествие. Люди переправляются через Ниагарский водопад в бочке и погибают только ради славы. Ради неё люди идут на убийство. Может быть и подлинная причина войн между народами состоит в том, чтобы умножить свой статус известности. На этом принципе можно организовать целую антропологию. Ну конечно же. Если обратиться к первым письменным свидетельствам истории западного мира, к клинописным надписям на глиняных табличках Вавилона, о чем они гласят? Ну конечно же об известности. Я, Хаммурапи, пуп земли. У меня столько-то лошадей и столько-то наложниц, столько-то рабов и столько-то быков, я одни из величайших царей всех времён, и вам лучше поверить в это. Для этого и была изобретена письменность. Когда читаешь Великие Веды, древнейшую религиозную литературу индусов, то о чем там идёт речь? Небеса и земля не могут со мной сравниться: разве я не пил сок сомы? В своём величии я превзошёл небо и эту громадную землю: разве я не пил сок сомы? Это толкуется как приверженность богу, но слава здесь очевидна. Теперь Федр припомнил, что его беспокоило то, что в «Одиссее» Гомер иногда как бы уравнивал качество и славу. Возможно во времена Гомера, когда эволюция ещё не преодолела социальный уровень и не превратила его в интеллектуальный, обе эти категории были одним и тем же. Пирамиды — это орудия славы. Все статуи, дворцы, одежды и перлы социальной власти — все это инструменты славы. Перья индейских головных уборов. Детям говорили, что они ослепнут, если случайно глянут на императора. Все титулы, такие как сэр, лорд, достопочтенный, доктор, принятые в европейском общении — всё это символы известности. Значки и призы, ленты, продвижения по деловой лестнице, все выборы «на высокий пост», поздравления и славословия на вечерах и приёмах — это признаки известности. Вражда и борьба за престиж в научных и академических кругах. Обиды за «оскорбления». «Лик» востока. Известность. Знаменитость. Даже форма полицейского — в какой-то степени инструмент известности, чтобы повиноваться ему, не задавая вопросов. Без известности никто не стал бы подчиняться кому-либо, и не было бы способа заставить общество работать. … Высшая школа. Высшая школа — вот уж истинное место для известности. Только об этом каждый вечер и подшучивают на футбольном матче. В этом смысл «классных» девочек. Это слава. Все плывут вверх по течению в потоке славы. А Федр даже не представлял себе, что это обстоит именно так. Или же догадывался об этом, но не понимал всей важности его. Может быть из-за этого он стал таким занудой. Это и отделяло его от восторженной толпы, прекрасно одетой, улыбающейся, мило беседующей, чарующей взглядом. Помнится, сила известности всё ещё действует в университетах, особенно в научных обществах и студенческих кружках. Но там она слабее. Можно даже судить о качестве университета, сравнивая относительную мощь структур известности и интеллектуальных структур. Славы нельзя избежать даже в лучших университетах, но интеллектуалы могут игнорировать их и оставаться особым классом. Во всяком случае вот ещё одна область, на изучение которой у Федра так и не будет времени — антропология славы. Кое-что в этом плане делается: антропологи тщательно изучают племенные структуры, чтобы выяснить, кто перед кем преклоняется. Но всё это почти ничего в сравнении с тем, что можно было бы сделать. Деньги и известность — это слава и богатство, их традиционно считают двуединой силой Динамического поколения социальных ценностей. Слава и богатство — громадные Динамические параметры, придающие обществу форму и смысл. Имеются факультеты в университетах, даже целые институты, занимающиеся изучением экономики, то есть богатства, а есть ли какие-либо учреждения, занятые исследованием славы? Каков в действительности механизм, посредством которого культура управляет формой зеркал, которые создают все эти разнообразные изображения известности? Сможет ли анализ этой силы, меняющей кривизну зеркала, помочь в разрешении этнических конфликтов? Федр этого не знает. Почему можно быть великим человеком, скажем, в Германии, затем пересечь границу, и не совершив ничего плохого, вдруг оказаться негодяем во Франции? Что меняет изображение в зеркалах? Возможно политика, но политика смешивает известность со статичными правовыми структурами и это уже не чистое исследование славы. И в самом деле, при нынешнем изучении политических наук известность представляется как случайность в политике. Но пойдите на любую политическую сходку и вы увидите, что движет происходящим. Посмотрите, как кандидаты маневрируют, чтобы добиться известности. Они-то знают, что движет всем этим. Наплывают всё новые и новые мысли. Метафизика Качества утверждает, что помимо этих социальных зеркал существует действительность. Это он уже исследовал. По сути дела есть два уровня действительности вне этих зеркал: интеллектуальная действительность, а ещё дальше — Динамическая реальность. Метафизика Качества гласит, что движение вверх от социальных зеркал знаменитости является моральным переходом от низших форм эволюции к более высокому. Если есть возможность, людям следует идти по этому пути. Теперь Федр стал сознавать, как эти мысли провели его по кругу от исходной думы про знаменитость: кинофильм по его книге. Фильм — это социальное средство информации, его же книга — главным образом интеллектуальна. В этом сердцевина проблемы. Возможно поэтому Редфорд был так сдержан. И тут у него были оговорки. Есть, конечно, возможность сделать картину для интеллектуальных целей, сделать документальный фильм, но ведь Редфорд приходил не для того, чтобы договариваться о создании документального фильма или чего-либо похожего на это. Как говаривал Сэм Голдвин: «Если вам нужно сообщить что-либо, пошлите телеграмму». Не делайте из этого картины. Картины — не интеллектуальная среда. Картина и есть картина. Кинопромышленность принадлежит знаменитым людям, а они даже и не захотят возиться с такой интеллектуальной книгой. И даже если бы они занялись этим, то публика вряд ли стала бы покупать картину, и тогда — прощай денежки. Федру всё ещё не хотелось связывать себя. Надо будет обдумать всё некоторое время, дать устояться волнению, а затем решать, что ему хочется сделать. То, что ему виделось сейчас: социальная структура ценностей, фильм, пожирающий интеллектуальную структуру ценностей, его книгу. Более низкая ступень развития жизни будет кормиться более высокой формой жизни. И как таковое — это будет аморально. Вот такое у него и было сейчас ощущение — аморальное. Именно поэтому возникло ощущение «что-то не так, что-то не так, что-то не так». Зеркала стремились возобладать над правдой. Они полагают, что поскольку они платят вам деньги, что является социальной формой благодарения, то они имеют право обходиться по своему усмотрению с интеллектуальной правдой книги. Уф! Эти боги. Они свернут горы.21
На улице становилось уж совсем холодно. Федр подошёл к большой раздвижной стеклянной двери, открыл её и вместе со свистом рванувшегося внутрь воздуха вошёл в комнату. Ах! Вот где стало снова тепло. И тихо. Комната всё ещё была похожа на пустую сцену, после того как публика ушла домой. Мошка, которую он заметил раньше, теперь крутилась у бра над диваном, на котором сидел Редфорд. Она забралась под абажур, погудела там ещё какое-то время и затихла. Он ждал, не зажужжит ли она снова, но ничего не было. Наверное, отдыхает. …А может обожглась о лампу… Слава может сотворить с вами и не такое… Федру послышался какой-то шум, похожий на слив воды в комнате наверху, затем плач маленькой девочки. Года, наверное, три. А может быть это звук телевизора? Женский голос стал утешать её. Голос у женщины приятный. Хорошо поставленный. Не визгливый. Затем всё прекратилось. Нет, это не телевизор. Интересно, как давно построили эту гостиницу? Вероятно в двадцатые годы. Лучший период. Создали город ещё викторианцы. Но в двадцатые годы он был в расцвете. … Есть такая байка о викторианской мошке: согласно науке она в общем-то не летит на пламя. В самом деле мошка стремится лететь по прямой. Мошки ориентируются в пространстве, выдерживая постоянный угол по отношению к солнцу или луне. А поскольку и солнце и луна находятся очень далеко, то угол практически остается неизменным и представляет собой почти прямую линию. А лампа находится близко, и при постоянном угле к ней линия превращается в окружность. Вот поэтому-то мошка все время кружит и кружит. Губит же мошку не Динамическое стремление к «высшей жизни». Это всё викторианская чепуха. Это лишь статичная биологическая структура ценности. И измениться они не могут. Такое же чувство возникло у Федра от города. Подобно мошке, он подвергается опасности летать кругами и попасть на некоторую орбиту славы. Может быть когда-то, в доисторические времена, когда слава ещё не стала столь значимой, люди могли полагаться на свои естественные желания и тогда двигались вперёд прямолинейно. Но как только изобрели искусственное солнце славы, они стали двигаться по кругу. В доисторические времена мозг был в состоянии справляться с физическими и биологическими структурами, но достаточно ли динамичен мозг для того, чтобы совладать с современными социальными структурами? Возможно такое научное объяснение и не ослабляет викторианскую метафору. Может быть она вписывается в него. Как странно, что беседа с Редфордом так резко свернула на школу Блейка. Когда Федр сказал ему, что ходил в ту же школу, Редфорд удивленно посмотрел на него. У него был такой вид, как будто бы он хотел узнать у Федра нечто, что ему давно уж хотелось выяснить. «Мир тесен», — заметил тогда Федр, и Редфорд согласился. Федр собирался было рассказать ему кое-что ещё, но разговор не получился. Что же там было? Ах да, он собирался сказать ему, что дело не только в деньгах, несмотря на все «паккарды» и особняки у Миннетонки и все прочие символы капитализма. «Достоинство», о котором он толковал, — пережиток викторианских дней. Эти викторианцы вроде бы вдохновляли и Редфорда. Он поставил много картин об этом крае. Что-то в них интересовало его так же, как интересует многих других. Викторианцы представляли собой последнюю статичную социальную структуру. И возможно кое-кто, считающий что его жизнь слишком хаотична, слишком быстротечна, оглядывается на них с завистью. Тем, кто вырос в захолустной Южной Калифорнии в сороковые и пятидесятые годы, может показаться привлекательным кое-что в их строгих понятиях о том, что верно и неверно, что хорошо и что плохо. И сам Редфорд в чем-то похож на викторианца: сдержан, с хорошими манерами, преисполнен достоинства. Может быть поэтому он и живёт здесь, в Нью-Йорке. Ему нравится викторианское достоинство, которое местами здесь ещё сохранилось. Пожалуй это было бы слишком, но Федр мог бы рассказать Редфорду об одной школьной пьесе в пятом классе школы под названием «Мечта нищего», в которой он играл жадину, который познавал щедрость посредством ряда событий. Для школы Блейка она была подобрана очень удачно. Тесная сцена была запружена маленькими будущими миллионерами. После спектакля к нему в уборную зашёл лысый старичок, пожал ему руку, поздравил и долго беседовал с ним с благосклонным интересом. А один из учителей затем спросил его: «Знаешь, кто это был?» и Федр, конечно, не знал. А двадцать лет спустя читая как-то статью в журнале о крупнейшей в мире мукомольной компании «Дженерал Миллз», он вдруг узнал на фотографии лицо того лысого старичка. Это был основатель «Дженерал Миллз». Это лицо засело у него в памяти, как один из ряда вон выходящих осколков. Это был один из величайших гигантов злой и алчной викторианской традиции, а непосредственное впечатление складывалось о добром, приветливом и благородном человеке. Федр не знает, какова теперь школа Блейка, но в те времена она была оплотом викторианских традиций и ценностей. Старший учитель каждое утро проповедовал в часовне на викторианские темы морали с вдохновением и преданностью, присущей Теодору Рузвельту. Он был настолько колоритен, что даже после стольких лет Федр сразу узнал бы его в любой толпе. У главного учителя не было никаких сомнений насчет того, что такое качество. Качество — это манеры и дух, примером которого является хорошо воспитанный человек. Учителя понимали это, а мальчики — нет. Если мальчики прилежно учатся, занимаются спортом и проявляютсерьёзное отношение к жизни, то вполне вероятно, что когда-нибудь они станут достойными людьми. Но в глазах учителей совсем не было уверенности, что это произойдёт достаточно скоро. Учителя всегда твёрдо знали, что хорошо и что правильно. Ты же твёрдо знал, что как бы ты ни старался, ты никогда не достигнешь нужного уровня. Это как с кальвинисткой благодатью. У вас есть возможность. И это всё. Они лишь предоставляют тебе шанс. Благодать и мораль — всегда внешние факторы. Они не присущи тебе. Это лишь нечто такое, к чему можно только стремиться. Ты поступаешь плохо, ибо ты исходно плох, и когда за это получаешь взбучку, то это лишь попытка переделать тебя в нечто лучшее. Важно здесь слово «сформировать». Материал, который они пытались формировать, был наследственно исходно плохим, но учителя полагали, что формируя его как глину, посредством взбучек, запретов и поучений они смогут сформировать нечто похожее на добро, хотя все прекрасно понимали, что внутри всё та же старая гниль и дрянь. Правда, знания, красота, все идеалы человечества — это внешние признаки, передаваемые из поколения в поколение как горящий факел. Главный учитель говорил, что каждое поколение должно нести их высоко и хранить их не щадя своей жизни, лишь бы они не погасли. Этот факел. Он был символом всей школы. Он был частью школьной эмблемы. Его следует передавать из поколения в поколение, чтобы освещать путь человечеству, нести его должны те, кто понимает его смысл, кто достаточно силён и чист, чтобы сохранять его идеалы. Что будет, если погаснет этот факел, никогда не говорилось, но Федр догадывался, что это будет сродни концу света. Все поступательное движение человека из тьмы веков прекратится. И никто не сомневался в том, что единственная цель главного учителя состояла в том, чтобы передать этот факел нам. Достойны ли мы получить его? К этому вопросу каждый должен был относиться серьёзно. Федр так и поступал. В некотором разбавленном и преображенном смысле он по-прежнему, как ему казалось, этим и занимался. В этом и состоит Метафизика Качества, смехотворный факел, который не взял бы ни один из викторианцев, а он хочет воспользоваться им, чтобы осветить путь человечеству сквозь тьму. Какой избитый образ. Просто ужасно. И всё же он вобрал его в себя с детства. Двадцать и тридцать лет спустя он всё ещё видел во сне ту аллею, которая вела между дубами с порыжелыми листьями вверх по склону холма к зданиям Школы Блейка. Но здания уже пусты и заперты, и он никак не может попасть внутрь. Он подёргал все двери, но ни одна из них не открылась. Прикрыв лицо руками, чтобы отражение не мешало ему, он заглянул в окно библиотеки. Там он увидел старинные напольные часы, маятник которых раскачивался, но в комнате никого не было. Двигался лишь маятник часов. Затем сон прервался. Мошка снова загудела у лампы. Может следует открыть стеклянную дверь на балкон и выгнать её в ночь… Будет ли это морально?… Но слишком мало знал он о мошках, чтобы решить, морально это или нет. Возможно она найдет где-нибудь другой огонёк и тогда пропадёт по настоящему. А вдруг она с балкона полетит вверх, вырвется из городского зарева, увидит луну и полетит прямо туда. В этом случае будет ли её освобождение моральным? Что гласит по этому поводу Метафизика Качества? Лучше не вмешиваться. Может быть у этой мошки есть своё предназначение, а у него — своё, каковым бы оно ни было. Возможно, Метафизика Качества. Конечно же оно не в том, чтобы гоняться за мошками подобно какому-либо викторианскому романтику. Это всего лишь викторианская поза, влияющая на некие викторианские понятия без какого-либо интеллектуального проникновения в смысл Качества. В любом случае все они уже исчезли, эти благородные викторианские динозавры, и теперь можно смотреть на них с меньшим волнением и опаской, не так, как они оглядываются на тебя. Федр полагал, что его мысли, да и мысли Редфорда, а может и множества других людей, постоянно возвращаются к ним потому, что нечто очень важное и таинственное произошло за то время, что отделяет нас от них. Он считал, что возвращаясь к ним и пытаясь измерить их природу, можно постигнуть те социальные силы, что возвысили мир с тех пор. И теперь они похожи на динозавров потому, что между ними и нами возникла пропасть. Произошла громадная культурная мутация. В действительности они представляют собой различные культурные виды. Факел Метафизики Качества как бы высвечивает понимание этой пропасти и осознание того, что она самая глубокая в истории человечества. Если быть точным в разговоре о викторианцах, то надо быть осторожным, чтобы не смешивать их с какой-либо определённой группой людей. «Викторианский» в его понимании — это структура социальных ценностей, преобладавших в период между гражданской войной в Америке и Первой мировой войной, а не какая-либо биологическая структура. Жизнь Марка Твена совпадает с этим периодом, но Федр не считает его викторианцем. Его коронным номером был юмор, высмеивающий викторианскую помпезность. Он рельефно выделялся на фоне викторианцев. А с другой стороны Герберт Гувер и Дуглас Макартур биологически выпадают из викторианского периода большей частью своей жизни. Но тем не менее они по сути викторианцы, ибо их социальные ценности были викторианскими. Федр думал, что материальная метафизика не в состоянии выявить разрыв между нами и викторианцами потому, что рассматривает и общество и интеллект как принадлежность биологии. Она гласит, что общество и интеллект не материальны и поэтому не могут быть реальными. Она гласит, что биология там, где кончается реальность. Общество и интеллект — эфемерные владения действительности. Следовательно, в материальной метафизике разница между обществом и интеллектом в некотором роде похожа на различия между тем, что находится в левом и правом кармане биологического человека. В метафизике ценностей, с другой стороны, общество и интеллект — это структуры ценности. Они реальны. Независимы. Они в такой же степени являются свойствами «человека», как кошки — свойством кошачьего корма или как дерево — свойством почвы. Биологический человек не создаёт общества, точно так же как почва не «создаёт» дерево. Структура дерева зависит от минералов почвы и погибнет без них, но структура дерева не порождается химической структурой почвы. Она «эксплуатирует» почву, «пожирает» её в своих собственных целях, так же как и кошка поглощает кошачью еду в своих собственных интересах. Таким же образом социальные структуры эксплуатируют и пожирают биологического человека, ибо по сути дела они враждебны его биологическим ценностям. Это также справедливо в отношении интеллекта и общества. У интеллекта есть свои собственные структуры и цели, которые так же независимы от общества, как и общество независимо от биологии. Метафизика ценностей даёт возможность увидеть, что существует противоречие между интеллектом и обществом, которое настолько же остро, как и противоречие между обществом и биологией или противоречие между биологией и смертью. Биология победила смерть миллиарды лет тому назад. Общество победило биологию тысячи лет тому назад. А интеллект и общество всё ещё воюют, и в этом ключ к пониманию как викторианцев, так и нашего двадцатого века. Что отличает структуру ценностей, называемых викторианскими, от следовавшего за ними периода после Первой Мировой войны? По Метафизике Качества — это сокрушительный сдвиг в уровнях статичных ценностей, землетрясение ценностей, землетрясение с такими громадными последствиями, что мы до сих пор не оправились от него, до сих пор так и не осознали, что же с нами произошло. Следствием этого землетрясения явилось пришествие как демократического и коммунистического социализма, так и фашистской реакции на них. Таким следствием является также и всё «потерянное поколение» двадцатого века, которое из рода в род остаётся потерянным. Следствием этого есть и падение нравов. Подступают и другие следствия. Викторианскую культуру от культуры нынешней отличает то, что викторианцы меньше всего верили в то, что структуры интеллекта подчинены структурам общества. Викторианская структура сохранялась благодаря социальному кодексу, а не интеллектуальному. Хоть они и называли её моралью, по существу это был социальный кодекс. Этот кодекс очень походил на их декоративную литую чугунную отделку: на вид дорогую, но дешевую по себестоимости, строгую, холодную и неудобную. Новая, только что возникшая культура, впервые в истории считает, что структуры общества должны быть подчинены структурам интеллекта. Один из главнейших вопросов нашего века был таким: «Будут ли социальные структуры в нашем мире управлять интеллектуальной жизнью или же интеллект всё-таки восторжествует над социальными шаблонами?» В этой битве победили интеллектуальные структуры. Вот при таком освещении проясняется и многое другое. Причина, по которой викторианцы представляются нам сегодня лицемерными и мелочными, заключается в пропасти, разделяющей ценности. Хоть они и были нашими предками, принадлежали они к совершенно иной культуре. Невозможно понять представителя другой культуры, если не принимать во внимание различия в ценностях. Если француз спрашивает: «И как только немцы могут жить таким образом?», то толкового ответа он не получит, если будет исходить из французских ценностей. И если немец спросит: «Ну разве можно жить так, как французы?», то тоже не получит ответа, исходя из немецких ценностей. И если теперь мы спросим, как могли жить викторианцы так лицемерно и мелочно, то нужного ответа мы не получим до тех пор, пока не наложим на них ценности двадцатого века, которых у них не было. Как только поймёшь, что суть викторианских ценностей заключалась в приоритете общества над всем остальным, тогда всё становится на своё место. То, что сегодня зовут викторианским лицемерием, тогда не считалось лицемерием. Это считалось добропорядочной попыткой сохранять свои мысли в рамках социального приличия. В умах викторианцев качество и интеллект не связывались так, чтобы качество подвергалось испытанию со стороны интеллекта. Мерилом всего у викторианцев был лозунг: «Одобряется ли это обществом?» Подвергать социальные формы испытанию интеллектуальными ценностями считалось «неприличным», а викторианцы искренне верили в социальное благородство. Они считали их высшими атрибутами цивилизации. «Благость» — очень интересное слово в истории человечества, а то, как они использовали его, — ещё интереснее. «Состояние благости» по определению кальвинистов было состоянием религиозного «прозрения». Но когда викторианцы прошли это, то оно изменило смысл от «божественности» к чему-то вроде «социального блеска». Для ранних кальвинистов, да и для нас тоже, такое снижение смысла кажется возмутительным, но становится понятным, если учесть, что при викторианской структуре ценностей под обществом подразумевался Бог. По словам Эдит Уортон викторианцы боялись скандала больше чем болезни. Они утратили веру в религиозные ценности своих предков и вместо этого стали полагаться на общество. Только в корсете общества можно было удержаться от возврата к злу. Формальности и скромность были попытками подавить зло, не давая ему места в своих «высших» помыслах, а для викторианца высшая духовность означала высшее социальное положение. Между этими двумя понятиями не было различия. «Бог — это джентльмен во всех отношениях, и по всей вероятности, он принадлежит к епископальному исповеданию». Быть джентльменом означало приблизиться как можно ближе к Богу, пока ты живёшь на этой земле. Этим объясняется то, что викторианские бароны-грабители в Америке так слизывали поведение европейской аристократии, что теперь нам представляется так смехотворно. Этим же объясняется то, что у викторианских набобов было очень модно платить большие деньги за то, чтобы о них упомянули в биографиях «выдающихся граждан». Вот почему викторианцы так презирали пограничные черты американской личности и шли на громадные расходы, чтобы скрыть их. Они стремились вычеркнуть их из истории вообще, любыми путями скрыть их. Поэтому-то викторианцы так страстно ненавидели индейцев. Расхожее выражение: «Единственно хороший индеец — это мёртвый индеец» было придумано викторианцами. Идея об искоренении всех индейцев широко распространилась лишь в девятнадцатом веке. Викторианцы хотели уничтожить «низшие» общества, ибо они считали такую форму общества злом. Колониализм, который до того считался ресурсом экономического роста, у викторианцев стал моральным курсом, «бременем белого человека» для распространения своих социальных структур и тем самым ценностей во всём мире. Истина, знание, красота, все идеалы человечества передаются из поколения в поколение как горящий факел, говорил главный учитель, и каждое поколение должно высоко нести этот факел, не давать ему угаснуть даже ценой своей жизни. Но под этим факелом он подразумевал статичную викторианскую структуру социальных ценностей. Он не знал или же считал уместным не видеть, что этот факел викторианского романтического идеализма угас задолго до того, как он говорил об этом в 30-е годы. Может быть, он лишь пытался зажечь его снова. Но нет возможности зажечь этот факел внутри викторианской структуры ценностей. Как только интеллект вырвался из бутылки социальных ограничений, почти невозможно упрятать его туда вновь. И такие попытки были бы аморальны. Общество, стремящееся ограничить правду в своих собственных целях, — более низкая форма эволюции по сравнению с правдой, ограничивающей общество в своих целях. Викторианцы подавляли правду везде, где она казалась социально неприемлемой, точно так же, как они подавляли свои мысли о пыли из конского навоза, когда ехали в своих каретах по городу. Они знали, что она есть. Они вдыхали и выдыхали её. Но говорить о ней считалось социально неприлично. Говорить ясно и открыто считалось вульгарным. И они делали это лишь в экстремальных социальных обстоятельствах, ибо вульгарность была одной из форм зла. Так как открыто говорить правду было злом, то их аппарат социальной самокоррекции парализовался и атрофировался. Их дома, их социальная жизнь стали наполняться декоративными завитушками, которые непрестанно приумножались. Иногда такое бесполезное украшательство было настолько неуклюже, что трудно понять, для чего оно нужно вообще. Исходная цель совсем терялась под мишурой, покрывавшей её. В конечном итоге таковым же стало и их мышление. Их язык настолько заполнился непрестанными завитушками, что стал совершенно непонятен. И если ты не понимаешь его, то не смей подавать виду, ибо непонимание считается признаком вульгарности и невоспитанности. При атрофированном викторианском духе, при мышлении, ограниченном социальными запретами, закрываются пути к любому качеству, кроме социального. Таким образом эта социальная база без интеллектуального смысла и без биологической цели медленно и беспомощно плыла к собственному глупому саморазрушению: к бесцельному истреблению миллионов своих собственных детей на полях сражений Первой Мировой войны.22
Когда погода внезапно меняется от высокой температуры к низкой или от высокого атмосферного давления к низкому, в результате обычно бывает буря. Когда социальный климат меняется от надменного социального ограничения, любого интеллекта к относительному отказу от всяких социальных условностей, в результате случается ураган социальных сил. Таким ураганом и является история двадцатого века. Федр полагал, что бывали и другие сравнимые времена. Как тот день, когда первые простейшие решили собраться вместе и образовать метазойское общество. Или день, когда первая рыбёшка, или что тогда было, решила выйти из воды. Или в нашу историческую эпоху, когда Сократ умер, чтобы установить независимость интеллектуальных структур от их социального происхождения. Или день, когда Декарт решил начать с себя как с конечного источника действительности. Это были дни эволюционного преобразования. И как с большинством преобразований, никто в то время не имел никакого понятия, что же такое преобразуется. Федр считал, что если бы ему надо было назвать день, когда произошёл сдвиг от социального подавления интеллекта к господству интеллекта в обществе, то он выбрал бы 11 ноября 1918 года, День перемирия, день окончания Первой Мировой войны. И если бы ему надо было выбрать человека, в наибольшей степени символизирующего этот сдвиг, то он назвал бы президента Вудро Вильсона. Картину при этом он выбрал бы ту, где Вильсон едет в открытой машине по Нью-Йорку, помахивая шикарной шёлковой шляпой, символизировавшей о его высоком положении в викторианском обществе. Как пограничную черту он выбрал бы что-нибудь из проникновенных речей Вильсона, символизирующих о его высоком положении в интеллектуальном обществе: Мы обязаны воспользоваться разумом, чтобы предотвратить войны в будущем; нельзя допускать, чтобы социальные институты функционировали исходя из морали сами по себе; их надо направлять интеллектом. Вильсон принадлежал обоим мирам: викторианскому обществу и новому интеллектуальному миру двадцатого века. Он был единственным университетским профессором, которого когда-либо выбирали президентом Соединенных Штатов. До Вильсона академики играли незначительную роль в викторианской структуре власти. Интеллект и знание считались высоким проявлением социального успеха, но от интеллектуалов не ждали, что они будут руководить самим обществом. Их ценили как хороших слуг общества, подобно священникам или врачам. Им предназначалось украшать социальный парад, а не возглавлять его. Руководство же за практичными, деловыми «предпринимателями». Немногие викторианцы догадывались о том, что будет: в течение нескольких лет интеллектуалы, которых они идеализировали как лучших представителей их высокой культуры, набросятся на них и с презрением уничтожат их культуру. Викторианская социальная система и викторианская мораль, приведшие к Первой Мировой войне, представляли войну как преисполненный приключений конфликт между благородными индивидами на идеалистической службе своему отечеству: нечто вроде современного рыцарства. Викторианцы обожали в своих гостиных чудно выполненные картины героических сражений, где изображены бравые кавалеристы, несущиеся на врага с шашками наголо, или конь, возвращающийся без седока, с надписью: «Скорбная весть». Смерть подавалась в виде отдельного воина, томно глядящего в небо, на руках товарищей. Первая Мировая война была совсем не такой. Винтовка Гэтлинга упразднила благородство, героизм. Викторианские художники совсем не представляли поле сражение в грязи и воронках, опутанное колючей проволокой и полумиллионом гниющих трупов: некоторые обращены лицом к небу, некоторые уткнулись лицом в грязь, а у некоторых вообще нет лица, так что и смотреть нечем. Вот какое число загублено только в этом сражении. Оставшиеся в живых оглушены и потеряны, испытывают обиду на общество, которое сделало с ними такое. Они перешли на сторону тех, кто считал, что интеллект должен найти выход из старого викторианского «благородства» и «ценностей» в более здравомыслящий и разумный мир. Напыщенный модный викторианский социальный мир исчез практически сразу. Перемены подстёгивались новой технологией. Население переходило от сельского хозяйства в промышленность. Электрификация превращала ночь в день и делала ненужным множество монотонных работ. Машины и дороги меняли пейзаж и темпы выполнения многих работ. Появились средства массовой информации. Наступила эра радио и радио рекламы. Освоение этих перемен не требовало больше социальной базы. Нужен был технически образованный аналитический ум. Коня можно оседлать, если ты полон решимости, твой подход благонамерен и ты не испытываешь страха. При этом требуется биологическое и социальное мастерство. Но обращение с новой техникой стало иным. Личные биологические и социальные качества для механизмов не имеют какого-либо значения. Огромные массы населения, физически перемещённого новой техникой из села в город, с юга на север, и с востока на западное побережье, оказались морально и психологически оторванными от статичных социальных шаблонов викторианского прошлого. Люди почти не соображали, как им быть. «Шалавы», самолёты, конкурсы красоты, радио, свободная любовь, кино, «современное» искусство… вдруг распахнули двери викторианской тюрьмы убогости и однообразия, которых они почти и не сознавали, и заискрилось ликование от новой технологической и социальной свободы. Ф. Скотт Фитцджеральд сумел схватить головокружительный восторг всего этого:РАЙ > РАЙ > РАЙ>Но рай всегда оказывался где-то в другом месте, стрелка вновь указывала куда-то ещё. Рая здесь не было. Рай вечно оказывался в конце какого-то интеллектуального, технического пути, и было понятно, что когда доберёшься туда, там его тоже не будет. Там лишь снова увидишь ещё один указатель, гласящий:
РАЙ > РАЙ > РАЙ >и вновь указывающий куда-нибудь ещё. У театрального шатра заголовок афиши «Мятежник без причины» обратил на себя внимание подобным же образом. Он также указывал на нечто низкокачественное, что видно везде вокруг, но что никак не удаётся выразить словами. Просто приходится быть мятежником без причины. Интеллектуалы уже предвосхитили все причины. Причины были для интеллектуалов в двадцатом веке тем же, чем были манеры для викторианцев. И нет способа, которым можно было бы обойти викторианца в манерах, как нет пути победить интеллектуала в причинах. Они уже всё просчитали. В этом и состояла часть проблемы. Против этого-то и восставали. Всё это чистенькое научное знание, которое должно направлять мир. У Федра не было «причины», которую можно было бы кому-либо объяснить. Причиной было Качество его жизни, которое нельзя выразить «объективными» формулировками интеллектуалов, а посему в их глазах и не было причиной вообще. Он уже знал, что открытые наукой и техникой механизмы разрослись как числом, так и сложностью, но вряд ли в такой же степени возросло удовлетворение от пользования ими. Вряд ли можно сказать с определённостью, что люди теперь стали счастливее, чем во времена викторианской эры. «Погоня за счастьем» превратилась как бы в гонку за научно созданным механическим зайцем, который уходит от вас вперёд независимо от скорости, с какой вы его преследуете. И если бы его удалось поймать хоть на несколько мгновений, то у него оказывался какой-то специфический синтетический, технологический привкус, от которого вся гонка становилась бессмысленной. Каждый вроде бы руководствуется «объективным, научным» взглядом на жизнь, который гласит, что его сущность и есть в его собственной материальной оболочке. Идеи и общества — это продукт мозговой деятельности, а не наоборот. Два мозга не могут слиться физически в одно целое, и поэтому могут общаться друг с другом лишь как судовые радисты, посылая сообщения друг другу в ночи. Научная, интеллектуальная культура превратилась в культуру миллионов изолированных людей, живущих и умирающих в каморках психического одиночного заключения, не способных разговаривать друг с другом и судить друг о друге, ибо, говоря научным языком, это вообще невозможно. Каждому индивиду в своей изолированной каморке говорят, что как бы он ни старался, как бы усердно ни работал, вся его жизнь — ничто иное, как жизнь животного, которое живёт и умирает как любое другое животное. Можно придумать себе некие моральные цели, но это будут лишь искусственные построения. Выражаясь по научному, у него нет целей. Где-то после двадцатых годов на землю опустилось тайное одиночество, настолько пронизывающее и настолько всеохватывающее, что только сейчас мы начинаем осознавать его масштабы. Эта научная, психическая изоляция и тщетность стали ещё худшей тюрьмой для духа, чем были старые викторианские ценности. Та поездка на трамвае с Лайлой так много лет тому назад. Такое же ощущение. Нет возможности когда-либо понять Лайлу, и она никогда не сможет понять его, ибо всё время мешают интеллект и отношения, его продукты и приспособления. Они утратили в какой-то степени реальность. Они живут как в кино, проецируемым интеллектуальным, электромеханическим аппаратом, созданным для их счастья, гласящим:
РАЙ > РАЙ > РАЙ >но который ненароком закрыл перед ними дверь к самой жизни и разъединил их самих.
Последние комментарии
17 часов 33 минут назад
19 часов 50 минут назад
1 день 10 часов назад
1 день 10 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 19 часов назад