Капитан Илиа [Константин Николаевич Леонтьев] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

это димарх. — Так ты лудильщик, значит?

— Как видите, господин димарх!

— Лудильщик? — еще раз спросит димарх и одну его работу поглядит и другую, покачает головой и уйдет.

А другой раз откровеннее ему сказал:

— Одно меня беспокоит и очень искушает, это что у тебя глаза для лудильщика слишком героические. У тебя глаза больше клефта, чем лудильщика.

Капитан ответит димарху, смеясь, что ему такие глаза Бог дал, и димарх согласится.

— Да! конечно, все Бог, но я вот у лудильщиков что–то таких глаз никогда не видал.

Но больше этого димарх его не тревожил. Что он димарх! Он и сам боится; его народ выбирает.

Так понемногу поправлялся в делах Илиа, и поправился. Одежду новую купил; чапкин[6], чорным снурком хорошо расшитый, и две фустанеллы новых; мыли ему их женщины; а гладить он их сам утюгом старательно гладил.

По праздникам в Завице, после обедни, люди собираются около большого платана; пьют вино, беседуют, поют и пляшут. В Элладе женщины молодые не так как у нас в Эпире танцуют или вовсе особо от мужчин, или становятся все в ряд ниже мужчин. Я в Меццове, например, видел, мужчины все становятся прежде в ряд от первого купца до того последнего носильщика, который зимой людей дорожных и вещи их на спине переносит чрез снег и горы, а женщины все ниже, то есть хоть бы этого самого первого купца супруга станет в ряд ниже, вослед за носильщиком, а если носильщик не стар и она молода, так им за руку взяться не позволят, а поставят между ними либо старуху, либо мальчика малого. А в Элладе свободной, все равно как у болгар, все вместе и девушки, и молодцы, и старухи пляшут и скачут.

Капитан Илиа выходил часто под платан; садился и песни там пел, он умел играть на тамбуре[7] и пел с тамбурой. Оденется получше, усы подкрутит, поет и как будто ни на кого не смотрит, а сам все видит. Пел он разное: и сельские, и городские песни знал, клефтские так пел, что ужас! «О Джаке»[8] и о том, как две горы «Олимп и Киссамос» между собою спорят, и говорит Олимп: «Молчи, Киссам… Ты! турком стоптанный Кассам[9]. Я свободен; и на высоте моей сидит орел большой, и держит он в когтях своих молодецкую голову…» (Стихами я, жаль, не помню!) И любовные пел разного рода. Одну хорошую, которую сочинили не знаю где — в Афинах или в Керкире, или в Стамбуле. Эту я немного знаю на память:

Как ветер лист увядший, пожелтелый,
Уносит вдаль, безжалостно гоня…
Так еду я, мой друг осиротелый,
О! я молю — ты не забудь меня!
Вода лазурная у берега дремала,
Была тиха спокойная волна,
Но ветер взвыл — и мутной пеной вала
Она о скалы бьет, стенания полна!..
Так и меня в далекую чужбину…

Было очень жалко слушать, когда он это пел.

И многие его с удовольствием слушали и утешались; и старики старые, и девушки все. Одна бедная старушка в Завице имела дочь Калиррое. Эта Калиррое была, одним словом, страшилище; лицо красное, распухлое, глаза малые; очень дурна лицом была эта несчастная девушка. А ее мать часто хаживала к Илии даром посуду лудить. — «Полудишь мне, мастер?» — «Полужу, баба!» Села раз старуха у него; а он работает. — «Мастер, что я тебе скажу?» — «Говори, баба!» — «Ты бы, мастер, у нас женился». — «Что ж, я женюсь; а на ком?» — «Возьми, мастер, мою Калиррое». — «Хорошо!» Старуха обрадовалась. А он ей: «да молода ли она?» — «Ты видел, мастер, ее. Скажи сам, сколько ей лет?» — «Да семьдесят пять будет!» — говорит Илиа. Старуха тут поняла, что он над ней смеется; больше не докучала ему с дочерью, а посуду он по–прежнему ей всегда без денег лудил. Об этой Калиррое и ее матери Илиа и сам тоже часто вспоминал и смеялся. Хаживала, конечно, плясать и гулять к платану та самая Эвантия, которая после вышла за него замуж. Так ли он ей понравился — не знаю, и были ли даже у них какие–нибудь особые разговоры прежде женитьбы — и этого сказать не могу. А щеголять она всегда любила: курточками расшитыми и ожерельями из монет, и юбками шолковыми, и фесками на бочок загнутыми с большими кистями. И теперь еще любит; нарочно так и взмахнет головой, чтобы кисть лучше легла у нее. И сама сознается: «Увы! Пусть Бог мне простит, любила я красоваться и сама собой любоваться! Все даже думала — чем–нибудь не вытереть ли мне лицо мое, чтоб оно больше блестело! А когда отец новые длинные серьги мне золотые привез, я уж стала пред зеркалом… И пойду, и отойду, и так головой качну, и этак качну. И все, чтобы больше сиять. Любила я это!»

— А теперь уж не любишь, я так замечаю, — сказал ей муж как бы сурово.

— Что теперь! Сказано — замужняя женщина. А капитан Илиа как будто смиряется пред ней.

— Так, так! — говорит, — я и сам вижу, что не любишь. Как ты говоришь, так пусть и будет.

Смиряется он пред ней часто; это я замечал. Да и как не смиряться: не только богатство и дом она ему принесла, но и душу его, быть может, спасла; когда бы не женился, он скитался бы