Огненный пес [Жорж Бордонов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
ПРЕДИСЛОВИЕ
Разрыв с реальностью ничто в сравнении с утратой воспоминаний! Сердце умирает, лишившись грез…Шатобриан
Хмурое зимнее небо опускалось моросящим дождем на деревья парка. Их мокрые верхушки были видны из-за моего письменного стола. И именно к ним отправился я в некоторой послеполуденной меланхолии, чтобы возродить воспоминания не совсем свои и впечатления от совсем другого места. Эти вытянутые по струнке аллеи с их слишком правильной перспективой, эти животные из металла и камня, сидящие на своих пьедесталах, и широкие зеркала вод, окаймленные желтоватой плиткой, издавали какой-то жалобный звук. Однако и эти деревья благородных пород, и бесконечные оттенки синевы в вечерних сумерках, и водоемы, мрачный цвет которых придавал плавающим в них лебедям вышедшую теперь из моды поэтичность, помогли мне понемногу воссоздать ту заброшенную и дикую местность, где жил и страдал герой этого романа Эспри де Катрелис. Олени, нежные золотисто-бронзовые лани, волк, которому бульдог из цемента прокусывал горло, увиденные через призму благожелательности и интереса, напомнили мне отдаленно самых первых обитателей этих лесов и скал. Иногда я отправлялся также в Долину Волков, но не затем, чтобы вновь увидеть дом Шатобриана, а в те деревья, что он любил: «Магнолию, обещавшую цветок на могилу моей Флоридьены, сосну Иерусалима и кедр Ливана, посвященные памяти Жерома, лавровое дерево Гренады, платай Греции, дуб Арморикии, у подножья которых я выправлял Бланку, воспевал Симодосею, сочинял „Велледу“. Эти деревья рождались и росли вместе с моими мечтаниями…» Проблуждав таким образом, пространствовав с записными книжками в карманах, наслушавшись шелеста листвы под ногами, надышавшись запахами коры и мха, я возвращался к своей заключенной в стекло и бетон обычной жизни. Именно благодаря этим странствиям я написал историю о другом времени, столь, как мне кажется, романтичную, что в наши дни она, пожалуй, может вызвать и недоверие, поэтому я сошлюсь на одного родственника Эспри де Катрелиса, обратившегося ко мне с просьбой изменить имя его предка и названия некоторых мест… Но еще более чем воспоминаниям этого человека, своим появлением на свет эта история обязана звуку охотничьего рожка и лаю своры собак, затихающим в опускающихся на лес вечерних сумерках.
Часть первая (Адажио)
Запахи, цвета и звуки перекликаются друг с другом.Бодлер
1
Стояла холодная и ясная осенняя ночь, на небе светила полная луна. Ее лучи обтекали стволы пихт, серебрили вершины холмов, похожих на встревоженных случайным бродягой кабанов, и далее, обрамляя пейзаж, густую листву дубов Бросельянда, древнего прибежища друидов или волхвов. Игра света и тени превращала эту бледную картину в подобие обесцвеченных временем, но от этого ставших только еще более ценными гобеленов. Густой кустарник оплетал подножия пихт, папоротник сгибал стрелы своих побегов под их тяжелыми и низкими ветвями; поднимающийся от унизанной бисером дождя травы, от размягченной под дневным ливнем земли пар собирался клубами и образовывал стены тумана. Это дышали растения, и их дыхание растекалось по бороздившим лес лощинам. Блестящие длинные стрелы света пронизывали темную листву и играли на сероватых желваках скал, на пупыристых наростах, украшавших стволы деревьев, на свисающих длинными бородами плетях плюща. Все имело какую-то нематериальную прелесть, удивительную хрупкость и странную отчетливость сновидения, когда в момент пробуждения фантастические грезы идут на приступ реальности и, подобно высоким волнам океана, ударяющим в границу суши, теряют свою форму. На всем лежал серебристый отблеск паутины, которую можно увидеть в саду, когда, пропитавшись предрассветной утренней росой, она дрожит в первых лучах солнца. Все было напоено таинственной, тонкой тревогой: и темные кроны пихт, и особенно царящая повсюду тишина. Крикливый ветер давно стих, унеся с собой последние остатки облаков, и мешавшее покою солнце позволило наконец ночи опуститься на лес и одурманить своим спокойствием лесной народец и сами деревья, которые возвышались, подобно огромным, опаленным пламенем небесных светил канделябрам! Тишина была чудесной, пленительной песней, составленной из тысячи мельчайших звуков: слабого шороха крыльев, сдержанного шелеста листьев, жалобного журчания струйки ручья, пробирающегося между камней, нескончаемого, монотонного и едва различимого шепота реки, извивающейся между шелковистыми берегами и морщинящейся от склонившихся в нее мертвых веток, пощелкивания ужинающих белок и полевых мышей, всплесков щуки под водой, шевеления множества червяков и царапанья тысячи других насекомых, забившихся в складки от причудливо переплетенных под пористым слоем перегноя корней до чуть покачивающихся крон лесных великанов. И над всем этим мерцали мириады светил! Как прекрасны симфония леса в этом соборе с круговой колоннадой вековых деревьев и эти испарения, эти воскурения неведомому богу! Уставший мир, отдыхавший в эти благословенные часы, являл нам свою первобытную правду! Смолкли любовные крики оленей — они спали, лежа на мокрых от пота боках в глухой чаще, и только лани настороженно вытягивали свои шеи. По-кошачьи визжали, взгромоздившись на вершины деревьев, совы, и повторяли их крик время от времени филины. И весь этот огромный, озаренный светом звезд мир дышал вечностью, день, казалось, уже никогда не наступит.* * *
В море, когда его поверхность не беспокоят никакие ветры, глубины таят, возможно, миллионы трагедий. Вот так же и в лесу — сколько животных, лежащих мирно в густом кустарнике, не увидят восхода солнца? Две лисицы, ухмыляясь, пересекли прогалину леса. Охотились они вдвоем, одна загоняла, другая перегрызала преследуемому зверьку горло. Раздался чей-то гортанный крик и быстро погас, перейдя в стон. Совы, сорвавшись с ветвей, рассекли воздух тяжелыми крыльями. Множество ушей прислушалось, множество глаз уставилось в темноту и туман, множество сердец забилось в страхе или в надежде. Внезапно два красноватых огня прорезали темноту. Стебли, согнутые с силой, сломались. Время замерло — животное колебалось — как действовать дальше… Но вот оно на что-то решилось и молча легло в залитую лунным светом траву. У этого животного была толстая шея, широкие, размером с ладонь, лапы, густой, но чуть обвислый хвост. Волнистая шерсть на его спине топорщилась дыбом. Навострив уши и подняв морду, зверь замер, и только глухой рокот вырывался из его горла. Все больше раздражаясь, он попытался найти источник этого света. Кося зрачками, изучал разветвления крон деревьев, и шкура его топорщилась, все более и более становясь подобной побитому градом полю, и вот наконец его взгляд встретился с этим светом. Волк, а этот зверь был волком, конвульсивно вздрогнул. Его продолговатая пасть раскрылась, сверкнули клыки, из мощного горла раздался оглушительный вой, и эхо усилило его, продолжило, подняло к звездам так, что, казалось, будто это завывание спускается с неба и одновременно исходит из глубины земли, доносится из тех времен, когда мир только создавался! Этот вой соединил в себе и самое большое отчаяние, и чувство полной безнадежности, но также и предельную жестокость и неудержимый гнев. Он проникал в мозг и был, как обнаженная шпага, красив и опасен одновременно. И сразу все, что было живого в лесу, встрепенулось. Воздух наполнился хлопаньем крыльев, земля — безумной беготней, другие завывания, смешиваясь с хохотом лисиц, донеслись откуда-то издалека. Старый волк замолчал. Его короткие, но невероятно подвижные и чувствительные уши ловили каждый звук, безошибочно определяя его происхождение и расстояние, с которого он исходит, полной грудью вдыхал он запахи животных, правда, значительно ослабленные резким и очень близким запахом смолы и затхлым, пресным ароматом лесных грибов. Постепенно взъерошенная на спине шерсть волка улеглась. Он облизал губы, прислушиваясь к биению собственного сердца, чувствуя, как бежит под его кожей жгучая кровь. Мелкой, неслышной рысью он вышел из своего укрытия и, пренебрегая защитой покрова чащи, пошел вдоль опушки леса. Темнота покорно расступалась перед ним. Кабаны уходили в густой орешник. Одна самка кабана быстро заталкивала рылом своих полосатых детенышей в укрытие; лисицы умолкали и удирали со всех ног, панически вытянув свои хвосты, в темный терновник, в непроходимые заросли кустарника. На вершине одной скалы он заметил трех оленей; их громадные рога четко вырисовывались на фоне неба и напоминали остовы каких-то кораблей. Они искали поединка. Но старый хозяин леса не был голоден. Он обходил свои ночные владения. Откуда пришел он? Из другого леса, возможно, издалека, выгнанный травившей его, завывающей сворой собак, бегущих впереди лошадей с наездниками, которые трубили в рожок всякий раз, когда полагали, что он пойман. Но он экономил свои силы, прибегая к множеству хитростей. Пересекал деревни, перескакивал мосты, пока, наконец, после двух дней преследования не достиг этого леса. И здесь, в лабиринте поросших зеленью ущелий и ложбин, злобные собаки потеряли его след… Но он все еще бежал, и волнами ходили его мускулы на спине. И по-прежнему повсюду маячили, прыгая, эти горящие огоньки, подобно блуждающим огням, мерцающим летней ночью то на одной ветке, то на другой и усыпающим гниющие деревья и растения. Стволы пихт задевали его жесткую шкуру, и тяжелые, неровные их ветви проносились над его головой. Зайцы спасались бегством, сложив уши, сведенные судорогой от страха пушистые шарики, подскакивающие в воздухе с необычайной резвостью. Широкие лапы старого волка то вдавливались в пористый мох, то сминали нежный ковер молодой травы, то взрывали облитые лунным светом кучи опавшей листвы. Крупная голова расталкивала пелену тумана, плотно окружавшего кустарники. Временами он принюхивался к чему-то, и тогда рычание сотрясало его грудь; губы поджимались, глаза начинали сверкать. Он побежал по тропинке, вьющейся между скал, которые, ударяя его своими выступами, подгоняли, как шпоры. Накануне, где-то в этих местах, наверное, возле вот этих могучих стволов сосен, собаки обложили волчицу. Наиболее горячие из них уже поплатились за это своим незащищенным горлом, но подоспели два всадника, и человек, приблизившись, всадил клинок в ее раскрытую пасть, а другой, его спутник, рогатину в ее темный бок. Стоя на скале, старый волк видел всю эту сцену, сопровождаемую улюлюканьем охотников, обреченно думая о том, что повсюду можно натолкнуться на людей и их остервенелых помощников, эту собачью нечисть!.. Сверлящий взгляд его пронизывал бескрайнюю темноту, шарил по разделенным ручьями и унизанным белесыми цветами полянам. Чуть ниже скалы нависали над самым прудом, тянувшимся в даль между бесформенными зарослями. Темные холмы, обступившие это место со всех сторон, высились в какой-то мертвенной застылости. Но луна осыпала пруд капельками ртути, мелкой, мерцающей в темноте серебряной монетой. Напротив, почти в один уровень с рекой, окопался небольшой дом, и бесформенный хаос гигантских скал, от которого падающий с неба свет оставлял только абрис, нависал над ним. Дом с очень низкой и продолговатой крышей имел два этажа. Рядом виднелось несколько крытых соломой пристроек. В доме были закрыты все окна, за исключением одного, которое, несмотря на позднее время, светилось. Этот небольшой светящийся оранжевый прямоугольник, этот свет человека завораживал волка, и он ничего не мог с этим поделать. И вновь вой вырвался из его горла, но на этот раз он был более резким и требовательным. Другое завывание раздалось ему в ответ. Потом еще одно, и все смолкло. Он взвыл сильнее, словно исторгая из самой глубины своей плоти какую-то горькую жалобу или зов. Другое завывание донеслось до него, но оно было таким далеким, слабым и робким! Да! Стая поредела, она была уже почти сведена на нет! Что-то подобное воспоминанию пронеслось в его сумрачном мозгу… Еще совсем недавно такая перекличка была подобна многоголосому хору из радостных, бесстрашных завываний, которые в ночи, подобной этой, раздавались в ответ на его призыв. Он видел, вернее, верил, что видит крупных самцов, послушных его командам, ласковых и боязливых волчиц, малых волчат, впервые обретших опыт выхода из кустарника. Их глаза сияли, как угольки, раздуваемые ветром, а крепкие клыки сверкали, как ножи. И он, самый сильный, самый быстрый, самый способный из них, вел стаю на пиршество. Но вот дичь обнаружена, и, по короткому тявканью-сигналу, они разворачивались полумесяцем, загоняли ее, и тогда именно ему предоставлялось право напасть первым и первым перекусить жертве горло. Потом, лапы на мертвой лани, он заставлял их ждать, пока он разрешит им приблизиться. Челюсти лязгали над этим мясом, еще подрагивающим, таким теплым и вкусным, молодежь яростно боролась за остающиеся огрызки… Все или почти все они погибли, один за другим. Но сюда, в самую непроходимую часть этого леса-убежища, он все же пришел. Тяжелый запах волчицы, запах пота ее агонии плыл между стволов сосен, вдоль острых скал… Все несчастья пришли оттуда, от этого низкого дома, от этого оранжевого света! Человек выходил из него на рассвете, еще до того, как просыпались первые птицы. Поднималась и свора собак, но собаки — старый волк никогда не видел подобного — собаки не начинали лаять. По крайней мере, не сразу! Только когда раздавался первый звук рожка! Свора состояла из неутомимых иноземных собак. Все это он разумел своим инстинктом, чувствовал глубоко и отчетливо. Стая мертва, и, чтобы восстановить ее, нужно ждать зимы, когда волки, изгнанные стужей из снежных краев, в поисках пропитания и более мягких природных условий, придут сюда. Но наступит ли зима? Легкое рычание прорывалось сквозь зубы, и неспособный более сопротивляться силе, с которой этот свет притягивал его, подталкиваемый своими волчьими басами, он начал спускаться к дому. Прыгая с камня на камень, он мелькал быстрой тенью, подобно тем облакам, что в ветреную ночь скользят по лику луны. Следуя изгибу песчаного берега, обрамляющего пруд, он поднялся на насыпь, и там, прогибая позвоночник, подполз к пучку тростника, который возвышался в том самом месте, где исчезала дорога на мельницу. Все здесь было неподвижным и мрачным. Все казалось погруженным в тот же мертвый сон, каким спали окружающие скалы. Оставались живыми лишь искрящаяся, плещущая вода около подземного затвора плотины, полная луна, медленно дрейфующая над холмами, да эта настырная лампа за оконным стеклом. Соломенная крыша выгибалась, подобно спине лежащего животного, голубоватый дымок, который поднимался над ней, казался паром от его мирного дыхания. Еще ничто не шевелилось, но запахи лошади, собак и еще чего-то, более едкого, достигли ноздрей волка. Его лапы инстинктивно задрожали. Проснувшийся в нем гнев постепенно стал заполнять и наконец переполнил его. Он различил звук отодвигаемого стула, скрип кожаной обуви. Его глаза, золотистые от падающего на них отблеска света, увидели появившийся в проеме окна силуэт: крупную, с длинной бородой голову, широкие плечи — силуэт Врага! Забыв всякую осторожность, он взвыл, выплеснув на Врага всю свою ненависть. Его вой ударил по стеклам, по белому фасаду, прошел под перекрытиями риги, конюшни и псарни, перелетел через крышу и растаял в небе. И холмы, сомкнувшие свои объятия вокруг этой ослепительной водной глади, и каменный хаос, остаток какой-то давно минувшей вселенской катастрофы, и этот стоящий в глубоком одиночестве дом — все внезапно проснулось.2
Сан-Шагрен, доезжачий, откинул попону, служившую ему одеялом. Ноготь царапнул по дереву полки. Искра от огнива прочертила линию в темноте конюшни в то время как доносившийся снаружи угрожающий вой приобрел тоскливые ноты, а эхо исказило его в соответствии с окружающим рельефом. Маленькое пламя в клетке фонаря округлялось и дрожало на уровне глаз доезжачего. Лицо постепенно выступало из темноты, и все отчетливее проявлялись его грубые черты, словно вырубленные каким-нибудь сельским плотником из цельного куска дерева. Под пухом бровей блестели прозрачные, как агат, глаза. Вьющиеся, пушистые волосы неопределенного цвета прикрывали низкий лоб с беловатым неровным шрамом, тянущимся от одного виска к другому. Над его мясистыми и насмешливыми, вечно влажными губами нависал приплюснутый нос, а нижняя часть лица своими размерами напоминала челюсть хищных животных. Округлые мышцы шеи выпирали подобно шарам. Неправдоподобно длинные и острые, как у лисицы, уши с огромными раковинами доходили почти до макушки. Тень от них, падая на боковую перегородку конюшни, походила на рога. Какое-то время, словно прилипнув задницей к кровати, доезжачий прислушивался. Его кадык, размером с хороший каштан, равномерно поднимался и опускался внутри обветренной и загорелой шеи. Внизу, за темным проемом, над которым он наклонился, неистовство достигло своего предела. Лошади дергались на привязи, молотили копытами настил, стукались о перегородки, отделяющие одно стойло от другого, толкали лбами решетки кормушек. Собаки, крепко запертые на псарне и мгновенно разбуженные воем волка, царапали деревянную дверь и яростно лаяли. Волчонок, которого держали в неволе, сотрясал прутья своей клетки. Наклонившись над пустотой, вцепившись одной рукой в спинку кровати и держа в другой фонарь, Сан-Шагрен вглядывался в выступающие из глубокой тени блестящие крупы своей конницы. Он крикнул, стараясь, насколько возможно, смягчить свой голос: — Ойля! Мои хорошие… Ойля! Ля! Но этот успокаивающий возглас только увеличил волнение. Доезжачий спрыгнул с кровати, заправил в охотничьи штаны свою несуразно длиннополую рубашку, набросил на плечи куртку. — Ну что, мои красивые? Лестница, ведущая в проем, уходила далеко вниз. И он, спускаясь по ступенькам и ворча выругался, приземлившись наконец на влажную солому. Вначале он покачал своим фонарем над железной клеткой, в которой буянил молодой волк. Злобный свет блеснул в золотых миндалинах его глаз, четыре чистых клыка вцепились в прут решетки, взъерошенная шерсть дрожала. Из уже окровавленной пасти вырывалось с трудом подавляемое рычание. Сан-Шагрен снял висевший на перегородке кнут, ловко и сильно стеганул им животное. Волчонок выпустил прут, попятился в глубину своей клетки, все более и более унижаясь, превращаясь в кучу бурого тряпья. Но его золотистые глаза, однако, следили за кончиком кнута и сохраняли выражение раздраженного недовольства. «Как-нибудь в одну из таких же вот ночей, — подумал доезжачий, — он сломает прутья и загрызет меня в два счета. Нужно убирать лестницу, предосторожность не помешает. Какая безумная затея — оставить в доме волка, чтобы скрестить его с суками своры! Да еще среди лошадей, чтобы приучить их к такому дьявольскому соседству! Хорошенький получился результат — они помирают от страха при первой же тревоге!» Он похлопал Жемчужину по мощному черному крупу и, едва уклонившись от «дружеского» удара копытом, воскликнул: — Ну что, Жемчужинка, узнаешь своего Сан-Шагрена? Однако сейчас не время для любовных игр! Ойля! Душенька… Повежливей! Кобыла потянулась к нему мордой, не сводя с него бархатных глаз, и словно волна прошла от ее гривы по всему телу, хвост ее радостно захлопал по бокам. — И ты, Персэн, папаша, мой товарищ… И ты, чудик… Ну-ну, это же неправда, ты не боишься их, мой преданный друг, так ведь? Он шел по конюшне, продолжая ласково с ними разговаривать. Это были его друзья. Он предпочитал ночевать рядом с ними, а не в доме хозяина, где для него была отведена отдельная комната. Ни плохо, ни хорошо, но все же скорее плохо, он соорудил себе на чердаке солдатскую кровать. По своей закоренелой причуде, для только ему ведомого удовольствия, спал он среди затхлого запаха животных, смягченного лишь отчасти ароматом вороха сухих трав, тюков овса, мешков с зерном. Его, как и Эспри де Катрелиса, одинаково бесили и одиночество, и охотничий двор, но, несмотря на совпадение причин их ярости, манера поведения хозяина и слуги все же была различной. Один подчеркивал свой оптимизм, другому казалось, что он искупает какой-то неизвестный ему самому, но тяжкий грех, один смеялся, другой, кажется, страдал. Но на рассвете, когда они вместе отправлялись в лес, один и тот же необыкновенной силы порыв — непостижимый, страстный, радостный — охватывал их, овладевал ими, наполнял их счастьем. Успокоив лошадей, Сан-Шагрен осторожно открыл дверь псарни. Черно-огненный дьявол, встав на задние лапы, кинулся на него, но и тут же рухнул, подсеченный ударом кнута. Доезжачий уверенно вошел в центр этой брызжущей слюной и воющей своры собак. Их взгляды, в которых отражался свет фонаря, были устремлены на него. — Спокойно, мои хорошие… Жалуйтесь, жалуйтесь, если хотите, приятели, но он будет ваш, это я вам говорю. Вы его поймаете через несколько дней… Да, да!.. Он не уйдет далеко. Он в тростнике… Гордость его погубит. И схватите его вы… А!.. Старый Фламбо, иди, старичок, иди сюда… Его толстые пальцы погладили шею собаки. Фламбо завилял своим белым хвостом и этим сказал все. Он был вожаком своры, знаменитым на всю округу своим исключительным нюхом, пронырливостью и хитростью старого лесного охотника, а также выдержкой и упорством. Его трижды зашивали, но ни раны, ни возраст нисколько не погасили его пыл. Он терся своей костлявой головой о ногу Сан-Шагрена, но взгляд его выражал твердую решимость. — Да, да, — нежно говорил ему доезжачий своим грубоватым голосом, — да, мой мальчик, ты прав. Этот проклятый большой старый волк вновь в наших краях. Он вернулся показать, что ему начхать на нас… Ты не схватил его, но это была для него только отсрочка. Мы вдвоем живо выгоним его из леса. Ты увидишь настоящую охоту! О ней еще долго будут говорить потом в округе… Мы вместе, Фламбо, сделаем то, что я тебе говорю… будь уверен… Пускай поблеет пока еще немного этот дьявольский козел…* * *
Под легким дуновением ветра тростник заскрипел. Тонкая музыка этого скрипа стянула легкими морщинами сероватые края пруда. Среди этих потрескивающих под ветром и раскачивающихся из стороны в сторону пустотелых пик ярко блистали звезды. Их отражения попеременно расцветали вокруг отражения луны в воде, как раскрываются венчики застенчивой робкой фиалки, растущей у потаенных источников. Среди этих зарослей разметавшаяся жесткая грива волка казалась большим репьем, случайно застрявшим здесь. Злобное, прерывистое рычание вырывалось из его горла. Он смотрел на дом, на его длинный, белый от извести, но теперь голубеющий от причудливой игры теней фасад. Внезапно уши его поднялись. Дверь время от времени распахивалась, и тогда из её проема вырывался золотистый мягкий свет. На этом фоне обрисовались два силуэта: один женский, в нижней юбке, с крестьянским чепчиком на голове, обутый в деревянные башмаки, другой — мужской, худой и высокий, с заостренной и топорщащейся кверху козлиной бородкой. Вдруг силуэт с бородой отошел от света, но другой продолжал стоять на пороге и кричать. Фонарь пересек двор. Затем двое мужчин пошли вперед, почти касаясь друг друга и разговаривая так тихо, словно это шумел дуб, с которого падала листва, или тополь, согнувшийся под порывом ветра, а женщина, оставшаяся сзади, продолжала свой монолог. Волк узнал их, это были вестники смерти, убийцы волков, хозяева собак и кнутов со свинцовыми шариками на конце. Но самым опасным из двух был тот, более крупный и совсем седой, несмотря на свою неуверенную походку. Волк всем своим существом безошибочно чувствовал, что этот старик обладает железной волей и огромной выносливостью, не говоря уже о богатом опыте, я способен ездить верхом круглые сутки. И он отступил в заросли тростника, опустив нос к их покрытым тиной и гнилью корневищам. Волны облизывали его лапы. Ему захотелось повыть, но он сдержался, чтобы лучше расслышать голоса людей. — Уверен, он сейчас от нас не далее, чем на ружейный выстрел! — Убежал, я тебе говорю, и давным-давно! — Его вой раздавался совсем близко, откуда-то напротив мельницы. — Скажи еще, с плотины! Ты с ума сошел, Сан-Шагрен? Господин де Катрелис произнес эти слова, чтобы успокоить или обмануть доезжачего. Его собственный инстинкт, инстинкт ловчего, говорил ему, что никакой ошибки тут нет. Он был убежден, что волк подстерегает их в зарослях тростника и что это — необыкновенное животное. Охота на него будет, вложи в него каждый свою долю азарта, приключением, каких еще не бывало. — Если бы мне удалось вылечить Фламбо, — подсказал ему продолжение мысли слуга, — было бы намного спокойней. — Отваливай сразу, если ты трусишь. — О! Нет, хозяин, я не трус! — Извини меня. После случившегося я несколько не в себе. Они были от него не дальше, чем на расстоянии броска камня. Но волк вовремя заметил свешивающийся с руки одного из них блестящий ствол карабина. Он скорчился, лежа на задних лапах между стеблей тростника. Его сердце превратилось в маленькое обезумевшее животное, растерявшееся и трепещущее от холода. Люди остановились. Их силуэты, окаймленные лунным светом, возвышались над прудом, над бахромой тростника, над мощным телом крупного волка, парализованного ужасом и ожидавшего с секунды на секунду, что ударит грохочущая молния из ружья. Он столько раз видел, как из-за нее умирали ему подобные, и так близко от него? Раны от этих языков огня он знал, и знал также, что они могут быть смертельны, знал также и то, каким образом получившие их начинают барахтаться, если бок продырявлен, знал, с какой скоростью затем агония настигает волка, и как от крови намокает трава, и как, наконец, на последнем издыхании падает волк, не имея даже сил укусить приближающуюся собаку. Сводящий с ума, гипнотизирующий страх пригвоздил его к земле, и матерое животное оставалось там, словно принесенное кем-то в жертву… — Я скоро вылечу Фламбо, — настаивал доезжачий. — Эта скотина волк подозрителен и коварен. Я готов спорить, что сейчас он практически дышит нам в затылок. — Ты проиграешь пари. — Нет, хозяин, я хорошо знаю, что вы не очень любите стрелять, ну, может быть, разок и выпалите из ружья, но только раз! Четырежды дьявол, разве не он сам ищет с вами ссоры? Если ему простить его смелость, он вернется. — Я сам вполне отдаю себе отчет в этом. Эспри де Катрелис развернулся на месте и, не слушая доезжачего, вернулся в дом. — Ну и ну! — повторил Сан-Шагрен. — Этого только не хватало! Взял, да и отказался. Но что он надумал? Я никогда не видел ничего подобного. В доме шум и, честное слово, непорядок! Но, заметив, что остался на улице один, он поспешил присоединиться к хозяину, стуча при этом своими сабо со всей силой, на которую был способен, «на случай, если этот скот задумает пойти за мной», волки, хотя и неустрашимы, но должны испугаться этого стука каблуков. — Вам нехорошо, хозяин? — О чем ты, Сан-Шагрен? — Но это невозможно, вы, видимо, больны? — Давай разворачивай свои полозья, и спокойной тебе ночи! Доезжачий повесил нос. Странные чувства или, скорее, предчувствия наполняли его простоватую голову: ощущение неизбежной, неумолимой катастрофы, одной из тех непредсказуемых, стремительных драм, которые иногда происходят в сельской глубинке. Он смутно чувствовал, что именно в этот момент произошло нечто для его судьбы очень значительное, но он не догадывался, что именно. Он уже открыл было рот, чтобы порассуждать об этом, но вой волка оборвал его намерение. Этот вой, короткий, но злой, раздался откуда-то с середины дороги. — Стреляйте, хозяин! Вон он! — выкрикнул доезжачий. Господин де Катрелис в ответ на это только пожал плечами и протянул левую руку к доезжачему. — Иди же к лошадям, завтра еще будет день… — Неужели вы позволите ему уйти? — Я… приберегу его для себя. Не беспокойся. Сан-Шагрен, раскачиваясь на своих кривых ногах и при этом еще балансируя всем телом, ушел, в то время как де Катрелис задержался, рассматривая насыпь, гребень которой тянулся вправо и скрывался за поворотом. Мысленно он проследил путь молчаливого бегства волка к стенам глухого кустарника и дальше, дальше — в крепость из листвы, в лабиринт ночных запутанных тропинок.3
Еле волоча ноги в сапогах, словно его тело сгибалось под тяжестью заплечной корзины или вся его жизненная энергия была уже на исходе, господин де Катрелис наконец добрался до дома. Издав привычный, заунывный скрип, дверь отворилась. — Ты была на страже, Валери? — А как же? Мне было, чем ответить! — сказала служанка, потрясая ружьем. — Чего ты боялась? Он такой же, как и другие волки, ничуть не страшнее. Валери в упор и без стеснения уставилась на него. Отвислая губа, непокорная прядь волос, выбивавшаяся из-под гофрированного чепчика, крупный нос делали ее похожей на взъерошенную курицу, это впечатление усиливала раздувавшаяся монгольфьером широкая юбка. — Нет, не такой, как другие! Дьявол послал его к нам, ручаюсь вам, а может, просто влез в его шкуру и разгуливает тут. — Брось глупости говорить, лучше пропусти-ка меня в дом. — Вы говорите так потому, что не стали стрелять в него, позволили ему спокойно уйти. Он, хозяин, был в ваших руках, и то, что вы не стали стрелять, меня, честно сказать, очень удивляет. — Довольно! Мы еще свидимся с ним. — Возможно, но, поджидая этого дьявола, приходившего обнюхать ваши сапоги, вы не пошевелили и пальцем, вы, трижды охотник, имеющий все права человека знатного… И вот двадцать лет и даже больше, как я служу вам, следую за вами повсюду, и вы никогда — вы меня слушаете? — никогда еще, хозяин, не оставляли волка в покое просто так, без всякой причины! Грех это! Что с вами происходит? Что-то же происходит! — Ты меня оставишь, наконец, в покое? — Мне не дает покоя какое-то странное чувство, я возмущена до глубины души. Вы выглядите кривлякой, хуже какого-нибудь горожанина! Но все же скажите, что это случилось с вами? — Ничего, бедняжка. Я неважно себя чувствую. Разве с тобой такого никогда не случается? Он отодвинул все, что громоздилось на столе: шпоры, узорчатые коробки, охотничий нож, бутылки, блюдо с заплесневелыми остатками сала — и положил свой карабин рядом со свечой, пламя которой чуть подрагивало. В камине, который своей монументальностью напоминал надгробие, еще розовели угли, а котелок продолжал тянуть свой незатейливый напев. Странные предметы, казалось, выходили прямо из известковой побелки стены: рога оленя (сложные разветвления рогов давали возможность представить, что какое-то дерево в шутку проросло сквозь стены и раскинуло свои ветви внутри дома), головы кабанов, жующие кинжалы своих клыков, запыленные чучела птиц, крылья которых какие-то колдовские чары сделали неподвижными, медные охотничьи рожки, плохо начищенные раструбы которых слабо поблескивали, подобно свернувшимся змеям, свесившим свои зияющие молчанием пасти. В глубине дома виднелись неясные очертания лестницы. Меблировку его составляли угловатые громоздкие предметы. — Никогда, — задиристо ответила ему Валери, — и не только со мной, такого еще ни разу не случалось на памяти человеческой, и я знаю, что говорю — мой отец и я — а мы оба родились в Гурнаве! — не встречали никогда таких дерзких волков, даже когда их гнал голод, в самый разгар зимы! Вода их останавливала. Плотина наводила на них страх. — Или мельничное колесо. Твой отец работал, наверное, ночи напролет? — Будьте уверены, он работал день и ночь — святой был человек! До седьмого пота работал! — Достаточно было шума мельницы. Волки, ты знаешь, существа непостоянные и противоречивые, сегодня они безумно смелы, а завтра пугливей жеребенка. — Но только не этот! Вы слышали его вой? — Это большой старый волк. — Да, это большой старый волк. А как вы отправились на него? Задрав нос, без собаки, с этим взбалмошным Сан-Шагреном, который не стоит и понюшки табака… А если бы этот большой старый волк прыгнул вам на шею? Скажите же что-нибудь в свое оправдание! — Попридержи свой язык! Он нагоняет на меня тоску. И обрежь фитиль на свече, он коптит. Служанка повиновалась. Он следил за ее действиями. — Я сообщу об этом госпоже. В вашем возрасте это несерьезно, по меньшей мере. Вы меня сердите. В свое время подобная фамильярность умилила бы его, но сейчас он не был расположен шутить: — Посвети же мне, а то никакого от тебя толку! И убери на столе. — Это уж слишком! Вам нужно, чтобы все было в порядке, но чтобы при этом я не трогала ваши вещи! Он пересек комнату из конца в конец. Вымощенный кирпичом пол отзывался гулом под его сапогами. Его тень сплелась с рогами оленя и погасила отсветы на духовых инструментах. Ступеньки заскрипели под его весом. — Вас очень мучает официальное письмо? — Спокойной ночи, голубушка, и до завтра. Она не смогла ничего сказать в ответ и, за неимением других средств воздействия на хозяина, положила поверх своего бумазейного жабо крестное знамение. — Господи, Господи, ты один знаешь, как изменить ход вещей, помоги же моему хозяину. Он испытывает адские муки из-за этого казенного письма. Пожалей же бедного человека!..* * *
Комната господина де Катрелиса выглядела столь же оригинально, как и комната первого этажа, которая служила одновременно гостиной, столовой, мастерской, кухней и складом охотничьего снаряжения. Свеча, освещавшая комнату, была вставлена в оловянный подсвечник, который, в свою очередь, располагался на маленьком, вишневого дерева и по-крестьянски скромном столике. Стены, как и внизу, были побелены все той же голубоватой известью. Те же квадратные плитки покрывали пол. Железная походная кровать, заправленная знававшей времена попоной в клеточку, составляла своего рода альков, над которым висели занавески неопределенного цвета. Рога оленя возвышались над резным деревянным шкафом. Еще здесь было много замечательных вещей: седло с золочеными стременами, туалетный столик великолепного красного дерева, распятие из слоновой кости старинной работы, янсенистское, стояло перед лубочной картинкой, изображающей охоту. Самое удивительное, что вещи большой ценности соседствовали здесь с дешевкой, купленной у торговцев вразнос, бродивших в те времена по деревням. Перед маленьким, с двускатной крышкой, бюро, легкие, изогнутые ножки которого заканчивались резными копытами лани, располагалось, необъятное кресло; из правой части которого, срезанной грубо сделанной перекладиной, выбивалась солома. У изголовья кровати висел разлинованный красными полосами календарь с наивной цветной гравюрой, изображавшей оленя при последнем издыхании: красная куртка одного из охотников кричаще пылала на фоне зелени, несмотря на то, что слабое освещение должно было бы сгладить этот эффект. Эспри де Катрелис раздевался и как попало бросал свою одежду на стул. Кряхтя и ворча, сбрасывал он с себя сапоги яростными ударами ноги, пока они вновь не очутились на полу, где и остались, расположившись на холодных плитках кирпича, обдуваемые сквозняком, тянувшим из всех щелей, которые, по выражению Валери, «вели к нищете». Комфорт, вообще всякого рода роскошь, как и другие излишества тщеславных горожан, были ему глубоко безразличны, он любил лошадей, свежий воздух, уважал силу в разных ее проявлениях. Как только в гостях он садился в мягкое кресло, ему сразу же приходилось начинать борьбу со сном. Итак, он погрузился в свои мысли, беспрестанно бормоча сквозь зубы слова, иногда перемежая их восклицаниями, и смотрел, как он привык делать каждый вечер, на скалы, пихты и воду. Не только из возвышенной любви и нежности к этому уединенному месту, из лицезрения без конца обновляющейся декорации пруда и неба, необузданной растительности и туманов извлекал он самые трепетные переживания своей жизни. Сияние луны или туман, покрывающий ее вуалью, оттенки воды и цвет горизонта, полет и крики птиц, удаленность небесных светил или их близость, сила и направление ветра, запахи, теплый или холодный воздух — все это так или иначе касалось его жизни, влияло на чувства и ощущения. Природа стала для этого отшельника открытой книгой, неистощимым кладезем знаний, завораживавшим его своей глубиной. Его восхищали, например, приметы, предсказывающие погоду на следующий день. Чтобы пользоваться ими, нужны были лишь память, опыт и хорошая реакция. И всем этим он обладал. Но этой ночью его не волновало, какой будет погода, которую принесет рассвет, не трогало даже то, возьмет ли завтра собака след и не потеряет ли его. «К чему все это?» — говорил он себе, глядя на горящую свечу. И рубашка, упавшая и лежащая длинными, несминаемыми складками на его худых, волосатых ногах, и его борода, и широкий, испещренный морщинами лоб, у каждого, кто увидел бы его сейчас, непременно вызывали бы в памяти образ Дон Кихота, когда он, жертва собственных грез, без конца мерил шагами комнату на постоялом дворе. Пружины кровати заскрипели под тяжестью его тела. Он бросился на кровать, как прыгают в воду, то ли подкошенный усталостью, то ли испытывающий отвращение к самому себе оттого, что ему приходилось изображать себе подобных, согласившихся на несколько часов отдыха. Скрепя сердце покорялся он необходимости покоиться между двумя простынями, пересчитывая глазами потолочные балки — такова была одна из его странностей. Но в этот октябрьский вечер 1880 года ему было особенно, на редкость скверно. Он очень боялся, нет, даже был уверен, что не заснет. То, что его мучило, душило и жгло, было родственно отчаянию волка: в этом смутном ощущении была та же смесь тоски и гнева. Но если волк мог излить свою боль в завываниях, то Эспри де Катрелису оставалось только пережевывать ядовитую траву своих мыслей, все больше и больше заражаясь унынием, к которому этот человек действия был приговорен обстоятельствами. Когда он впадал в это состояние, перемежавшееся охами, ворчанием и вздохами, то всякий раз не мог отвести блестящих глаз от запястьев рук, высовывающихся из слишком коротких рукавов и лежащих поверх клетчатого пледа. Вены на его запястьях переплетались подобно искривленным корням и напоминали сухие и когтистые плети плюща. Кожа, испещренная этими древовидными разветвлениями, была глянцевой, с прожилками, как на пергаментной бумаге. В прежние времена это были руки знатного, светского человека, руки военачальника, но как же быстротечны оказались эти времена! Возраст обезобразил фаланги пальцев. Ногти, обломанные и с изрядным количеством грязи под ними, продолжали испорченные домашней работой и бурые от табака пальцы, которые в этот момент то сжимались, то разжимались, то снова начинали блуждать, увеличивая дыры в материи или расщипывая нитки бахромы, и без того уже изрядно потертой. Совсем близко от окна раздался прерывистый крик совы. И вот уже птица, привлеченная светом, взгромоздилась на подоконник и ударила клювом в стекло. — Это ты, моя подружка? По крайней мере, ты мне верна! «И более счастлива, чем я! — добавил он про себя. — Ты свободна, ты можешь делать то, что тебе хочется! И нет такого закона, чтобы запретить тебе охотиться на свой лад… Хозяйка леса!.. Ты пришла меня навестить, как и старый волк, вы — мои гости, да, да! Баста! Животные лучше людей со всей их жестокостью и вероломством. Что бы мне родиться в твоем оперении и питаться мышами или родиться в шкуре сторожевого пса!» Там, вплотную к стеклу, как посланец далеких холодных звезд, сидел маленький пестрый, неподвижный, но живой и теплый комочек; два зеленоватых глаза, огромных, окруженных белыми пушистыми венчиками, неотрывно смотрели, зачарованные, на точку света перед старым мыслителем. Господин де Катрелис нашел в ящике ночного столика четыре книги, некогда пронзившие чье-то сердце. Они составляли всю «библиотеку» Гурнавы. Он без конца перечитывал их, находя все новые и новые темы для размышлений, новые направления, для мечтаний, скрашивая этим свои бессонные ночи. Это были «Мысли» Паскаля, Библия, «Трактат об охоте» Гастона Фебюса и «Судьбы» Альфреда де Виньи. Рассеянно он перелистывал Паскаля. На многих страницах были пометки: поля, усыпанные восклицательными или вопросительными знаками, крестиками, подчеркнутыми одной или несколькими чертами. Что в гениальной тоске Паскаля нашла эта душа? Нет, не недостаток изящества или глубины мысли, лишь удивительную, совершенную цельность. Как она проникла в это закрытое на три замка сердце? И почему все же душа его не могла обрести покоя? Почему он прикидывался странным, рядился сильным, прятался в суровость? Господин де Катрелис прочитал: «Величие человека столь очевидно, что оно проявляется даже в его недостатках. Ибо то, что естественно для животного, мы называем недостатком в человеке. Когда мы узнаем, что его поведение было подобно поведению животного, мы говорим, что он лишился лучших качеств, которые были ему присущи прежде. Кто назовет себя несчастным, потому что он не царь? Только царь, лишившийся престола»[1]. — Что дашь ты мне сегодня вечером, ты, спрашивающий обо всем? Ты можешь только все омрачить еще более… Он резко захлопнул книгу. На обложке ее был изящный герб: четыре золотые лилии, корона маркиза, ламбрекены. — …Однако у тебя всегда найдется слово, подходящее к случаю. Царь, лишенный трона, — это я! Властитель бурьяна на пепелище… Корона маркиза! И что еще? Теперь я рантье, и более никто, ничего путного, одним словом, из себя не представляю! Скоро, и очень скоро, ферма, та, что они называли «Пристанищем», будет разделена, рассыплется, разлетится по ветру, и это так же несомненно, как то, что я изображаю из себя «мыслящий тростник»… Маркиз луны и воспоминаний, государь волков — вот те роли, что мне осталось сыграть в этой жизни… Однако именно в этом, если быть честным, и заключается суть моей личности. Вот чего достигло мое тщеславие, несмотря на все мои арии мудрости. О!Как же низко обманул я своих домашних и себя в первую очередь… Господи! Как мучает меня ностальгия по иным временам! Но спроса себя, старше, какую бы ты сам выбрал себе судьбу, если бы был властен сделать это, при каком короле ты хотел бы жить? Да, именно ты, Эспри де Катрелис!.. Уже при Людовике XIV нужно было, чтобы такие, как ты, жили при дворе, весело поддерживали принятые там порядки, преодолевая отвращение быть лакеем у людей, возвеличенных благодаря какой-нибудь постыдной слабости власть имущих, попустительству новоявленных аристократов, получивших титул, который они себе вытребовали в результате успеха своего чудовищного вероломства. Ты не смог бы так! Ты предпочел бы существованию в этой вольере тщеславия жизнь в лагерях, полную риска и опасностей. К шестидесяти тебя бы послали в захолустье, ты бы слыл честным малым, в чине капитана, на хорошем счету у начальства, имеющим плюс ко всем подъемным, орден Святого Людовика, рубцы от ран и гипотетическую пенсию! Итак, на что ты жалуешься? И вообще: разве можно выбирать время своего рождения?.. В то время как его мозг перебирал эти варианты, пальцы машинально открыли «Трактат об охоте»; глаза пробежали занятный темпераментный пассаж Гастона Фебюса: «Теперь я тебе докажу, что охотники живут в нашем мире более весело, чем другие люди: ибо, когда охотник встает поутру, он видит красивый и нежный рассвет, созерцает это ясное и безмятежное время суток, он слышит песни птичек, которые поют о любви сладко и мелодично, каждая на своем языке, и, по мнению тех, кто изучал их природу, они поют лучше, чем могут. И когда солнце поднимается, он видит нежную росу на ветвях и на траве, и солнце, в силу своей добродетели, заставляет ее сверкать и переливаться, и это наполняет сердце охотника радостью и наслаждением». И Гастона Фебюса постигла участь Паскаля. Он был водворен на свое место на полке. «Увы! Теперь сами охотники играют роль дичи, — мысленно стал отвечать ему господин де Катрелис. — Собаки новых свор настойчиво их преследуют, постепенно жирея, потому что не подвергаются ни малейшей опасности. Наступило время травли самих охотников. Я чувствую, знаю: это фатально, необратимо. Они исчезнут вместе со всем остальным. Очень скоро последний охотничий рожок задохнется от слез в дали последнего вечера… Но что это я? Еще немного, и я заговорю стихами!» Возле оловянного подсвечника лежал голубой, аккуратно сложенный лист бумаги. Документ этот ему хотелось перечитывать снова и снова, потому что он объяснял все в его жизни, все буквально. «По требованию господина прокурора Республики при уголовном суде города Ванн, заседающем в этом городе, я, Луи-Александр Кормье, судебный исполнитель города Ванн и в нем проживающий, данной повесткой вызываю господина Катрелиса (де) Эспри явиться лично, двенадцатого октября тысяча восемьсот восьмидесятого года, в десять часов тридцать минут, на заседание вышеназванного суда, во Дворце Правосудия, собирающегося в городе Ванн, под угрозой быть доставленным в суд в принудительном порядке и на законном основании для слушания судебного разбирательства по делу о незаконной охоте на чужой территории, которую он совершил…» Господин де Катрелис скомкал бумагу и бросил ее в угол. — Никогда бы они не посмели сделать это! Если бы я был честным капитаном в отставке, не посмели бы! Красная лента внушила бы им почтение. Они закрыли бы глаза на все. Несмотря на осечку в своей жизни, я все равно заслуживал бы какого-то уважения. Да, да. Но скоро произойдет нечто для меня важное! Я должен смириться с тем, что я уже более не тот, кем себя считал.* * *
Когда он погасил свечу, птица, нырнув в сторону леса, исчезла и за окном не осталось уже совершенно ничего, кроме звезд.Часть вторая (Анданте)
4
Неумолимое Правосудие преследовало Преступление над головами судьи и его заседателей, как тому и следовало быть. Оно было воплощено в образе женщины, которая летела в глубине гудроновых туч, напоминавших бицепсы ярмарочных атлетов. Ее волосы, развевающиеся подобно клубкам змей, немного косой, но повелительный взгляд, красиво очерченный, но замерший в гневе рот, загадочная зеленоватость ее огромной груди, вуаль и нечто вроде траурной накидки, развевающейся за плечами, факел, которым она мстительно размахивала — все вызывало в памяти образ Горгоны Медузы или одной из Эриний, и если этого не происходило, то исключительно по причине крыльев этого женоподобного монстра, позорящего все заветы античного мира. Что касается Преступления, то оно по воле художника приняло облик юноши, который скатывался вниз по каменистой тропинке, согнув спину и наклонив голову. Лицо его, наделенное загадочной болезненной бледностью, с синими кругами под глазами, что могло означать скорее склонность к пороку, а не раскаяние, было накрыто шлемом из каракулевых кудряшек и повернуто к зрителю. Тучи цвета сажи пересекали эту бравурную картину, закрывали даль горизонта, соскальзывали на каменистую почву с редкими кустиками кошмарной травы, обволакивая нарочитой поэтичностью каждую деталь, за исключением, пожалуй, только главных героев: беглеца и летящей женщины. Деревце неопределенной разновидности, хотя и наделенное длинными иглами и пурпурными, по-видимому, ядовитыми плодами, казалось, выходило из головы судьи так же, как появляется Минерва из головы Юпитера. Правосудие царило над заседателем и секретарем суда, в то время как преступник бежал в направлении прокурора, как если бы он хотел просить у него убежища: эта психологическая ошибка отнимала у него все надежды на милосердие суда! Было около одиннадцати часов, и сияющее лицо судьи, его способствующая пищеварению поза говорили о том, что он только что набил свою утробу. Он не сидел на кресле, а давил на него всеми своими двумястами фунтами жира, костей и мяса. Отвислые щеки непонятным образом крепились к его образцово лысому черепу. Вместо глаз у него были лишь маленькие влажные отверстия, располагающиеся в центре широкого красного эллипса головы. Его губы становились заметны только тогда, когда он говорил. Толстые, с перстнем, пальцы барабанили по столу или же терзали гусиное перо, торчащее из чернильницы. Первый заседатель казался воплощением юриспруденции, своего рода лубочным изображением судьи. Его угловатая голова, насаженная на туловище-алебарду, в профиль напоминала точную копию этого оружия. Ни один мускул не двигался под этой, цвета желтоватой слоновой кости, кожей; никакое, даже мимолетное выражение не оживляло его лица. Его коллега, напротив, имел совершенный вид человека, ошибшегося дверью, и в другом месте его скорее всего приняли бы за коммивояжера, продавца универсального магазина или знатока бильярда и злачных мест, но только не за служителя закона. На его тонкой лисьей морде сверкали рыжие глаза. С этим животным его роднила и тонкая талия, и живость. Одним словом, он внушал не меньшее «доверие», чем его коллега! Секретарь суда, декорированный серыми кисточками на мантии, пенсне на шнурочке, с загнутым кверху подбородком под двумя мокрыми от слюны и поломанными зубами, с ноздрями столь же глубокими и покрытыми у входа растительностью, как пещеры кустарником, имел все, что, если можно так выразиться, было вписано в его реестр. Перо его скрипело превосходно. Когда судья испускал какой-нибудь окончательный приговор или бросал в сторону одну из своих язвительных реплик, секрет которых он знал и которым был обязан своей репутацией, секретарь склонялся еще ниже, а его перо начинало царапать веленевую бумагу с истинным наслаждением. Что касается прокурора — досадная склонность которого к принципиальности помешала ему достичь вершин карьеры — он направлял свою желчь против «клиентов», обвиняемых или истцов, согласно своему настроению, и соответственно тому, шла ли речь о находящихся в милости или о подозреваемых людях, возникало ощущение, что в его жилах течет не человеческая кровь, а раствор купороса. Его тонкий голос периодически переходил в свист. Его гадючий взгляд стегал и гипнотизировал. Его бакенбарды с проседью свидетельствовали о запоздалой лояльности к Луи-Филиппу и Наполеону III. За зарешеченными окнами бежали быстрые облака. Время от времени проникающий сквозь окна солнечный луч заставлял поблескивать лысину судьи и позолоченные аканты рам. Но когда облака его гасили, машущее крыльями Правосудие и лысина на человеческой голове погружались во мрак. На полу лежала влажная пыль. Изразцовая печь, труба которой, прежде чем выскользнуть наружу, тянулась вдоль всего потолка, кряхтела в воем углу. — Секретарь! — прокартавил судья. — Следующее дело! — Дело Гетта Хюберта против Катрелиса Эспри, — начал человечек голосом сильным и с хорошей артикуляцией. Однако, набирая скорость, голос ослабевал и превращался в какую-то звуковую кашу, сдобренную глубокими вздохами, когда слова теснились, налезали друг на друга, как бараны Панурга. От смущения бедняга склонялся еще ниже и, казалось, вот-вот проткнет бумагу своим носом. — Свидетели есть? — Двое, господин судья. Карадек Люсьен и Рюффен Алексис, два сторожа со стороны истца. Свидетели защиты отведены. — Вызвать Карадека. Свидетель в голубой блузе, с перевязью через плечо, вышел, чуть покачиваясь, вцепился в стойку и остался стоять, словно пораженный громом. Судья постучал костяшками пальцев. — Итак, милейший, вы засвидетельствовали правонарушение и составили протокол? Не могли бы вы припомнить факты? — О да, конечно… еще бы!.. Протокол и так далее… — Объясните. Свидетельские показания должны дать суду те уточнения, которые, естественно, не могут фигурировать в протоколе… Вы понимаете меня?.. — Очень понимаю. — Вы свидетельствовали, что обвиняемый охотился в чужих владениях. При каких обстоятельствах это происходило? Припомните хорошенько, прежде чем отвечать. — Так, это, значит, было десятого октября, в полдень по солнцу, у меня не было тогда часов с собой. — Что вы говорите! Десятое октября было позавчера. — Совершенно верно, позавчера. Так… тогда десятого сентября, быть может… Нет, нет, я был двадца… — Протокол ваших показаний датирован девятнадцатым сентября. — Э! Нет, я был двадцать второго. Другой свидетель поднялся со своей скамейки и закричал: — Это было девятнадцатого, господин судья, слово Рюффена! Люсьен увидел его первым, потому он и писал. Все не сложнее, чем назвать собаку. — Выйдите к стойке, Рюффен. Предоставьте суду ваше изложение фактов. Рюффен только и ждал этого распоряжения. Он вышел походкой охотника, колени вперед, бляха на его груди сверкала, как солнце, голова была закинута назад, грудь он выдвинул вперед, как нос корабля. — Что с тобой, Люсьен? Ты потерял голову, мой сын? Припомни, как все оно было. Итак, утром ты позавтракал в кабачке «Денежная пробка» у матушки Элали, недаром ее пирог с кабанятиной славится на всю округу. Да что там говорить, у любого при виде этого пирога сразу слюнки текут. — Ну конечно. — Итак, это было девятнадцатого или в другой день? — Девятнадцатого, если ты так хочешь. — Вечером того же дня ты проиграл десять су в карты и ушел, ни с кем не попрощавшись. — Еще бы, десять су в карты! Судья перестал постукивать пальцами. Он нахмурил брови — в зале начинали раздаваться смешки. — Тишина, или я прикажу освободить зал! На самом деле, перейдем к другому! Рюффен, вы мне кажетесь умнее другого свидетеля, расскажите, что вы видели. — Это проще простого! Я возвращался бодрым шагом напрямик через перепутье в Понтю, и что же я вижу, черт возьми? Господина Катрелиса в хвосте своры, с ним его доезжачий Сан-Шагрен, известный всем вертопрах, и в поведении обоих незаметно ни малейшего уважения к наследию других. «Я вот тебе сейчас потрублю немножко, и ты лопнешь у меня от ругательств». Это я вам передаю, как выразился тогда Сан-Шагрен. Когда он трубит, это все знают, может рухнуть гумно… — Что же протрубил он? — спросил прокурор. — Выгон или «улюлю»? Важная деталь. — Но я же сказал! — перебил его Рюффен. — Я знаю, о чем я говорю. — Да, — вздохнул Карадек, — ты произносишь какие-то слова, но, по правде сказать, ты еще ничего не сказал. — Я задал вопрос, — настаивал ледяной голос. — Выгон или «улюлю»? Не знаю. Но этот дьявол трубил лихо, я вам клянусь. Для начала запишите, что он лучший сигнальщик во Франции, поверьте, он родился с рожком в глотке. — Так, — продолжил судья, — следовательно, в тот день вы видели свору, ее хозяина, доезжачего, ну а животное? — Какое животное? — Дичь. — Это был волк, и крупный, матерый, старый волк. — Вы его видели? — Волка — нет, но это не имеет никакого значения, ведь охотничье угодье не принадлежит господину Катрелису. А для него, как он говорит, имеет значение только то, что все остальные животные, кроме волков, — это дичь для барышень. — Хорошо, возвращайтесь на место. Судья посоветовался взглядом с заседателями, с прокурором. Они обменялись покачиванием головой с выражением изысканной любезности на лице. После этого «обмена мнениями» судья соблаговолил бросить взгляд на обвиняемого, который тихо ютился на скамье подсудимых между грязным пьяницей и браконьером-рецидивистом. — Катрелис, подойдите к барьеру. — Пошли! — прогремел носитель треуголки с серебряным позументом. — Эй вы там, исполняйте. Наконец высокая фигура господина де Катрелиса поднялась над скамьей, на которой она, казалось, была сложена в несколько раз. Гордая, красивая у вето была голова: орлиный нос, борода, седая грива волос четко вырисовывалась на фоне темного дерева возвышения для судей. Белизна волос подчеркивала загорелый цвет почти не имеющего морщин лица. Широкий выпуклый лоб напоминал своими линиями купол собора. Ясные глаза, глубоко посаженные под полукружиями бровей, поблескивали сталью, сухопарая, длинная шея выдавалась из несколько криво пристегнутого воротничка. Покрой его редингота из прекрасного черного сукна с серебряными пуговицами еще более увеличивал сходство господина де Катрелиса со старым Нимвродом. Сапоги его, хоть и блестели, не могли скрыть своего почтенного возраста. В руке он держал одну из тех тростниковых шапочек, которые плел сам в часы досуга и которые своей формой отдаленно напоминали современные жокейские шапочки из велюра. В нем странным образом соединялись в одно целое рафинированная изысканность и непритязательность, а также, по моде того времени, спесивое безразличие, или, как сказали бы тогда, все в нем было «поперчено презрением и пересыпано насмешливой иронией», правда, по случаю происходящей в данный момент церемонии, все же сдерживаемой. Судья, роясь в бумагах, промямлил: — Посмотрим, любезный… Посмотрим… Итак, вас зовут Катрелис Эспри, вы домовладелец, родились второго июля тысяча восемьсот пятнадцатого года, в Бопюи, в Вандее, вы законный сын Катрелиса Роже и Боревуар Элизабет, супруг Жанны Шаблен, отец четырех детей, ныне здравствующих, рожденных также в Бопюи, проживающий постоянно на мельнице Гурнавы, в лесу Пэмпонта, в департаменте Морбиан… здесь присутствует… Так это вы, Катрелис, не так ли? — Да, это я. Опозоренный и даже потерявший право зваться «господином» за то, что убил две тысячи волков в этом краю, не так ли? Судья словно взбрыкнул. Его руки обрушились на папку с промокательной бумагой, и перо выскочило из чернильницы. Лицо этого вершителя правосудия сделалось темно-лиловым. Рот округлился анальным отверстием на восклицании «О!», которое застряло в нем, отказываясь выходить. — Я имею честь быть маркизом Эспри де Катрелисом, — продолжал говорить старик (он распрямился и потому стал казаться еще более высоким), и вопреки всему мне нравится жить на мельнице. Не судите о людях по внешности, сударь. Это, по меньшей мере, опрометчиво. — Речь идет, — просвистел прокурор, — о нарушении правил охоты, а не о праве наследования дворянского звания. — Нарушение правил охоты еще не преступление, оно не может запятнать честь человека. — Вы признаете, однако же, тем самым, что совершили нарушение? — Я признаю правдой рассказанное этими двумя славными малыми (и он пальцем указал на сторожей охотничьих угодий), которые попусту болтались на перепутье Понтю в Бросельянде. — Теперь этот лес носит название Пэмпонт. — Старое мне больше по вкусу, как и наши добрые старые лье вместо километров. — И охота как ваша исключительная привилегия? Господин де Катрелис посмотрел на прокурора. Несколько секунд их взгляды противостояли друг другу. Дело принимало скверный оборот. Судья снова постучал пальцами и сказал: — Хорошо, вы можете объясниться, господин де Катрелис. И успокойтесь, суд вовсе не враждебно настроен по отношению к вам, но существует порядок… — Я совершенно не нуждаюсь в успокоении. Хотя я живу в лесу и достаточно далеко от других людей, но привык не бояться никого и ничего. Что же касается намерений суда по отношению ко мне, мне это совершенно безразлично. — Неужели? — Поистине, господа. Повторяю: я убил две тысячи волков в Бросельянде и на песчаных равнинах Ланво. Таким образом, удовлетворяя свою страсть к охоте, я делал это на благо ближнего своего. — Две тысячи волков! — удивился прокурор. — Это звучит, но кто это может подтвердить? Свидетелей нет. Муниципальная магистратура, где вы просили засвидетельствовать ваши охотничьи успехи, не сочла нужным сделать это. — Приходите ко мне на мельницу, и вы убедитесь сами, что к дверям конюшни и гумна прибиты правые передние лапы двух тысяч волков… — То, что неоспоримо засвидетельствовано по данному делу показаниями сторожей господина де Гетта, так это факт вашей охоты на чужой земле без разрешения. Это то, что… Судья перебил прокурора: — Господин де Катрелис, отвечайте по существу разбирательства. Вначале нам надо уточнить дату рассматриваемого происшествия. — Это было девятнадцатого сентября. Я настиг этого волка почти на берегу ручья Аффа, на моей охотничьей территории. Разве не знаете вы, что трехлетний волк может без труда покрыть пятьдесят и более лье за один день? Это меня и вовлекло в прогулку. Ведь ничто не мешает волку убежать на участок моего соседа. Неужели вы считаете, что возможно остановить свору, когда она летит сломя голову и уже почти настигает цель?.. Его взгляд был полон удивительного огня. Столь же пылким был и голос. Жесты стали властно-красноречивыми. — Но он же затевает тяжбу! — проскрипел прокурор. — Пусть говорит только по существу! — …Волк, слишком отъевшийся, задыхался. Накануне я подложил ему барана, специально для того, чтобы он наелся до отвала и отяжелел. Итак, у него уже появились все признаки усталости, он почти позволил собакам догнать его и вцепиться в его шкуру. Я был вынужден несколько раз огреть его кнутом, чтобы заставить бежать быстрее, отдавая последние силы. Потом я встретил этих двоих, которые хотели остановить охоту, потому что я был во владениях господина де Гетта. Какое издевательство! — И что же вы тогда сделали? — Я погладил бока Жемчужины шпорами. Жемчужина — это моя кобыла. — Таким образом, вы не отрицаете фактов? — Я отрицаю, что нарушил закон. Я имел право. — Но какое, господин де Катрелис? — Право преследовать. Оно мне принадлежит без каких-нибудь ограничений, тем более что я истребляю вредных хищников. — Вы можете занять свое место. Господин де Катрелис пожал плечами, вернулся на свое место и сел между пьяницей и браконьером. Все время, пока адвокаты говорили в защиту, а прокурор требовал наказания, его длинные пальцы теребили бороду, а сам он смотрел поверх судей и поверх «Правосудия, преследующего Преступление», на большое распятие, нависавшее над залом. Казалось, он говорил Христу: «А ты, что ты здесь делаешь? Ну что ты здесь делаешь?»* * *
В конце концов суд принял весьма гуманное решение — хотя и признал маркиза виновным, но приговорил его к одному франку штрафа и оплате судебных издержек. Когда судья огласил приговор, господин де Катрелис воскликнул: — Тысяча благодарностей, господа! Теперь, когда крестьянин придет ко мне, чтобы искать защиты от волка, я пошлю его к вам, поскольку вы своим мудрым решением высказались против уничтожения этих вредителей! Ваш покорный слуга, господа! Он надел свою тростниковую шапочку и вышел.5
Прежде чем отправиться в лес, он зашел на постоялый двор «Пегая лошадь». Трактирщик Аро был его старинным знакомым. Частенько, когда на охоте жажда я голод начинали мучить его или ночь заставала врасплох, он находил приют у Аро. Типа, подобного этому, невозможно было сыскать и в самых отдаленных уголках провинции: в услужливости он доходил до грубой лести и даже бестактности, в болтливости — до наглости, легко путал любезность с фамильярностью, привечал порок и одновременно был готов донести на всякого, кто был порочен, скрывал тайных любовников и сообщал о них обманутым мужьям, помогал ворам и дружил с жандармами. Страстно желал знать все и обо всех, и как можно быстрее; он готов был наплести любых небылиц с три короба, лишь бы вкрасться человеку в доверие и для этого, по выражению господина де Катрелиса, «врал как сивый мерин». Однако, возможно, потому, что эта, доведенная до своего рода совершенства, низость блестяще подтверждала некие теоретические построения нашего героя, Аро забавлял его. Вполне вероятно также, еще и потому, что этот шут, рассказывая о неудачах других охотников, подвижной мимикой, хихиканьем, выражением глаз весьма напоминал Фигаро. Господин де Катрелис обедал за маленьким столиком перед камином. Меню его было достаточно случайным, на этот раз перед ним стояли омлет с ветчиной, оладьи, сыр и полбутылки вина. Проглотив очередной кусок, он тяжко вздыхал, словно после трудной работы. Аро наблюдал за ним, одновременно вытирая пухлыми руками стол, вминая в столешницу свой живот, раздувшийся от лишнего жира, насмешливости и суетливости хозяина. Услужливая улыбка, кривившая рот и усы, не сходила с его лица: — Не надо отчаиваться, господин маркиз! Штраф — не смертельное дело для человека. Это пойдет в приход и расход, и я подведу черту. Разве игра не стоит свеч? А что еще? Вы обеспеченный человек, и три су не испортят вам аппетита. — Да кто тебе сказал, что меня это огорчает! — Мне даже сдается, что суд вас пощадил. Между нами: это ведь было ваше первое дело? Не пойман — не вор, вы совершенно правы. Выходит, наши законы направлены против отважных людей. — Лучше налей-ка мне. Аро извинился за то, что не предупредил его желания. От его пальцев на бутылке остались жирные следы, но господин де Катрелис этого не замечал. — Вы чертовски ошибаетесь, придавая такое значение штрафу, я вам это точно говорю. — Хорошо говоришь. — Это не менее честно, чем перепрятать товар под носом у ревизора. Игра такая! Только и всего. Все сводится к одному и тому же. Вот я, например, ведь состою в прекрасных отношениях с этими господами законниками и сколько раз я готовил им подбитую дичь! Вы только посмотрите: служишь им, служишь, а тебя в качестве благодарности хватают и судят. — За что? Аро подошел поближе к нему, прижал палец к губам и, понизив голос, сказал: — Я раздобыл окольными путями пару-тройку косуль. — На продажу? — А как вы думали? И зажарил остатки мяса: каждому свое, что причитается… Вот так-то, добрый человек. Наступило неловкое молчание. Смутившись, трактирщик замолчал, и от непривычного для него умственного напряжения его брови начали ходить вверх-вниз над словно примерзшей к лицу улыбкой. Волосы на голове Катрелиса вздыбились, как шерсть на загривке волка, когда тот приходит в ярость. — Так значит, — произнес он с расстановкой, — ты воображаешь, что браконьер и охотник на волков ничем друг от друга не отличаются?.. — Нет! Нет! Я вовсе не хочу терять вашего расположения, господин маркиз. Я только хотел доказать вам, что этот штраф — сущая ерунда… И, наконец, что это не бесчестит вас… Маркиз встал. Порылся в кармане жилета. И взглядом, как стальным клинком, пригвоздил к месту этого суетливого труса. — Я не хотел оскорбить вас, господин маркиз. — Любезности оставь при себе. — Но, по крайней мере, доешьте омлет… Не уходите так… после стольких лет… дружеских отношений… Господин де Катрелис бросил два золотых луидора на пол и вышел. Аро бежал за ним, прихрамывая и приговаривая: — По крайней мере, на посошок… Господин де Катрелис… Господин… Старик отвязал Жемчужину, прыгнул в седло с ловкостью молодого человека, перемахивающего одним движением через забор, и ускакал прочь.* * *
Зная и любя лошадей, маркиз не гнушался ехать медленным аллюром, чтобы беречь их силы, но сейчас он так сильно и часто пришпоривал Жемчужину, что бедное животное неслось во весь опор и ржало от боли. Золото сверкало в кронах дубов, мелкие, дрожащие на ветру монетки — березовые листья осыпали побеги орешника, широкие полосы сиреневого тумана опоясывали холмы; легкие зонтики сосен, голубоватые дали горизонта — все, чем грезил наяву этот сын природы, что было для него и манной небесной, и хлебом насущным, и поэзией, и смыслом жизни — всего этого он не видел, не замечал более. Напрасно разбудил нежных духов леса олень, прервавший свой мирный путь: напуганный этой дикой скачкой, он умчался, прижимая рога к спине, раздувая ноздри и кося глазами от страха. Напрасно старый кабан, на поблекшей шкуре которого выделялась седая от старости щетина, спускался, угрожая клыками, треща ветками, в лощину; кобыла перескочила через него великолепным прыжком. Напрасно заходящее солнце высветило в контражуре своих последних за день лучей верхушки деревьев, очертило своими лучами силуэты стволов, все разветвления сучьев, наворсило мох, покрывающий корни, нарисовало на дороге розовые полосы, сплело узор из света и тени. Закат пронзил лес сиянием потемневшего золота: и медно-красную, огненно-рыжую, трепещущую листву деревьев, и охру коры, и зелень лишайников и их чувственную пестроту, в то время как холмы, поднимая друг друга, громоздились, уходя к горизонту, и постепенно растворялись в неуловимой, полупрозрачной дымке, в подобной грезе лазури, в густых темно-синих сумерках. Копыта Жемчужины вырывали клочья травы, разбрасывали пригоршни хвои, барабанили по голым камням, высекая искры. Вытягивая шею, чтобы легче дышалось, лошадь старалась выдержать безумный темп, заданный хозяином. И сам он, положившись на свой опыт, сгруппировавшись в седле, слился с лошадью в одно целое. Дважды она было поскользнулась, но он избежал падения — наездником он не только слыл, но и был превосходным. Гнев захватил его, но он не сознавал этого. Это был не приступ ярости, когда у человека, как говорится, наливаются кровью глаза, а бешенство холодное, резкое и непреклонное. Оно леденило сердце, сводило спазмами нервы и мускулы. Оно вырастало из чувства, не дававшего ему уснуть в предыдущую ночь, и теперь ширилось и грозило перейти в безумие. Если бы господин де Гетт попался сейчас на его пути, то, ни секунды не колеблясь и даже с долей циничной радости, он сбил бы его, расплющил бы, как какую-нибудь гадину. Это бешенство вбирало в себя и презрение, и унижение. Оно поднималось из глубины его обманчиво ясной души, почти не имеющей власти над тем царством, которое каждый человек носит в себе самом, царством мрачных мыслей и тревожных воспоминаний. Со скоростью стрелы прилетали они из далекого прошлого, подобно воронью, привлеченному падалью, взлетевшему, как по тревоге, от запаха начавшегося разложения. Нежданно-негаданно в этом подточенном жизнью сердце старая болезнь воспряла с новой силой, и все из-за ничтожного и смешного судебного процесса, из-за глупых речей трактирщика. Черный ветер поднялся в его душе, заклейменной тяжкими страданиями. И все же, несмотря на насмешливые афоризмы, запас желчи и скептицизма, эта душа все еще была открыта добру, питала наивнейшие иллюзии, имела весьма своеобразные представления о мире и находилась как бы в постоянном ожидании разочарования. Один человек, имевший право хвастаться, что знает его хорошо, сказал о нем: «Господин де Катрелис постоянно нуждался в утешении. Он вовсе не плохой человек, но есть раны, которые никакой доброте и заботе не вылечить». Суждение несколько поверхностное, но в целом верное. Стволы скакали перед глазами Жемчужины. Корни деревьев в обманчивом вечернем свете превращались в гигантских ужей, выползающих из-под земли, в неведомых монстров, застывавших в ужасных конвульсиях. Другие, казалось, тянулись к небу, уже прикрывавшемуся полосками облаков. Направляя лошадь в сторону своего пруда и сокращая путь по бездорожью, господин де Катрелис промчался недалеко от логовища старого волка и мог бы заметить, если бы вгляделся в темноту, как блеснули зрачки хищника сквозь заросли кустарника. Черный, как этот мрак, господин де Катрелис спустился прямо по скалам, едва не сломав себе шею. Его сапоги задевали верхушки тростника. Солнце уже закатилось, и между мощными кронами пихт, пунктиром проглядывала лишь яркая пунцовая полоска, которая тоже вскоре потемнела и постепенно погасла совсем.* * *
Фонарь Сан-Шагрена появился из конюшни и покачивался теперь перед бородой господина де Катрелиса. — Ну как, хозяин? — Ты поверишь: они меня осудили! И очень были этим довольны. Улыбка появилась на его широком лице рядом со стеклом фонаря, глаза засмеялись сквозь дрожащее пламя. — Я, хозяин, я никогда не бывал в судах, я порядочный человек. — Знаю, старина. — И даже очень порядочный! На песке, на берегу пруда, я заметил один след, и я поставил свечку святому Губерту: он заслужил ее. — Чей след? — Проклятого старого огромного волка. Каков смельчак! — Позволь ему убежать своей дорогой. — Хозяин, что вы говорите? — Пусть он убирается на все четыре стороны. Господин де Катрелис отвернулся от него и направился к дому, бормоча что-то сквозь зубы. Сан-Шагрен остался стоять, притихший, совершенно разочарованный. Он погладил Жемчужину: — Моя девочка… моя красавица… Да ты полумертвая от усталости… Так нельзя делать, я сейчас тебя оботру, разотру водочкой… Потом накормлю отборным овсом… Пойдем, моя милочка… Кобыла обрадованно заржала. — Он не злой человек, — продолжал доезжачий, — но ты же его знаешь, он никогда ни перед кем не встанет на колени. И еще понимаешь, эти законники, вся эта обстановка — не по его нутру. И вдобавок они признали правым этого господина де Гетта, а это уж извините! Стакан, как говорится, полон до краев… Ах! Ты хочешь сказать, что еще легко отделалась. В таком настроении он готов крушить все вокруг себя, не надо ему перечить. И такого смелого человека, как он, потащили в суд из-за какого-то волка! И они скрылись в глубине конюшни.* * *
Валери сложила руки и взяла тон, соответствующий, по ее разумению, ситуации. Чепчик сполз ей на нос. Со слезами на глазах она заговорила: — О горе! Какое несчастье! Что мы сделали Господу Богу, за что он отвернулся от нас? Этот господин де Гетт, не стоящий и хвоста собачьего, победил, но это невозможно, это нарушает весь порядок вещей. Господин кюре как раз об этом сказал в своей воскресной проповеди: «Правосудие, — так он сказал, — правосудие, мои дорогие братья, не поймите меня неправильно, правосудие — его больше нет на нашей земле». Наш бедный хозяин, первый человек в округе, наш великий благодетель… — Говори, говори… Свидетели, которых я вызвал в суд, не явились. Мэрия, у которой я просил подтверждения моей правоты, проигнорировала мою просьбу. Когда на суде я заявил, что число убитых мною волков перевалило за две тысячи, они потребовали доказать это. Я настаивал, но где были свидетели, где свидетельства? И это самое скверное. — Но ведь это нечестно! Вы столько трудились, готовы были скакать день и ночь, в ветер и в грозу, из последних сил, ради добрых людей! Ваши собаки и ваши лошади служили на благо прихожан! И это сборище отправило вас под суд. Но знаете, что я вам скажу: они боятся! — Боятся чего? — Суда, господина де Гетта — сам он вовсе не смелый человек, но у него полно важных друзей и родственников. Они говорят себе: когда большие собаки дерутся, всегда достается и маленьким, не будем вмешиваться в их ссору. Когда ты небогат, господин… — Не продолжай, я все понял. Ты знаешь, когда мой адвокат сказал, что три года тому назад половина моей своры была отравлена тещей де Гетта, публика захохотала. Тридцать собак погибло из-за наших ссор, а их это позабавило! — Они горожане, хозяин, это не наши парни. Кулаки маркиза рухнули на стол. Бутылка, упав, скатилась на пол. — Моя решительность поколеблена! — Вы все-таки доведете себя до болезни. Вы так бледны… Внезапно маркиз смягчился. — Есть у тебя что-нибудь перекусить? — Мы вас не ждали. Сан-Шагрен думал, вы заночуете в дороге. — Дай то, что есть. И он привычным для себя небрежным движением отодвинул утварь, загромождавшую стол: шпоры, бутылки, плеть, какой-то инструмент. — Есть маленький кусочек окорока и немного салата. Я могу приготовить парочку яиц. — Приготовь побыстрее. Валери смахнула тыльной стороной ладони крошки со скатерти, поставила на нее тарелку, положила хлеб перед свечой, поправила двумя пальцами, загрубевшими настолько, что уже не боялись жара, фитиль. Господин де Катрелис с потерянным взглядом отрезал кусок хлеба и принялся за ужин. Крошки сыпались на его черный редингот, но он не обращал на это никакого внимания. Дверь заскрипела: это был доезжачий. Он пришел, чтобы продолжить разговор, и встал перед хозяином, как для доклада. — На этот раз, господин, все очень серьезно, к нам пожаловала живность не для барышень! — Бесполезно меня уговаривать! — Но все же выслушайте меня, а потом решайте. Его первый след я обнаружил у подножия скал. Он обошел пруд и спрятался в тростнике у края плотины. Следы шире моих ладоней, они глубоко врезались в песок, дьявольские цветы лилии[2]. Нет сомнения, этот ваш ночной гость — прекрасный большой старый волк. — Потешь этим рассказом господина де Гетта, если волк забредет к нему. — Это бестия под сто фунтов, по меньшей мере, настоящий теленок, но ничего общего у них в характере нет. Осмелиться подойти к нам почти вплотную — для этого надо быть очень храбрым. — Ты попусту тратишь слова. — А, по-моему, он приходил, чтобы деликатненько вас прощупать, завязать знакомство, что ли! Быть может, он родом не из Бросельянда, а прибежал из Перигора или Арденнского леса. Собаки, должно быть, гнали его до этих мест. Но его опытность не помогла ему. Раньше или позже, самый злой… — Запряги лошадей завтра к восьми часам. — Каких? — Жемчужину, Коко и Уника. — Вы уезжаете, хозяин? — Я отправляюсь в Бопюи, в Вандею. Ты понял? — Значит, все-таки уезжаете? — Я тебе повторяю, что да. Я возвращаюсь в Бопюи. Волки Бретани могут спать спокойно, дружочек, грабить стада, разорять пастухов, теперь мне все равно. — Через пару месяцев весь округ будет звать вас обратно. Вы вернетесь? Но господин де Катрелис уже целиком погрузился в свои мысли и ответил на вопрос лишь неопределенным жестом, не пожелав даже доброго вечера уходившей Валери, хотя раньше никогда не забывал делать это. Он неподвижно сидел в деревенском кресле, положив руки на колени и опустив голову. Пламя свечи отражалось в его немигающих глазах. Отливающая чистым золотим борода была спутана, концы усов поникли, губы, искривленные, как ятаган, конвульсивно шевелились, но не издавали никаких звуков. Капли воска, сталактитами стекавшие с чашечки, отрывались и падали на скатерть, застывая на ней. Фитиль начал потрескивать, выпуская спираль дымка. Господин де Катрелис позволил ему погаснуть и остался в полной темноте наедине со своей досадой, своим смешным и трогательным унынием.* * *
Именно в это время волк рысцой бежал по дороге. С отяжелевшим брюхом он вышел из лесной чащобы, припрятав там, под листвой, неподалеку от своего логовища, остатки пиршества. Вместо того чтобы, как все его собратья, поспать после еды, он продолжал беспокойно блуждать. Ничто — ни ласка, ни изобилие, ни вкусное мясо — не могло унять его тоски, подобной неутолимому голоду. Он повернул на тропинку, извивающуюся между пихт, и остановился на вершине осыпи. Ночь была тиха, тепла и полна запахов, какими бывают лишь весенние ночи. Растрепанные обрывки полупрозрачных облаков наползали на луну, отбрасывая на землю тени, что бежали, подобно оленям, по склонам холмов, пока не терялись между ними. Туман сгустился и улегся в низинах, и пихты, казалось, стояли по пояс в мелочно-белесой воде. Временами в отсветах луны выступали то пруд, то крыши мельницы и гумна. Втягивая воздух, сверля острым взглядом эту седую тьму, волк искал оранжевый проблеск света. Но тщетно! Все окна Гурнавы были немы. Господина де Катрелиса в его комнате не было — минуты бежали за минутами, и усталость сморила его. Он заснул там, где сидел. Руки его висели вдоль спинки кресла. Между его сапогами весело пировала крыса, время от времени поднимая голову и обнюхивая его пальцы. Господин де Катрелис спал и грезил…* * *
Он привык спать лежа, по его собственному выражению, «как надгробный памятник»[3] (локти прижаты к бокам, спина совершенно прямая, лодыжки вместе, сердце безмятежно, а голова пустая). Так он восстанавливал свои силы после верховых скачек вдогонку за сворой. Но когда в его жизни наступали переломные моменты, происходили события, огорчавшие его, или, что бывало редко, когда он чувствовал, что заболевает, его всегда посещал некий мальчуган. Неизвестно почему, но этот ночной посетитель отмечал небольшими черными камешками его жизненный путь. На нем была маленькая, напоминающая старинные, треуголка из черного фетра, обшитая золотым галуном шелковая одежда, расшитая орнаментом из листьев; туфли с пряжками, он походил на маленького маркиза из тех пасторальных сцен, что обычно изображают на конфетных коробках. Это сходство усиливалось благодаря его ниспадающим до плеч пепельным волосам, перехваченным ленточкой в цвет одежды, в свою очередь, повторяющей цвет его щек, подобных очень спелым персикам. Ко всему этому прилагались крошечная шпага с золоченым эфесом, широко открытые глаза, вобравшие, казалось, часть небесной лазури, и губы, улыбавшиеся нарциссам, растущим по краям песочных дорожек, маргариткам, простенькие венчики которых раскрылись под выменем большой красной коровы, пасущейся тут же, соловью, перелетающему с дерева на дерево и теперь издающему трель, сидя в ветвях, но оставаясь при этом на солнце, большому огненному цветку, закрывающемуся на ночь и распускающемуся под колокольный звон среди утреннего тумана; они улыбались и первым листочкам, чья прозрачная ткань трепетала под дуновением послеполуденного ветерка. Мальчик шел с рассеянным видом человека, прогуливающегося без всякой цели. На самом же деле он спешил. Обернувшись в последний раз, чтобы убедиться, что синее платье, вытянувшееся на длинном стуле, остается неподвижным на лужайке перед старинной усадьбой Бопюи, он быстро свернул к пруду, еще более ускоряя шаг, потому что боялся услышать материнский голос. Шедший от воды запах, одновременно пресный и терпкий, настоянный на аромате тины и водяных растений, ударил ему в ноздри. Он едва не покачнулся, в глазах его все помутилось. Но любопытство все же взяло верх. Накануне пруд был спущен, и ему страшно хотелось увидеть, что представляет из себя «спущенный пруд». Он хотел этого, может быть, именно из-за того, что это причиняло ему страдание! Сам не зная почему, но он чувствовал, что «спущенный пруд» необыкновенное явление, и ему обязательно надо хорошо запомнить его образ. Мальчик еще раз убедился, что он тут один, синее платье не следует за ним. И тогда потихоньку, очень осторожно он вышел на узкую и скользкую плотину, над которой низко нависли ветки ивы. Наконец бочком-бочком он добрался до подъемного затвора. Вздрогнул и в испуге отвернулся, увидев и глубину пруда в этом месте, и колышущиеся кусты водорослей, и склизкие камни — все это безобразие под прекрасным зеркалом вод! Вдруг, на уровне затвора, прямо напротив дерева — черного, в пятнах ила, скрюченного в последних конвульсиях — он увидел мертвого человека. Из воды выступала его голова, проломленная, в жутких пятнах свернувшейся крови, выкатившиеся глазные яблоки и рот, открытый в последнем крике, которому никогда больше не будет конца… Мальчик затрясся всем телом. Холод ужаса поднимался по его телу от туфель с пряжками, сжимал грудь, холодил лоб. Он закричал изо всех сил. Никто его не услышал. Вдали, на склоне долины, пахарь шел за своим быком. Синее платье там, сзади, принимало солнечные ванны, окна замка оставались закрытыми. Лишь собака отозвалась. Обезумев от страха, он побежал стремительно, как жеребенок, задыхаясь, вопя, не замечая ничего вокруг. Он бежал к синему платью, к такому спокойному фасаду дома… Труп на дне пруда был трупом его отца. Он узнал его. Этот ребенок, которого Эспри де Катрелис видел в снах, посещавших его в дни сердечных и душевных невзгод, был он сам. Это именно он, четырех лет от роду, одиннадцатого апреля тысяча восемьсот девятнадцатого… И отец уезжал в ящике на тележке, покрытой сукном и запряженной шестью белыми волами, по обычаю западных краев. Огромное количество родственников, прибывших по такому случаю из своих крепких домов и замков, шли позади гроба. И все фермеры… На следующий год за отцом последовало и синее платье… Две плиты похожей на замок усыпальницы на кладбище и «теперь» окруженной многочисленными крестами: «Здесь покоится знатный и могущественный господин Роже, маркиз де Катрелис, скончавшийся… Здесь покоится знатная и могущественная госпожа Мари де Боревуар, маркиза де Катрелис…» И две сиротки, Эспри и Эстер, лишившиеся всякой заботы и нежности, кроме тех, что сами могли дать друг другу, сидели, ожидая решения своей судьбы перед дверью, за которой шли споры. Из-за этой двери конторы услышали они фразу, прозвучавшую, как раскат грома: «Я тебе говорю, Жермен, эти смерти не от Бога, и у них был свой договор». Другой голос сказал:«Замолчи! Я тебя прошу, замолчи!» И снова первый: «Не без посторонней помощи он разбил себе голову». — «Несчастная, тебе не терпится попасть в историю?» — «А мадам, они ее уморили голодом». — «Мы слишком маленькие и бедные люди. Когда эти господа из судебного ведомства приехали после происшествия, они обедали в замке, и хорошо поели, даю тебе слово… очень хорошо. Несмотря на все то, что говорят!» — «Но Жермен; а как же малыши? Что они хотят сделать с этими прелестными малышами?» — «А если они родились в несчастье?» — «Я боюсь за них!» — «Их дядя, видимо, неплохой человек, раз эти господа называли его опекуном». — «А если он — дьявол? Во всяком случае, он взял все участки в Бопюи и получил все ключи в свои руки». — «Это его обязанность». — «Да, но он рассчитал управляющего. Мы, все до единого, ушли. Он остался с малышками один. И тогда… тогда… ТОГДА!» Господин де Катрелис почувствовал покалывание в кончиках пальцев. Он встряхнулся и встал в темноте, освобождаясь от этих трагических воспоминаний. — Опять ты! — проворчал он. — О! Кто избавит меня от тебя? Мальчик постепенно исчез, ушел в ночь, в своей одежде персикового цвета и треуголке. На ощупь господин де Катрелис направился к лестнице и, хватаясь за перила, поднялся в свою комнату. Он издал странный вздох. Когда свеча осветила комнату, волка у подножия скал уже не было. Устав ждать, он добрался до своего смрадного логовища, и сон наконец сомкнул его узкие глаза.6
Коляска господина де Катрелиса являла собой уникальное сооружение, своего рода музейный экспонат, и была если не нелепа, то, по крайней мере, оригинальна во всех отношениях. Он продумал ее до мельчайших деталей, решив, что обычное средство передвижения не годится для того, к чему он его предназначает; подталкиваемый также тщеславной мыслью, что должен заставить людей говорить о себе, вызывать насмешки, дабы одурачить насмешников, вдохновляемый своей страстью к изобретательству и к различного рода поделкам. Он грубо повторял тем, кто хотел его понять: «Только одного твоего совета и ждали!» Будучи во всем последовательным, сам подковывал своих лошадей, набивал седла, поправлял упряжь, плел свои любимые шапочки из тростника, кроил краги из волчьих шкур, которые выделывал по своему собственному рецепту, «чтобы сохранить их свежесть». В действительности эти странности, которые сразу же бросались в глаза, служили одной невысказанной и тщательно скрываемой цели, а именно: оградить его болезненное одиночество от чужого вторжения в него. Господин де Катрелис не нуждался ни в ком. Он мог обойтись даже без рабочих, сам часто помогал Валери и Сан-Шагрену, с наслаждением принимался за работу плотника или каретника, кузнеца или кожевника, за кропотливый труд портного или закройщика и делал это чаще, чем другие мужчины, забывая при этом о собственной нелюдимости как образе жизни. То, что чувствуют люди, в конце долгого путешествия вышедшие из леса и встретившие себе подобных, было ему незнакомо, и эта своеобразная толстокожесть была неотъемлемым свойством его личности. Все усилия, положенные на то, чтобы походить на других, войти в общую жизнь, только отбрасывали его глубже в одиночество, которого он на самом деле жаждал. У коляски, произведения чистого чудачества, был кузов из листового железа, выкрашенный в оливковый цвет и подвешенный на огромных рессорах к двум большим колесам. Ряд колонок, как своеобразный орнамент, идущих вокруг кузова и сделанных, конечно, его руками, составлял единственное украшение этого экипажа. Там можно было поместить дюжину собак. Сиденье, надстроенное сверху, также было украшено рядом колонок. Крылья, защищающие коляску от грязи, вделанные в изгибы кузова, лежали на меньших по размеру колесах, оси которых удерживались своего рода хомутиками, снабженными сложным механизмом. Этот механизм позволял автоматически отпрягать лошадей в случае, если они вдруг понесут, и к великому изумлению обывателей или слуг, когда случалось прибыть на постоялый двор. Если его спрашивали, зачем нужно такое приспособление, он, морща лоб, отвечал: «У лошадей, выученных для волчьей травли, есть свои капризы, мой дорогой!» Другая странность этого выезда осталась в памяти у людей: он впрягал Жемчужину, когда у той была течка, перед Уником и Коко, двумя производителями. Создавалась адская команда. А если кто-нибудь рисковал бросить на этот счет неосторожное слово, он разражался хохотом и отвечал: «Ладно! Она резвее их! И, черт возьми, это подстегивает их бег!» Дело не в том, что он был прекрасным кучером, его еще берегла судьба — с ним никогда не случалось ничего серьезного или почти ничего. Он был из той породы людей, которые то плетутся медленным шагом, то безумно несутся, подобно мартовскому ветру, что предается-предается лени и мечтам и вдруг, словно сорвавшись с цепи, начинает свистеть, выть голосами сотен летящих демонов, переворачивает все вверх тормашками на своем пути, глубоко бороздит море, вертится в облаках, пенится вокруг скал, шлифует равнины и порывами сгибает податливые стволы сосен, побеги орешника, трясет могучие кроны дубов, срывает охапки листьев и несет их с шумом летящей стаи воронов или тысяч мелких пташек, которых он перекатывает, прижимает к земле или расшвыривает их легкие бесполезные перья. Да, в этом загадочном сердце временное прояснение внезапно сменяется грозой, раскаты грома — зыбким чудом радуги, повисшей над расцвеченным солнцем дождем. Эти облака, породившие океан, которые он гонит к боязливым берегам, внезапно наплывали на его душу. В нем жил не один человек, а два, четыре, нет, даже, наверное, десять. Его достоинство, добродушие, ирония были лишь декорацией, камуфляжем. Они с большим трудом скрывали этот непрерывный ряд душевных состояний, непонятные изменения настроения. Он один знал правду о своей душе, но часто сам увязал в ней и тогда начинал ненавидеть себя и желать самому себе разбить голову.* * *
— Открой же, наконец, дверь, и покончим с этим! Сан-Шагрен торопливо повиновался. Луч света проник в гумно. Господин де Катрелис, с пистолетом ленчика в руке, приблизился к железной клетке, где лихорадочно метался волчонок. — Тс! Тс! — пригрозил Катрелис. — Иди сюда, малыш. Я тебя сейчас освобожу от худшего, что может быть. — Хозяин, вспомните, вы же хотели скрестить его с собакой. Во втором поколении, он дал бы исключительное потомство. Ведь вы этого хотели! — Это, мой добрый Сан-Шагрен, уже в прошлом. Я передумал, вот и все. Впрочем, рано или поздно, он навострил бы лыжи и удрал, задушив напоследок тебя и попортив лошадей… Волчонок, чуя опасность или инстинктивно, забился в тень, глаза его горели красным огнем, клыки были оскалены, гневное ворчание усилилось, хвост распушился. Шерсть его, темная на спине и рыжеватая под брюхом, вздыбилась от страха. Гривы у него еще не было. Короткие уши его поднялись, когда щелкнул курок. Он даже перестал рычать, только бока его вздымались. Пасть чуть приоткрыта. Глаза блестят. Он подпрыгнул — перекладина задрожала — и повис, вцепившись клыками в металл. — По крайней мере, — рискнул вставить Сан-Шагрен, — дайте ему испытать фортуну. — Если я его отпущу, кто его поймает? Он слишком хорошо знает людей, этот отпетый негодяй. Во всяком случае, уже слишком поздно делать это, да и не стоит труда. Клетка мешает мне его прирезать. О чем я сожалею. Стыдно убивать животное из пистолета и несправедливо, но время не ждет. Поехали! Он спокойно приблизил дуло к желтоватому лбу волчонка. Языки пламени полыхнули между ушей звереныша, и голова его исчезла в дыму. Залаяли собаки. Лошади, подстегнутые выстрелом и едким запахом пороха, заржали и забили копытами. — Относительно своры, — сказал господин де Катрелис, — я тебя предупредил. Все указания я тебе дал и жду, что ты дашь мне свое «добро». — Вы хотите ее продать? Лучшую свору для охоты на волков! — Делай то, что я сказал. Выводи лошадей.* * *
Были запряжены три самые крупные лошади: Жемчужина, шкура которой блестела благородным эбеном, Коко, гнедой масти, и Уник, белый, как снег, и косматый. Эспри де Катрелис устроился на сиденье, взял в руку поводья и кнут, сплетенный из трех ремешков. Он был в полной походной форме: тростниковая шапочка, надвинутая на лоб до бровей, зеленая бархатная куртка с медными пуговицами и широкими полами, прикрывавшая своего рода короткую ризу из бараньей кожи, кожаные штаны, сапоги, некогда лакированные, перчатки с несколько потрепанными крагами. Валери приподняла корзину, которую она прилаживала под сиденьем, указав хозяину на нее, и сказала деловито: — На случай, если вы проголодаетесь: полдюжины яичек вкрутую, добрый кусок мяса и две бутылки клерета. Этого хватит? — О да! Ты славная девочка. Спасибо и доброго тебе здоровья. А ты, Сан-Шагрен, что у тебя еще? Ты, право же, не заслуживаешь своего прозвища[4]. Прошу тебя, не корчи такую мину. — Хозяин, вы вернетесь? Еще наступят лучшие времена… и мы, вдвоем?.. Ведь это же не конец? — Дай воде отстояться, дружище. Нельзя прощать слишком быстро, нельзя сразу забывать оскорбления. Я должен прийти в себя. И, чтобы рассеять эту атмосферу умиления, которую он ненавидел больше всего, он добавил: — Я поручаю тебе Фламбо. Он сильно постарел. Не забывай, что он всегда простужается при первых туманах. Но, если он поручил заботу о Фламбо доезжачему, значит ли это, что не все еще надежды потеряны? Агатовые глаза Сан-Шагрена заблестели, рот сложился в подобие улыбки. В этот момент они заметили небольшого ослика, бегущего по насыпи пруда, и подпрыгивающего, как мяч, на его спине человека, одетого в козлиную шкуру и в большой шляпе. — Это Жег, — сказала Валери, — наш сосед из Керантэна. Он вечно празднует труса. Господин де Катрелис начинал нервничать. — Что ему надо? Мы так никогда не уедем! Жег проворно соскочил с осла. Он был так толст и пузат, что оставалось непонятно, как такое миниатюрное животное может нести на себе такую массу жира. Стуча сабо, с удивительной для столь грузного тела живостью перебирая толстыми ногами, он подбежал к коляске. Снял свою большую шляпу, обнажив голову с остатками курчавых золотистых волос, едва достававшую до края коляски. — Господин Катрелис… господин маркиз, я слышал, что вы оставляете свой лагерь. Не надо вам покидать наш округ. — Это почему же, храбрый Жег? — В наших местах появился волк, его заметили в Ландах, куда сильнее и крепче вашего Фламбо. Я попросту пришел вас предупредить об этом. — Ах, вот оно что! Большое спасибо тебе. Но знаешь ли ты, что теперь добрым людям запрещено убивать волков? — Не может быть. Кто же это запретил? — Господа судьи. Они штрафуют тех, кто убивает волков. Итак, мой друг, ты ошибся адресом, пойди, расскажи о своих бедах этим господам, а все остальное они возьмут на себя. Я могу, если хочешь, подбросить тебя до них. Жег почесал в затылке. Ногти у него были острые и загнутые, как когти. — Господин Катрелис, это нехорошо с вашей стороны. Вы были всем для крестьян, и вы нам всем необходимы. — Поэтому-то ты и тебе подобные отвернулись от меня. Не так ли? — Этой ночью дверь в мою овчарню была выбита и три барана зарезаны! И это сделал он, я уверяю вас. Вместо того чтобы попасть в приготовленную ловушку, он лишь посмеялся над нами. Это ужасно. Вы не оставите нас в такой момент… в таком несчастье? — Но скажи мне все-таки, Жег, ты, часом, не арендатор ли господина де Гетта? — По правде сказать, это так. — Тогда все очень просто: ты собираешь свои пожитки и своим ходом идешь к своему славному хозяину и рассказываешь ему эту жуткую историю. Будь уверен, он избавит тебя от неприятностей. — Он никогда не осмелится схватиться с волком! Это не мужчина. Он боится даже собственной тени. — Тогда ищи защиты у мэра. — Ему? Он… Господин де Катрелис щелкнул кнутом, упряжка вздрогнула и устремилась вперед, к плотине, пересекла ее быстрее, чем об этом можно рассказать, и исчезла в красной осенней листве. Промелькнула Жемчужина, с развевающейся гривой, вверху, среди скал, затем — вытянутые хвосты жеребцов, за ними — белая тростниковая шапочка на фоне низкого серого неба, и снова на горизонте остались лишь зазубренные верхушки пихт. — Надо смириться, — сказал Сан-Шагрен, обращаясь к Жегу. — Он обижен, этот необыкновенный человек, и это очень плохо и для вас, и для нас, зато хорошо для серого негодяя. Но он поплатится за это!7
Пастух Жудикаэль сидел на подножке своего походного домика на колесах. Он ел сыр, нарезанный большими ломтями и положенный на краюху хлеба, натертого чесноком. На пробитой в самой середине стены двери висела большая фляга, обшитая козьей шкурой. Жудикаэль был одет в широкие штаны с напуском и большую шляпу тех времен. Его широкий плащ из рыжеватой шерсти, залатанный беспорядочно и не особенно аккуратно, сполз наземь. Борода, достойная волхва, стелилась по мощной груди. Пальцы напоминали виноградную лозу. Землистого оттенка щеки, изрытые извилистыми морщинами, своими рытвинами походили на дольмен, возле которого он остановил свой дом на колесах. Волосы его доходили до воротника, мохнатая борода, спутавшаяся с концами усов, была трудно отличима от тех выцветших от солнца лишайников, что растут на камнях, цепляясь за их шероховатости. Между его сабо вытянулась столь же волосатая и мрачная, как он сам, его собака. Она ловко слизывала падающие крошки. Чуть дальше, разбившись ярусами на пушистые группы, на склоне плато лениво паслось стадо баранов. Один баран, взобравшись на выступ скалы, возвышался над своими сородичами. Его изогнутые рога выделялись на бледном фоне проема между двумя горами облаков. Редкая трава песчаных равнин, растущая чахлыми кустиками, пожухшие в осеннем воздухе листья папоротника оставляли неприкрытым скелет земли — роскошные ее кости, состоящие из пестрого с прожилками гранита, ставшего еще более ярким из-за прошедшего недавно ливня. Очень высоко, почти в зените сонного неба, описывал свои круги ястреб. Бессмертные вороны, вылетев из зарослей вереска, как будто из другой эпохи, проносились над этим стадом, иногда спускаясь на вспаханную часть равнины. Четкая лента дороги делила пополам этот бескрайний мир рощ, деревень, лугов, прудов и рек и, поднимаясь к другому краю горизонта, исчезала в пелене тумана. Пастух окончил еду, но не убрал ножа. Его тонкий слух уловил отдаленный звук движущейся коляски. «Кто путешествует в это время в такой пустыне? Три лошади… Да, три… Я слышу щелканье кнута… Коляска легкая… Это может быть только мой охотник на волков… Только он! Никто не пользуется этой дорогой, кроме ломовиков, но они не так быстры и гораздо тяжелее!» На расстоянии почти в два лье его зоркие глаза узнали запряженных цугом Жемчужину с жеребцами, маленькую железную коляску зеленого цвета и тростниковую шапочку Эспри де Катрелиса. Поднявшись одним рывком, он, следуя за собакой, постукивая посохом, добрался до дороги и остановился на середине ее. Трясясь на ухабах и подскакивая на каменистых выступах, коляска неслась, поднимая адский грохот, а дьявольский кучер хлестал лошадей то одной, то другой рукой. Пастух нацепил шляпу на конец посоха и стал потрясать им, как тамбурмажор своей тростью. Жемчужина остановилась вровень с ним, почти уткнувшись ноздрями в его плащ. — Добрый день, Жудикаэль! У тебя все хорошо? — Добрый день и вам, господин Эспри. Я не спрашиваю о вашем «несении»[5]. Для новостей в Ландах есть своя почта: я узнал все еще вчера. Это их революция все продолжается, только теперь исподтишка. — Может быть. Пастух был единственным, кто был родом из той области, что дала имя господину де Катрелису, последний житель Шуаннери. Говорили, что он принимал участие в битве 1815 года на другом берегу Луары, вместе с жителями Вандеи, а в 1832 году сражался за герцогиню Берри. Он оставался одним из последних, кто уцелел в этих братоубийственных сражениях и, подобно Эспри де Катрелису, был упрямым легитимистом. Однако, если маркиз придерживался этих взглядов из принципа и не питал более ни их счет особых иллюзий, Жудикаэль носил все в своем сердце и без всякой надежды продолжал упорствовать в своем уповании на реставрацию. Говорили также, что он стрелял, защищая герцогиню, бок о бок с «господином Эспри». Но что только не говорили о Катрелисе и о тех, кого он привечал своим вниманием и кому оказывал особое расположение? — В другой раз, — продолжал пастух, — вы, конечно, взяли бы ружье, и досталось бы тогда всем этим судьям с их правосудием и тому подобным! — В другой раз! Теперь, пастух, у нас царствует желанный им порядок. — Их порядок! Не наш! Не нашего почившего суверена! Последние слова он произнес на старинный лад, и это прозвучало очень красиво. — Ты по-прежнему предан ему? — Да, господин Эспри, если бы республиканская пуля не сбила меня с ног… Это было прекрасное время, мы были тогда так молоды! Но в глубине души я доволен, что стал пастухом, живу тут совершенно один, со своей собакой и с баранами. Я предпочитаю никого не видеть. Как вы с вашими волками. Кстати, на этот предмет я вас и задержал… — О Господи! И ты тоже? — Тут бродит огромный гривастый волк, совершенно седой — такой он старый. Оставляет следы величиной с мою ладонь, а сам размером с теленка, но шныряет, как молния. И я его выследил. Он спускается из леса, проходит через вашу мельницу и появляется на равнине, чтобы пощупать стадо. Дважды он доходил почти до этого места. Я его хорошо изучил. У него под горлом белый надгрудничек, и весит он добрую сотню фунтов. Собака не умолкает все это время, и я не сплю по ночам, хожу вокруг дома с ружьем! — У тебя есть ружье? — Конечно, есть — это мой старый товарищ с шестьюдесятью четырьмя насечками. Помните, одну я сделал в честь зайца в треуголке, две — в честь гусар. Стреляет метко, скотина, и, вообще, работает отлично, даром, что древесные жуки принялись за его приклад, ничего не поделаешь, возраст! Но оно еще хорошо послужит. — Ну хорошо, до свидания, Жудикаэль. — Минуточку! Вы оставляете это исчадие ада на мое попечение? — Я уезжаю. — Да, я хорошо вижу и багаж, и упряжь. Но, сдается мне, вы могли бы вернуться и избавить меня от такого соседства. — Так у тебя же есть ружье! Стреляй из него. Впрочем, у тебя есть и волшебные травы, чтобы его отпугнуть. — У меня есть это и для господина де Гетта, к вашим услугам. — Пойми меня, наконец, пастух: мне надо сменить обстановку. — Не ездите в Бопюи, там отравленный воздух. Эта поездка не принесет вам ничего хорошего. Господин де Катрелис засмеялся, но смех его прозвучал фальшиво. — Не говори глупостей, пастух. Тебе это не поможет. Вспомни о волке. Я отдаю его тебе. — Вы вернетесь, чтобы его убить, я это предсказываю, и случится это еще до конца зимы, вы ошибаетесь, потому что… потому… — Дуралей ты, но я тебя все равно люблю! Прощай! Он взял кнут, но пастух ухватился за вожжи. — Минуточку! Жизнь человека — вы знаете, что это такое? Это большая дорога с косогорами и поворотами, со спусками в лес и равнинами в долинах, но на дороге этой встречаются и развилки без указательных столбов, без обозначения названий деревень. Вот тут, где вы сейчас находитесь, господин Эспри, как раз и есть такая развилка, и вы должны выбирать! — Что ты плетешь? Дорожа прямая, как стрела! — Этот волос совсем не простой зверь. Лучше бы вам его убить, не покидая этих мест, потому что после… — Прощай, пророк, и удачи тебе! Кончик кнута засвистел в воздухе. Мгновенно Жемчужина взяла с места в карьер, увлекая за собой своих помощников. Маленький экипаж развил невероятную скорость. Господин де Катрелис махал своей тростниковой шапочкой, махал без конца! Пастух нахлобучил свою шляпу поглубже на голову. «Золотое сердце, — подумал он, — но в нем заноза, черный шин терновника… И он его губит… Губит… Его сила в одиночестве. Это его судьба. Однако он мог выбирать!.. В Бопюи он начнет задыхаться… Золотое сердце рвут колючки внутри, и они растут, как маленькое черное дерево. Все дело в этом. Пожалуй, он так же, как и я, должен сожалеть о том, что пули Луи-Филиппа не прикончили его. Эх! Проклятая нищета жизни!» Он подозвал собаку, откапывавшую какую-то землеройку или змею. — Иди сюда, Фьеро! Итак, ты видел: он уехал. Бросил нас в беде. Это что-то новенькое с его стороны. Теперь ты должен глядеть в оба. В стаде началось какое-то странное движение. Блеющие овцы завертелись рядами, как мельничные крылья. Баран, стоявший на выступе скалы, уперся копытами в камень, готовый к нападению. Секунду спустя серая тень с белым пятном скользнула по возвышенности. Жудикаэль перекрестился. — Я был уверен в этом. Этот паршивец его преследовал. Почему у хозяина такая судьба?* * *
Уходящие вдаль пастбища покрылись яркой зеленью, леса в последний, может быть, раз разворачивали свою порыжелую осеннюю листву, легкими кисточками тянулись к небу тополя, домики прятались среди фруктовых деревьев. Земледельцы, рассыпанные по всей этой плодородной местности, погоняли своих волов, спешили погрузить сено в тележки или просто копались на своих полях в тех скорбных позах, в которых их представляешь, читая произведения Лабрюйера. Какой-нибудь приходской священник читал свой молитвенник, меряя шагами собственный огород. Женщины в чепцах, уперши руки в бока, судачили на пороге бакалейной лавки. Другие полоскали белье. Ручей бежал под аркой моста. Облака, вечные бретонские облака, заботливо укутывали сверху этот уютный мир. Еще дальше, к югу, Рошфор-ан-Тер возносил к небу свой шпиль, оправленный в кольцо башен и стен. Господин де Катрелис, однако, ничего этого не видел, не замечал. Ему было слишком знакомо все это, и состояние души его не совпадало с безмятежностью пейзажа. Лишь только пустоши, ложбины с обрывистыми краями, горловины которых уходят в море зелени, верхушки деревьев, потрепанные ветром, могли бы помочь ему, дать успокоение. Он снизил скорость. Перейдя на мелкую рысь, лошади отдыхали. Господин де Катрелис стал громко читать бессмертное стихотворение «Домик пастуха, или Письмо к Еве»[6]:* * *
Он остановился перед самым Нантом в трактире для ломовиков, пренебрегая, по своей привычке, многочисленными гостиницами, которыми владели его родственники. Один из его двоюродных братьев распоряжался на пятнадцатой линии и никогда не скрывал своего восхищения охотником. Он устроил бы целый праздник по случаю его появления, собрал бы весь цвет «общества», предоставив почетное место своему необычному гостю, ставшему в Бретани почти легендой, и, конечно, попросил бы рассказать какую-нибудь историю из охотничьей жизни. «Но, — думал господин де Катрелис, — я не какой-нибудь медведь, что показывают на ярмарках. „Сделаешь хорошо, Миша, и ты получишь сахар“. Спасибо, большое спасибо, господа и дамы». После кофе и какой-то сивухи, когда он прикуривал трубку, предупредительная и миловидная официантка предложила ему газеты. Видимо, это было в обычаях трактира, во всяком случае, это не было сделано специально для него. — Лет двадцать, если не больше, я не читал газет. Но девушка состроила такую опечаленную гримаску, так комично приподняла брови и к тому же была так молода, что он не решился ее огорчить, взял газету и сделал вид, что читает ее. Ломовики, попивая маленькими стаканчиками свои ликеры, исподтишка наблюдали за ним. — Кто это там? — Я его знаю. — Он не из наших краев? — Да, не из наших… Это большой оригинал! Он живет совершенно один на мельнице, между Пэмпонтом и Рошфор-ан-Терром. Совершенно один — это образно говоря! Совершенно один со своей бой-бабой, служанкой на все руки, ты меня понимаешь? — Скажи-ка, тогда он не должен скучать! — Парень из знатных, лопается от денег, а живет на мельнице! Наконец, короче… — Это Катрелис, — сказал один из игроков в карты, — знаменитый истребитель волков, отчаянный человек! — Верно, ребята. Это точно он, я приметил его еще на равнинах Ланво. — Надо же! Они видели, как он отодвинул бутылку и прибор, пододвинул поближе свечу, резко раскрыл газету. Господин де Катрелис, «после двадцати лет, если не больше», развернул, наконец, газету, газету города Ванн. Любопытные наблюдатели за ним различили заголовок. Когда же услышали звуки, похожие на хрюканье кабана, то переглянулись и стали подталкивать друг друга локтями. Старик читал, и по мере того, как он погружался в текст, его загорелые щеки бледнели, а тонкие губы сжимались. Вот какой текст привел его в такое состояние:«Уголовная полиция г. Ванн 12 октября 1880 г. Кто утверждал, что большие собаки не кусают друг друга? Эта старая поговорка была опровергнута вчера на судебном заседании, на которое господин де Гетт вызвал господина маркиза де Катрелиса! Но за какое же ужасное преступление отвечал перед судом этот еще бодрый, почтенного вида старик? А речь шла о простом недоразумении во время охоты и переходе на чужую территорию. Господин де Катрелис, замечательный охотник, но не из тех, что, как обычно принято считать, охотятся для собственной кухни, а величайший борец с волками. И вот он, кажется, следуя за своей сворой собак, несколько раз позволил себе вторгнуться во владения своего соседа, барона де Гетта…»В том же юмористическом тоне автор статьи рассказывал о выступлении на суде свидетеля Карадека, вмешательстве Руффена, лукавых вопросах защиты и описывал господина де Катрелиса так:
«Это действительно замечательный старик, изумительный тип старого Нимврода. Благодаря своей бороде и седой шевелюре, еще очень густой, он имеет отдаленное сходство с Генрихом IV, как его изображали в узком кругу…»И далее:
«Благодаря блестящему адвокату, мы узнали одну забавную и одновременно горестную историю. Около десяти лет тому назад, барон де Гетт, или, вернее, его теща, мадам де Плелан, желая одним махом избавиться от всех хлопот, которые доставлял ей сосед, вздумала приказать разложить отравленную приманку для волков. Господин де Катрелис, по словам истца, был предупрежден об этом. Как бы то ни было, собаки, будучи без хозяина, съели приманку. В тот же день половина своры подохла. На рассвете следующего дня, возмущенный старый охотник приказал отнести трупы собак на крыльцо дома мадам де Плелан и выложить их там рядком для того, чтобы она, проснувшись, поневоле разыграла бы хорошенький спектакль. Именно это старое дело, всплывшее в суде, если можно так сказать, создало баланс в сведении счетов двумя крупными землевладельцами района. Поэтому, сославшись на многочисленные тонкости юриспруденции, Господин прокурор выразил сожаление по поводу подобных расхождений между истцом и ответчиком и, касаясь размера их состояний, сказал, что они должны были бы скорее служить примером для наших краев…»— Могу ли я располагать этой писаниной? — спросил господин де Катрелис официантку. — По вашему усмотрению, господин. Здесь все ее уже прочитали. Он засунул газету в карман, затем, передумав, бросил ее в камин и не отходил от него до тех пор, пока не сгорел последний клочок бумаги.
8
«Этот газетный писака способен вызвать у меня отвращение к бретонцам! — размышлял Эспри де Катрелис. — Если бы я был моложе, а времена не столь лицемерны, я бы тебе показал, какой я „изумительный тип старого Нимврода“, я бы заставил тебя проглотить твой юмор на четыре су. Хватит! С этими их „если бы“, „более или менее“ Париж поместится в бутылке… Ну нет, если кому-то показалось, что я должен был жалеть о своем отъезде, то эта бульварная газетенка освободила меня от всех сожалений. Только вот Жудикаэль… Я был не на высоте, потому что он… Я его разочаровал, а он, в конце концов, не заслужил такой обиды… Однако он достаточно тонкий человек, чтобы понять меня с полуслова, быть может, он заметил нечто, от меня ускользнувшее. Жизнь пастуха дает ему столько времени для размышлений, не то, что мне…» Так размышлял он, раздеваясь. Вытащив красную пуховую перину, он снял покрывало и расправил простыни, не обращая внимания на их более чем сомнительную чистоту. Он открыл своего Паскаля и пробежал одну или две страницы книги. Вдоль его виска напряженно вздулась вена, похожая на побег плюща без листьев, распластавшийся по стене. Он закрыл книгу. «О! Как бьется сердце! Безмолвие бесконечного пространства? Но что знает он об этом? Какое безмолвие! Его не существует. А я? Я не боюсь ничего, когда смотрю в небо. Я слышу пение. И эту радость дают мне звезды… Жудикаэль мудрее всех философов мира. Пастух не записывает свои мысли, и только в этом вся разница между ними. Все пишущие — гордецы или страдальцы». Он встал, босиком пересек комнату, устроился перед окном, так же, как в Гурнаве. Ночь здесь была не такой чистой, какой она бывает в лесу или на песчаных равнинах. Вереницы остроконечных крыш еле прорисовывались в молочной дымке, поднимавшейся от Луары. И лишь звезды — множество мерцающих светлячков, горящих свечей — светили людям. Постепенно звезды таяли в глубокой бездне, и луна, глупая и круглая, как блин на сковородке, оставалась одна. Под окном, окруженный высокой оградой, простирался неясными очертаниями яблоневый сад. В конце аллеи виднелась часть белого фасада и готическая дверь, ведущая на лестницу башенки — сверкающий квадрат в каменной оправе. Это был своего рода сельский замок — усадьба, куда еще недавно по выходным наезжали нантские судовладельцы, чтобы, забыв о своих корыстных расчетах и конкурентах, поправить здоровье, улучшить цвет лица да вволю попировать со своими друзьями. Те же из них, кто не смог приобрести одну из этих древних построек, обычно приписываемых какому-то несуществующему предку, стали строить загородные дома в стиле времени — с большими окнами и треугольным фронтоном. Господин де Катрелис предпочитал таким «новостройкам» старые, сложенные из грубого камня крепости, плохо освещенные, с эркерами и галереями с навесными бойницами, полностью сохранившими свое военное предназначение. Эти крепкие башни посередине стен, эти особенно низкие двери нравились ему потому, что напоминали старый Бопюи, и еще потому, что походили на дверь «Господина де Виньи» в Мэн-Жиро, на холмах Шарант, за которой поэт скрывал свою суровую старость и которая позволила выйти в свет его гению… Именно одна такая башня, одна из башен Мэн-Жиро, предстала однажды ночью во время охоты перед господином де Катрелисом. Тогда он был молод, горяч, любил мечтать, однако в сердце его уже укоренилось какое-то горькое беспокойство, его постоянно терзали необъяснимые изменения настроения и нетерпеливость. Волк, которого он преследовал во время той охоты, привел его почти к самому жилищу де Виньи, в окружавший его лес. Дом спал, но не спал его хозяин, он работал в своей круглой комнате в башне под остроконечной крышей. Господин де Катрелис вновь увидел деревянную обшивку стен, кровать, покрытую голубой шелковой узорчатой тканью, кривой сундук, служивший одновременно сиденьем и хранилищем бумаг, обычный письменный прибор из вишни — всю обстановку, в которой рождались бессмертные поэтические творения. Но свора, преследуя волка, ворвалась в открытый портал, и господин де Виньи, оторванный лаем собак от своих размышлений, приоткрыл узкое окно, поспешно спустился и приветствовал тут же спешившегося молодого охотника. Затем, в простой черной накидке, он отправился вместе с охотником в лес, куда черная и рыжая собаки погнали волка. Он присутствовал и при последней их схватке, видел, как волк мужественно принял свою смерть. Потом, весьма церемонно, он пригласил молодого господина де Катрелиса в гости, разбудив по этому поводу своих слуг. Господин де Катрелис вновь увидел его огромный, благородный лоб, свободный от шевелюры, вобравший в себя всю красоту мира, божественный взгляд, в котором опыт спорил с желанием целиком отдаться мечте. Устроив гостя в одной из лучших комнат дома, он поднялся в свою башню и долго, до самого рассвета, трудился там. Господин де Катрелис был убежден, что именно в эту ночь Виньи написал свое стихотворение «Смерть волка»:* * *
Он покинул таверну на рассвете, пересек Луару, но не по мосту, а на пароме. Тихо скользили Жемчужина, Уник, Коко и экипаж по сероватой воде раннего утра, мимо форштевней кораблей дальнего плавания и небольших шхун. Бесконечные бушприты продолжали их узкие и толстые бока, диагональю пересекали мачты крестами рей и паутиной веревочных лестниц. Недалеко дымили трубы грузового судна, перевозившего уголь. На пирсе горсточка матросов, руки в боки, голосила:Часть третья (Скерцо — менуэт)
9
При каждом возвращении, как только взору открывалась эта бескрайняя холмистая местность, сердце его начинало биться быстрее, кровь играла, бурлила в жилах. Влажный воздух, немного прохладный, приносивший запахи лежалого сена, молока и свежей травы, наполнял легкие. Он вновь встречал — да что говорить, он обнимал — свою родную землю, древнюю и вечно юную Вандею, с ее крепкими деревьями, бесчисленными крестами и часовнями. Вандея вовсе не та страна, что прельщает, отдаваясь первому встречному. Она не знает прикрас, не бросает влюбленных взглядов, избегает всяческой пышности и роскоши. Прежде всего она полна достоинства и подобна женщине, о которой и сказать ничего определенного нельзя, которая ни безобразна, ни красива, но понемногу захватывает сердце мужчины, и на всю жизнь! Восхищение, что она безотчетно вызывает, не уменьшается с годами, а, напротив, только растет! Как женщины, хорошеющие от любви, становятся столь очаровательны, чего не добьешься искусственными средствами, так и талант любви, там, где не поможет никакой, самый изощренный опыт, держится на непосредственности и свободе и ежедневно убеждает, что надо все более и более дорожить им. И тогда брак по расчетупереходит в брак по любви, уважение перевоплощается в небывалую страсть! Любовь — волшебная страна: если ее и покидают, то все равно обязательно к ней возвращаются, возвращаются с постоянством ласточек, спешащих к своему гнезду. Скорее жена, чем любовница, любовь не пленница, она сама берет в плен. Это настоящий праздник души: какое изобилие несравненных даров представляет она любящему, что за цветы, улыбки, фрукты, какую музыку, тонкую и яркую! Весна, лето придают многим провинциям необыкновенную воздушную прелесть, своеобразную мерцающую красоту, когда солнечный свет, прозрачность лазурного неба, контрасты света и тени спорят с хрупкостью и томностью вечеров. Приходит осень, и опьяняющий эстрагал слабеет и умирает, подобно цветам-однодневкам. Но именно в это время, когда природа сменяет зеленое платье и головной убор из белоснежных облаков на одеяние из золота и пурпура и свинцовые тучи, любовь торжествует. В ней словно просыпается аристократизм. Я повторяю: она похожа на женщину, пользующуюся, кажется, лишь незначительным вниманием, но, внезапно, в прелестной полумгле вечера наряжающуюся в роскошные одежды и сразу же затмевающую красоту соперниц и вызывающую всеобщее восхищение. Так цвет травы, опаленной летним зноем, бурная красота дубов, темные тона сосен, наслаиваясь друг на друга, вдруг объединяются в одно неповторимое по красоте целое. Небо светится благородной бледностью. Пурпур и аметисты вечеров, аквамарин и бисер горизонтов, драгоценные камни всех цветов и оттенков начинают сверкать к концу сентября особенно ярко. В деревнях теперь раньше зажигались огни, а вдали звучали последние охотничьи рожки, смешивая свои душераздирающие жалобы с горячностью охотничьего азарта, и их звук, разносясь по полям, уносился в небо. Одновременно с этим в воздухе возникал звук, раздавался какой-то голос, полный нежности и слез, тоски и одновременно радости от завершения дня. Неповторима поэзия осенних сумерек! Свет еще скользит по поверхности земли, листва еще чуть шелестит, птицы собирают свои песни, робко светится множество последних цветов, тихо течет вода, еще чувствуется тепло последнего «прости» Солнца, медовые тени, спускаясь с неба, окрашивают землю, и она начинает что-то шептать, все наполняется гимном, актом веры, псалмами тишины. Душа засыпает с открытыми глазами.* * *
Для господина де Катрелиса Вандея значила очень много; она заменила ему мать, которую он потерял слишком рано. Здесь были его корни, а он был их побегом. Ее соки питали его существо. Отсюда взял он широту своих костей и силу своих мускулов. Серо-голубой цвет его глаз точно повторял цвет неба Вандеи. Поэтому, возвращаясь в родные края, он чувствовал себя человеком-деревом, несущим на своих руках-ветвях огромный мир птиц-идей. В глубине его души у него, приверженца благородства, было одно лишь смирение. Он достаточно изучал и наблюдал жизнь, чтобы знать, что люди, растения и животные — одно целое, и различаются они только своей формой и плотностью. Он чувствовал, как весной в нем поднимаются соки и как зимой они высыхают. Он видел дальше и слышал лучше, чем многие из ему подобных, и, уступая инстинктам, без всякого страха различал в вещах их сущность. Что такое была «его жизнь»? Он отделил ее от своего существования, ощущал ее действующей самостоятельно, имеющей свои приливы и отливы. В действительности он чувствовал себя не человеком, а братом тому большому старому волку, что пришел в лес Бросельянда, братом этих подстриженных, росших по краям дороги дубов, густых кустов терновника, усыпанного красными чашечками от желудей, и даже, благодаря своей безудержной фантазии, родственным этим меланхолическим облакам, этим небесным озерам и холмам. В этом обиталище душ, в изгибах фиолетовых кучевых облаков, в центре которых, как в рыцарских доспехах короля, сверкают латы из черненой и дамасской стали, блистало для него одного солнце, посылая на землю мечи своих лучей. Они расходились, падали на зеркала прудов, шифер крыш, серебрили фасады домов, ложились светлыми тропами на поля и луга. Здесь не было ни одного дерева, которого он не знал бы, ни одного дома, ему совершенно незнакомого, ни одного замка, в котором не жили бы его сородичи или друзья и история которого была бы ему неизвестна. И эти бесчисленные дороги, пересекающие его края, тянущиеся по берегам ручьев и по склонам холмов, ныряющие в лесные массивы, вновь появляющиеся с другой стороны и наконец теряющиеся вдали за горизонтом, хранили следы его ног. Он знал их вдоль и поперек, знал их удобство и коварство в зависимости от погоды, мог даже определить, в каком лесу какая дичь обитает. Повсюду прошлое обогащает настоящее. Когда в 1825 году его везли в коллеж в Бопро, эта деревушка представляла из себя лишь груду обожженных кирпичей; главная улица, обрамленная рядами коротко подстриженных деревьев, шла среди зарослей ежевики и вызывающе зеленой травы, воронье суетилось в воздухе над поперечной балкой церкви. Повсюду встречались следы великих сражений между крестьянами в сабо и армией Республики. Часто плуг, переворачивая комья земли, вырывал из нее человеческие и лошадиные скелеты, патроны, ржавое оружие. История «войны гигантов» читалась, как в открытой книге. Здесь вот, упорно расстраивая все замыслы гусар, в течение нескольких месяцев Шаретт держал в затруднительном положении генерала Траво, чуть дальше, в рощице Шаботри, шайка бандитов окружила его и взяла в плен. В деревне Люк происходила страшная сцена избиения женщин и детей, и тех, кого пощадили пули и штык, огонь превратил в живые факелы. Из груды костей и кучи пепла, из потоков слез и моря стенаний воскресла птица Феникс, — Вандея. Сожженные леса вновь зазеленели. Опустошенный край оживал, его заселяли трудолюбивые люди. Располосованный Конвентом, несмотря на отсечение нескольких департаментов, он восставал из пепла. Мученики за свою веру нарисовали на дверях своих вновь сколоченных домов высокие белые кресты. Они восстановили разрушенные придорожные кресты и установили множество новых. О! Ты не утратила своего величия, земля тяжелого труда, вечерних молитв, глубокой мудрости, безумных устремлений! Катрелис увидел свой родной край заново рожденным, обогащенным, изменившимся. Он увидел, что в него вернулись веселые, обильные плодами земли, счастливые времена, башни старых замков обрели новые крыши, а рядом уже росли венцы новых — увы! — неоготических, навеянных романами Вальтера Скотта и Виолетт-Ле-Дюка. За этой упорной волей к обновлению, за этим доверием к будущему ощущалось биение сердца, и билось оно в ритме прежней веры в вечность и справедливость, веры в добро, которая сохранялась во всей своей целостности и которую испытания сделали только тверже.* * *
Повсюду были разбросаны воспоминания о его прошлой жизни. Здесь он загнал своего первого оленя: по счастливой случайности с «королевскими рогами». Там один кабан напал на него, — его шапочка так и осталась в мертвой пасти кабана, и хорошо, что он имел крепкую голову. Там произошла — и это было начало его неукротимой страсти — первая встреча с волком. Там внизу бежала дорога, в те времена, когда дядя ехал по ней, чтобы забрать его на каникулы, она была страшно разъезженна и состояла из сплошного ряда ухабов. Печальные годы, совершенно лишенные нежности, годы тюрьмы! Дядя писал: «Мой племянник грызет латынь, как собака цепь, на которой она сидит». Он не мог понять, в чем причина потери всякого интереса к занятиям у этого ребенка, которого никто не любит и который сам не любит никого. Этот диковатый сирота, скверно одетый, плохо причесанный, своим вызывающе неприветливым видом только увеличивал жалкое впечатление от своего облика и недостатков характера, будил в окружающих жалость к себе. Его приняли в замках, но в них не было ни счастливых семей, ни играющих детей, и он почувствовал себя еще более несчастным. Когда становилось совсем невмоготу, он подхватывал ноги в руки и удирал в какое-нибудь уединенное место, известное только ему одному. Часто он забирался в крону дуба, где, наконец, освобождался от душивших его слез. Когда ему было шестнадцать лет, он убежал из коллежа. Пробирался по дорогам, идущим в оврагах, шел ночью, спал, свернувшись клубочком, как белка, в дуплах дубов днем. После поражения де Маттов, смерти руководителей, он забрал штандарт, украшенный геральдическими лилиями и залитый кровью одного из его племянников, и с наступлением ночи, сквозь клубы дыма, поднимающиеся в красных отсветах заката, достиг Бопюи, где в полном одиночестве умирал, всеми покинутый, его дядя. В это же время его сестра Эстер, святое дитя страдания, угасала в своем монастыре кармелиток… Воспоминания перелистывали книгу его жизни. Со скоростью бегущих рысью лошадей эта книга разворачивалась перед ним вместе с пейзажем. В том вот розовом замке он познакомился с Жанной де Шаблен, пианисткой, знаменитой в то время… Что же она играла? А! Да, сонату «Свет луны» некоего Бетховена, немца. Жанна волнуясь, очень серьезно рассказала об этом Бетховене… Каждый поворот дороги пробуждал новое воспоминание, возвращал его к желанию положить конец этим блужданиям и серьезно обосноваться в Бопюи. И так происходило всегда, когда он возвращался сюда. Родная земля очищала его сердце, подсказывала верные решения. Вдруг он осознал всю экстравагантность своего поведения. И решил навсегда забыть свое жилище отшельника в Гурнаве, как забывают место ссылки, стать для Жанны, своей жены, чем-то большим, чем муж в отлучке, а для детей — заботливым отцом. Он словно заранее ощутил ту радость, которую он заслужит своим примерным поведением, уже наслаждался тем уважением, которое он вновь обретет в кругу семьи, но одновременно и боялся, что его не полюбят[9]. Но всякий раз, после одного или двух месяцев жизни в семье, терзающие его демоны снова начинали оживать, и эта жизнь рантье, домашние заботы, наполненные благостным покоем дни с едой в строго определенные часы, вечера у камина в компании соседских супружеских пар, мелких помещиков, начинали вызывать в нем отвращение. И тогда Гурнава начинала казаться ему раем. Он сжигал все, чему только что поклонялся, и уезжал.* * *
Перебирая в памяти примеры из собственной жизни, когда ему мешали его недостатки, он думал: «На этот раз такого не случится. Очень хорошо, что я вернулся именно сюда. Даже если я очень захочу вернуться в Бросельянд, ничего из этого не получится. Эти господа выгнали меня оттуда. Впрочем, там ведь и волков не осталось, если не считать того громадного горлопана, что приходил ночью!.. Жанна, ты будешь приятно удивлена. Интересно, что ты сейчас делаешь? Скажи, разве ты не чувствуешь, что я возвращаюсь? Я состарюсь подле тебя. Ты должна получить хотя бы частицу нежности. Конечно, ты заслуживаешь в сто и еще сто раз большего. Но ты простишь своего старого глупого мужа. Все отныне будет легко в нашей жизни. О! Мы начнем все сначала… Я уже столько раз говорил подобное, но я всякий раз обманывал ее, сам того не желая… Наверное, будет лучше, если я на этот раз ничего не буду говорить. Пускай все идет само собой, и настанет день, когда ей станет без слов понятно, что я больше не собираюсь уезжать. Жанна все знает, она правильно меня поймет…» И он подстегнул Жемчужину. Позже, кто-то, встретивший его в тот день на дороге, утверждал, что он пел. О! Конечно, он пел арию охотника, «Гимн великому святому Губерту»:10
И как всегда, когда он проезжал по своей деревне Муйерон, он поклонился, сняв шапочку, большому распятию, установленному на площади, затем свернул на ухабистую дорогу, ведущую в Бопюи. Когда впереди показался белый шлагбаум, отмечающий начало поместья, сердце его похолодело. В этот момент стыд охватил его и желание повернуть обратно пронзило душу. Его коробила та комедия, которую придется ему играть, раздражал тот прием, который, несомненно, его ожидал. Кротость и доброта, с которыми, он был уверен, его встретят, как бы лишали его собственной воли и даже вызывали страх. Во всяком случае, они ужасно стесняли его, ибо он более всего на свете не выносил быть кому-нибудь хоть чем-нибудь обязанным, даже своей собственной жене. Осенний день очень быстро клонился к вечеру. За деревьями парка проглядывал огромный кровавый шар солнца, большой, как полная луна, когда она зимним вечером сияет над заснеженной равниной. И черные стволы, и переплетение темных ветвей издалека напоминали пики и завитки металлической решетки — какое царство она закрывала, в какой мир запрещала входить бродячим душам? Справа вытягивались башенки нового Бопюи, замка, который господин де Катрелис позволил своей жене построить заново, конечно, в неоготическом стиле, но замок не раздражал так как другие псевдоготические строения и был вполне органичным для этих краев. Налево, наполовину ушедший в неровности луга, возвышался старый Бопюи, замок его детства, юности и первой любви. Еще ниже пламенело под лучами заката зеркало пруда. В волшебной атмосфере вечера все было неподвижно. Кроме отдаленного лая собаки, не было слышно ни звука. Четыре окна на первом этаже своими голубоватыми отсветами дырявили фасад нового Бопюи, затем другой этаж, и еще один посередине западной башни, и другой, наконец, со стороны подсобных построек. Черепичная крыша старого Бопюи слегка потрескивала, остывая от дневного, хотя и осеннего, но все же тепла, суровый фасад крепости хранил полное молчание, только по стенам ее метались блики от лампы работников фермы. Старый Бопюи, после того, как семья его оставила, превратился в мертвый дом. Застывший в своем одиночестве, мрачности и молчаливости, он словно оправдывал свою легендарную историю и навевал мысли о совершенных здесь преступлениях и колдовстве! Такое унылое впечатление заставило бы незнакомого с этой историей путника почувствовать, что здесь «все в прошлом». Но гулкая пустота этого дома, казалось, была «обитаема». Камни говорили каким-то глухим и странным языком, языком прошедших жестоких веков. Стены, поднимающиеся из чернильной воды рвов, казалось, продолжают жить интенсивной жизнью и таят в себе некие опасные секреты алхимии, выделяют из себя испарения неведомого яда. Однако именно эту высокомерную развалину господин де Катрелис предпочитал всем другим известным ему зданиям. — Пошла, Жемчужина, храбрее! Но в подбадривании он нуждался, пожалуй, больше, чем его лошадь. Казалось, этот последний поворот дороги — самый опасный. Наконец, медленно описав большую кривую вокруг ограды газона, бросив последний взгляд на солнце, скользящее под «деревом Иерусалима», он остановился перед крыльцом. Что это было? Минута откровения или торжество лицемерия? Передавало ли выражение его лица его подлинные чувства? Горькая судьба заставляла его усомниться в себе. На псарне, расположенной невдалеке от основного здания, залаяли собаки. Дверь открылась. Люсьен, управляющий домом, выбежал из нее на своих кривых ногах. — О! Господин! Добро пожаловать. Это наш хозяин приехал. Фелиси, самая старая служанка, выбежала, всплеснув руками. — Невозможно, наш хозяин! Господь с нами! Она повернулась и закричала куда-то в сторону: — Это хозяин, он вернулся! Ее голос прокатился под сводами коридора. Появилась мадам де Катрелис, сохранившая, несмотря на возраст, всю свою былую стройность и подвижность. Она была одета в отделанное белым мехом сиреневое платье. Он поспешил соскочить с ловкостью подростка со своего сиденья прямо на вторую ступеньку. Его большие руки обняли ее гибкую талию, а борода уткнулась в ее надушенную щеку. — Добрый вечер, мой друг! Как доехали? — сказала она. Это был голос юной девушки или очень молодой женщины! — Превосходно, моя дорогая Жанна, если не считать, что я сломал ось на берегу Рошзервьера, Починка меня задержала. — Однако вы очень быстро добрались с вашими тремя «лихачами». Она употребила привычное для него выражение. — Не очень, Жанна. Мои «лихачи» были послушны, как в сказке, но эти камни, которыми усеяны все наши дороги… — Давайте войдем в дом. Я боюсь, что после быстрой езды вы можете простудиться. Итак, поворот совершен! Он вновь стал мужем, хозяином этого дома, владельцем богатого поместья! Пусть волк сколько угодно воет под окнами Гурнавы! Господин де Катрелис не думает больше о нем. Он предложил руку жене, удивляясь тому, какое спокойствие она сохраняет и улыбается так, словно он вернулся из всего лишь недельной поездки. А ведь с того вечера, когда в гневе и исступлении он уехал, прошел почти целый год. Всю ту безумную ночь он мчался к своей мельнице. Жанна де Катрелис, несмотря на сдержанность, представляла собой чудо нежности и делала вид, что не помнит ничего из прошлого. Когда на нее упал свет люстры, он увидел, что она буквально цветет от счастья. Как и в прошлый раз, как всегда, она не предъявляла ему никаких счетов, не упрекала его ни в чем, лишь улыбка невесты и кровь, прилившая к щекам, оживляли ее лицо. — Мой друг, вы, наверное, проголодались? Она никак не могла привыкнуть к этому вычурному имени — Эспри и звала его просто «мой друг». — Я действительно голоден, как волк. — Стол для вас накрыт. — Так, значит, вы поджидаете меня каждый день? — Да, каждый день. Он смог убедиться, что она говорит правду. Впрочем, мадам де Катрелис была неспособна лгать. Большой голубой бокал был на своем месте. Нож, ручка которого была сделана из ноги косули («моей первой косули») лежал на своем обычном месте. Кресло Людовика XIII, строгих форм, с зеленой листвой на обивке, словно протягивало к нему свои ручки. Он сел в него и осмотрел все вокруг; белую деревянную обшивку потолка с золоченой лепниной, высокие зеркала, обивку стен. Ничто не ускользнуло от проницательного взгляда охотника. — О! — сказал он, — вы сменили обивку с пасторальными сценами? — Она совсем обтрепалась. — Вы хорошо сделали. Впрочем, любое ваше решение превосходно. Он заметил вдруг жирное пятно на своей руке, грязь под ногтями и почувствовал себя неловко. — Я помогал кузнецу чинить ось, — нашелся он, — не пожалуете ли вы мне чуточку воды? — Не спешите. Бланш еще не спускалась. Анри еще в своей мэрии, он чересчур захвачен выполнением своих обязанностей там. Фелиси принесет вам немного теплой воды. Чем еще я могу быть вам полезна? — Не беспокойтесь ни о чем.* * *
В комнате, отделанной также светлыми тонами и меблированной в стиле Реставрации, плавал запах навощенных полов и лаванды. Перчатки и стек господина де Катрелиса лежали на круглом столике точно на том самом месте, где, возвращаясь со своих верховых прогулок, он привык их бросать. На бюро, около фарфоровой чернильницы, лежала стопка бумаги для письма, именно такая, которую он предпочитал, — голубоватая велень с водяными знаками цветков лилий. Его белье было сложено в ящиках комода в том же порядке, в каком он его оставил. Цветы украшали белоснежную вазу. Он поспешно переходил от одного предмета к другому, все проверяя с неистовством, с недоверием зверя, живущего в лесу… Закончив свой туалет, он побрызгал себя водой, которую упорно смешно называл «мой одаромат», расчесал, не без усилий, свою бороду и гриву, затем, с помощью перочинного ножа, привел ногти «в относительный порядок». После этого почистил себя щеткой и, на его собственный взгляд, расфуфыренный благодаря этому, натянул на себя одну из своих невообразимых рубашек, с грехом пополам повязал шелковый фиолетовый галстук и, наконец, напялив на себя редингот, сказал вслух, посмотрев на себя в зеркало: — Однако! Меня можно принять за нашего депутата! Зазвучал звонок. С самым серьезным выражением лица, на какое только был способен, он спустился. Вся семья собралась внизу, у лестницы: мадам де Катрелис, Бланш де Ранконь и ее двое детей, Анри де Катрелис, его жена Эрмин и их трое детей, четыре горничных, в том числе и Фелиси, трое слуг-мужчин, среди которых старый Люсьен. Он жал им руки, целовал в щеки, находил дружеские слова для каждого. — А тебя, — спросил он одного из своих внуков, — как тебя зовут? Произошло небольшое замешательство. Мадам де Катрелис сделала вид, будто все это не более чем шутка «доброго дедушки», и живо хлопнула в ладоши: — Дети, за стол!.. Она положила свою руку на руку своего господина и хозяина. Можно было бы сказать, что этот вечер был в точности похож на другие вечера, что ничего необыкновенного не случилось, совершался обычный ежедневный ритуал. Пожилые супруги сидели рядом за семейным столом, как если бы они делали это постоянно, никогда прежде не расставаясь.* * *
Куда делось все мельничное барахло? Непроизвольно господин де Катрелис поискал свои сапоги, амуницию, шпоры. Но здесь, на необычайно тонкой узорчатой скатерти, стоял серебряный подсвечник в виде цветков лилии, герба его дома. И все в этой комнате дышало роскошью. Однако все эти дорогие вещи были выставлены не напоказ, а служили, и это чувствовалось, для повседневной жизни. Несколько раз господин де Катрелис чуть было не нарушил принятые в этом доме обычаи. Резким движением он потянул к себе большое блюдо с мясом, чтобы положить себе еще один кусок. — Люсьен, — сказала мадам де Катрелис, — обслужите господина. Мне кажется, вы замечтались! Сделав большой глоток вина, господин де Катрелис прищелкнул языком. Наконец, когда ужин подходил к концу, он принялся, чтобы позабавить детей, свистеть сквозь свою белую бороду. Они не сводили с него глаз. Это обилие волос, старинная, давно вышедшая из моды одежда, их околдовали. Они даже перестали болтать. Однако, воспользовавшись минутой молчания, один из них рискнул спросить: — Господин останется у нас надолго? Смех мадам де Катрелис рассыпался бисером. Все начали, как понял это господин де Катрелис, имитировать нечто подобное. Между тем вопрос ребенка тронул его всерьез… — Итак, Анри, ты уже в должности мэра? Кажется, ты находишь в ней большое удовлетворение? Поделись с нами своими эмоциями на этот счет, пожалуйста. Анри не преминул воспользоваться этим предложением и перечислил все доводы, заставившие его взять на себя «эту тяжелую ношу», рассказал о тех заботах, которые она ему доставляет, о ее важности «местного значения, но заслуживающей внимания», а также подчеркнул, что должность, конечно, ко многому обязывает, но и вселяет определенные надежды: — Видите ли, папа, надеть перевязь — значит в некотором роде взять на себя права и обязанности помещика и все, что с этим связано. Я забочусь о поддержании в хорошем состоянии дорог, о ремонте домов и прочих строений, о всеобщей безопасности. Я выколачиваю помощь, освобождаю от судебных дел, помогаю тушить пожары, и я же переписываюсь с префектом — так же, как в свое время наши предки отчитывались перед интендантом короля. Искорки иронии засверкали в голубых глазах старика. — В итоге ты отменил все завоевания Революции. Ай да новый барон де Муйерон-ле-Каптиф! — Вы смеетесь надо мной? — Нет, Господь уберег меня от греха язвительности и злословия, мой дорогой, и я нисколько не осуждаю тебя, поверь. Однако вот что интересно: твой старший брат отказался играть эту роль. — В большинстве наших округов есть мэры, — сказал Анри как бы в свое оправдание. — О да! Как же, как же, знаю: они выдают замуж девиц, организуют разные комиссии и регулярно обедают в префектуре! — Мы организуем различные братства. — Да-да, слепых и паралитиков. Нет, я, кажется, действительно перегибаю палку! Извини меня. — Это объяснимо, и я нисколько не сержусь на вас, потому что вы находитесь вне той жизни, которой живут остальные люди. А в ней достаточно много сложных проблем. Не мне вам объяснять, что наш род здесь один из самых старинных и самых богатых. И поэтому многие крестьяне, мягко говоря, недолюбливают и нас, и других состоятельных людей. Вражда никому еще не шла на пользу. Надо было что-то делать с этим, и вот в одно из воскресений августа самые именитые граждане нашего округа потребовали начать переговоры с крестьянами. В этот день возле церкви собрались все ее прихожане, в парке возле нее яблоку негде было упасть. Тогда-то они и предложили мне перевязь мэра. Я счел за честь принять их предложение. — Как в девяносто третьем командование их бандами? — Да, отец, как в девяносто третьем! Старые послабления еще живы. Скажи мне, положа руку на сердце: мог ли я отказаться? Анри был достаточно тонким по натуре человеком и прекрасно понимал, что сейчас испытывает и думает отец, но вполне спокойно и с достоинством выдерживал его ироничный взгляд, и делал это без труда, потому что был абсолютно уверен: все, что он делает — правильно и разумно. «Нет, я все же несправедлив к нему, — подумал маркиз де Катрелис. — Он занял место, которое принадлежит ему по праву, потому что в ином случае оно принадлежало бы мне, — и как держится! По крайней мере, не ломает комедии, как другие чиновники… И что это я, право, на него навалился, ну, пусть мне не совсем по нраву то, чем он занимается, но главное, что он парень честный, добрый отец, верный муж и хороший пример для своих сыновей — утешение для моей бедной Жанны, а при таком беспутном муже, как я, оно ей так необходимо!» От своей матери Анри де Катрелис унаследовал улыбку, светлые волосы, бледно-голубой с легким лиловым оттенком цвет глаз, а также, без сомнения, ровный характер и здоровый практицизм. От отца же — широкую кость и умение держаться с достоинством. Жена Анри, Эрмин, странным образом походила на него, особенно улыбкой и изящной простотой манер, впрочем, такое сходство между любящими друг друга людьми встречается довольно часто. А эта пара прожила в любви и согласии уже более десяти лет. Но нашего старого охотника-нелюдима это сходство все-таки не переставало удивлять. Молчаливая, но не по той причине, что ей нечего сказать, а намеренно, желая предоставить в их союзе ведущую роль мужу, Эрмин всегда одобряла его своей мимикой и огромными, как у лани, глазами. Что же касается их детей, то сейчас они являли собой пример сдержанности и благовоспитанности, несмотря на то, что их невообразимо лохматые головки красноречиво свидетельствовали — эти ребята не прочь как следует пошалить. — Если я тебя правильно понял, — уточнил господин де Катрелис, — ты преследуешь в конечном итоге политические цели? — А почему бы и нет? — почувствовав, что возникла некоторая неловкость, сочла нужным вставить мадам де Катрелис, — выборы Анри на должность мэра стали его триумфом. Единственный, кто не проголосовал за него, — это он сам. — Отец, пойми, пришло время, когда дворянам стало уже невозможно и дальше замыкаться в своих усадьбах, — сказал Анри уже несколько возбужденным тоном, — это было огромной ошибкой и глупостью. — Ты сам себе противоречишь. — Никоим образом. Мир развивается. Промышленность, начавшая свой подъем при Наполеоне III, делает прогресс необратимым. Мы должны включиться в этот процесс и обрести в нем свое место и свою роль без какого-либо промедления! — Ловкачи, привыкшие всегда держать нос по ветру, предпочитают плыть по течению. — Конечно, таких больше, чем пытающихся плыть против. Но вы путаете одно с другим. Я говорю не об оппортунизме. Нельзя путать общественные дела с делами сиюминутными. Мы собираемся пересмотреть стоимость предприятий, структуру всего государства, облегчить процесс социальных перемен, и это намного благороднее того, чем занимаются буржуа. — Неужели? — Достоинства, которые за дворянами признаются всеми безоговорочно, тоже необходимы обществу, они вносят во все происходящие перемены, какие-то нравственные понятия, как струю свежего воздуха. Это мое мнение. — Да ты, — воскликнул господин де Катрелис, — по красноречию не уступишь епископу! Во всяком случае, сегодня вечером ты приобрел себе еще одного избирателя… И он повернулся к дочери, которую любил больше других детей, потому что она была немногословна, как и он сам, и потому что чувствовал, что в ее душе также бродили невысказанные, противоречивые чувства. — Бланш, дорогая, скажи и ты нам что-нибудь? Ты разделяешь мысли своего брата? Что ты там забилась в угол[10]?.. Он произнес «ренконь», не очень удачно играя словами: Бланш была виконтессой де Ранконь! Она подняла на отца свои бархатистые глаза («У нее глаза как у Жемчужины: и это должно быть лестно для нее!» — подумал он). Она была причесана так, что волосы ее разделялись на два вороновых крыла, и это еще больше подчеркивало бледность ее прекрасного лица, выражавшего одухотворенность, но и сильную волю тоже. Яркие пухлые губы заставляли предполагать чувственность ее натуры. Она была в простом черном шелковом платье без всяких отделок, а из драгоценностей на ней были только обручальное кольцо и колье с рубином, величиной с ноготь. — Не пристало мне судить о делах брата. Он совершеннолетний и свободен в своих поступках. Однако тон, каким она это сказала, и недовольная гримаска, которую состроила, ясно показывали, что она относится ко всему, о чем говорил Анри, несколько свысока. В планах брата, на ее взгляд, слишком многое было замешано на торговле и компромиссах, чтобы ее гордая натура могла принять их без сопротивления. «Ты, моя неукротимая, кажется, принимаешь своего брата за простака и думаешь, что известные добродетели сословия послужат ему только для того, чтобы быстрее погубить себя. А зря. Он ведь прав», — мысленно сказал ей отец. И поскольку он чувствовал себя в этот вечер воплощением самой любезности, что было редким для него состоянием, то решил сменить тему разговора, обращаясь к дочери: — А кстати, как поживает твой муж и где он? Бланш разделяла странную судьбу, с фатальной неизбежностью выпадавшую на долю женщин этой семьи. Будучи замужем, она жила в одиночестве. Господин де Ранконь командовал корветом под началом адмирала Курбе. — Я думаю, в морях Китая. Он в восторге от своего корабля, своей команды, своей профессии… И она добавила с некоторым вызовом и достоинством дочери своего отца: — Разве это столь уж существенно? Отец любил ее и за то, что она могла постоять за себя. — А как же? — настаивал он полушутя-полусерьезно. — У каждого мужчины свой талант. Бесполезно, да и опасно им перечить. Но я восхищен твоим терпением. Когда он возвращается? — Весной, его не было три года. — Уверяю тебя, разлуки полезны для любви! — Возможно. Внезапно он понял всю бестактность и неуместность своих слов и положил свою руку на руку жены, которая поспешно начала расспрашивать его о сломавшейся в дороге оси. Он с радостью подхватил тему и с мальчишеским пылом поведал обо всех обстоятельствах и подробностях происшествия, попенял на свою невезучесть, на глупость деревенского кузнеца, приправляя свой рассказ смешными домыслами и словечками из местного жаргона. Затем разговор вновь-повернул на другое, говорили о друзьях, соседях: Жак де Фонкер женился и устроил пышную свадьбу, пригласил всех помещиков запада, чтобы они полюбовались его прекрасным завоеванием по имени Диана: на десерт трубили что было мочи в рог. У бедного Сериса осталось только шесть собак вместо семи. Иоахим де Шаблен попал в затруднительное положение со своим внуком, Блезом: он его препоручил, после затяжной войны, братству Фрер-Катре-Бра. Тетка Аделина де Боревуар упала с лошади (в семьдесят пять лет «явных»), ей оставалось только преставиться, но, проведя всего лишь неделю в постели, она появилась на людях: треуголка на лбу, охотничий рог через плечо, и скоро ее старые кости уже барабанили в спину жеребца с живостью «настоящего пороха», как говаривали здесь, Белланды построили галерею, чтобы давать балы, и теперь их замок открыт столько дней, сколько их в году. — И даже в високосном, — сказал малышка Ранконь, гордясь своими новейшими познаниями.* * *
Следуя принятому церемониалу, все перешли в гостиную. Господин де Катрелис сел радом со своей женой на обитый золотой парчой диван. За ним в золоченых рамах выстроились его предки. Перед ним его дети и внуки, его настоящее и будущее. «Эта порода не скоро вымрет! — с лукавым довольством сказал себе мысленно он. — И здесь ведь еще не все Катрелисы». Анри разливал ликер. Бланш села за пианино. — Ах! — сказал господин де Катрелис. — До чего же хорошо бывает иногда в собственной семье! Жанна перестала улыбаться.11
Кюре в Муйероне был выдающейся личностью! В то время, предшествовавшее отделению церкви от государства, выбрав для себя карьеру сельского священника, а это была известная ступенька на лестнице общественного положения, он буквально на следующий день стал сотрапезником помещиков своего прихода, вел себя с ними запанибрата и почти ничем, во всяком случае, по внешнему виду от них не отличался. Но так только казалось, ибо имелось между ними одно существенное отличие: священник Муйеронской церкви не был человеком, который тешит себя иллюзиями! Представитель короля королей в этом закоулке планеты, он просто считал как бы своим долгом окружить себя такой же пышностью, как и местное дворянство. Для того чтобы «поддержать свое положение в обществе», он носился с оригинальной идеей нарядить своего ризничего дворецким. По недостатку средств, ибо скупость в нем постоянно боролась с тщеславием, он заставил обшить свою старую сутану желтым шнуром. Люди шли к нему издалека, чтобы увидеть эту чудную сутану-ливрею, украшенную огромными лапами погон, найденных на каком-то чердаке! Это была, так сказать, местная достопримечательность, но не единственная. Ризничий был богат не более своего настоятеля. Бывший моряк дальнего плавания, выставлявший напоказ хвост своих жидких волос, перевязанных кожаным ремешком, он носил в левом ухе огромное кольцо из позолоченной меди. Конечно, ему дали прозвище Кадет-Руссель и про него пели:* * *
Церковь была переполнена. Невозможно было даже закрыть дверь. Множество зубчатых по краям чепчиков, одеяний из черного сукна, застегнутых до самого подбородка, лиц, любопытных взглядов! На службу явились не только местные прихожане, но и верующие из других приходов — все пришли посмотреть на господина де Катрелиса! Провинция так уж устроена: мельчайшее событие в ней становится тут же известно, все служит предлогом отправиться куда-нибудь и развлечься, а приезд господина де Катрелиса был, конечно же, очень весомым поводом для этого. У слухов есть крылья. Они считаются невидимыми, но сотни острых глаз улавливают их очертания, прослеживают их путь. Под действием эйфории от момента кто-то высказывает какое-то безобидное суждение, оно перелетает от одного к другому, обрастает подробностями, искажается. Разумеется, особенно большой интерес у людей вызывают участники событий, попавших хотя бы однажды в поле их зрения. Не прошло и двух дней, как стало известно, что пресловутый «бешеный охотник», «чудак», «охотник-егермейстер» оставил свой «беспорядочный образ жизни» и окончательно поселился в Бопюи. Относительно причины этой перемены было высказано множество предположений, из которых самым распространенным выводом было то, что «Эспри де Луп»[11] «состарился». Он был слишком горд, чтобы жаловаться, даже если раны были серьезные, получил немало разных ран, но рассказал о том, как все это было, только много лет спустя. Вот так, без всякой злобы, а скорее из чистого любопытства и даже из симпатии к человеку и складывается общественное мнение о нем. Но сколько же неуемного любопытства надо иметь, чтобы замечать каждую новую морщину, необычную бледность, пусть легкую, но хромоту, старческое дрожание рук или подбородка — ничто в его облике не упускали внимательные наблюдатели, впрочем, он ничего и не скрывал. Придя одним из последних, он должен был рассечь толпу пополам, выдержать все эти многочисленные взгляды, направленные на него, хотя, по правде говоря, ему не было до этого никакого дела. Впрочем, толпа, включающая в себя и разных шутников, и любителей приложиться к бутылочке, и завсегдатаев кабачков, всегда расступалась перед ним быстро и почтительно! Он шел через эту толпу из крестьян так спокойно, как будто гулял по лугу. Издалека можно было видеть его редингот покроя времен Карла X с большим и высоким воротничком, из которого выбивалась фиолетовая лента с воланами, плетеную шапочку, распластавшуюся веером бороду. Мадам де Катрелис, дети и внуки следовали за почтенным старцем. — Сегодня они все здесь, — шептали кумушки. — Да, сегодняшний день «Мадам из Муйерона» может отметить, как праздник. Бедняжка, на этот раз все ее домочадцы с ней! Жанну де Катрелис звали здесь не иначе, как «Мадам из Муйерона». Люди благоговели перед ней, высоко ценя ее щедрость, талант сестры милосердия и, конечно, более всего ее мужественную веселость: «О! Эти ангелы опять намочили кроватку!» — бывало говорила она, заглянув в детские постели. И тогда всякий раз разыгрывалась забавная сцена, особенно если дело было зимой: чтобы высушить кроватку, на нее приходилось ставить металлический сосуд, наполненный раскаленными углями. — Господин мэр во втором ряду? — Это не он, это старший дурак. За стариком «Выдра», затем этот «Эпаминонд»[12] и «Бомбардо». Мания давать прозвища свирепствовала по всей стране и не щадила даже богатых землевладельцев. Господин де Катрелис-старший был «Духом Волка». Луи де Катрелис — «Выдрой» (потому что он соглашался охотиться только при условии, что отец истребит всех волков в Бросельянде). Анри звали «Эпаминондом» потому, что он был мэром, часто ссылался на этого греческого полководца в своих выступлениях, да и просто потому, что это варварское имя (его произносили иногда и как «Эпаминонда») чем-то импонировало простым людям. Что же касается «Бомбардо», то он вел уединенную жизнь в выбранном для этого замке и не был местным уроженцем. Несмотря на наплыв народа, никто не осмеливался занять скамейку напротив алтаря. На ней семья де Катрелисов и устроилась. Было видно, как господин де Катрелис осенил себя широким крестом, затем без всякого труда встал на колени. Появилась обшитая шнуром сутана.* * *
Повлияло ли в этот день на красноречие ризничего присутствие господина де Катрелиса или многочисленность прихожан, неизвестно, но несомненно, что он превзошел самого себя. На этот раз он выдал не ряд завываний на латыни, а настоящий крик королевского оленя. Подобный вопль, услышанный в ночи и в пустынном месте, заставил бы любого схватиться за ружье и достать нож из-за пояса. Зоолог же немедленно подумал бы, что в этих местах, по-видимому, водится какой-то давно исчезнувший вид животных, что-то вроде близкого родственника мамонта. Невозможно было понять, как это человеческое горло выдерживает подобные сотрясения и не разрывается. Что касается служителя культа, то, произнося проповедь, он не ограничивал себя временем, заботясь только о том, чтобы прямо держать голову и как можно эффектнее модулировать голосом. Многий боялись, что его проповедь растянется до самой вечерни. Господин де Катрелис начинал нервничать и готов был крикнуть: «В чем же дело, аббат? Мы здесь собрались не для того, чтобы слушать плохой французский язык!» Он любовался сосредоточенностью жены и примерным поведением маленького Катрелиса: «Бедные малыши, их пожурили! Но, по крайней мере, они не испугались этого окаянного ризничего! А я-то хорош, совсем отвык от службы и даже молиться не могу. Впрочем, я не чувствую и потребности в этом. О! Проклятый болтун, замолчишь же ты наконец или нет?» Тем не менее постепенно он успокоился и даже укорял себя за свое раздражение. Один из его внуков пошел к причастию. «Без всякого страха. Это, конечно, мальчишка „Выдры“. Славный мальчишка,наша поросль! Он показался мне с самого начала. Вылитый я, когда был в его возрасте. Надо бы с ним поговорить. Господи, как же он на меня смотрит! Мало сказать, поедает меня глазами, просто пронзает меня взглядом!» Он взглянул на тонкое, нежное лицо ребенка пристальнее, и то, что он увидел в его бездонных синих глазах, потрясло его до глубины души. В них отражались восхищение и одновременно мягкий упрек. Старик опустил голову на руки и принялся горячо молиться для того, чтобы, по крайней мере, соединить свою молитву с молитвой ребенка: «Но я не знаю даже его имени!»* * *
Тем не менее сразу же после «Ite missa est»[13] он пришел в себя. Аббат пошел собирать комплименты: — Изумительно, господин аббат, нет слов. И какая мощь! — сказал господин де Катрелис, но насмешка мелькнула в его глазах. К счастью, кюре не понял намека. К тому же вмешалась «Мадам»: — Господин кюре, могу ли я вас просить отобедать у нас? Будут только свои… Господин кюре выпятил грудь колесом. Такие комплименты и такое почтение задевали его за живое. Серая элегантная карета, запряженная двумя лошадьми, выехала на площадь и, оставляя след в толпе, остановилась перед папертью. Из нее вышел высокий старик в черной накидке и лакированных сапогах. Голову его украшала большая шляпа. Он подошел к мадам де Катрелис и поцеловал ее в обе щеки, пожал руку «Духу Волка» и его сыновьям. — Ну что, Фома неверующий, — решила подшутить над ним «Мадам», — ты прибыл как раз к колокольному звону! — Я уверен, — поправил кюре, — что господин де Шаблен задержался потому, что исполнял свои обязанности. Это был Иоахим, брат Жанны де Катрелис. Везде, где он появлялся, его горячо приветствовали, и никому не приходило в голову наградить его прозвищем. — Несомненно, — ответил он. — Я провел свою мессу перед отъездом. Знаешь ли, к тебе путь не близкий!12
— Итак, мой «Выдра», — посмеиваясь, сказал старец, — что нового в твоей Перьере? Какие планы ты лелеешь? Садись, мой мальчик. И он уступил ему место на диване. «Выдра» уселся, но без особой поспешности и только потом извинился. Он был слишком Катрелисом, чтобы хорошо ладить с собственным отцом. Став зрелым мужчиной, в свои тридцать пять лет, он также приобрел черты солидности во внешности, хотя был более строен, чем отец, и плечи его были поуже. Его седеющая шевелюра подчеркивала кирпичный загар щек. Ниточки усов свешивались вдоль тонких губ, изгибаясь в месте их соединения. Руки у него были необыкновенно тонкие, почти женские. — У тебя блестящий вид. Браво! Сразу видно, что человек живет на свежем воздухе (пустые слова в непривычной обстановке вырывались у него помимо собственной воли). Как, ты говорил, называется такой человек: «sportsman»? Что за пристрастие к иностранным словам! Но я очень рад твоему приезду. — Счастливая случайность, — ответил тот, кого звали «Выдрой», — на прошлой неделе я был в Анжу, чтобы купить там трех собак: одну таксу и двух оттердогов[14]. Уверяю вас, выдры очень коварные существа! Они умело пустили кровь моим собакам и утопили их. Пришлось мне отправиться на овчарню, чтобы взять новых. — Иначе тебе бы пришлось с пикой на плече бродить вдоль ручья? — И с радостью! — Твоя жена, впрочем, другого мнения. Я нашел ее чуть-чуть… опечаленной. — В силу ее природной склонности к меланхолии, отец. Супруга «Выдры» произносила в обществе не более двух слов в год. Как и у «Мадам из Муйерона» и как и у Бланш де Ранконь, под ее попечением было имение и вся домашняя прислуга. «Выдру» ждало неплохое наследство, но его первородство, это было в будущем. А он не останавливался ни перед какими жертвами для удовлетворения своей страсти к охоте на выдр и взял бы ради этого не задумываясь любые деньги, где бы он их ни нашел. — Скажи мне, дружок, правда ли то, что я узнал: будто ты собираешься продать Плесси, лучшую из твоих ферм? — Стало невозможно сводить концы с концами. — Зачем же ты тогда купил дорогую свору собак в Англии? — Это дорого только относительно. Хорошие собаки бесценны. Я вынужден был купить целую свору, чтобы оставить себе из них две или три отборных. — А остальных ты отдашь по ничтожной цене, то есть твой торговец выиграет дважды: на продаже и на перепродаже? — Но охота на выдр — это не комнатный вид спорта. Отец, вы упрекаете меня за то, к чему сами подталкивали так сильно. Я дословно помню ваш наказ: «Сынишка, волк мертв, ищи другого! Ты должен стать специалистом в какой-нибудь области охоты, чтобы не бегать за оленями, как горожанин». А разве ваша свора на волков не стоит ничего? — Я только поддерживаю ее в хорошем состоянии и изредка обновляю, но ничего не трачу сверх этого на себя. — Я — тоже, или вы считаете, что постоялые дворы, где я ночую, — это дворцы? Я сплю где попало, ем что попало. Если я избегаю бывать в замках друзей, то по тем же соображениям, что и вы, чтобы избавиться от докучливых собеседников и иметь возможность уже на рассвете быть на ногах вместе с моими доезжачими… Господин де Катрелис взял его руку в свои. — Бесполезно тебя уговаривать, Луи. Я просто тебя предостерегаю. Что же касается этой фермы, я запрещаю тебе ее продавать. Вот уже четыре сотни лет, как она принадлежит нашей семье. Многие из наших — выходцы оттуда, ведь в самом начале мы все были отчасти крестьянами. Ты знаешь эти забавные воспоминания Мадам де Севеньи: «Мы все были пахарями, мы все тянули плуг: только один впрягался утром, другой после обеда. Вот и вся разница». — Отец, мне не хватает средств, но пойми меня: разве я могу изменить самому себе, отступиться? — Я тебе дам кое-что в счет наследства, чтобы увеличить доходы. Но, пожалуйста, не продавай ничего и никогда. Да, я, как никто другой, понимаю, что такое страсть охотника. Причуды, которые у меня были, с возрастом, увы, возросли. Зайцы Гурнавы расплодились теперь в невероятном количестве. Подумай также, что у тебя есть сын и… жена. — И это говорите вы? — Да, я. Но, за исключением отношения к сохранности нашего имущества, я совсем не образец для подражания. Ты видишь, я не обольщаюсь насчет собственных достоинств! Но, кажется, тебя зовут! Я больше тебя не задерживаю, тем более что главное сказано. — Конечно, отец. Я благодарю вас. Но… — Что еще? — Вы перестанете когда-нибудь меня удивлять? — О да, конечно, когда расстанусь с жизнью.* * *
После «Выдры» к нему явился Шаблен, этому нужно было просто почесать язык. Господин де Катрелис уважал его, но почти не любил, безотчетно завидуя «старому некоронованному королю Вандеи», руководителю «братства», вождю крестьян по воле Бога и его провидения. Старик так говорил о нем: «Шаблен бесподобен. Он делает погоду». Брат его жены был одним из тех людей, которые даже в эти варварские времена вызывают к себе уважение в народе, тем или иным образом достигают апогея карьеры при любом режиме и сохраняют свою необъяснимую власть в период перемен. Прекрасный психолог, Шаблен понимал старого Катрелиса и его детей. И потому он был единственным человеком, чье мнение «Дух Волка» принимал благосклонно. В свое время в ходе спора Шаблен убедил его разрешить сестре начать строительство нового Бопюи. Это было прозорливо. Года два промедления, и «Мадам из Муйерона» умерла бы от гибельной сырости старого Бопюи. — Итак, уважаемый зять, очередной поход обещает быть удачным? Господин де Катрелис потер руки, что означало у него сомнение. — Не знаю, Иоахим, действительно, не знаю… — Не рано ли еще? Интересно, что, в конце концов, хотел выведать у него этот неутомимый говорун, что знает он, о чем догадывается и о чем может догадаться? — О да, мой дорогой, слишком рано… Иоахим де Шаблен разразился смехом: — Я часто спрашиваю себя, не разводишь ли ты волков? С каких пор ты их убиваешь, а они все еще не перевелись. — Количество их все же уменьшилось. — Будем надеяться, что суровая зима побьет некоторых, не считая тех, что положишь ты. Господин де Катрелис ответил неопределенным жестом. Какое-то время они молчали. Шаблен упорно его рассматривал. «У Бланш твои глаза, голубчик. Глаза лошади, глаза Шабленов, цвета красновато-бурого бархата. Ничего удивительного — ведь ты ее дядя…» Но только часть его мозга принимала участие в этой легкой болтовне. В глубине сознания старика происходила другая работа. Вдруг он очень тихо и очень серьезно спросил Шаблена: — Как ты считаешь, могу я изменить свой образ жизни? — В случае необходимости, думаю, вполне сможешь. — Нет, в случае свободного выбора? — Как я должен тебя понимать? — Пока никак. Ты же сам сказал «не рано ли еще?». Я очень хочу заехать к тебе в ближайшие дни. Мои сапоги так давно не стучали о твои половицы. — Редкость твоих визитов делает их только более ценными. Так ты останешься жить с нами? — Вероятно. — Я рад этому больше, чем ты, дикий человек, думаешь. Разве ты не понимаешь, в конце концов, что все здесь тебя любят? И Жанна… — Я тебе напишу обо всем. — Неужели ты не можешь сказать все без обиняков прямо здесь? Или это так важно? — Совсем нет, Иоахим, но я еще колеблюсь, зондирую почву… Да и потом, нас слышат… — Что ж, как хочешь.* * *
Соседи только что прибыли. Все разбились на группы. «Эпаминонд», приняв несколько картинную позу, пророчествовал, впрочем, с искренней увлеченностью темой своего пророчества: рассказывал о тех обширных планах по расширению мэрии, которые он вынашивал «с самого начала года», («Мыслимо ли, чтобы в Муйероне свадьбы проходили под открытым небом, и это в то время, когда государственные чиновники не устают прославлять институт брака?»), по замене брода через эту речушку на металлический мост («Черт возьми, надо же не отставать от времени, тем более что металл имеет такую же крепость, как камень, но и издержки на строительство будут значительно меньше. Разве не досадно, что этот водный поток делит нашу общину на две части?»). «Выдра», подойдя к той группе, в центре которой находился аббат, распинался о своем любимом занятии: — Послушайте меня, аббат, это очень важно! Охота на выдр только начинается, сейчас самое благоприятное время для нее, тот момент, когда другие виды охоты отходят, а она как раз в полном разгаре. Вы заметили это? — О, да, — ответил кюре, который ничего этого, конечно, не замечал, но заметил зато, что «Господин Луи» говорит с ним очень фамильярно, размахивая и жестикулируя руками. — Во время охоты, — продолжал «Выдра», — в праздности не пробудешь ни секунды. А какое терпение, какая выдержка нужны! Выдра далеко не глупое животное, своим коварством и агрессивностью она напоминает кошку. Раненая, она атакует. Пойманная — защищается с изумительным мужеством. Перегородив ручей, она прячется под корнями деревьев, проделывает проходы в берегах, а показывается на поверхности только затем, чтобы подышать, погружаясь в воду при первой тревоге. Юркая, как щука или змея. Настоящее наслаждение — наблюдать, как она плавает. Когда она скользит по поверхности ручья, то ее усы и след, который она оставляет на воде, едва различимы. — Но что предпринимаете вы, — спросил его один из беседующих, — чтобы застрелить ее? — О нет! — воскликнул Луи. — Я не стреляю в нее, это основное заблуждение тех, кто не знает радостей охоты на выдру. Не применяю ни дроби, ни пуль. Запомните хорошо, что в воде ружье убивает плохо, и может случиться так, что ты ранишь собаку или своего помощника. Нет, мой дорогой, никакого ружья не берите, если идете на выдру, я вас прямо-таки умоляю об этом! Только длинную пику, в конец которой ввинчена маленькая, но очень острая вилка. Я знаю одного слесаря, изумительно делающего эти приспособления по цене в пятнадцать франков за штуку. — А собаки, какую породу вы используете? Терьеров? — Совсем нет. У больших собак тина залепляет глаза, и они часто, приняв терьера за дичь, хватают его своими прекрасными зубами, а это мало приятно. Но я собираюсь написать книгу об этой охоте и думаю сделать это в ближайшее время! — Мне кажется, она будет полезна. — Но раз вы так думаете, почему бы вам самому не попробовать поохотиться на выдру. Я вас пригла… Шаблен беседовал с женщинами, и это позволяло ему быть возле Жанны. «Бомбардо» не говорил ничего. Устроившись перед маленьким столиком, на котором находилось большое количество разных булочек и вина, он так и стрелял глазами по корсажам и лодыжкам служанок, которые приносили новые блюда. Господин де Катрелис слушал вполуха одного из своих соседей, который рассказывал ему о ценах на лес и аренду недвижимости. Снаружи сквозь высокие окна проникал свет. Пробегая взад и вперед, за стеклами дети играли в мяч или серсо, сопровождая свою игру пронзительными криками. На них были шляпы с широкими лентами. Но тот, кого искал господин де Катрелис, все не показывался!* * *
Наступил момент, когда, забыв о присутствующих, охваченный беспокойством, он поднялся, пересек зал и сказал: — Пойду проветрюсь. Никто не удивился этому и даже не подумал ему возражать. Только Шаблен, глядя ему вслед, покачал головой. Жанна очень тихо сказала ему: — Это стоит ему больших усилий. Попытайся понять его. Господин де Катрелис вышел на крыльцо. Дети мгновенно прервали свои игры. — Где мальчик ля Перьеров? Где он? — Жан? — спросила девочка. — Да, Жан! Почему он не играет с вами? — Но, дедушка, он же очень большой! Господин де Катрелис не смог сдержать улыбки. Его голос смягчился: — Хорошо. Но где же он прячется? — Он пошел туда. Один. «Туда» — это, значит, в направлении старого Бопюи, этой феодальной развалины, погрузившейся в свои рвы. «Но что может делать в этой трущобе мальчик? Надо посмотреть». Аллея, по краям которой росли столетние дубы, огибала недавно подстриженную лужайку и была огорожена изящным белым заборчиком. Затем она переходила в ухабистую грязную дорогу, заросшую по краям ежевикой, густыми деревьями, и, наконец, приводила ко двору заброшенного замка. Мох и дикий виноград взбирались на его продырявленный узкими окнами высокий фасад, сложенный из рыжего, словно пропитанного кровью, песчаника, и, разрастаясь ярусами, доходили до самой крыши. Лестница, между разобщенных ступенек которой пробивались большие пучки травы, вела к единственной двери, широкой, но достаточно низкой, увенчанной готической розеткой и обрамленной полуколоннами. Дверь была приоткрыта: «Мальчишка осматривал свои владения! Но что он искал?» Господин де Катрелис вошел, услышал шаги над головой, поднялся по лестнице на второй этаж. Именно по этим ступенькам в свое время он ввел Жанну в ее комнату. Тут она жила, ждала, принимала подруг, производила на свет детей, молилась, страдала, надеялась. Тридцать лет! Комнаты были громадными, но в них было темно, как в склепе. Влага на стенах очень быстро обесцветила обои. Стекающие сверху капли пузырями раздули каштанового цвета бумагу, приклеенную к потолку, прорвали ее, образуя воронки, и вскоре соединились в маленькие водопады. Нужно было бы подставить под них котелки, кастрюли с кухни, расположенной на первом этаже рядом с конюшней. — Кто этот господин? — спросил подросток, указывая на один из портретов. Это был его дядя, обвиняемый в двойном убийстве, неизвестно, напрасно или с полным основанием. Мучитель Эспри де Катрелиса и его сестры Эстер. Портрет отправили в эту комнату в надежде, что мыши, сколопендры и черви закончат дело, начатое сыростью. На лбу, глазах, на позолоте мундира и орденских лентах выступили беловатые пятна. Во многих местах полотно было продырявлено: в том месте, где были изображены волосы и в области сердца. Обезображенный тлением, этот портрет стал вполне оправдывать свою зловещую репутацию. — Кто это? — настаивал Жан. — Один дальний родственник. — Почему его оставили здесь? — Потому что мы его почти не знаем. И потом, живопись на портрете ужасна. Он остался здесь, когда мы переезжали. — Вы здесь родились? — Да. Те времена были куда суровее нынешних. Не было никаких удобств. — Мой папа, мои дяди тоже здесь родились? — Все, даже твоя тетка. Он не проявлял никакого страха. Спрашивая, подкреплял вопрос взглядом. Взглядом, который иногда, несмотря на молодость, пронизывал собеседника, как острая игла. — А правда, дедушка, что у вас для игры было чучело волка? — Кто тебе рассказал эту чепуху? — Мама. — Да, малыш, это правда. Этого волка убили около пруда. Чучело поставили на колесики. Это была в некотором роде моя первая лошадь. Однажды во время каникул я сел верхом на своего знаменитого волка. В это время баран вел своих овец на водопой. Он увидел меня, стремительно атаковал и сбросил в ров с водой. Это чудо, что я тогда не утонул. — Вы не умели плавать? — Кто бы мог меня научить? Я вцепился в какую-то ветку и выбрался из тины, не отпуская хвост волка, моей единственной игрушки! Короче говоря, я считался несносным ребенком. Однажды я взобрался на башню, толкая перед собой крикливого индюка. Я открыл окно и сбросил бедную птицу вниз, чтобы заставить ее полететь. Мне казалось ненормальным, что у нее есть крылья, которые остаются без дела. Индюк так дрожал от страха, что перемазал меня всего пометом! Мое возвращение было не столь победно. Много раз меня секли крапивой. Представь себе, я не мог пройти мимо лошади, чтобы не вскарабкаться на нее. Вместо стека у меня был ивовый прутик. Я садился на лошадь без седла. И летел кубарем вниз! Видишь, у меня нос кривой, это заслуга одной племенной кобылы. Она хватила меня как следует о дерево. Но я был неисправим. Подросток смеялся, его глаза сверкали. Странно, но господин де Катрелис, блуждая среди своих воспоминаний, чувствовал себя с ним очень уверенно. «Этот не предаст!» — констатировал мысленно он для себя на будущее. А мальчик был задумчив, старик приоткрыл ему давно и страстно желанный мир, быть может, и прообраз того, чем он должен был стать. — На другой день я запряг барана в упряжку с волком на колесиках, он обернулся, увидел острую морду и буквально взлетел на воздух. Результат — висящая на перевязи рука и шишка величиной с гору… Он сам себя не узнавал. Никогда еще раньше он не распространялся подобным образом о своем детстве. — Твой отец, — спросил он без обиняков, — рассказывал тебе обо мне? — Очень мало. Он редко бывает дома. Охота на выдр захватывает его почти целиком. Господин де Катрелис заметил легкое волнение в его голосе и прикусил губу. — Но он хотя бы учит тебя ездить верхом? — Нет, но учит сосед. А вообще моим образованием занимается мать, но она говорит, что я уже слишком умный для нее как для учительницы, и в будущем году я поступаю в коллеж. — В какой именно? — В Пуатье. Она рассказывает мне также о нашей родословной! Я помогаю ей рисовать герб нашей семьи. Он восходит к 1412 году. — Нет, он значительно древнее. Но первая дворянская грамота отмечена действительно этим числом. И все это… тебя интересует? — Очень. Я постараюсь быть достойным своих предков и поступать так же хорошо. — Может быть, ты станешь даже лучше их. — Мама написала историю семьи. Там есть одна фраза, которая мне непонятна: «Дурное прошлое всего лишь сон, а честь остается». — Это значит: что бы ты ни делал, никогда не должен поступаться своей честью. Это главная семейная ценность, и ее надо беречь. Малыш, ты думаешь о таких вещах! Это хорошо. Но сколько же тебе лет? — Двенадцать с половиной. — Не стоит обижаться на меня за то, что я не знал твоего возраста. У меня столько внуков и… я так часто бываю в отъезде.* * *
Взявшись за руки, они ходили туда и обратно по двору, глядя друг другу в глаза и рассказывая свои тайны. Словно солнце поднималось в душе господина де Катрелиса. Тот серьезный ребенок, который спал в нем, воплотился в этом живом, проницательном, любопытном ко всему, гордом своим древним именем и сознанием своей чести обладателе секретов, которые объясняют всю подноготную их семьи и оправдывают ее. Серьезный, но вылечившийся от тяжелой раны мальчик. Нет, скорее, еще не успевший получить раны от жизни, не знающий, что такое пустые обещания людей. Теперь он думал, что совсем неважно и даже предпочтительно, что «Выдра» пропадал в столь долгих отлучках. — О! Кажется, нам помешают! «Эпаминонд» жестикулировал в конце аллеи. — Надо возвращаться, малыш. Нас зовут. Гости разъезжаются, я должен с ними попрощаться. Но ты знаешь, я тебя очень люблю. — Я тоже, очень сильно. И часто думаю о вас. — Уверяю тебя, мы продолжим начатый здесь разговор. — Вы приедете в Ла Перьеру? — Я обещаю тебе это. Маленькие пальцы сжали шершавую, мозолистую ладонь.13
Наконец после этого суматошного дня, когда уехали соседи, «Выдра», его жена, а дети отправились в свои комнаты, Жанна и он остались с глазу на глаз. «Мадам из Муйерона» была слишком тонкой натурой, слишком женщиной, чтобы не заметить изменений, которые произошли в облике и поведении мужа: спокойные жесты, непривычно мягкая манера обращения с ней; он вдруг стал удивительно доброжелательным. Однако, наученная горьким опытом, она не смела надеяться на кардинальную перемену его характера. И ей безумно хотелось стряхнуть с себя это наваждение, понять причины столь резкого преображения супруга. Господин де Катрелис с наслаждением пускал из своей трубки клубы дыма, забыв спросить галантно разрешения «навонять» немного. «Мадам» быстрыми и точными стежками вышивала ризу. Их разделяла только лампа. «Мадам» колебалась. В ее сердце, которому так не хватало счастья, поднималась надежда, еще не оформившаяся в определенный образ, но уже настойчивая. Она была любопытна, как кошка, но, зная вспыльчивость своего мужа, она, несмотря на долгие годы супружества, не решалась спросить его ни о чем. Однако ничто не мучает человека больше, чем неопределенность и недосказанность, особенно тогда, когда в судьбе свершаются повороты. Она боролась с собой более четверти часа, но все же терпению ее пришел конец, и она осторожно сказала: — Мой друг, я беспокоюсь о вас… Рядом с лампой на круглом, инкрустированном столике стоял ларчик, в котором лежали разноцветные нитки. С одной стороны, в кресле, сидел старик с императорской бородой, с другой, на стуле, Луи-Филиппа с золочеными колонками, эта женщина, дорогая ему и в то же время чужая, с телом подростка, седые волосы отливали синевой, породистый профиль, взгляд, в котором, казалось, светилась душа, необыкновенная душа, одаряющая, излучающая какой-то небесный свет. Такой он ее увидел. Пораженный этим взглядом, он не мог удержаться и не начать противиться ответу на эту фразу-вопрос: — Но почему, моя очаровательная Жанна? Разве я вам уже надоел? «О! Ты совсем не изменился! Тебе протягивают руку помощи, но вместо того, чтобы схватиться за нее, ты ее отталкиваешь», — подумала Жанна, но ответила ему улыбкой. — Я нахожу, что у вас очень усталый вид. — И поспешила добавить: — Но, вероятно, это впечатление обманчиво. И все же мне кажется, что черты вашего лица чуть-чуть заострились. Быть может, вы похудели? Он продолжал бравировать. Это было сильнее его воли. Он ненавидел, когда его жалели. — Я? Нет, моя дорогая, я в превосходном состоянии. Доказательство? Пожалуйста! Я провел пятнадцать часов на лошади и не ощущаю ни капельки усталости. Из Гурнавы я мог бы добраться до Бопюи, если бы хотел, за один перегон. — А я считаю, что вы несколько пренебрегаете своим здоровьем. По крайней мере, питались-то вы нормально? Мне сообщили, что раз в неделю мясник доставлял вам мясо, ваша служанка жарила его все сразу, а вы жили внизу, вместе с вашими собаками. Это правда? — Да, так оно и есть, все верно вам рассказали. Мои собаки чувствуют себя прекрасно! Не удержавшись, он все-таки вставил шпильку, потом стряхнул пепел из трубки в пепельницу в форме шара, оранжевую от никотина. — Эти выступающие вены на висках… Раньше они были не заметны. — Очевидно, дело в том, что я не могу ни помолодеть, ни стать красивее. — Но вы могли бы посоветоваться с врачом относительно этих вен. — Нет, Жанна. Только не это. Попросите меня достать луну с неба, и я ее достану, но только не вынуждайте консультироваться у лекаря. Врачи — просто дешевые отравители. Не будь Фагона, Людовик XIV, без сомнения, дотянул бы свой век. Так что прежде всего я забочусь о себе. Валери прописала мне отвары из трав, разные, в зависимости от времени года. Я чувствую себя превосходно. Свежий воздух — это лучший доктор. Наступила новая пауза, заполненная лишь движением иголки и потрескиванием полена в камине. Господин де Катрелис набивал свою трубку. Внезапно «Мадам» прервала свою работу и рискнула: — Такие дни, как этот, заставляют многое осознавать. — Что именно, моя прекрасная Жанна? — Например, то, что мы стали старыми. Он обнял ее, поцеловал в щеку, потом в висок. — Ты так считаешь? — спросил он, обращаясь к ней на «ты», как во времена тех кратких, но бурных встреч, после которых родились их сын и дочь.* * *
Рядом с ним лежало тело, нисколько не утратившее своей былой красоты и привлекательности. На его плече покоилась изящная головка с распущенными волосами. В комнате стоял сильный аромат цветов, он вдыхал его, и сердце влюбленно билось рядом с ее блестящей кожей. Но он не мог уснуть. Сон бежал от него, душа бодрствовала. Как всегда, опьянев от охоты за сном, она и теперь отправилась в страну фантазии. В такие минуты он часто испытывал ощущение, что становится лучше или просто наконец начинает жить возвышенной жизнью. Это было также время принятия важных решений, редко, если не сказать никогда, не исполняемых. Он грезил наяву, с открытыми глазами, и эти грезы согревало счастливое дыхание жены. Но вот утренний рассвет заставлял бледнеть оконные стекла и выводил из оцепенения задремавших было бесов. Рассветы опасны для характеров такого склада. Он вспомнил их свадебную ночь. Он не мог дождаться окончания застолья и открытия бала и с трудом выдерживал разглагольствования гостей, влажный взгляд Иоахима де Шаблена. Под каким-то предлогом он вывел Жанну во двор Пюи-Шаблена. Двор был забит до отказа разными экипажами. Он подсадил Жанну на первую попавшуюся лошадь и сквозь ветреную ночь увез ее в Бопюи, как кречет уносит свою добычу или разбойник свои трофеи. Ее руки обвивали его шею, ее губы смеялись рядом с его губами. Это была не свадьба, а похищение. Внезапно сквозь раскачиваемые ветром деревья, в свете полной луны, показался фасад старого Бопюи. Он поднял Жанну на руки и бросился вверх по лестнице. Под сводами замка было темно, но он знал путь наизусть! Он внес ее в дальнюю комнату, такую неуютную, и там они стали мужем и женой. Потом она заснула таким же счастливым сном, как и теперь. Ему казалось, он слышит в глубине своей души песнь свершившейся любви, прославляющую его триумф. Какая другая женщина согласилась бы жить в этой крепости? Какая другая вообще могла бы любить его, сурового Катрелиса, такого необщительного, полного пренебрежения к общепринятым правилам, а, может быть, даже страшно подумать, и никогда не знавшего их? Всем была известна печальная история его юности. Тайна, которая окружала исчезновение его родителей, пугала людей, приобретала с годами ореол тяжелого семейного порока. Его страстное увлечение охотой на волков поражало и тревожило всех. Иоахим горячо восставал против этого брака, но Жанна сказала: «Я не могу отказать ему. Совершенно необходимо, чтобы кто-нибудь сделал его счастливым». Взамен он сделал ее несчастной. О! Конечно, он не заслуживал подобной женщины! В первые годы супружества он вел себя почти «прилично» и, хотя уходил на рассвете, но возвращался в ночи, откладывая до утра травлю волка. Но постепенно он перенес место охоты в Бретань, купил мельницу в Гурнаве, чтобы удовлетворить свою ненасытную страсть, забыть… Забыть что? Эту милую, добрую улыбку, благородную сдержанность, это лицо ангела в образе человеческом, эту ее всепрощающую мягкость, своих детей, свои обширные владения? Он постоянно возвращался в Бопюи с твердым намерением больше не уезжать. И всегда находил Жанну внимательной и уважительной по отношению к нему. И тогда, охваченный угрызениями совести и стыдом за свое поведение и поступки, он начинал стараться быть хорошим супругом, отцом, хозяином. Из последних сил пытался он заставить себя заинтересоваться всем этим. Это было подобие лекарства, действующего против хронического отравления, когда дают пилюли умирающему больному вовсе не от его болезни, а просто чтобы освободить его от навязчивых мыслей. Проходил месяц или два. И он не мог больше вести эту счастливую жизнь! Все его удручало, даже его жена. И он удирал из собственного дома со всех ног, как вор. И вот опять это начиналось! Он не мог быть счастливым! Жить как все! Неистовая сила, жившая в нем, не находила выхода в лоне семьи. Желание величия, составлявшее основу его характера, не могло довольствоваться спокойствием и благополучием. Ему необходимо было сражаться, хитрить, рисковать. От этого постоянного и мучительного беспокойства его избавляли лишь заливистый лай собак, веселые звуки рожка и галоп во весь дух. Он иногда задавался вопросом, почему он такой, какова природа этих отклонений сознания, и честно старался стать похожим на других. Но, обезьянничая, он чувствовал, как его охватывает страшная меланхолия, прикидывающаяся причудами, хлесткими шутками и другими странностями его характера. Вполне возможно, и, даже очень вероятно, что Бопюи слишком о многом ему напоминал, что здесь он дышал, как говорил пастух Жудикаэль, «отравленным воздухом». Травмированный смертью отца, он возвращался в это злополучное место как бы против собственной воли и убегал отсюда всегда на грани безумия. Но если кто-нибудь высказал бы ему подобное предположение, какой приступ ярости вызвал бы он! Господин де Катрелис верил, что любит старый Бопюи так же, как некоторые больные любят свою болезнь и наслаждаются ею. Однако он согласился на то, чтобы его жена построила новый замок, и это так же верно, как и то, что всякое существо двойственно по натуре и часто, возражая против чего-либо, на самом деле утверждает это. Но кто распутает этот клубок противоречий? Достаточно ли для этого одной воли? До сих пор она неизбежно терпела неудачу. Между тем пример дал свои плоды: «Выдра» усвоил его стиль жизни. Неспособный вести себя спокойно, он, похоже, избегал своих домашних и с пикой на плече, в нелепой кожаной шляпе, которую все в округе сравнивали со шлемом Дон Кихота, вместе с мокрыми собаками и сплошь покрытыми грязью помощниками бродил вдоль реки. Как и его отец, он воображал, что полезен обществу, и не упускал случая высказать очередной тезис о «вредности» выдр. С таким же успехом он мог бы охотиться на соловьев или кукушек, если бы на него нашло такое желание, и, без сомнения, нашел бы убедительные, на его взгляд, доводы, чтобы уничтожать этих птиц. «Бомбардо» охотился на другую дичь, которую крестьяне называли «куропатка в чепчике». Он отказывался заводить семью, быть может, из эгоизма или потому, что не слишком высоко ценил преимущества семейной жизни. Маленький Жан рос в Ла Перьере в одиночестве и, постоянно видя свою мать грустной, становился не по возрасту серьезным. Что еще будет с ним? Как он будет вести себя, став взрослым, и чем руководствоваться? Один «Эпаминонд» был «как все», и даже слишком: по этой причине господин де Катрелис оценивал его будущее, во всяком случае, до последней встречи с ним, очень невысоко, говаривая: «Род поворачивает в нем». Но может ли кто-нибудь сказать, в чем виноват был он сам, глава семьи? Но, видимо, все-таки виноват, раз судьба ожесточилась против женщин этой семьи. У мужчин Катрелисов испокон веку были свои нравы: они воевали обычно где-то далеко от дома, а возвращались в него только для того, чтобы восстановить силы и заодно зачать потомство, а потом вновь уходили. Времена изменились, но Катрелисы, и особенно он, самый несгибаемый из всех, не желали принимать эти «сентиментальные нововведения». Им хотелось быть по-прежнему свободными, как птицы. Им хотелось… очень многого, но и сами они не могли бы точно сформулировать, чего именно. Это была их природная склонность, и они ей следовали просто потому, что привыкли кротко повиноваться судьбе. Но порой их собственный, у каждого особенный «гений» тащил их неведомо куда, словно бы насильно, опрокидывая за ненужностью все их раскаяния и размышления. «В этот раз, — говорил себе господин де Катрелис, — разве смог бы я проявить слабость и уехать, особенно после того, что они для меня сделали? Я должен был бы серьезно поговорить с Жанной, разубедить ее, объявить о своем решении. Что меня тогда остановило? Я играю с ней, как кошка с мышкой… О! Когда же я наконец избавлюсь от этой беспокойной страсти, от этого смятения и чувства, что я тут посторонний? Когда же я обрету наконец спокойствие? Разве я не могу быть хотя бы несколько лет счастливым? Но вот моя воля слабеет, злость на бретонцев исчезает, и я начинаю прибегать к уверткам… Жанна, помнишь ли ты, мой ангел, сколько раз я предавал тебя? Разве одиночество и охота могут заменить тебя? О! Что за нелепый я человек: одна и та же сила притягивает меня к тебе и отталкивает, и она же держит меня на расстоянии от тебя!» — Мой друг… мы с вами незаметно постарели. Пора подумать и о последнем пути. Разве мы умрем не вместе? Разве вам хотелось бы умереть вдали от меня? — Нет, моя хорошая. Нет. Спи. Жанна сквозь сон продолжила их разговор под лампой. И опять заснула…14
Время шло. Утопая в ливнях, подстегиваемая порывами ветра, осень подходила к концу. Завесы из дождя сокращали дни. Напившись воды, вновь начинала зеленеть трава. Все было мокро: и шифер крыш, и камни, и освободившиеся от листвы деревья. Дороги расплылись лужами. Они хлюпали под ногами. Сильный северо-западный ветер гнал не переставая в глубь страны большие кучи облаков. Без конца, похожие то на кабана, то напоминающие стадо быков, пересекали они молочно-белую равнину неба. Пропитанная водой земля приобрела густой темно-коричневый цвет. Волы уходили со вспаханных ими полей, стада покидали свои пастбища. Все было охвачено каким-то ознобом, сморщивалось и цепенело — и души, и предметы — и тогда казалось умершим. Лишь изредка можно было увидеть вдали силуэт в капюшоне, развевающиеся на ветру накидки школьников, собаку, вышедшую по своим делам или охотящуюся на свой страх и риск. Одни дубы не испугались этого сурового времени года и казались живыми. Другие деревья уже обрели зимний вид. Они выравнивали свои темные и запутанные остовы, тянулись своими стволами к облакам, склоняли вниз тяжелые от дождя, мертвые ветки, но дубы, еще полные живительных соков, не потеряли своей пышности. Дождь сделал листву цвета ржавчины блестящей. Среди перелесков, в чаще кустарника, обрамляющего поля, на склонах холмов вокруг старого Бопюи, вдоль аллеи с белой решеткой — везде победно возвышали они свои головы, покрытые шапками ярко-красных, пунцовых, золотых листьев. Господин де Катрелис слушал, как барабанит дождь. Он смотрел, как капли, попадающие на стекло, превращаются в слезы и, стекая вниз, придают расплывчатость и зыбкость пейзажу за окном. Или же это делал ветер, что рылся на лужайке, гнал по ней серебристые волны. Вороны вернулись в свои гнезда, большие коконы, подвешенные к самым раскачивающимся до головокружения верхушкам деревьев. Иногда в воздухе появлялась какая-то угроза, он наполнялся криками, карканьем: «Эти господа собрались вместе. Они проводят собрание муниципального совета!» В 1837 году, примерно в такой же день, он стал свидетелем одного незабываемого зрелища. Да, это было примерно 20 ноября после полудня. Внезапно множество, огромное множество черных крыльев закрыло небо. Это были вороны из России. Почему эта бесчисленная рать покинула свои степи? И выбрала для передышки Бопюи? Куда летела она? Вокруг замка, по берегам пруда, до самых дальних краев поместья, ветви сгибались под черными гроздьями, воздух дрожал от резких и пронзительных криков. Никто не осмеливался выйти на улицу. Поспешно загоняли стада. Собака, замешкавшаяся или слишком любопытная, тотчас исчезла в ворохе перьев: на следующий день находили лишь продырявленный череп и кости, разбросанные в траве. На рассвете один крик раздался с вершины дубов, один-единственный! Черная гомонящая туча мгновенно поднялась и, развернувшись над замком, устремилась на юг. Долго еще господин де Катрелис следил за ее полетом, пока расстояние не превратило ее в тонкую нить и не растворило в тумане. Суеверия, словно ожившие в этом необычном явлении, предсказывали «несчастье в Бопюи»! В те времена люди легко и охотно верили во все необычное. Это было как раз накануне появления рассказов об оборотнях, людях в саване, молящихся на мессах, чтобы избежать чистилища, проклятых, что возвращаются на место своих сладострастных преступлений, о Шасс-Галлери, несущемся сквозь ночь в адском галопе: человеке из тумана с собаками и лошадью из облаков! Господин де Катрелис встречал иногда этих «жалобных духов», гремящих цепями и волочащих по мху свои рваные простыни. Он взгревал их кнутом, и привидения прыгали в кусты, издавая проклятия явно местного происхождения, что наводило на определенные подозрения. — К черту, шуты гороховые! — кричал Катрелис, и во мраке ночи еще долго раздавался его смех.* * *
Двадцать четвертого… тридцатого ноября… второго декабря… Он даже не заговорил об отъезде и, похоже, обосновался в Бопюи на этот раз навсегда. Слухи подтверждались: нет, он не вернется в Гурнаву никогда! Более того, он изменил своим привычкам. Это была настоящая революция! Одни говорили: «Мадам его наконец переделала». Другие люди не без лукавства и тайного расчета, как бы невзначай сообщали ему через посредника о большом вреде, который наносит один старый волк, живущий в лесу Мервен. Он пренебрегал ответом, но, если настаивали очень сильно, говорил: — Я не настолько молод, чтобы заниматься такими вещами. Оставьте меня в покое. Находились и такие, кому было интересно провоцировать его, и они приглашали Катрелиса на травлю оленя. Он сухо отказывался. Торговец собаками явился в Бопюи по «очень важной причине». — Я совершенно не нуждаюсь в собаках, спасибо! — Господин, ваша свора знаменита, но случай действительно исключительный! Вы только ознакомьтесь с их родословными. — Я вам верю на слово. — Посмотрите, какая у них масть! Все четыре как на подбор! То, что они очень старательны… Господин! Но посмотрите же, какие они смелые, а как танцуют… Не сочтите за труд. — Да, да, — равнодушно откликался господин де Катрелис, глядя куда-то в сторону. — Я разочаровал вас? — Это в моем характере. — По крайней мере, испытайте их. Упрямый отказ или скорее его демонстративное безразличие, соединившись с тем наблюдением, что этот помещик «кусал свои усы, как человек, который еле сдерживается», возбудили у торговца любопытство. Он объяснил себе это тем, что, должно быть, господин де Катрелис подхватил какую-то «дурную болезнь», что уже «дышит на ладан» и, может быть, скоро умрет! Господин де Катрелис не стал его переубеждать и спровадил так резко, что торговец просто опешил.* * *
Его темперамент не позволял ему оставаться в праздности. После трех скучных дней созерцания «падающей воды» он почувствовал, как бешенство овладевает им. И он живо нашел выход для него! Выдумал предлог, чтобы поездить верхом. Нет, наносить визиты он не стал — это была пытка для него — рассуждать о политике правительства или ублажать дам «розовой водой» воспоминаний, составлять биографии предков или отвечать на лукавые вопросы о Гурнаве. Он предпочитал вновь и вновь отпирать комнаты в башнях или сидеть за столом весь вечер напролет. А выезжать он стал потому, что плохо знал свои владения, которые складывались из ферм, прудов и лесов, рассеянных иногда далеко друг от друга. Итак, он поставил перед собой цель все их осмотреть. И отправился к писарям мэрии, которые должны были помочь ему скопировать план этих владений. Покончив с этим, он приступил, наконец, к делу или к тому, что таковым считал. Ранним утром Люсьен оседлал Жемчужину. Господин де Катрелис, не обращая внимания на погоду, выехал со двора. В пальто с несколькими пелеринками, наброшенном на плечи (по просьбе «Мадам»), в плетеной из тростника шапочке, надвинутой на самые уши. Он пустил Жемчужину рысью по размокшим от дождя дорогам. И что ему были порывы разгулявшегося ветра, брызги дождя — он был вне дома! И один! На одну из ферм он приехал без предупреждения, взбудоражив собак и обывателей домика. Не, очень надеясь на память, он записывал имена и фамилии арендаторов ферм в маленькую записную книжку. Таким образом он пытался избежать досадных ошибок. «Мадам» давала ему все справки с бесконечным терпением. Он благодарил ее всегда одинаково: «Моя дорогая, вы знаете все!» Пока этот вечный странник узнавал лучше «свой мир», он производил на людей прекрасное впечатление, в особенности на женщин, которые вообще склонны придавать огромное значение разным мелочам. Они говорили: — У нашего господина добрые воспоминания о нас! Ведь он вовсе не из этих городских щеголей, он здешний с самого рождения! Но мужчины, более скептичные по природе, тоже дрогнули. — Он уважает нас, потому что знает, какие мы отличные хлебопашцы, — рассуждали степенные старые крестьяне, и все с ними соглашались. Без всяких признаков усталости он объезжал поля, луга, яблоневые сады и виноградники, которые только что появились в этих краях; «как белка», забирался на чердаки, запускал руку в мешки с зерном, чтобы определить его качество, щупал мимоходом сено, бодро шлепал по влажной соломе и навозной жиже конюшен, похлопывал по крупам телок, останавливался и подолгу рассматривал быков, помещенных в отдельные, хотя и сильно поврежденные их рогами, стойла. Затем присаживался на минутку в кресло, в которое бывало всегда по приезде садился его дед: это был своего рода ритуал. Он задавал много вопросов, выяснял кучу всяких подробностей, и все только для того, чтобы освободить самого себя от необходимости отвечать на вопросы других. Иногда его просили о починке или расширении какого-нибудь строения, и таким смиренным тоном, словно речь шла онеслыханной милости, даже если обоснованность просьбы была очевидна. Он отвечал: — Я обещаю вам, мои добрые друзья, подумать, что я могу сделать для вас. Этот дипломатический прием ему подсказала «Мадам», и сделала это так мягко, что он не мог не воспользоваться этой ее подсказкой. Иногда какая-нибудь фермерша, теребя края фартука, просила его отобедать. С открытым сердцем он принимал приглашение и отдавал честь застолью. Эта обильная пища наполняла его радостью жизни и восполняла чересчур утонченный стол Бопюи. Но что находил он в итоге у этих крестьян? Их пренебрежение к комфорту, молчаливость, жизнь, определяемую только временами года. Внутреннее убранство их домов напомнило ему Гурнаву. Здесь царила та же атмосфера. Массивная темная мебель мрачно громоздилась вдоль закопченных стен. Покрытые тяжелой драпировкой кровати располагались в глубине комнат. Стол с двумя скамейками по бокам, слегка протертый тряпкой, блестел пятнами от масла и соуса. Подобно алтарю, камин руководил судьбами дома. На нем обычно стояло распятие, и Христос с самшитового креста благословлял висящее на стене охотничье ружье, стоящие по полкам баночки с пряностями и подсвечник. В течение всего года в камине поддерживался огонь, ночью он тлел под слоем пепла, утром, разбуженный дуновением от входной двери и пробежками котенка, вновь разгорался. Без всякого стеснения входили куры, склевывали крошки на полу и убегали, кудахтая. В воздухе стоял запах мокрой золы, молока, испаряющихся соков и супов. Но если кто-нибудь хотел «проветрить» легкие, ему надо было лишь перешагнуть порог, и весь воздух мира, острый и живительный, ждал его за дверью. Животные соседствовали с людьми. Они хорошо понимали друг друга в силу того, что видели друг друга постоянно и постепенно становились друзьями. Человеческие голоса и смех перемешивались с мычанием и ревом под стук деревянных сабо. В холодные ночи люди и животные согревали друг друга своим теплом. Работая вместе с хозяевами во время пахоты и сенокоса, в период жатвы и молотьбы, огромные преданные волы сопровождали их еще на свадьбы, а когда они заканчивали свой земной путь, и на кладбище. Такой же важной поступью сменяли друг друга времена года. Белые облака напрасно заманивали жителей этой земли в страну грез. Нет, в этой жизни они признавали только то, что было реальностью — что можно было увидеть, услышать, ощутить… — О! — признался господин де Катрелис Жанне по приезде, — все эти дни я учился. Это действительно увлекательно… Моя дорогая, вы мне не верите? Съездите к ним, и вы отдадите себе отчет в этом. «Мадам из Муйерона» понимающе улыбалась. Она заботилась о фермерах, помогала им, утешала при малейшей возможности, которая у нее появлялась, со всей силой своей деятельной доброты. Однако она дала возможность высказаться «его оригинальности». Она интуитивно чувствовала, что не надо сейчас ему ни в чем перечить. «Бог хочет, чтобы он увлекся сельским хозяйством, это все же лучше, чем увлекаться волками», — думала она. Как-то раз он рассказал: — Сегодня утром я видел необыкновенные вещи! Я был в Эссарте. Привели животных с водопоя. Два молодых бычка стали нападать друг на друга, бегая из конца в конец по двору. Когда они сшибались головами, раздавался такой треск, словно ломались ветки деревьев. Когда с разбегу вставали на дыбы, их ноги и рога переплетались. Кровь текла по их белым шкурам. Это зрелище из другой эпохи, впечатляющие сцены, скажу я вам, моя дорогая! В состоянии воодушевления он написал три письма. Два с приглашениями для плотника и каменщика и третье к шурину, Иоахиму де Шаблену, с сообщением о том, что он намерен нанести ему визит вместе с Жанной.* * *
Пюи-Шаблен в своем шиферном шлеме был похож на часового, стоящего на самом высоком холме среди сумасшедших, я хочу сказать, искривленных и переломанных зимними ветрами деревьев. Он был окружен не искусно подстриженной лужайкой, а неровным веером коричневых борозд. Выделяясь своей массивностью на фоне светлого неба, замок словно нес свой бессрочный дозор, следя за работающими пахарями, пасущимися стадами, сбегающей сверху вниз дорогой. Там жил в полном одиночестве Иоахим. Одинок он стал с тех пор, как его единственный сын погиб в одном глупом происшествии с лошадью, невестка уехала в Шарант к своим родителям, а Блез, последний отпрыск Шабленов, отправился обучаться в монастырь. Ни болезненно переживаемое вдовство, ни несчастья, обрушившиеся на семью, как ястреб на горлицу, не согнули его, не уничтожили его насмешливой гордости и даже не притупили свойственной ему трепетной чувствительности. — О Господи! — проговорил господин де Катрелис при взгляде на зубчатый портик. — Моя старая любимая с детства башня — донжон[15] — как я рад ее видеть! Какое счастье, что сейчас я рядом с вами, Жанна! Господин де Катрелис не мог не почувствовать, как в эти минуты воспоминания юности поднимаются в Жанне, подобно прибою, неся с собой пену увядшей радости и несбывшихся надежд. Волнение и огромное чувство благодарности охватили его. «Моя хорошая, моя прекрасная, еще час назад ты считала, что я не так уж и плох; ты была переполнена радостью… Моя прекрасная Жанна с глазами цвета незабудки!» Иоахим вышел им навстречу с непокрытой головой, протягивая руку. Перед дверями времен Возрождения он, весь в черном одеянии, выпрямился, принимая гордый, чуть заносчивый вид. — Вот и вы, мои добрые друзья! Он провел их в Палату Герцога, превращенную в гостиную; усадил перед камином, колпак над которым был украшен распятием. Угостил их молодым вином из Труарсе, галетами с сыром, которые когда-то очень любила Жанна. Иоахим был в курсе последних событий в Бопюи через своих друзей, что жили в Муйерон-ле-Каптифе. Он расспрашивал их о дороге совершенно так же, как если бы сам только что приехал с Антильских островов или из Индии. Жанна, внезапно сделавшись насмешливой, подтрунивала над тем, что салфетки лежат не на своем месте или что он забыл наполнить бокал Катрелиса: — Иоахим, ты, наверное, полагаешь, что сейчас нам предлагается пить чай, а не вино? — Прости, Жанна, тысячу извинений. Что теперь подумает обо мне твой муж? «Муж» не думал ни о чем. Его взгляд обшаривал пространство за окном и перед ним, пробегал слева направо и справа налево по полу, поднимался к потолку и наконец остановился на треугольном щите Шабленов. — Жанна, — сказал он резко, — именно здесь я украл у тебя счастье, да, украл, женившись на тебе. Здесь я тебе его и возвращаю. Ибо сегодня я тебе его отдаю! — Катрелис, вот это тирада! Но объясни же попросту, что ты хочешь этим сказать? — Что больше моей ноги не будет в Гурнаве и я остаюсь рядом с Жанной… Конечно, я понимаю, что объявил о своем решении с несколько излишней торжественностью. Иоахим был застигнут врасплох. Он посмотрел на сестру: ее сжатые кулачки дрожали от волнения. Катрелис ликовал, но ликование его было подобно радости потерпевшего кораблекрушение, который наконец коснулся твердой земли. — Чаю? — пошутил Иоахим. — Но чай — это отвар для ревматиков, кипяченое сено! Нет, мои славные сельские друзья, для того чтобы вспрыснуть ваш новый брак, чай не годится.* * *
После этой «вечери любви» Жанна захотела помолиться за умерших, похороненных в изящной часовне Рошсерфа недалеко от Пюи-Шаблена. В глубине небольшого сада, за сплетением ветвей, за чугунной оградой, среди зеленой травы возвышалась заброшенная готическая рака. Одни из умерших в семье Шабленов покоились под простыми плитами с полустершимися надписями, другие в пышных саркофагах. Катрелис преклонил колени рядом с женой. За ними — Иоахим, погрузившийся в размышления: «Сильнее всего поражает то, что невозможно сомневаться в его искренности. Он приехал сюда, чтобы сделать это признание, и, черт возьми, взял меня в свидетели, чтобы лучше укрепиться в своих обязательствах! И Жанна, с этого момента она выглядит, как вновь обрученная. Моя добрая Жанна! Если бы ты была блондинкой, тебе давали бы не больше тридцати лет!.. Итак, вот и конец истории. Они состарятся вместе. Буря прошла, а нужно было только потерпеть, и у Жанны, благодарение Богу, хватило терпения. Если наши славные покойники их видят, то они должны быть довольны и даже, пожалуй, посмеиваться исподтишка. Двое пожилых влюбленных, соединив руки, вновь поклялись друг другу… А я, что я должен делать при всем этом? Моя жена покоится под мраморной плитой рядом с сыном. Блез в монастыре марает бумагу… В конечном счете, он там менее счастлив, чем я. У меня есть этот край, эти деревья, ручьи, все то, что позволяет любить…» День, клонившийся к вечеру, пробиваясь сквозь стекла, передавал свое нежное тепло лежащим статуям, в которых, казалось, начинала пульсировать кровь: безумным любовникам Возрождения, спящим рядом и смотрящим друг на друга из-под опущенных век, рыцарям, застывшим в своих каменных панцирях. Мадам де Катрелис произносила слова молитвы, как слова песни.15
Ветер изменил свое направление; погода вновь стала ясной, дожди ушли в глубь страны, легкий сухой холодок пришел им на смену; ударили первые заморозки; вся округа, с поднимающимися из труб голубыми дымками, приобрела наконец зимний вид. Леса наполнились веселыми охотниками, звуками рожков и лаем собак. Можно было на слух следить за ходом охоты и определить, какого зверя выгнали из его логовища. Господин де Катрелис открывал на некоторое время окно, прислушивался, возвращался, держа трубку в руке, в свое кресло. Он задержался только один раз: звук рожка, бодро и одновременно печально прозвучавший вдали, означал, что началась охота на волка.* * *
Случайно или нет, но он получил подряд два письма: одно от господина де Гетта, его противника на судебном процессе, другое от мэра Пэмпонта в Бросельянде. Господин де Гетт писал:«Плохие взаимоотношения лучше хорошего судебного процесса. Я считаю, что наше столкновение было совершенно бесполезно, и из-за нашего упрямства, мы оказались друг от друга дальше, чем можно было предположить. Конечно, мне неприятно, что вы позволили себе травить зверя на моей территории и, более того, что вы, озабоченный вопросами чести, пренебрегли моим мнением. И, хотя это много больше, чем та обида, которую вам доставил незначительный штраф, наложенный судом, вы покинули ваше жилище отшельника. Со своей стороны, я во всеуслышание и чистосердечно объявляю, что глубоко опечален этим, тем более, что никто здесь никогда и не думал оспаривать те безмерные услуги, которые вы всем нам оказали. Я согласен, и с удовольствием, принести повинную, признав свои ошибки по отношению к вам. Если вы, со своей стороны, согласитесь забыть эту невольную обиду и вернуться, я настоящим письмом категорически удостоверяю, что вы получаете право охотиться на территории моих округов по вашему усмотрению. Заключим мир! С этой надеждой, я прошу вас благосклонно принять мои чувства глубокой признательности к вам».— Скажите, пожалуйста! Его «чувства глубокой признательности»! Его «невольная обида»! — господин де Катрелис был задет. — Письмо прямо просится в рамку… Его предложения мира — да мне начхать на это! Однако оно меня удивляет, и потому я спрашиваю себя, а куда это гнет старый плут? Он засунул письмо в карман и больше о нем не думал. Письмо мэра Пэмпонта взволновало его куда больше. Вот его текст:
«Господину маркизу де Катрелису в Бопюи в Муйерон-ле-Каптифе (Вандея) 5 декабря 1880 Господин, я осмеливаюсь писать вам от своегоимени и от имени моих коллег из общин соседних округов. Покидая наши места по причинам, обоснованность которых не подлежит обсуждению, вы, наверное, сами того не желая, имели большое предубеждение против нашего населения. Волк, размеры которого, по собранным нами свидетельствам, значительно превышают обычные, опустошает наши стада. Он дерзко взламывает двери хлевов, прорывает соломенные крыши. Уже не сосчитать баранов, которых он утащил, коров, разорванных на части, сторожевых и охотничьих собак, покусанных им. Без всякого страха он жестоко искусал дровосека, возвращавшегося из леса, и даже напал на группу хлебопашцев, вооруженных вилами и палками. Таинственно исчезла одна старая женщина из Плекадека, многие подозревают, что она была съедена. Наши крестьяне начинают верить в широко распространившиеся, слухи, что это не животное, а воплощение дьявола. По нашему настоянию господин лейтенант егерской службы организовали совместно с господином де Геттом несколько облав на волка. Единственный результат, который они дали, — это то, что слухи достигли своего апогея. Вполне вероятно, что без помощи муниципальных властей и подкрепления со стороны жандармерии господин де Гетт попадет в неловкое положение. Его считают виновником вашего отъезда. Требуют, чтобы он немедленно положил конец подвигам этого необыкновенно огромного волка. Но господин де Гетт, по его собственному признанию, не способен что-либо изменить. Вот почему я позволяю себе обратиться к вашему гражданскому чувству, ибо хорошо знаю, что страх, который испытывают наши крестьяне, найдет в вас отклик и вы поможете…»Господин де Катрелис предпочел не отвечать на письма. Прошло несколько дней. И произошло следующее. Случай или провидение святого Губерта привели в парк Бопюи, под крону огромного дуба, растущего прямо напротив дома и, как уверяют, насчитывающего более трехсот лет, с десяток охотничьих рожков. Олень, совершенно обессилевший, не смог добраться до пруда, от которого, он чувствовал, веет свежестью и прохладой. Загнанный преследованием, которое началось еще в лесу Вуван и длилось все утро, он прислонился к огромному стволу и повернулся мордой к нападающим. Свора окружила его. Олень, догадавшийся о своей близкой смерти, тем не менее не потерял самообладания и, гордо подняв голову, выставил под ветками дерева свои мощные рога. Когда же рядом с собаками появились раскрасневшиеся охотники, охотницы в венгерках и треуголках и целая толпа доезжачих, он издал пронзительный крик. Этот жалобный стон и вывел господина де Катрелиса из состояния апатии. Он спустился с крыльца и, на ходу надевая свою тростниковую шапочку, пошел вперед. Собаки не решались начать нападение. Люди ждали. Фонкер, хозяин команды, спустился с лошади, раздвинул доезжачих, отогнал собак. Олень спокойно смотрел, как он приближался. Он не делал никаких защитных движений, только встал на колени (сердце его было пронзено длинным кинжалом) и опустил рога между корнями дуба. Печальное солнце окрасило эту смерть пурпуром светопреставления. — Примите мои поздравления, — сказал господин де Катрелис, пожимая руку Фонкеру. Рожок протрубил отбой, и охотники, ввиду позднего часа и согласно существующей традиции, были приглашены мадам де Катрелис остаться на обед. Трудно представить себе то, чем был этот импровизированный прием. Наследники замков, а среди них были даже люди из западных областей Франции, что так упорно держится за сеньории и званые ужины, — все они были только бледными тенями прошлых времен. Прежнее изобилие заменил церемониал, который как бы извинялся за простоту сельского быта. Целыми днями они тряслись на своих лошадках по полям и лесам, по разбитым дорогам, избегая вполне реальных опасностей (наименьшей из которых была возможность свернуть себе шею или разбить голову о низко наклонившиеся сучья деревьев), разгадывали хитрости оленей, меняли в зависимости от этого свой путь и, весело празднуя свои скромные победы, были счастливы тем, как провели день. Они были рады собраться в доме, все вместе, чтобы подкрепить силы, ели с аппетитом и пили крепко. Любой рассказ или небылица вызывали у них смех. Они продолжали вести тот образ жизни, который вели их предки в течение тысячи и более лет, и он казался им незыблемым, раз они могли его поддерживать. Но как долго? Ценой каких жертв? Минутные восторги, бег лошадей, звонкие песни рожков, тявканье собак, блеск поздней осени заслоняли от них горькую действительность. Они были последними, но жили и говорили так, словно имели в запасе вечность. Фонкер разорялся, Серис убивал своих собак, Белланд брал свору «напрокат», Пюйфор закладывал недвижимость, чтобы содержать свою. Другие, более удачливые или более осторожные, терпели меньшие убытки, но делили свои владения и продавали их по частям, совершенно не думая о детях. За десертом каждый повествовал о своих охотничьих подвигах с тем таинственным видом, который так любили напускать на себя в восемнадцатом веке. Постепенно выяснилось, кто из них на сегодня чемпион охоты; Фонкер на этой неделе затравил трех кабанов и четырех оленей. Серис — двадцать семь лисиц, а Белланд с начала октября и удивительнейшим образом — шесть королевских оленей. А кто-то, с меньшим апломбом, но с той же страстностью рассказывал о встрече с барсуками, «занимавшимися своими проделками на расстоянии ружейного выстрела» от замка. Еще один хвастался тем, что убил рысь, а поскольку над ним начали смеяться, то он пригласил «всю компанию» к себе полюбоваться на чучело, которое он из нее сделал. Диана де Фонкер уверяла, что выдрессировала сокола, и призывала дам последовать ее примеру «для возрождения этого древнего вида охоты». Ей аплодировали. Вино в Бопюи отличалось изысканным вкусом. Мадам де Катрелис со свойственным ей талантом дипломата умело направляла разговор, давала возможность поблистать каждому, гасила своей улыбкой начинающиеся ссоры. Господин де Катрелис молчал. Сдвинув брови, он слушал расходившихся хвастунов, с трудом сдерживая желание пожать плечами. Фонкер задал ему несколько неуместный вопрос: — А сколько зверей на вашем счету было в этом году? — Сто семнадцать! — Я уверен, что в глубине вашей души вам наши охоты кажутся… как бы сказать, ну, не очень серьезными? Наступило молчание. — Действительно, — наконец сказал господин де Катрелис. — Олени, кабаны, лисицы — все это дичь для новичков, развлечение для барышень, хотя и достаточно хорошее, чтобы набить руку… Раздались возгласы неудовольствия, но господин де Катрелис спокойно продолжал: — А как же, мои друзья? Кабан — это всего лишь свинья с клыками. Лисица — мелкий жулик, не заслуживающий и этой репутации. Что же касается оленя, так это просто плохая лошадь с рогами. Можно совсем не иметь опыта и хороших собак, но уже в начале травли быть уверенным, что успех у вас в кармане. — А если зверь сбивает с толку, обманывает? — Вся его хитрость заключается всего лишь в изменении скорости бега, и это расстраивает планы охотника. Но что стоит перехитрить зверя? Если ты готов к этому — ничего не стоит… Но, мои друзья, это не настоящая охота, а всего-навсего бойня! Истинная охота — это травля по меньшей мере трехгодовалого волка! Он гениально обдумывает все свои ходы, все способы защиты и применяет их очень хитро. Каждую секунду он заставляет охотника ошибаться, вводит в заблуждение. Он не теряет головы никогда. Его бесчисленные уловки коварны. Поняв, что погиб, он не показывает и вида, не сгибает колени перед ножом, а делает новые попытки убежать и наносит удары направо и налево. Последняя четверть часа охоты на волка — самая трудная и, на удивление, самая насыщенная неожиданными событиями. Однажды такой волк бросился и вцепился в горло моей лошади… Другой прокусил мою ляжку и предплечье… — А разве кабан, — пожаловался Серис, — не опасен перед смертью? На вас никогда не нападал матерый кабан? — Да, было такое однажды, и даже так нападал, что я летел кубарем. Но я тогда был молод, лишен предусмотрительности и опыта. Больше этого не повторялось, и знаете почему? Я бросил все ради охоты на волка! Можно только догадываться, какое волнение вызвала эта фраза в душе «Мадам из Муйерона». — Все остальные зверушки стали для вашего покорного слуги набившими оскомину повторами и охота на них с заранее предсказуемым концом пустой банальностью. В волке больше характера. Он не позволяет человеку предугадывать свои поступки. Его обманные маневры, как и вся его жизнь, резки и негромки. Имея многолетний опыт охоты на волка, можно предсказать степень его усталости, но не порывы его сильного сердца, не ярость последних действий. Никакой растерянности или страха не отражается в его взгляде. Он не убегает от своры, он ею руководит, пускает в ход все, чтобы внести в ее ряды раздор, сбить с толку, обескуражить, и проделывает все это с самыми лучшими ищейками. Такой заставит вас скакать два полных дня, но может поддаться через два часа и устроить неописуемую схватку, потому что у него непредсказуемый нрав. Такой с ни с чем не сравнимым мужеством ускользнет от своры и только помашет хвостом, но при следующей встрече вдруг станет вести себя вяло… Завороженные слушатели не решались перебивать этот рассказ… — Ничто не похоже так, — продолжал он, — на непостоянство человеческой натуры, как поведение волка. Он уходит в отрыв от собак, утоляет жажду, чтобы восстановить силы, и все начинается сначала. Он может бежать по пятьдесят лье без остановки и выдерживать такой темп в течение трех дней. Да, мои дорогие, это высшая школа охоты, предприятие, полное опасностей, не сравнимое ни с чем и каждый раз необычное. Кто мне докажет обратное? Я вспоминаю — это было прекрасной зимой в годовщину Коммуны, — в Бросельянде… Теперь уже не волка Бросельянда, а его самого гнали дьявольские собаки. Усы его топорщились по-боевому, глаза сверкали, он раскраснелся, голос его стал глубоким, интонации завораживали — забыв все свои обязательства и решения, он наконец «сел на своего конька». Он воскресал на глазах слушателей. Он начинал жить вновь! Все, кто сидел за столом, испытывали сейчас одно чувство: господин де Катрелис великолепно доказал, что он вовсе не изменил своей страсти к охоте. Увы! Мадам де Катрелис не разделяла этого восхищения, но она…
Последние комментарии
9 часов 16 минут назад
15 часов 39 минут назад
15 часов 46 минут назад
16 часов 15 минут назад
16 часов 19 минут назад
16 часов 19 минут назад