Шествие в пасмурный день [Кадзуо Оикава] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ШЕСТВИЕ В ПАСМУРНЫЙ ДЕНЬ

В. Гривнин ОЖИВШЕЕ ПРОШЛОЕ

Сорок лет — мгновение в истории человечества. Но для нас эти сорок лет — жизнь целого поколения. И от того, какая она — мирная и спокойная или объятая пламенем войны, — зависят судьбы людей, населяющих нашу планету.

Сорок послевоенных лет люди Земли ведут борьбу за мир. Многие прошедшие войну еще живы и знают, что она несет с собой. Но с каждым годом все больше становится людей, которые не испытали на себе ее ужасов. Им в первую очередь нужно рассказать правду о войне, о ее жестокости, о нравственной деградации, ожидающей человека, если он участвует в войне неправедной. Подлинное призвание человека — создавать молот, символ мирного труда, а не снаряд, уничтожающий все живое. Но даже такую непреложную истину кое-кому сейчас еще приходится доказывать.

Предлагаемый вниманию читателей сборник «Шествие в пасмурный день» объединяет рассказы о войне людей, переживших ее. Об ужасах атомной бомбы говорят ее жертвы, причем говорят честно, без ложного пафоса, со сдержанностью, достойной той великой беды, через которую они прошли.

Японской литературой антивоенная тема в буквальном смысле слова была выстрадана. Вспомним первую половину сороковых годов, когда основной поток литературы о войне составляли апологетические произведения, в которых восславлялись победы японской армии, ее боевой дух, а солдаты все до одного были готовы сложить свои головы во имя построения «нового порядка» в Азии. Любая попытка писателя пусть даже чуть-чуть приоткрыть истинное положение на фронте, рассказать правду о тяготах, которые приходилось преодолевать солдатам, рассматривалась как подрывная акция, а неосторожный автор подвергался преследованиям, вплоть до тюремного заключения. Достаточно упомянуть здесь, к примеру, хотя бы Тацудзо Исикава, отданного под суд за повесть «Живые солдаты», в которой он рассказал, как люди, одетые в военную форму, теряли человеческий облик, превращаясь в жестоких животных.

Только разгром японских армий и безоговорочная капитуляция позволили народу Японии узнать правду о бойне, затеянной ее тогдашними правителями. В антивоенной литературе, появившейся вскоре после окончания войны, большое место заняли произведения о моральной ответственности за содеянное японскими милитаристами. Здесь в первую очередь следует назвать романы «Белый обелиск» Томодзи Абэ и «Море и яд» Сюсаку Эндо, известные советскому читателю в переводе на русский язык. Огромный успех выпал и на долю Хироси Нома, создавшего ряд антивоенных рассказов, а в 1952 году — роман «Зона пустоты», в котором за описанием нескольких дней жизни армейской казармы встает символический образ: казарма — это вся Япония, а бесправные, истязаемые, живущие в нечеловеческих условиях солдаты — японский народ. Столь же впечатляющую картину разложения тыла в последние дни войны показал Есиэ Хотта в «Памятнике».

Целый ряд документальных и художественных произведений, которые составили самостоятельный раздел современной японской литературы — так называемую «атомную литературу», породила хиросимская трагедия.

Вплоть до наших дней в Японии публикуются воспоминания и дневники, публицистические статьи, пьесы и романы, поднимающие тему трагедии Хиросимы и Нагасаки, тему защиты мира и борьбы с угрозой новой, атомной войны.

Читателям в СССР уже знакомы такие произведения выдающихся японских писателей, как «Черный дождь» Масудзи Ибусэ, признанный в Японии лучшим романом 1967 года, как «Хиросимские записки» Кэндзабуро Оэ (1965), отличающиеся острой публицистичностью и гуманизмом.

В 1983 году японское издательство «Хорупу» осуществило издание антологии «атомной литературы» в пятнадцати томах. Помимо романов и повестей, оно включает в себя свыше двухсот стихотворных циклов, шестьдесят пять дневников, семьдесят три очерка и эссе, принадлежащих перу пятидесяти девяти выдающихся литераторов. Уже сами эти цифры свидетельствуют о том, что в Японии сформировался мощный отряд писателей, представляющих «атомную литературу».

Известный японский критик Хироёси Нагаока, в 1973 году опубликовавший книгу «История атомной литературы», писал: «Настало время, когда литература должна возродить свою исконную миссию: какая бы угроза ни нависла над человечеством, как бы ни истерзали современного человека страдание и отчаяние, литература должна повествовать о конечной цели человеческого существования — о его свободе и человеческом достоинстве. Я думаю, что это особенно относится к произведениям, посвященным трагедии Хиросимы».

Сегодня, в год сорокалетия атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, эти слова звучат особенно актуально и, добавим, целиком относятся к тем образцам японской антивоенной прозы, с которыми знакомит нас сборник «Шествие в пасмурный день».

Сборник интересен именно тем, что включенные в него произведения о трагедии Хиросимы и Нагасаки — это исповеди людей, переживших атомную бомбардировку. Достоверность — вот что отличает эти рассказы. Документальная проза, проза факта уже давно привлекает читателя. Особенно когда речь идет о трагических событиях военных лет. С другой стороны, все меньше остается людей, пострадавших от атомной бомбардировки, — очень многие из них уже умерли. Поэтому свидетельства очевидцев приобретают с каждым годом все большую ценность. А если еще они принадлежат писателям, способным с предельной художественной выразительностью поведать о пережитом, такая документальная проза бесценна. Ее сила в сплаве достоверности и эмоционального накала.

Кёко Хаяси пережила атомную бомбардировку Нагасаки, о которой она рассказала в повести «Пляска смерти». Повесть начинается с письма американских ученых, угрожающих Японии новыми атомными бомбами, готовыми обрушиться на страну, если она не капитулирует немедленно. Причем письмо адресовано японскому профессору Саганэ, и себя они называют его друзьями. «Я, хибакуся — одна из жертв атомной бомбардировки Нагасаки, не могу спокойно читать это письмо, в котором хладнокровно подсчитана стоимость человеческих жизней…» Это письмо, открывающее повесть, как бы еще раз подчеркивает страшную реальность, с которой столкнулись ее герои. «Письмо другу» и «атомная бомба» — в первый момент эти два понятия, соединенные воедино, просто не укладываются в сознании. Так же как не укладывалось в сознании пострадавших, что это не бочки с нефтью, которые сбросили американские самолеты, чтобы сжечь все живое, а страшное оружие, воздействие которого им суждено ощущать всю жизнь.

Еще один маленький штрих, рисующий бездушие тех, кто решил подвергнуть атомной бомбардировке Нагасаки. В городе был обнесенный колючей проволокой лагерь американских военнопленных. «Стали ли и они девятого августа жертвами атомной бомбы? — спрашивает автор и саркастически замечает: — Поистине, геройская „гибель на поле боя“! Интересно, что было написано в похоронных извещениях, которые получили их семьи?»

О трагедии, даже самой страшной, можно рассказывать по-разному. Хаяси избрала, на наш взгляд, самую верную интонацию. Она возвращает читателя в август 1945 года, с предельной точностью воспроизводя свои ощущения тех дней, не замутненные сегодняшним пониманием происшедшего. Девочка была не в состоянии осознать, что случилось, хотя и понимала, что это не обычная бомбардировка, к которым японцы привыкли. Но вот маленькая подробность — ее сестра подобрала лоскут шелкового кимоно и обломок рамки, упавшие с неба. То и другое прилетело из Нагасаки — целых двадцать пять километров! Казалось бы, крохотная деталь, но как впечатляюще рисует она ужас того, что случилось.

Чрезвычайно символично заглавие «Пляска смерти», вызывающее ассоциацию с одноименным романом немецкого писателя-антифашиста Бернхарда Келлермана, который так назвал войну. Юноши пляшут, провожая на верную гибель своего товарища, мобилизованного в армию, и погибают сами от атомной бомбы. Их гибель как бы олицетворение катастрофы, к которой шла Япония. И девушки, выполнявшие непосильную работу на заводе, тоже участвовали в своей страшной пляске смерти.

Рассказывая о прошлом, увиденном глазами четырнадцатилетней девочки, Кёко Хаяси то и дело как бы мельком говорит и о том, что случилось с теми, кто выжил. Все они теперь «хибакуся» — жертвы атомной бомбардировки, все ждут своей участи. Десятилетия непрерывного ожидания смерти от лучевой болезни — что может быть страшнее?

Повесть Кёко Хаяси, как, впрочем, и остальные произведения о Хиросиме и Нагасаки, включенные в сборник, отличает внешнее спокойствие. Ни одного громкого, возмущенного слова, будто речь идет об обыденном, случающемся повседневно. Но именно это усиливает трагичность восприятия. Когда о страшном говорят спокойно — это заставляет чувствовать его еще острее.

В «Шествии в пасмурный день» Хаяси уже не возвращается к дням атомной бомбардировки. Героиня, от имени которой ведется повествование, в маленьком приморском городке неожиданно замечает в толпе отдыхающих группу людей с транспарантами. Они идут в Хиросиму, чтобы принять участие в Дне памяти жертв атомной бомбардировки. Героиня тоже одна из ее жертв. У нее есть муж, сын, но атомное проклятие уже многие годы незримо висит над ней: она должна постоянно находиться под контролем врачей. Одна за другой умирают ее подруги. Что ждет ее? Она смотрит на здоровых, загорелых юношей и девушек, купающихся в море, для которых хиросимская трагедия — давняя, уже почти неправдоподобная история, и думает: может быть, эти молодые люди действительно никогда не столкнутся с атомной бомбардировкой и сегодня у них нет причин для грусти, но слишком уж они беспечны. А в наш век, когда полностью исключить возможность атомной войны нельзя, беспечность опасна.

Эгобеллетристика, «повесть о себе», — явление чрезвычайно распространенное в японской литературе. Еще в начале столетия некоторые писатели даже не представляли, что может существовать другая литература. Считалось, что лучше всего писатель знает себя, следовательно, если он хочет быть до конца правдивым, то должен ограничить сферу своего художественного поиска лишь собственным жизненным опытом, тем, что он знает как непосредственный участник или, на худой конец, хотя бы как очевидец. Такое самоограничение, как правило, оказывалось малопродуктивным. Но есть и исключения из этого правила. Возможен и на таком пути успех, и немалый, если личность рассказчика настолько значительна, неординарна, что все связанное с ней привлечет интерес читателя.

Именно такой личностью является Ёко Ота. Выдающаяся писательница, открывшая в Японии хиросимскую тему, она была известна еще и как крупная общественная деятельница, посвятившая свою жизнь антиядерному движению. Именно благодаря ее усилиям, ее таланту мир узнал правду об ужасах Хиросимы. Ее первое произведение об атомной бомбардировке, «Город трупов», написанное по свежим следам, осенью 1945 года, было запрещено американскими оккупационными властями. Три года писательница боролась — и победила. Повесть все-таки вышла в свет.

Ёко Ота — одна из жертв атомной бомбардировки Хиросимы, и все, что она рассказала, — чистейшая правда. Это повествование столь трагического накала, что, даже не выходя за рамки событий собственной жизни, не добавляя в свои произведения ни грана вымысла, писательница заставляет читателя содрогнуться от ужаса нарисованных ею сцен. Рассказ «Светлячки» — не исключение. В нем всего два-три персонажа, намеченных почти пунктирно. Лишь об одном из них, девушке по имени Мицуко, которой взрыв атомной бомбы изуродовал лицо, сказано чуть подробнее. Что ждет ее? Она пытается делать вид, будто не замечает ужаса, с каким смотрят на нее люди, хотя на самом деле замечает и страдает от этого. Может быть, хоть немного ей могла бы помочь пластическая операция, но оплатить ее девушка не в состоянии.

Не зря автор несколько раз возвращает нас к трагедии еще одной жертвы Хиросимы — писателя и поэта Тамики Хара, покончившего жизнь самоубийством. Может быть, аналогичной будет и судьба героини Ота? Как знать. Не каждый может заставить себя забыть о притаившейся в нем болезни, готовой в любую минуту нанести своей жертве сокрушающий удар. Когда читаешь «Светлячков», на память невольно приходит сцена из романа Кобо Абэ «Чужое лицо»: девушка, обезображенная атомной вспышкой, медленно уходит в море, чтобы никогда не вернуться назад. Она поняла, что жизнь для нее кончена. Героиня Абэ не произносит ни одного слова о своем отчаянном решении уйти из жизни. Героиня Ота тоже ничего не говорит о своей будущей судьбе. Тем трагичнее этот образ. И все же хочется верить, что девушка преодолеет это, как преодолела сама Ёко Ота, от имени которой ведется рассказ: «Я не намеревалась следовать примеру Тамики Хара. Конечно, от смерти никуда не денешься, но я предпочитала пожить на этом свете, хотя и сознавала, что с моим здоровьем планы на будущее строить трудно».

«Ледяные цветы» Тамики Хара, упоминавшегося в «Светлячках» Ёко Ота, — рассказ о еще одном «хибакуся», который не может вписаться в послевоенный быт. Как будто и со здоровьем у него неплохо, и работа именно та, о которой он мечтал, подвернулась, и главные трудности позади. Но все равно он чувствует себя случайным человеком среди тех, кто не испытал ужаса Хиросимы.

Хара очень точно и ярко показывает, что трагедия атомной бомбардировки — это сотни тысяч не только погибших и заболевших лучевой болезнью, но и получивших незаживающую душевную рану. Это люди, жизнь которых фактически перечеркнута, и единственное для них утешение — в надежде, что следующее поколение будет счастливее их. Говоря о своем герое, Хара так выразил эту мысль: «Сердце его всегда утешалось, когда он думал о племянницах… И он засыпал с мечтою о том времени, когда маленькие девочки вырастут, найдут себе прекрасных женихов и красиво встретят Новый год».

Сначала название рассказа Тосио Удо «Первая любовь» кажется неожиданным. Лишь прочитав его до конца, понимаешь: это действительно рассказ о любви, любви обреченных. Три короткие встречи, наполненные для двух молодых людей глубоким смыслом. Больная туберкулезом девушка, дни которой сочтены, и юноша, почти мальчик, отправляющийся на войну, осознают, что их ожидает печальная участь, — отсюда инстинктивное желание опереться друг на друга, поддержать друг друга в беде. Вот почему слова юноши: «И это обоюдное понимание я воспринял почти как любовь» — ощущаются как вполне естественные, единственно возможные в предчувствии той страшной жизни, которая им уготована.

Впрочем, повествование ведь идет от первого лица… А нельзя ли предположить, что все кончилось иначе? Что герои остались живы? Разве любовь не могла победить смерть?.. И тогда рассказ выйдет за узкие рамки незамысловатого эпизода и превратится в универсальную проблему человеческих отношений.

«…И порос холм горечавкою» Кадзуо Оикава — рассказ о том, какой переворот произвела в сознании простого, бесшабашного парня случайная встреча со стариком, который уже много лет, не желая верить в гибель сына, ждет его возвращения. Старик принимает своего нового знакомого за погибшего сына, и последние дни перед смертью становятся для него днями долгожданного счастья.

Неизгладимый след оставляет эта встреча и в жизни юноши, заставляя его впервые задуматься над истинным обликом войны. Если раньше он подумывал о том, чтобы пойти служить в силы самообороны, где «и жалованье платят, и специальность можно приобрести», то теперь он осознает, что за этим стоит подготовка к новой войне, к новым трагедиям.

Рассказ Масудзи Ибусэ «Командир, кланяющийся востоку» в полном смысле слова иносказателен, хотя внешне может показаться и нехитрой история о сошедшем с ума офицере, все еще живущем теми идеями, которые долгие годы вдалбливались ему в голову. Бездумное верноподданничество равносильно помешательству — вот главная мысль, пронизывающая рассказ. Офицер возвращается в родную деревню. Война окончилась, крестьяне занимаются мирным трудом, с горечью вспоминая муки, через которые им пришлось пройти. И присматриваясь к своему бывшему односельчанину, они перестают видеть в нем лишь безобидного, несчастного больного. Люди начинают понимать, что именно такие фанатики служили питательной средой, в которой выращивались готовые на все головорезы, что недавние годы войны были «дурацким спектаклем, который так долго разыгрывали сумасшедшие в черных сапогах». Безумен не только сегодняшний «командир, кланяющийся востоку». Безумцами были и все ему подобные. Таков вывод, к которому Ибусэ подводит читателя.

Повесть Сидзуко Го «Реквием» сделана как бы в трех измерениях: рассказ автора о переживаниях его героини Сэцуко, ее воспоминания и, наконец, переписка с подругой, вскрывающая сущность происходящего.

Потеряв почти всех близких: отца, мать, братьев, любимую подругу, — героиня медленно и трудно идет к пониманию того, что войны, унесшей этих дорогих ей людей, могло бы и не быть, если бы те, кому раньше Сэцуко безоговорочно верила, не развязали ее, прикрываясь словами о «Великой Японии» и императоре — «боге на земле». Она становится свидетелем того, что люди гибнут не только на фронте, но и в самой Японии, если высказывают идеи, несовместимые с узаконенными. Вспоминает, как ее отец, человек трезвомыслящий, назвал войну авантюрой, которая неизбежно кончится крахом, и за это был посажен в тюрьму, где и умер. И у нее закрадываются сомнения в справедливости самой войны, в необходимости которой ее так Упорно убеждали. Рождающееся сомнение захватывает ее все глубже, она все яснее осознает правду Жака из «Семьи Тибо» Роже Мартен дю Тара — эта книга становится для нее откровением. «Реквием» — это повесть о прозрении молодежи.

Антивоенная тема важна не только как возврат к прошлому, как напоминание о том, что принес японскому народу милитаризм. Она важна еще и потому, что правда о войне — могучее оружие в руках тех, кто борется с поднимающим голову японским национализмом. Он не вчера возник и не вдруг исчезнет. Борьба с ним еще предстоит долгая. Люди, узнавшие хотя бы из правдивых художественных произведений, что такое война и атомная бомбардировка, с негодованием отвергнут всякие националистические бредни, вроде тезиса «Японский меч сильнее атомной бомбы», автор которого, печально известный писатель фашистского толка Юкио Мисима, сделал себе харакири после провала замышленного им путча.

С большинством японских прозаиков, чьи произведения помещены в настоящий сборник, читатель был знаком и раньше. Сейчас их творчество предстанет перед ним полнее, объемнее, многограннее и поможет яснее понять сложный, часто противоречивый литературный процесс в Японии, в котором антивоенная тема играет все более значительную роль.

Очень важно и то, что советские люди смогут из первых рук получить точные и достоверные сведения об ужасах войны и атомной бомбардировки, через которые прошел японский народ, понять, почему антимилитаристские настроения не умрут на Японских островах, пока жива память о безумной «пляске смерти».

Кёко Хаяси ПЛЯСКА СМЕРТИ (Перевод В. Гришиной)

9 августа 1945 года. При атомной бомбардировке города Нагасаки в зонд, спущенный для измерения силы взрывной волны, было вложено послание на имя профессора Токийского университета Саганэ с предложением о капитуляции Японии. Письмо было от трех американских ученых — друзей профессора со времени учебы в США. Это письмо опубликовано в каталоге выставки «Атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки». Вот его начало:

«Профессору Саганэ

Главное управление США по атомной бомбе

От американских ученых — друзей

профессора Саганэ


Мы обращаемся к Вам с личным письмом, чтобы Вы, как выдающийся ученый в области атомной энергии, заставили верховное командование японской императорской армии осознать, что продолжение войны Японией приведет к серьезным последствиям и принесет немалые страдания Вашему народу…

В течение трех недель в пустынном районе США проводились первые испытания атомной бомбы. Одна бомба уже сброшена на Хиросиму, еще одна, третья, будет взорвана сегодня утром. Мы надеемся, Вы приложите все усилия к тому, чтобы этот факт был понят и осознан японскими государственными деятелями для предотвращения неизбежного в случае дальнейшего продолжения войны разрушения японских городов и гибели множества людей. Как ученые мы сожалеем, что выдающееся научное открытие нашло подобное применение. В то же время мы со всей определенностью заявляем, что, если Япония немедленно не капитулирует, мы, преисполнившись гнева, обрушим жесточайший атомный дождь…»


Я, хибакуся — одна из жертв атомной бомбардировки Нагасаки, не могу спокойно читать это письмо, в котором хладнокровно подсчитана стоимость человеческих жизней — жизней хорошо знакомых мне людей.

Особенно тяжело читать последние строки этого документа минувшей истории: «Преисполнившись гнева, обрушим жесточайший атомный дождь…» Перед глазами встает район Ураками, где девятого августа «атомный дождь» уничтожил моих друзей. Поневоле восхитишься тремя американскими учеными, спокойно, с сознанием исполненного долга написавшими такое письмо, и страной, побудившей их это сделать. Ну конечно, они — богом избранная нация, вот и преисполнились гнева! И еще кое-что не дает мне покоя. То самое место в письме, где говорится о намерении сбросить третью бомбу. Объект бомбардировки при этом не назван. Отсюда, наверно, следует, что не один Нагасаки был избран объектом нападения. Если бы им оказался не Нагасаки… Если бы целью бомбардировки было прекращение войны… Но выбор все же пал на Нагасаки.

И действительно, судя по письму, в котором изложен также ход событий до бомбардировки Нагасаки, восьмого августа был отдан приказ № 17, в котором в качестве цели номер один указывался город Кокура, а целью номер два — Нагасаки. И вот девятого августа в 2 часа 19 минут бомбардировщик Б-29, прозванный «Боккуска» — «Фургон», с атомной бомбой на борту вылетел с базы Тиниан, взяв курс на Кокуру.

В назначенное время он появился в небе над Кокурой, но город закрывали густые облака, поэтому самолет, сделав три круга, так и не обнаружил цель. Опасаясь, что не хватит горючего, летчик повернул на Нагасаки. Так облачность проложила четкую границу тьмы и света между Нагасаки и Кокурой. «Фургон» миновал залив Тидзиванада, скованный мертвым штилем, пересек полуостров Симабара и в 10.58 вошел в воздушное пространство Нагасаки. Как и Кокуру, Нагасаки закрывали облака, их плотность достигала восьми единиц.

В каталоге выставки говорилось, что видимость была ограниченной. Однако, по некоторым другим свидетельствам, утром 9 августа в Нагасаки стояла солнечная безветренная погода — это отмечено в нескольких дневниках людей, пострадавших от атомной бомбежки. И в моей памяти тот день тоже остался как ясный и жаркий. Плотных облаков, закрывающих небо, не было.

Самолетов, появившихся в небе Нагасаки, было два — бомбардировщики Б-29. Ведущий выбросил на парашюте зонд для измерения силы взрывной волны. Вслед за этим, как только в разрыве облаков показался сталелитейный завод, в бомбардировщике с атомным оружием на борту нажали пусковую кнопку. Завод находился в Хамагути, неподалеку от вокзала Ураками. Бомба, спущенная на белом парашюте, взорвалась в 11.02 над районом Мацуяма на высоте четыреста девяносто метров.

Сирена воздушной тревоги прозвучала часом раньше, около десяти утра, но перед самым взрывом был объявлен отбой. Оружейный завод компании «Мицубиси», где мы, учащиеся, работали по принудительной мобилизации, находился в Обаси, в полутора километрах от эпицентра взрыва. Большая часть цехов размещалась в северной части его территории. Считается, что здесь погибло сорок пять процентов всех работавших. В то время на заводе вместе с мобилизованными учащимися работало семь с половиной тысяч человек. Уже после расследования, начавшегося 24 сентября 1945 года, выяснилось, что более шести тысяч из них пропали без вести. И хотя удостоверить смерть этих людей оказалось невозможно, почти всех их можно считать погибшими. Поэтому указанный процент смертности фактически очень занижен. Оружейный завод в Обаси был закрыт 15 ноября 1945 года.

А мы жили тогда своей жизнью, ходили по улицам Кокуры или Нагасаки, даже не названных в письме в качестве объектов бомбардировки. Жили и собирались жить завтра, послезавтра, не подозревая, что на нас, «преисполнившись гнева, обрушат атомный дождь». Нового сигнала воздушной тревоги не последовало, поэтому некоторые жители, с любопытством глядя в небо на спускавшуюся на парашюте атомную бомбу, думали, что это сбрасывают продовольствие для американских военнопленных. Помнится, в Хамагути и Мацуяма вдоль трамвайной линии, ведущей в Обаси, тянулась высокая изгородь из металлической сетки, какой обычно огораживают площадки для гольфа. За ней содержались пленные американцы, занятые земляными работами. Они рыли рвы. Во время отдыха, вцепившись пальцами в сетку, американцы смотрели на нас, прохожих. Взгляды их голубых и серых глаз с тоской провожали шагавших на свободе японцев. Все они были молодыми двадцатилетними парнями. Стали ли и они девятого августа жертвами атомной бомбы? Если в тот час они работали, то и их, несомненно, настигла атомная смерть. Поистине, геройская «гибель на поле боя»! Интересно, что было написано в похоронных извещениях, которые получили их семьи?


Исахая — призамковый городок, расположенный в двадцати пяти километрах от Нагасаки. Если ехать на поезде по главной ветке, то, миновав Ураками, Митино, Нагаё, Окуса и Кикидзу, до него можно добраться за час. В этом городе, расположенном в устье реки Хоммёгава, впадающей в залив Ариакэкай, пахло всегда морским илом.

Нашего отца в то время в Японии не было — он служил в Фирме на материке. Я, ученица высшей женской гимназии Нагасаки, снимала там квартиру. Наша гимназия находилась в центре города в районе Нисияма, по соседству с храмом Сува, а рядом, через бетонированное шоссе, располагалось высшее коммерческое училище. Оба учебных заведения находились всего в четырех километрах на запад от эпицентра взрыва. В последний год войны, в мае — а в это время в Нагасаки ярко сияет солнце и сочная зелень деревьев укрывает тенью каменные мостовые, — мы были мобилизованы на работы на завод.

Утром девятого августа моя мать с младшей сестренкой отправилась на огород. Было около десяти часов утра. Крошечные участки, предоставлявшиеся эвакуированным, — всего десяток узких грядок длиной в пять-шесть метров — находились на самой вершине холма, справа от шоссейной дороги, бегущей вдоль реки Хоммегава. Мать, не очень сведущая в крестьянском деле, всегда сажала батат, который давал хороший урожай. С огорода прекрасно обозревались окрестности: вверх по течению виднелся военно-морской госпиталь и вокзал Исахая.

— Смотри не повреди корни, — предупредила мать сестренку и запустила руку в самую середину грядки. В августе батат еще не толще большого пальца. Такие клубни в народе зовут «куколками», а в праздник Бон[1] их преподносят богам в качестве первых даров земли. В это время батат считается еще слишком большой роскошью, чтобы просто набивать им живот.

Запуская пальцы в рыхлую, хорошо вскопанную землю, мать нащупывала «куколку» и осторожно, чтобы не повредить корни, вытаскивала ее. Ей было довольно набрать штук десять. Работа не тяжелая, не то что копать мотыгой, но выбирать клубни по одному отнимало немало времени. Со стороны Хоммёгавы поле обдавал влажный морской ветерок, и в утренние часы здесь было прохладно. Жара наступала к полудню, когда солнце вставало над головой. Отливавшие красным цветом листья батата поникали, от земли поднимались испарения, и по телу начинал струиться пот. Сестренке — всего лишь школьнице четвертого класса — надоело выкапывать батат, и она стала звать мать домой, дергая ее за шаровары. Мать непроизвольно взглянула на часы. Ее хромированные часы — до войны корпус у них был золотым — показывали одиннадцать. Взяв в руку бамбуковую корзину с бататами, она поднялась. В это время гладь воды Хоммёгавы на мгновение ярко вспыхнула, а небо со стороны Кикидзу залил белый свет.

— Мама, что-то сверкнуло! — вскрикнула сестра. Блеск был не как у молнии — резко прочерчивающий зигзаг, — а такой, словно зажглась ракета и тут же погасла.

Хотя небо над Исахая было безоблачное и ярко светило солнце, горы и река мгновенно побелели от ослепительной вспышки, более сильной, чем свет полуденного солнца. Раздался тяжелый грохот взрыва, отдавшийся во всем теле, и в следующий миг в лицо матери ударил мощный порыв ветра. Листья батата пригнулись к земле, затем вывернулись, обнажив беловатую изнанку, и снова устремились вверх.

Мать, крепко вцепившись в корзинку, схватила за руку сестренку и бросилась бежать по меже. Несомненно, бомбили Кикидзу. Такой силы взрывная волна и мощный подземный гул — уж наверняка не дальше, чем в Окуса. Когда они сбегали вниз с холма, мать взглянула на солнце. Небо пылало киноварью, и в нем, как мухи, кружились какие-то черные точки. Гора в Кикидзу была окутана красно-черным облаком, которое постепенно вспухало и росло.

— Беги скорее и скажи дяде, что на Кикидзу, кажется, сбросили бомбу.

В Кикидзу жил мой двоюродный брат — сын дяди по материнской линии. Он только что поступил в медицинский институт в Нагасаки. Кикидзу был тихим поселком между морем и горами. Горы, стоявшие чуть в отдалении от морского побережья, были сплошь покрыты мандариновыми рощами. Подходящее место для занятий. В этом поселке брат снимал комнату и каждый день ездил в институт.

Мать выбралась на шоссе. Там, напуганные вспышкой, что-то кричали, показывая на небо, местные жители. В небе столбом поднималось огромное облако. Нижняя часть его пылала багровым заревом.

— Что это там? — спросила мать мужчину средних лет в металлической каске, показывая на облако.

— Непонятно. Что-то жуткое, — ответил он, не отрывая взгляда от облака.

— Похоже, в Кикидзу горит, — проговорил крестьянин с мотыгой на плече.

Никто и вообразить не мог, что бомбу сбросили на Нагасаки и пожар виден с расстояния в двадцать пять километров…

Во второй половине дня сестренка, игравшая на полевой меже, прибежала домой.

— Смотри, что упало с неба, — показала она матери лоскуток шелкового крепа с узором из цветов глицинии.

Это был, видимо, кусок женского кимоно. По краю разорванной с силой ткани свисали закрученные нити. Поверить, что с неба падали лоскуты шелка, было невозможно, поэтому слова сестренки мать пропустила мимо ушей.

— И газетные обрывки с Кикидзу прилетели, — размахивая бумагой, сказала сестра матери, заметив, что та почему-то не удивляется. — И это вот тоже сверху упало. — Она протянула обломок палки длиной сантиметров тридцать. Мать взяла его в руки — это оказалась часть деревянной рамки для картины. В одном месте на лакированной поверхности сохранились написанные тушью иероглифы: «Нагасаки». Другой конец обломка обуглился до коричневого цвета. Кроме того, там проступала еще какая-то надпись: то ли «Фотография на память», то ли дата.

И шелк, и обломок деревянной рамки, подобранные сестрой, прилетели из Нагасаки. Этот лоскут узорчатой ткани был принесен силой взрывной волны. Он пролетел по небу целых двадцать пять километров. Какая женщина носила это кимоно, по каким улицам она в нем ходила?

В полукилометре от эпицентра скорость взрывной волны достигала трехсот шестидесяти метров в секунду, то есть превышала скорость звука. Как известно, в природе скорость ветра не превышает семидесяти метров в секунду; даже во время тайфуна в заливе Исэ в Нагоя она достигала всего лишь сорока пяти метров. Если же ветер ударит человека со скоростью триста шестьдесят метров, то его просто разорвет на куски. Сила взрывной волны была измерена зондом, спущенным с наблюдательного самолета.

Черный дождь, прозванный «дождем смерти», начавшийся после взрыва атомной бомбы, выпал и в Исахая. Он содержал большую дозу радиации. Когда мать мыла у колодца «куколки» батата, капли этого дождя упали ей на руки и шею. Он походил скорее на туманную изморось, чем на дождь. Она сеялась в течение двух-трех часов после взрыва.

Только после войны забили тревогу: «Дождь смерти! Черный дождь!..» А тогда эта странная, оставляющая черные пятна изморось хотя и вызывала какое-то неприятное чувство, но никто особенно не обратил на нее внимания. Моя мать тоже не придала значения каплям, упавшим на выстиранное белье. Белье она сложила и убрала в шкаф.

Через два-три дня, когда распространился слух о бомбе нового типа, она вынула белье и заметила что-то похожее на пятна плесени, появлявшейся в сезон так называемых «сливовых дождей». Пятна проступали через ткань насквозь.

Черные точки, кружившиеся вокруг солнца, пролились черным дождем.

Белье с дождевыми пятнами мать сожгла в саду. По тем временам, когда во всем был недостаток, это было слишком расточительно, но пятна на белье казались ей человеческой кровью. Кровью тех 73 889 человек, уничтоженных бомбой в одно мгновение. Даже сейчас, хотя уже разъяснено, что дождь содержал радиоактивную пыль, мать говорит: «То была человеческая кровь».

Вечером того же дня стало известно, что бомба сброшена не на Кикидзу и не на Окуса, а на Нагасаки. Старший брат матери, наш дядя, еще до того как сестренка прибежала сообщить ему о бомбежке, вскочил на ржавый велосипед и укатил в Кикидзу.

Вернулся он часов в пять вечера и с несколько обескураженным видом рассказывал, что в Кикидзу все благополучно.

— И мандариновые деревья, и дома стоят в целости и сохранности.

Кикидзу занимал второе место после Окуса по выращиванию мандаринов.

Очищая китайский лимон, который дядя привез в подарок, он добавил:

— В институт я не поехал. — И после небольшой паузы: — Оказывается, разбомблен-то Нагасаки. — Скрестив руки на груди, он глубоко задумался.

— Нагасаки — большой город, и даже если бросили несколько бомб, не обязательно они должны попасть на мединститут и оружейный завод, — проговорила мать. Обо мне, привлеченной к работе на этот завод, она особенно не тревожилась.

Обычно при сигнале воздушной тревоги учащиеся бежали в траншеи, вырытые в склоне горы позади завода. Убежищем для учениц женской гимназии служили противовоздушные щели в растущей на горе роще криптомерии. Вход в них порос мхом, горная вода, стекая, скапливалась на дне. Они были довольно глубокими, и каждый, кто успевал добежать до рощи, оказывался в безопасности. Чтобы успокоить мать, я часто рассказывала ей об этом, потому она и верила, что во время воздушной тревоги ее дочь будет надежно укрыта.

У подножия горы Сугияма находились цистерны с газом. Оттуда он подавался на кухни жителей Нагасаки. На вершине горы стоял деревянный сарай площадью чуть более четырех дзё.[2] Среди школьниц ходили слухи, что это — склад взрывчатых веществ. Иногда на горе появлялись солдаты в пехотной форме. От нашего цеха до противовоздушной щели, даже если мчаться бегом, требуется десять минут. Но об этом матери я не рассказывала.


На следующий день, десятого августа рано утром, когда еще не совсем рассвело, мать проснулась от стука в заднюю калитку.

— Саэ-сан! Саэ-сан! — услышала она мужской голос, звавший ее по имени.

Это был Такано — журналист газеты «Ниси-Нихон». Раскрыв ставни, мать выглянула из коридора.

— Нагасаки стерт с лица земли! — крикнул Такано, стоявший у калитки. — Ученицы женской гимназии все погибли, — сообщил он и, стуча каблуками, побежал в сторону окутанной утренней дымкой реки Хоммёгава.

Смысл этой вести, принесенной Такано, не сразу дошел до сознания матери. Но когда она поняла, что разрушение города означает смерть дочери, она тут же, прямо в коридоре, опустилась на пол. Через калитку вбежали дядя с тетей, тоже услыхавшие страшное известие.

— Мединститут горит, Саэ-сан! — заплакала тетя.

— Но ведь никто не сообщил нам, что сын погиб! — накинулся на нее дядя. На нем была защитная форма для гражданских лиц, металлическая каска, а на плече даже висел мегафон.

— Брат, и оружейный завод разрушен, — сказала мать дрожащим голосом.

— Но не убили же всех, вплоть до школьниц… — произнес он бессмысленные слова утешения.

С девятого августа, с момента взрыва атомной бомбы, связь с Нагасаки прервалась, поезда тоже не ходили. Но до Нагаё или Митино все-таки можно было как-то добраться. Вечером того же дня в Нагасаки направился спасательный отряд, в который входили пятьдесят человек из военно-морского госпиталя, тридцать три человека с военно-морской базы в Оомура, десять человек из общества врачей Исахая (по материалам выставки «Атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки»). Из-за бушевавшего огня спасатели в город не попали, и, хотя район разрушений простирался перед их глазами, они всю ночь оказывали помощь только раненым, вывезенным за город. Из близлежащих мест тоже прибыло множество врачей, но рук все равно не хватало.

Я видела одного врача, сразу же после бомбежки оказывавшего на пепелище помощь пострадавшим. Приспособив себе под сиденье печку, оставшуюся от сгоревшего дома, он осматривал раненых. Лекарство — полный котелок акатинки.[3] Атомные жертвы выстроились в очередь. Легкораненые стояли, а у их ног лежали те, кто был уже не в состоянии двигаться. Голова врача была замотана полотенцем, из-под которого сочилась кровь. Интересно, а какая участь постигла его собственную семью? И что стало с этим врачом в дальнейшем — умер он или же, несмотря на тяжелое ранение, остался в живых? Я восхищаюсь этим врачом. В нем было что-то героическое, как во всех людях, которые в той экстремальной, не укладывающейся в воображение ситуации не позволили себе уклониться от выполнения долга. Я преклоняюсь перед врачами, до конца остававшимися на своем месте. Вспоминаю и одного военного, с оторванной кистью руки бежавшего в штаб с сообщением, — он не хотел терять времени на перевязку раны.

Поистине война является выдающимся режиссером человеческой драмы, в которой одни, отбросив все, проявляют крайний эгоизм, другие до конца сохраняют человечность.


Девятого августа я отправилась на работу. На мне была блузка с короткими рукавами, черные шаровары и гэта[4] на босу ногу. Шаровары были с нагрудником, из китайской хлопчатобумажной ткани. Отрез прислал с материка отец, а сшила мне их старшая сестра. Блузка — из белого поплина с отложным воротником. Тогда я даже бюстгальтер не носила.

На правой руке у меня были часы на серебряном браслете немецкой работы в виде цепочки из круглых звеньев. Их тоже прислал отец. Я получила ожог только в этом месте. Обожгло до волдырей — кожа между звеньями цепочки вздулась. Впервые я это заметила, когда сняла часы. Круглые волдыри диаметром в три-четыре сантиметра опоясывали запястье и, пока не зажили, выглядели ужасно. Однако обошлось без нагноения.

Тогда у меня были длинные, до талии, волосы, которые я заплетала в косу. Носить волосы распущенными на заводе было опасно — их могло затянуть в станок. В результате либо станок останавливался, либо человек попадал туда с головой. Волосы ведь не рвутся. Так у нас погибла одна ученица. Поэтому длинные волосы обязательно, согласно строгому предписанию, заплетали в косу, если же они были недостаточно длинными, их перехватывали резинкой.

Не заплети я косу, в тот день взрывная волна подняла бы мои волосы, словно руки тысячерукой Канон,[5] они зацепились бы за обвалившиеся доски, и тогда бы мне наверняка не спастись.

Я работала в отделе «А», размещавшемся в деревянной постройке, которую огонь охватил уже через несколько минут после взрыва.

Отдел «А» занимался переработкой отходов — металлической стружки, макулатуры, шлака. Работавшие здесь люди были неполноценные: слегка придурковатая женщина, хромоногий мужчина, однорукий заместитель начальника и мужчина средних лет с лицом, постоянно искаженным гримасой смеха. Когда я в первый раз пришла на работу, они уставились на меня как на что-то диковинное, так что я даже опешила. У меня не было желания выставлять напоказ свои недуги, а мой внешний вид не давал оснований для сочувствия. В глазах этих людей я выглядела слишком здоровой. И уже потому мне было не по себе и страшно. Только у начальника отдела все было в полном порядке. Оставалось лишь удивляться, почему его не взяли в армию. Да и лет ему было немногим за сорок. Видимо, в отдел «А» переводили рабочих, получивших на заводе увечья. Загнанный в угол завода, он являлся свидетельством страшных дел, творившихся на этом производстве.

Однажды, несколько дней спустя после начала моей трудовой повинности, случилась неприятная история. Я была в бараке, где стояла машина для переработки макулатуры. У двери, приоткрыв ее ровно настолько, чтобы мог войти только один человек, остановились хромоногий и тот, у которого всегда было смеющееся лицо. Затем хромоногий вошел внутрь, раскинул руки и прижал меня к стене. Придурковатая женщина выглядывала из-за плеча стоявшего снаружи и хихикала. Я оцепенела. К счастью, это увидел проходивший мимо начальник. Он накричал на них, а затем, спросив: «Ну что, все в порядке?» — сам погладил меня рукой по бедру. Страшные негодяи. Мобилизованные рабочие тогда все были такими. Высокий смысл мобилизации для них не существовал. Нравы на заводе были распущенные. Понятие «империя» было слишком далекой абстракцией.

Из учениц женской гимназии в отдел «А» направили троих: Ёко, Акико и меня. По сути дела, мы тоже были неполноценными.

Перед тем как распределить по цехам, нас подвергли медицинскому осмотру. Работа у станков была тяжелой, да и воздух загрязнен, поэтому слабых здоровьем туда не посылали. У нас проверили РОЭ, измерили температуру, сделали рентген. Для цеха мы трое оказались непригодными, поэтому и были направлены в отдел «А», где полегче.

Как я уже рассказывала, строение, где размещался отдел «А», было деревянное, но под стать той работе, которой здесь занимались. Если производство связано со вторичной переработкой, то и помещение не первоклассное. Оконные рамы были сделаны из деревянных отходов, а стекла составлены из цветных и прозрачных треугольников, которые образовывали нечто похожее на витраж. Когда у меня не былоработы, я любила глядеть на эти красивые стекла и о чем-нибудь мечтать. Мои подруги называли отдел «А» хибарой.

Но в день атомной бомбардировки нам повезло, что мы оказались в этой хибаре, такой ветхой, что казалось — дунь, и она улетит. Три моих подруги, находившиеся в трехэтажном кирпичном здании, сгорели, не успев выбраться из-под придавивших их тяжелых обломков. А школьницы, работавшие в проектном бюро — помещении с большими светлыми окнами, — стали похожи на ежей, утыканных стеклянными иглами-осколками.

И по сей день, спустя тридцать лет, они носят их в себе. Время от времени осколки перемещаются, и это вызывает жуткую боль. Чтобы обнаружить их, надо сделать рентген. Но они уже в следующее мгновение оказываются в другом месте. Одной моей подруге врач сказал: «Оставь их, это — твои ордена». Легко говорить, когда боль касается другого.


Самолет-бомбоноситель, приглушив шум моторов, появился над Нагасаки, плавно скользя по небу. Было 10 часов 58 минут.

Мы находились в конторе отдела «А». Кроме нас, школьниц, там были начальник отдела, его однорукий заместитель, Ямагути из женского добровольческого отряда Кагосимы — всего шесть человек. Окно-витраж, выходившее на Ураками, было распахнуто. Метрах в десяти от окна возвышались три заводские трубы, каждая толщиной в два дзё и высотой метров двадцать. За ними простиралась бетонированная площадь. На ней, встав в круг, танцевали парни — студенты высшей школы. Их однокашника призывали в армию. Это был прощальный танец, посвященный их другу, отправлявшемуся на фронт. Бетонированная заводская площадь стала местом, где танец друзей превратился в танец смерти.

Я сидела за секретарским столом, откуда из окна слева мне была хорошо видна заводская труба. Прямо передо мной восседал начальник отдела, раздетый до пояса, по его мощной округлой груди катился пот. Справа от окна была Акико, а рядом, спиной к окну, — Ёко. Однорукий заместитель сидел слева от начальника. Этот человек, как прилипала, не отходил ни на шаг от своего начальства и постоянно лебезил перед ним. Вот и теперь он обмахивал обливавшегося потом босса. Справа от меня, у окна, стояла, опершись рукой о стол, Ямагути.

До обеденного перерыва время еще оставалось. Все молчали. Люди здесь собрались очень разные, поэтому общих тем для разговоров не было.

— Ну как, полегчало? Больше не изволите потеть? — спросил начальника однорукий. Тот что-то жевал. Проглотив кусок, утвердительно кивнул. Разговор на этом оборвался, и в конторе наступила тишина.

На белой от солнца площади беззвучно, словно в пантомиме, продолжался круговой танец.

Со стороны Митино донеслось гудение, похожее на гул моторов. Звук приближался.

— Не самолет ли? — Ямагути взглянула на начальника. Он повернул голову, прислушиваясь.

— Похоже, гудит. Посмотри.

Ямагути высунулась из окна, посмотрела на небо.

— Ничего нет. — И вернулась на прежнее место.

— Ввиду того, что воздушную тревогу не объявляли, есть основания полагать, что это не вражеский самолет, — начал, как всегда занудливо и витиевато, заместитель. Гул затих. Всего на мгновение. И вдруг раздался разорвавший тишину сильный рев самолета, то ли идущего в пике, то ли резко набирающего высоту.

— Налет! — закричала Ямагути. Это было последнее, что я услышала тогда. Если быть абсолютно точной — единственное, что я осознала в момент падения бомбы. Я не видела вспышки, не слышала грохота, не ощутила и взрывной волны. Очнулась уже под развалинами. Почти все находившиеся в эпицентре взрыва тоже ничего больше не слышали. Уловили только рев моторов самолета, взмывавшего вверх.

Сбросив атомную бомбу, Б-29 начал быстро набирать высоту, чтобы спастись. Умирать летчикам, как всем тем, что были на земле, видимо, не хотелось.

Приглушить моторы, сбросить бомбу и стремительно взмыть вверх… Несомненно, летчики проделывали это по многу раз в тренировочных полетах. В мгновение между ревом самолета, уходящего вверх, и гибелью завода уместилось только одно короткое слово «налет». Но за это время разом погибло семьдесят три тысячи восемьсот восемьдесят девять человек, и почти у стольких же, словно у белого кролика из Инаба,[6] повисла лоскутами кожа.


Сразу же после разрыва бомбы все погрузилось во мрак. Я напрягаю зрение, но ничего не вижу. Кругом сплошной черный мрак. В обычной темноте, когда человек все же ощущает глубину пространства, сохраняя некоторую способность видеть, у него не возникает беспокойства. Здесь же мрак был сплошной, словно приклеен к глазам. Первая мысль — что глаз я лишилась. Ёко и Акико потом рассказывали, они в то мгновение тоже подумали, что ослепли. Люди, не успевшие зажмуриться при вспышке, потеряли зрение. При ядерном взрыве образуется огненный шар диаметром в семьдесят метров, то есть площадью около тысячи цубо.[7] Говорили, что некоторые из ослепших потом прозрели, но думаю, это маловероятно. Эта вспышка вселила в нас поистине мистический ужас.


Наверное, меня отбросило взрывной волной. Я лежала скрючившись под обломками. Но относительная свобода движений все же была. Я осторожно пошевелилась и убедилась, что тело тяжелым не придавлено, только завалено деревянными обломками.

Вначале я никак не могла понять, почему оказалась в таком положении, и некоторое время продолжала лежать под развалинами рухнувшей лачуги. Когда у человека восстанавливается способность соображать, он прежде всего пытается понять происходящее. Инстинкты действуют лишь какое-то мгновение, подсознательно, затем включается в работу мозг. Как только я поняла, что осталась жива, инстинкты отключились.

Мрак сменился синим и огненно-красным светом, ярким, как распустившаяся гортензия. Он не теплый и не холодный. Вспышка температурой триста тысяч градусов — это нечто потустороннее, словно свет, испускаемый духами умерших, выстроившимися сплошной стеной.

Сейчас, конечно, здравый смысл подсказывает мне, что глаза от яркой вспышки ослепли, и потому, естественно, свет поначалу казался сплошным мраком.

Я нащупала рукой деревянный обломок и попробовала его приподнять. Толкнула два раза, но он даже не сдвинулся. Я безуспешно повторяла свои попытки. Внезапно меня охватил страх. Отдел «А», где перерабатывалась макулатура, занялся огнем, поплыл дым.

«Если сейчас не выберусь отсюда, сгорю в огне». Я заставила себя успокоиться, осмотрела завалившие меня обломки и обнаружила над головой широкую доску. Вероятно, это была крышка стола. Она раскололась пополам. Если толкнуть ее, то, может, она как-то сдвинется. Просунув руки в щель, образовавшуюся в расколовшейся крышке стола, я изо всех сил толкнула ее вперед. Доска развалилась надвое, показалось небо. Отверстие достаточно широкое, чтобы выбраться наружу.

Я поднялась. Блузка на левом плече оказалась порванной об острые зазубрины сломанной доски. Плечо тоже было оцарапано.

Кругом сплошь пляска огня. Во все стороны он протянул свои щупальца. Валил густо-черный, а местами черно-красный дым. Его клубы, завихряясь, накатывались на пустынную площадь. Прямо передо мной бежал однорукий заместитель. Размахивая своей единственной рукой, с криком «Банзай!» он мчался по направлению к площади. Следом за ним, согнувшись и обхватив обеими руками стриженную наголо голову, бежал начальник отдела. На спине у него была видна рана.

Я окликнула его: «Господин начальник!» — но он, не помня себя, продолжал мчаться к охваченной огнем площади. Самый быстрый способ попасть к центральным воротам завода — это пересечь площадь. На заводе производилось оружие, поэтому он строго охранялся. Даже ограда была железобетонной. Рядом с отделом «А» была еще одна проходная, но на ее железных воротах постоянно висел замок. Попасть на завод можно было или через центральные ворота, или еще через две-три проходных. Чтобы вырваться наружу, мне оставалось только бежать следом за начальником.

Отдел «А» уже на три четверти был в огне. Пламя, охватив весь завод, с гудением устремилось к пустому пространству площади.

Пересечь площадь было невозможно. В разрыве дымного облака я увидела, как один из студентов в майке бросился туда, где находился отдел «А». За ним в бетонной стене были ворота. Если взрывная волна не обрушила их, то выбраться наружу не удастся. Ограда была слишком высока, чтобы ее перескочить, да и зацепиться не за что.

Однако студент бежал в ту сторону. Я кинулась за ним. В ограде зияла большая дыра с торчащими из нее железными прутьями. Через дыру виднелся пустырь. Я была ошеломлена. Оказывается, разбомбили не только наш завод. Я-то думала, что стоит выбраться с завода, и я спасена, а перед глазами предстала еще более ужасная картина. Всю территорию завода заволокло дымом, и, к счастью, я не знала, что происходит за его пределами.

Молодые парни, танцевавшие на площади, провожая друга на фронт, погибли. Некоторые, получив тяжелые ожоги, еще час-два жили. Но большинство из них взрывной волной с такой силой ударило о бетон, что у них вывалились внутренности. Стоны этих парней были ужасны. Моя подруга слышала их, когда в поисках спасения бежала мимо, и даже сейчас, если заходит разговор о тех событиях, она зажимает уши.

Мгновенная смерть большинства людей, погибших вне эпицентра взрыва, наступила в результате действия взрывной волны.

В круге танцующих, помимо учеников средних школ, было также человек сорок студентов. Безмолвный, как в пантомиме, трагический танец проводов.

Юноша-новобранец выходит в центр. Его друзья становятся плечом к плечу и образуют круг. Ведущий выкрикивает: «Ё-эй!» Круг подается вправо, все разом поднимают левую ногу, согнутую в колене. Все ступают в такт — «топ». Затем правой и снова левой. Ритмично и медленно круг движется вправо. Время от времени возгласом «Е-эй!» ведущий отчеканивает ритм. Круг поворачивает вправо, и гэта на ногах танцующих издают глухой стук. Этот тупой, не резонирующий звук, возникающий от удара дерева о камень, кажется каким-то пустым.

Я несколько раз проходила мимо танцующих парней. Каждый раз я приостанавливалась и молча, одними глазами, посылала привет незнакомому мне юноше, стоявшему в центре круга, желая ему удачи на войне. Наши взгляды встречались, и он, украшенный белыми ленточками, пристально глядя на меня, слал ответный привет.

После того как закончился танец-пантомима, в котором каждый, погрузившись в себя, словно раскрывал свое сердце и вместе с тем проникался настроением друзей, наступило оживление. Ведущий — а им, как правило, избирался «знаток» женских учебных заведений — выкрикивает название одного из них. Несколько юношей из круга хлопают в ладоши — их симпатии связаны с этой гимназией. Ведущий смотрит на новобранца. Его друзья не хлопают, а лишь постукивают одним указательным пальцем о другой. Это знак, что девушка новобранца в этой школе не учится. Ведущий продолжает называть женские гимназии, даже загородные. Когда наконец угадывается школа, к которой у новобранца имеется особый интерес, все разом шумно аплодируют, громко кричат. Затем опять становятся плечом к плечу в круг, и танец начинается снова. Тот же самый. Но теперь они еще и поют. Поют хором гимн той школы, где учился новобранец. Поют, кружась в танце. Постепенно темп нарастает, и под конец все мчатся вихрем, словно одержимые. Танец окончен. «Спасибо», — благодарит всех новобранец. «До встречи», — отвечают провожающие. Незамысловатый, берущий за самое сердце, траурный праздник юности.

Это последние проводы в армию, которые я видела в своей жизни. И провожающие, и тот, кого провожали, — все погибли.


Иногда мне приходит на память парень по фамилии Маикума, погибший потом на Окинаве. Его тоже прямо со школьной скамьи призвали в армию. Он учился в высшей школе города Кумамото и был первый неряха среди одноклассников. Однажды после отбоя воздушной тревоги, когда я перебегала площадь, он, гревшийся здесь на солнышке, окликнул меня и поманил рукой. Я подошла.

— Не хочешь ли половить со мною вшей? Они так шустро разбегаются, ужасно забавно, — сказал Маикума и, вывернув шов на своей форменной куртке, показал их мне. Затем, шепнув мне на ухо: — Никому не рассказывай! — начал монотонно-торжественным тоном декламировать: — Мы, наше величество, невольно испортили воздух, и, хоть воняет изрядно, народ наш, надеюсь, немного потерпит.[8]

Вначале я ничего не поняла, а затем, когда со второго раза до меня дошел смысл слов, расхохоталась:

— Как ты можешь! Ведь император — живой бог!

— Будешь смеяться, тебя жандарм убьет. Даже если тебе что-то кажется смешным, все равно делай серьезное выражение лица, — сказал Маикума.

В то время я ни о чем подобном не задумывалась.


Людей, которых я увидела бегущими от отдела «А», было трое — заведующий, его заместитель и мужчина с гримасой смеха на лице. Ямагути настигла мгновенная смерть. Она умерла, придавленная письменным столом и балкой. Рассказывали, что балка, свалившись на нее, раздробила ей плечо и подбородок. Она скончалась еще до того, как отдел «А» охватил огонь. Самое лучшее во время атомной бомбардировки — это умереть сразу. Некоторые заводские рабочие, прожившие еще два-три дня, от невыносимых мучений сдирали с себя куски мяса.

Ёко и Акико остались живы; хотя у них и были ожоги, но не очень сильные. Они помогли друг другу выбраться и успели выбежать из охваченного пламенем отдела «А». Обе выскочили оттуда уже после меня.

— Ну и быстро же ты бежала! Можно было подумать, что ты помешалась, — подсмеивались потом надо мной Ёко и Акико. Но мне казалось, что в их смеющихся глазах мелькает что-то недоброе. Я и сейчас не вижу в этом ничего смешного, потому и стараюсь, по возможности, с ними не встречаться.

Акико потеряла всю семью. Они жили в Такэнокубо. Ее родители погибли там, у себя дома, а старший брат, студент, во время занятий в медицинском институте.

После войны у Акико выпали все волосы. У нее были большие глаза, и во внешности что-то от иностранки. Когда ее голова стала гладкой, как у буддийского монаха, глаза начали казаться еще крупнее, и она сделалась похожа на французскую куклу с общипанными волосами. Случайно узнав, что Акико живет на той же, что и я, приморской улице, я позвонила ей по телефону. Она сообщила, что в ближайшие два-три дня ляжет в больницу. Здоровье совсем разладилось, а теперь еще предстоит операция на желудке. Двадцать лет назад она перенесла операцию по поводу рака груди. Есть ли рак желудка, станет ясно, когда разрежут.

— Рак можно определить и самой. Достаточно пощупать кончиками пальцев. Около груди и под мышками чувствуются затвердения. У меня уже так было. Думаю, и на этот раз то же самое…

— Чем сейчас занималась? — спросила я, чтобы сменить тему разговора.

— Меняла шторы в детской. Если ничего не делать, одолевают страшные мысли.

После этого разговора я все не решалась опять позвонить ей. Тем временем миновало два года. Мне было страшно услышать на мой телефонный звонок любой из ответов: «Мама умерла… — Жена скончалась… — Невестки нет в живых».


Можно сказать, что я даже не была ранена. Я только ссадила коленку, когда спасалась бегством.

В мою косу впились осколки стекла, Я нащупала рукой несколько штук, когда бежала к горе, и вынула. При этом, правда, поранила кончики пальцев, и из них показалась кровь, но ее было не так уж много. Говорят, что те, кто был одет в черное, получили сильные ожоги, так как черный цвет поглощает свет. И здесь мне повезло. То ли защитили меня три заводские трубы, то ли весь жар вспышки пришелся на умершую мгновенно Ямагути? Жизнь и смерть тут были так близко — их отделяла преграда тоньше папиросной бумаги.

10 октября 1970 года в газете «Асахи» была помещена заметка «Ученица средней школы указывает на жестокость публикации издательством Сегаккан комиксов „Чудовища хибакуся“».

«Это жестоко по отношению к пострадавшим от атомной бомбардировки — изображать их чудовищами» — так написала ученица средней школы, и ее письмо вызвало большой отклик. В серии комиксов о чудовищах был нарисован инопланетянин с обликом жертвы атомного взрыва, тело которого испещрено узором из келоидных рубцов. Когда в журнал обратились с запросом, что это должно означать, редакция ответила: они ничего не могут сказать, пока не будет проведено расследование. «Комитет пропаганды литературы по атомной бомбардировке» выступил с протестом, заявив, что «подобные вещи абсолютно недопустимы». Этот инцидент действительно вызвал широкий резонанс. А я как-то особенно остро осознала жестокий закон времени, именуемый «забвением». Однако и сентиментальное отношение к атомной бомбардировке тоже ни к чему.

Ладно, пусть остается все как есть. Пусть через комиксы или даже с помощью клоунов изображают наше прошлое. Сейчас, тридцать лет спустя, передать весь ужас атомной бомбардировки стало очень трудно.

Акико было только двадцать лет, когда она заболела раком груди. Согласно данным хиросимского атомного госпиталя об обследовании больных злокачественными опухолями за 1956–1967 гг., рак груди стоит на третьем месте после рака желудка и рака легких. Раком желудка и легких в равной степени болеют и мужчины и женщины, поэтому процент заболеваемости раком груди фактически еще выше. Соотношение числа больных раком легких к больным раком груди — шестьдесят к пятидесяти. Однако в последнее время установление факта причастности к атомной бомбардировке стало делом очень трудным.

Акико, само собой разумеется, должна относиться к этой категории лиц, но она устала ходить по инстанциям, выполняя различные формальности для получения соответствующего свидетельства. Я тоже дошла до физического изнеможения, когда ходатайствовала о «Книжке пострадавшего от атомной бомбардировки». Поэтому боль Акико, равно как и моя, с годами становится только нашей личной болью. Не важно, как рассказывают об атомных жертвах — с помощью комиксов или еще чего-либо, — лишь бы при этом передавали правду о страданиях хибакуся.

Страшная картина предстала перед моими глазами, когда я вырвалась за заводские ворота. Я увидела толпы таких же страшных чудовищ, каких рисуют сейчас в комиксах. Они стояли среди выжженной пустыни, и куски их плоти свисали, словно лохмотья.


Я вышла за заводскую ограду — передо мной была дорога на Митино. Далее — долина, по которой протекала река Уракамигава. К реке вела узкая горная тропка. Взбираясь по ней, попадаешь на Кимпира, за которой тянется горная гряда. Благодаря горе Кимпира половина Нагасаки уцелела.

В июле и августе налеты вражеской авиации участились. Иногда самолеты прилетали, но не бомбили. Беспрестанно раздавались сигналы воздушной тревоги. Каждый раз мы бежали к горе, где были вырыты противовоздушные щели. Однорукий заместитель корчил недовольное лицо:

- Эти девчонки только и знают, что отсиживаться в щелях. Ясно, умирать-то никому не хочется.

Он был предельно откровенен: жизнь каких-то школьниц не стоит того, чтобы заботиться о ее сохранении. Хотя, согласно предписаниям, при каждом сигнале воздушной тревоги ученики должны незамедлительно бежать в укрытия, фактически это делалось через раз. Мы пожаловались на заместителя своей учительнице-инспектору. Из гимназии были направлены на завод в качестве инспекторов при учениках три учительницы: Т., М. и К. Круглолицая К. сказала: «Хотя вы и мобилизованы на завод, но все же остаетесь учащимися женской гимназии, поэтому прежде всего должны слушаться своих учителей. Впрочем, каждый раз, действительно, бегать в укрытия и далеко, и небезопасно. Мы подумаем о новом убежище для вас». После переговоров с руководством завода было получено разрешение укрываться в противовоздушных щелях, недавно вырытых на пустыре сразу за воротами проходной. Эти щели намеревались сделать основательно, с бетонированными стенами. Копал их женский трудовой отряд, состоявший из тринадцати — четырнадцатилетних школьниц. С утра на пустыре раздавались их звонкие голоса. Иногда доносились отдельные удивленные возгласы: это кто-нибудь обнаруживал толстого, отливающего голубоватым блеском земляного червя. Ёко в свободную от работы минуту наблюдала за девушками сквозь узкую щель в заводских воротах. «Ну прямо как на пикнике!» — говорила она.

Пустырь был ровный, поросший одуванчиками, полевой фиалкой, диким портулаком. Сюда из близлежащих домов приходили бабушки с внучатами собирать цветы. Расстелив на траве носовые платочки, дети укладывали на них сорванные цветы. Как только в букете появлялся одуванчик, он сразу оживал, становился ярким и праздничным. Бабушки, оставив детишек играть на пустыре, шли на дорогу собирать куски не догоревшего в топках завода угля. Служащие отдела «А» выбрасывали его каждое утро, чтобы засыпать дорожную грязь, но хозяйки из соседних домов, выждав удобный момент, подбирали куски — они еще годились для отопления домов. Кроме того, углем можно было торговать — это давало дополнительный заработок.

И старушки и малыши нам скоро примелькались, мы уже узнавали их. В обеденный перерыв, выйдя через центральные ворота завода и обогнув его, мы оказывались на пустыре, где тоже рвали цветы и собирали угль, чтобы отдать его женщинам.


Огненная вспышка уничтожила зеленый, как луг, пустырь в одно мгновение.

Среди детей, приходивших сюда за цветами, мне особенно запомнилась одна белолицая девчурка с коротко остриженными волосами. Ее всегда приводила маленькая старушка, такая же белолицая, очень похожая на внучку.

Старая женщина сидела посреди выжженной пустыни, прижимая к груди ребенка. Коротко остриженная головка девочки была запрокинута, в щеку впились осколки, глаза и пухлые губы полураскрыты. Она была мертва. Сверкали белые зубки, в очертаниях рта еще сохранялась детская миловидность. Тело старушки, изодранное в клочья, было похоже на швабру.

Ужасно выглядели и девочки-подростки из трудового отряда. Из их тел в местах ожогов сочился жир, стекавший блестящими змейками на землю. Сотрясаясь от мелкой дрожи, они жаловались друг другу: «Больно, больно…» Одежда их сгорела, остались только повязки на головах — белые с красным солнцем, символом государственности, и надписью: «Самоотверженный труд — империи». Девочки плакали. Режиссер военной драмы беспрерывно выводит на сцену несчастных Пьеро.

Что же это была за бомба, причинившая в одно мгновение столько разрушений?

Один мужчина, по виду заводской рабочий, высказал предположение:

— Разом сбросили много бочек с нефтью, а затем зажигательные бомбы.

— Похоже на то. Кругом море огня. Уму непостижимо, — сказала женщина, на руке которой был сильный ожог. — Вот и у меня ожоги, наверное, от горящей нефти, хоть я и не заметила, как это произошло.

— Этот грохот, оказывается, от того, что падали бочки с нефтью. — проговорила другая женщина, державшая за руку мальчика лет шести.

Все это я слышала в толпе людей, шагавших по горной дороге. Здесь были и легкораненые, и люди, получившие тяжелые травмы, но которые все же могли хоть как-то двигаться. Их положение было еще сносное — ведь множество изувеченных осталось лежать прямо на дороге. У всех — ожоги разной степени. У одних кожа обгорела и сползла, обнажив слой белого жира, у других раны были кровоточащие, красные, словно у ободранного кролика из Инаба.

В докладе «Повреждения кожи взрывной волной при атомном взрыве», подготовленном спасательными отрядами врачей из Нагасакского мединститута и опубликованном в журнале «Сюкан-Асахи», говорится:

«Вначале мы полагали, что кожу сдирает ударная волна, возникающая при взрыве: она рвет на мелкие лоскуты одежду и уносит ее, точно так же разрывается в клочья и кожа. Однако вскоре было установлено, что это не так. Сдирание кожи наблюдалось не по всему телу, а только со стороны, обращенной к огненной вспышке. Если связать эти два фактора, то напрашивается вывод, что сначала под действием тепловых лучей происходит ожог кожи, она теряет эластичность, становится ломкой. Затем сказывается действие настигающей ударной волны. В результате необожженная кожа остается целой, а облученная рвется на множество лоскутов. Таким образом, можно констатировать, что поражение кожи является следствием двойного воздействия: тепловых ожогов и удара воздушной волны».

Слова «сдирание кожи» очень точно передают муки людей, уподобившихся белому кролику из Инаба.

У некоторых тяжело пострадавших не было кровоточащих открытых ран, но все тело представляло собой сплошной волдырь. Огненная вспышка равномерно обожгла тело со всех сторон, так что на нем не было ни обуглившихся участков, ни едва опаленных. Глаза, нос, губы — все, как при ветряной оспе, превратилось в одну сплошную маску, под тонкой пленкой которой просвечивала скопившаяся мутновато-белая жидкость. Так выглядит рыба, зажаренная на электронной плите, — равномерно белой, не подгоревшей.

У других людей обожженная кожа сдиралась, точно кожура молодой картошки, и свисала с рук мягкой бахромой. Я видела школьницу с такими ожогами. Карабкаясь на гору Кимпира, она тоже стонала: «Больно, больно…»

Похоже, «богом избранная нация» проводила эксперимент над живыми людьми по различным способам их сожжения.

Атомная бомба оставила раны на теле и в душе. Я видела, как умирающий на дороге мужчина умолял:

— Лекарство… Дайте лекарство…

Каждому, кто проходил мимо, было ясно, что он безнадежен. А тот слабеющим голосом все просил о помощи. Наверное, ад происходящего поймешь, только заглянув в глубину человеческого сердца. Чтобы утешить умирающего, кто-то сказал:

— Сейчас я позову врача, и тебе станет лучше.

Он не поверил:

— Зачем это говорить? Я-то знаю, что врач не придет.

«Он не придет». Эти слова до сих пор камнем лежат у меня на сердце. Я и поныне чувствую горечь, с какой они были произнесены.


Через час-два после бомбардировки я отправилась в район Мацуяма. Это — эпицентр взрыва. Знай я тогда, какая страшная вещь радиация, ни за что не совершила бы такое безрассудство. На горе я повстречала двух женщин, совершенно не пострадавших от взрыва. Из всех, кого я до тех пор видела на дороге, они единственные были не ранены. Я решила идти с ними. Трудно вообразить, как радостно и удивительно было там видеть здорового человека. Эти женщины ходили в Митино купить муки и теперь возвращались домой. Поселок Митино находится в трех с половиной километрах на север от эпицентра взрыва. Муку они раздобыть не смогли, но зато несли в мешках проросшие клубни картофеля.

Встав рано утром, они, чтобы к полудню уже вернуться домой, отправились, не дожидаясь поезда, через гору пешком. На обратном пути, как раз в тот момент, когда женщины снова поднялись на вершину, увидели яркую вспышку. «Наверное, это где-то неподалеку», — решили они и быстро зашагали вниз по дороге, чтобы успеть к обеду принести картофель.

Подойдя к Ураками, они почувствовали странный запах. Потом навстречу им стали попадаться раненые. Женщины, обратившись к какому-то человеку, который, на их взгляд, был в состоянии говорить, спросили, что случилось. Он, не останавливаясь, на ходу ответил:

— Непонятно. Что-то сбросили.

Женщины решили, что любой ценой должны попасть домой, и зашагали дальше. Поднялись на холм за оружейным заводом. Там я и повстречалась с ними.

Они сообщили мне, что живут в Мацуяма. Женщина в пестрых шароварах из касури[9] очень беспокоилась, цел ли ее дом, и предложила мне пойти вместе с ней. Если окажется, что все в порядке, она потом проводит меня домой. На ее вопрос:

— Ты где живешь? — я ответила:

— В Дзюнин-тё.

— Наверное, бомбили только район, где расположен оружейный завод, а Мацуяма остался цел, — предположила она и бодро зашагала в сторону города.

Я и не заметила, когда потеряла свои гэта. Шла по горной дороге, даже не сознавая, что я босиком. Наконец мы достигли Данданбатакэ, что в районе Мацуяма. Улиц не было. Женщина в пестрых шароварах молча смотрела на квартал, превращенный в груду темно-синего щебня. Подошедшая следом вторая женщина, одетая в черные шаровары, сдавленным от отчаяния голосом вскрикнула:

— Дом, где мой дом? — И зарыдала, причитая: — Бабуля, бабуля моя умерла!..

Мацуяма превратился в ровное поле, словно его перепахали мотыгой.

Прежде квартал Мацуяма был застроен одноэтажными низкими домами, над которыми лишь кое-где возвышались телеграфные столбы и дымовые трубы. Здесь было множество мелких мастерских по ремонту кухонной посуды, а также кустарные предприятия, работавшие на субподряде от сталелитейного завода. Вечерами по его тенистым улицам плавал запах жареных иваси. Люди жили скромно, ютясь в своих тесных домишках. Я любила особый, присущий только этому району запах и часто на полпути к дому, сойдя с трамвая, не спеша прогуливалась до своей квартиры. А иногда, условившись о встрече с Инатоми, прямо с работы заходила к нему в гости. В полутемной дома[10] сидел старик и мехами раздувал огонь в очаге. Отблески пламени красными бликами высвечивали его добродушное лицо, и оно казалось плывущим в воздухе. Инатоми по-свойски входил в дом и спрашивал: «Как дела?» Еще вчера это был милый уголок города, полный скромного, непритязательного счастья. Теперь же тут не осталось ни одного дома. Погибли и те, кто жил здесь.

В Данданбатакэ всюду лежали тяжело раненные, обгоревшие до неузнаваемости люди. Но и это была лишь одна десятая часть всех жителей квартала. Женщина в черных шароварах продолжала причитать: «Бабуля, бабуля!..» Она была единственной дочерью и жила вдвоем с матерью.

— Не плачь! — прикрикнула на нее женщина в пестрых шароварах. — Коль они так, мы еще им отплатим. Нечего хныкать!

«Мы еще им отплатим» — эти слова женщины упали на сердце тяжелым камнем. Я с ненавистью подумала о ее жестокосердии, о том, что она хотела продолжения войны теперь, когда перед ее глазами простиралась картина ужасного разрушения. Страшно даже представить, к чему могут привести такие безумцы.

Всюду лежали люди без рук, без ног, без глаз. Нагасаки превратился в город инвалидов. Для человека нет большего счастья, чем иметь две руки, две ноги, глаза, нос…

В радиусе полукилометра от эпицентра взрыва смертность составляла более девяноста восьми процентов. Девяносто процентов жителей умерли в тот же день. Тяжелораненые, которых я видела на тыквенной бахче, вероятно, тоже скончались в первый же день. Черепичные крыши домов на расстоянии четырехсот метров от эпицентра расплавились и стекали струями на землю. Плавился и вспучивался бетон на дорогах. Камни на обочинах тоже расплавились. Воздух был горячий, как лава, вытекающая из кратера вулкана. В этих условиях человеческая плоть и кости были уязвимее, чем мотылек, залетевший в огонь газовой горелки.

Эти цифры невольно наводят на вопрос: почему для уничтожения человека изобретено столь страшное оружие?

И вместе с тем природа обладает удивительной жизненной силой. В сентябре, всего через месяц после бомбардировки, на пепелище уже поднялись зеленые ростки щетинника, осоковой сыти, других растений. Сохранившаяся в земле жизнь дала всходы, и они начали бурно расти. Однако вскоре появились сообщения, что радиоактивное облучение вызвало аномалии в делении растительных клеток. Были обнаружены листья необычной формы или странного цвета. В тот год в Нагасаки наблюдалось появление баклажанов-двойняшек, сдвоенных тыкв или помидоров в виде гроздей на одном стебле. Сообщения о необычных растениях поступали отовсюду.

У моей подруги Икэути выпали на голове все волосы, а после выросли курчавые, рыжего цвета. Получилась шикарная) прическа, совсем как у Морин О’Хара.[11] Икэути шутила:

— Бомбу-то сбросили американцы, вот я и стала рыжая да курчавая.

Трудно поверить, но до бомбежки у нее были длинные, прямые черные волосы.

Мне не забыть, какое волнение я испытала, когда впервые увидела в Нагасаки сорную траву. На бетонной платформе станции Ураками мне бросился в глаза пробившийся из трещины росток травы. На высоком тонком стебельке красовались мелкие, размером с кунжутное семя, белые цветочки. А ведь говорили, что на земле, выжженной атомной бомбой, в течение шестидесяти лет не вырастет ни единой травинки. Жизнь растений связана с нашей жизнью, подвергшейся угрозе атомной смерти. Меня переполняли слезы: «Я тоже смогу жить!»


Я потеряла всякое ощущение времени. Наверное, часа через два после бомбежки у меня началась рвота. Меня вырвало белой пеной. Женщина в пестрых шароварах сказала:

— Это, наверное, оттого, что ты не обедала, — и принесла мне с бахчи тыкву. Бахча сгорела, листья и стебли превратились в пепел, и его унесло ветром, а плоды остались. Разрезав тыкву осколком черепицы, тетушка протянула мне кусок: — На, поешь. — От одного запаха меня опять вырвало. —Это потому, что у тебя пустой желудок. Хоть через силу, но все же постарайся проглотить, — уговаривала она. Я отказывалась, но она меня заставила: — Поешь, ведь неизвестно, сколько еще дней это продлится.

Тыква, валявшаяся на опаленном зноем поле, была теплой и очень резко пахла. Я откусила кусочек и едва проглотила его, как меня сразу же стошнило чем-то зеленым. Тыква имела запах луговой травы. Обожженная кожа человека, когда рана чуть-чуть подсохнет на солнце, пахнет сырой тыквой. Некоторые люди считают, что у помидоров запах крови. У тыквы тоже.

— Смотрите, солнце падает! — закричал какой-то старик в защитном капюшоне, указывая пальцем на небо.

Карминного цвета солнце с вихревыми протуберанцами вокруг диска опускалось к горизонту. Эти вихревые потоки, как на картине Ван Гога, были отчетливо видны. В разгар лета в середине дня солнце, которое я видела с поля Данданбатакэ, находилось на уровне моих глаз и на уровне моря. Солнечные лучи даже в самую сильную летнюю жару благодетельны для жизни, но это солнце источало жесточайший зной. Его будто раскатали на прокатном стане, и оно обрушило всю свою тепловую энергию на землю. Женщина поспешно накрыла меня своим дождевым зонтом.

— Нельзя тебе смотреть на всякие ужасы.

Это был большой европейский зонт черного цвета. Но даже под ним мои щеки пылали и болели.

— Думаю, что в Исахая все благополучно. Если же и там разбомбили, тогда приезжай ко мне в деревню. Я тоже ведь осталась совсем одна.

Она написала для меня на клочке бумаги, как искать ее родную деревню в Симабара. Затем вынула из кошелька десятииеновую бумажку:

— Это немного, но на дорогу до Симабара тебе хватит. Не потеряй. — И, сложив в несколько раз бумажную ассигнацию, сунула ее мне за резинку шаровар. — Если останешься одна, деньги понадобятся. Не оброни, — она снова наказала мне быть внимательной.

В докладе «О спасательных мероприятиях, предпринятых во время атомной бомбардировки» говорится:

«Официально было сообщено, что на город Хиросима сброшена нового типа бомба, причинившая огромный ущерб. Однако никаких подробных разъяснений не последовало, и всеобщие предупредительные меры приняты не были. Поэтому, когда 9 августа последовал еще и удар по Нагасаки, армия, административные органы и население оказались застигнутыми врасплох. Даже мы, знавшие о существовании атомной бомбы, к нашему стыду, не придали серьезного значения этой бомбардировке, пока не почерпнули необходимых сведений в листовках, сброшенных той же ночью противником. И правительство Японии, и народ спохватились только после получения сообщения от врагов. Таково истинное положение дел».

Невероятные фантазии о том, что вместе с зажигательными бомбами было сброшено огромное количество бочек с нефтью, простительны для нас, людей несведущих. Тогда я не смогла есть тыкву, подобранную в поле возле Мацуяма. А сейчас, когда пишу эти строки, не перестаю удивляться тому, что не могла есть и картофель, купленный женщинами в Митино. Пусть я не могла проглотить тыкву потому, что она была заражена радиацией, но ведь картофель-то был не облучен.

Конечно, меня стошнило не оттого, что желудок был пуст. В результате облучения наступило так называемое «радиоактивное опьянение». При атомной бомбардировке умирают не только от травм и телесных увечий. Радиация сильнее всего действует на молодых. Чем моложе человек, тем губительнее ее действие. Почти все дети младше пятнадцати лет, оказавшиеся вблизи эпицентра взрыва, умерли в первые три дня. В результате лучевого поражения органов пищеварения.

В Исахая после девятого августа военно-морской госпиталь, начальная и средние школы, муниципальные помещения и здания общественных организаций были заполнены жертвами атомного взрыва. Привлеченные запахом гноящихся ран, во множестве налетели зеленые мухи. Они роями кружили над умирающими. В ранах еще живых людей и на трупах кишмя кишели черви. Но разве достоин человек такой участи? И еще война откровенно учит тому, что есть провидение. Я узнала, например, и такие вещи: чтобы сжечь человека, лучше всего подходят полусухие дрова. Их трудно разжечь, но уж если они загорятся, то выделяют очень сильный жар. И горят долго, не оставляя головешек. В оставшейся горстке пепла не различишь, где был человек, а где дрова. Все превращается в черноватый пепел, а если его еще поворошить садовыми граблями, то он и вовсе становится неотличим от земли.


Недавно я читала записки оставшихся в живых при авиакатастрофе в Андах. Семьдесят дней потерпевшие находились в снежном плену в горах, и шестнадцать человек чудом выжили. Все они — молодые люди лет тридцати или немногим более, набожные христиане, из привилегированных слоев общества. Этот инцидент вызвал много шума. Они остались живы только потому, что питались человеческим мясом. Вначале некоторые из них еще отказывались есть своих погибших товарищей. Но несколько человек начали убеждать других, что им сам бог послал эту пищу для сохранения жизни. Вскоре уже все питались человечиной. Затем, с наступлением весны, в снежной лавине погибли еще несколько человек. Оставшиеся в живых стали разыскивать под снегом свежие трупы — ведь они питательнее… Когда спасатели обнаружили их, то увидели, как некоторые из потерпевших употребляли в качестве посуды расколотые черепа своих товарищей, а кости — как ложки. Поистине, посуда соответствовала содержимому. Удивительны метаморфозы человеческого сердца, обладающего способностью ко многому привыкать. Мне невольно приходят на память слова Таками[12] о «достоинстве человека» — слова, столь обожаемые в так называемом «добропорядочном» обществе.

В этом обществе считается достойным и, «преисполнившись гнева, обрушивать атомный дождь», и питаться человечиной, прикрываясь «божьим благословением». Впрочем, жизнь такова, что течение времени ведет к забвению, и остается в памяти только голый факт, а пограничная ситуация забывается. Так произошло и с женщиной в пестрых шароварах. Она просидела около часа в поле близ Мацуяма и не пыталась даже отыскать свой дом. Пепелище, оставшееся на месте квартала, являло картину полного разрушения, и странно было надеяться, что кто-то случайно уцелел.

И все же один человек, находившийся в эпицентре взрыва, оказался жив. Это был муж той женщины. Он работал на заводе в бухте Акуноура. Этот район не очень пострадал. Наверное, если бы в тот день он пошел на работу, с ним бы вообще ничего не случилось.

Как и в случае с Инатоми, девятого августа он простудился и остался дома. С утра беспрерывно раздавались сигналы воздушной тревоги, поэтому он, чувствуя недомогание, затащил матрац в противовоздушную щель, вырытую в дома, и там лег. Их двухэтажный деревянный дом как щепку унесло ветром, уцелел только бассейн, сделанный из искусственного мрамора. Но мужчина все же спасся. Вход в щель засыпало, и он, чтобы выбраться наружу, целых три часа откапывал себя изнутри. Затем он, когда уже бежал по дороге, поранил ногу. Это была его единственная травма. После войны мы с матерью поехали в Симабара, чтобы поблагодарить ту женщину за заботу обо мне. Ее муж, совершенно облысевший, лежал на постели в гостиной. Из их простого деревенского дома открывался прекрасный вид на бухту Тидзиисинада. Я еще помню, как с появлением косяка рыб буквально на глазах менялся цвет моря.

Когда мать произнесла слова благодарности женщине за ее доброту, проявленную тогда ко мне, ее муж, лежавший до сих пор молча, встал и со злостью бросил:

— В то время, как я, словно крот, из последних сил рыл землю в щели, она сидела в поле и спокойно оттуда посматривала! Даже не пришла спасти меня!

Хозяйка принесла нам чаю. Ее губы беззвучно шевелились, но она, так и не сказав ничего, только молча отвернулась и стала смотреть в сторону моря.

Если рассказывать о том времени, подобных смешных и трагических историй наберется немало.


Из Мацуяма мы снова ушли в горы. Пробираясь по холмам, к сумеркам достигли горного склона, начинавшегося позади женской гимназии. Это в том месте, где находится храм Ситимэн-дайбосацу. Там стояли два-три полуразрушенных крестьянских дома. В сарае сидели взаперти куры, и, когда мы проходили мимо, они, просунув головы между жердями загородки, вопросительно смотрели на нас, словно спрашивали: «Что случилось?» Мы невольно рассмеялись. Хотелось ответить, если бы только они понимали: «Люди и те не знают, что случилось».

Нагасаки лежал под нами в низине. Солнечные лучи окрасили город в красный цвет. Отсюда видно было бетонное здание начальной школы Сако, слева в направлении к улице Ханка. Хорошо просматривалась кирпичного цвета земля спортплощадки. Там стояли четверо или пятеро детей. По улице, уцелевшей от разрушения, гулял влажный приятный ветерок. Мне казалось, я издали ощущала теплоту человеческого жилья.

Я смотрела на превращенные в руины улицы Мацуямы и вспоминала старика, раздувавшего мехами огонь, вспоминала счастливые дома, где на очагах жарили иваси. Глядя вниз, на улицу, по которой гулял ветер, размышляла о семьях, об этих человеческих «гнездах» из дерева и черепицы. Это были простые дома — с земляным полом в прихожих, с выгоревшими на солнце сёдзи,[13] с тусклыми электрическими лампочками. В них жили обыкновенные люди. И разрушение, и мир я соотношу прежде всего с семьей. Государство для меня — всегда нечто далекое. На холме, куда я затем перевела взгляд, стояла средняя школа Умихоси. Когда-то отделанное со вкусом светло-серое здание, в годы войны перекрашенное в маскировочный цвет, уцелело. У самого подножия холма лежал квартал Дзюнин-тё, где я снимала комнатку.Его можно было узнать издалека по множеству усыпанных желтыми цветами кустов ямабуки. На меня снизошло спокойствие, но ненадолго: вдруг начались боли в низу живота.

В поле имелись огороженные циновками выгребные ямы с органическим удобрением. Крестьяне, работавшие в поле, пользовались ими как уборной. Я присела на корточки на краю одной из них. Посмотрела на небо. Ураками представлял собой страшное зрелище, но в природе все шло своим чередом — надвигались бледно-лиловые сумерки. Я обвела взглядом все небо. Вдалеке мерцала бледная звезда.

Сумерки поглотили улицы раньше, чем потемнело небо. Электрическое освещение, конечно, не работало. Там и сям поднимался вверх дым очагов. Детей, которых я недавно видела на школьной спортплощадке, теперь уже не было видно. Возле школы было светлее, чем у жилых домов, стекла ее окон сверкали, отражая лучи заходящего солнца. Но местами стекла, видимо, выбило взрывной волной, и рядом с горевшими багрянцем окнами зияли черные провалы, словно дыры на месте выпавших зубов.

Улицы казались совсем мирными. Сидя на корточках, я рассматривала их. В спину дул легкий ветерок. «Хочу мира, чтобы можно было спокойно справлять нужду в поле», — сказал как-то моей матери один солдат. Он приезжал домой на побывку в связи с переброской его на другой фронт.


У меня открылся понос. Водянистый, цвета травяного сока. Я думала, что это из-за сырой тыквы, но, оказывается, причина была в радиоактивном облучении. Как сказано в докладе Нагасакского мединститута, органы пищеварения поражаются им в первую очередь. На следующий день человек чувствует сухость во рту, ему становится трудно есть и пить. Поднимается температура. Общее состояние сносное, но это обманчивое ощущение. Вслед за тем пропадает аппетит, появляются боли в животе и другие симптомы поражения радиацией, начинается расстройство пищеварения. Понос обычно водянистый, иногда клейкий, реже — с кровью. Если лечение в течение первой недели или десяти дней оказывается неэффективным, больной умирает.

После того как я добралась до квартиры, понос усилился. Мне становилось все хуже и хуже, дело, видимо, шло к. смерти.


Узнав, что Дзюнин-тё не пострадал, я вернула женщине десять иен.

— Ну что ж, возьму. Ведь все мое состояние — то, что в кошельке, — сказала она и, аккуратно расправив сложенную купюру, положила ее в кошелек. Мы расстались на холме. Женщины, решив, что отправятся к знакомым в Накагава, стали спускаться с холма.

Горная тропинка постепенно перешла в каменные ступени, по обеим сторонам которых стояли дома. Нужно сойти вниз по ступеням, и там будет моя родная гимназия. Мне хотелось как можно скорее увидеть своих учителей, сообщить им: «Я жива». Я быстро зашагала вниз. Передо мной шли два студента из высшего коммерческого училища. Один из них, с раной на ноге, опирался на плечо другого. Хотя кровь не шла, рана была глубокой.

Поблизости от женской гимназии в кварталах Накагава и Нарутаки жили местные богатеи. Знатная дама в шароварах из шелковой газовой ткани и девушка лет двадцати раздавали рисовые колобки. Увидев студентов из коммерческого училища, девушка посочувствовала: «Было ужасно, правда?» — и протянула им колобки. Они взяли по одному, но есть не стали. Увидев в саду колодец, парни попросили воды. Девушка поставила на камень поднос и побежала к колодцу. Белые рисовые колобки на подносе выглядели очень красиво.

Подошла дама и полотенцем перевязала рану юноше. На меня, босиком шагавшую следом, никто не обратил внимания. Я молча прошла мимо. Женщины, видимо, не считали меня пострадавшей — они не произнесли ни одного слова сочувствия. Я хорошо помню, что я испытывала к ним неприязнь. Даже горько усмехнулась. А еще говорят о человеческой доброте…

Впрочем, мне вовсе и не хотелось этих белоснежных колобков. Я тогда совершенно не чувствовала голода. Меня занимало другое: почему в то время, когда продовольствие выдается всем по карточкам, в этом доме столько риса, что его могут раздавать другим? По правде говоря, хотя у меня совершенно не было аппетита, я все же подумала тогда: «А хорошо бы каждый день иметь на столе такой рис». И еще у меня мелькнула мысль, что эти женщины ласковы только с мужчинами. Видимо, здесь проявилась вредность моей натуры, если в тот момент я сделала только эти наблюдения.


Дорога шириной в два с половиной канна[14] и сейчас разделяет Нагасакское высшее коммерческое училище и женскую гимназию. Ныне вымощенная бетоном с добавлением гальки, она прежде была еще уже, и в дождливые дни двум прохожим с зонтами было на ней не разойтись. Поневоле получалось, как у влюбленных — один зонт на двоих. Здесь завязывались знакомства студентов училища с гимназистками, здесь иногда рождалась и любовь, такая беззаветная, что, говорят, были даже случаи двойного самоубийства влюбленных. Рассказывали, будто одно время существовало правило: чтобы от того места, где кончались каменные ступени и дорога раздваивалась, по верхней дорожке ходили студенты, а по нижней — гимназистки. После войны дорогу расширили, да и нравы сделались посвободнее, в особенности, когда, усвоив моральные уроки романа Ёдзиро Исидзака «Зеленые горы», девушки стали сами без стеснения окликать парней, шагающих мимо гимназии.

Железобетонное четырехэтажное здание женской гимназии стояло у самой дороги. Взрывная волна, неся разрушения, докатилась до горы Нисияма, поэтому в гимназии не осталось ни одного целого стекла. С той стороны, откуда она налетела, отвалились стены и потолки. Рухнули даже внутренние стены, и теперь на занятиях скучать не приходилось — видно было, как в соседнем классе ведет урок другой учитель.

Дорога была сплошь усыпана битым стеклом. Я шагала босиком. Я не особенно опасалась, когда разутая шла тропой по горе Кимпира. Но чтобы ступать по осколкам стекла, требуется мужество. И вот передо мной моя родная гимназия. Взглянув вверх, я заметила, что металлические створки окон были распахнуты в разные стороны: одни внутрь, другие наружу. Значит, взрывная волна двигалась не прямо, а завихряясь. В классах было темно и тихо.

Каждый, кто оказывался в зоне бомбардировки и уцелел, прежде всего должен вернуться в свою родную школу. Сообщить, что жив. Я воображала: если оставшаяся в живых ученица появится в школе, младшие школьницы с шумом встретят ее. Поскольку ученицы работали по мобилизации на заводе, который оказался в эпицентре взрыва, то учителя должны бы организовать спасательную группу. А раненых должны все встречать у ворот школы. Но ничего этого не было. Как это ни странно, но даже когда я была в наиболее пострадавших от бомбардировки районах, где всюду валялись трупы и умирающие люди, я не испытывала ужаса. Вся чудовищность происшедшего стала постепенно доходить до меня лишь по мере того, как я удалялась от эпицентра и приближалась к уцелевшим кварталам, где шла обычная жизнь. Тишина в школе, в домах — все это теперь наслаивалось на страшную картину разрушения, увиденную в Мацуяма и Ураками, и передо мной во весь рост вставала трагедия города Нагасаки.


Ученицы основного отделения нашей гимназии были мобилизованы на оружейный завод в Обаси. Четверокурсницы обоих отделений трудились на расположенном еще ближе к эпицентру взрыва сталелитейном заводе. Те, кто работал на подземном заводе в Митино, остались живы.

Больше всего наших учениц погибло на заводе Хамагути. Листая классный журнал, я обнаружила на одной странице список тех, кого уже не было в живых — более половины класса. Фамилии были отчеркнуты жирной черной чертой, и лист с их именами словно настороженно затаил дыхание. Дата смерти—9 августа 1945 года, причина — атомная бомбардировка. Таких было семьдесят процентов, остальные умерли в конце августа и позже. Я наткнулась на эту страницу, когда искала адреса своих погибших подруг. Я невольно стала шептать молитву. Грудь сжимается от боли: какой долгой и мучительной была агония девочек, умерших в сентябре!

После окончания войны с задержкой на месяц начались учебные занятия второго семестра. Классы были переформированы, в каждом более пятидесяти человек. На каждом году обучения сократилось по одному классу. Погибло около четырехсот учениц.

По дороге, усыпанной осколками стекла, я добрела до своей гимназии. Но ступни ног не были поранены. Видимо, потому, что я в то время была как в трансе.

В учительской всюду валялась бумага. Учителей никого не было. В разбитые окна задувал ветерок, вздымая листки экзаменационных бланков. Эта тишина, наступившая в разгар войны, таила в себе беду. Стоя в коридоре, я звала: «Сэнсэй,[15] сэнсэй!» — но никто не выходил. Дверь директорского кабинета была открыта. Я заглянула туда: директор гимназии стоял у окна, наблюдая, как в углу двора ученицы жгут старые газеты.

Обернувшись и заметив меня, он воскликнул:

— Как хорошо! Как хорошо! — и похлопал меня по плечу: — Не ранена?

Он окинул меня взглядом. Затем спросил, не видела ли я кого-либо из одноклассниц. Я отрицательно мотнула головой. Директор глубоко вздохнул.

— Кто жив, кто мертв — неизвестно. Все учителя отправились в Ураками для оказания помощи пострадавшим. Однако сюда привозят только трупы учениц. Невыносимо тяжело, — произнес он, сдерживая слезы. Он рассказал также, что и те немногие, что остались в живых, в тяжелом состоянии, а сравнительно легко пострадавшим сейчас оказывается медицинская помощь. Актовый зал забит ранеными, негде ногой ступить. — Правда, не ранена? — переспросил он. — Если есть травмы, иди туда — тебе окажут помощь, а потом поскорее отправляйся домой. Дом-то уцелел? — Директор сказал, чтобы я оставалась дома до соответствующего извещения из школы, и записал мой домашний адрес.

Пострадавших лечили с помощью акатинки. Наливали лекарство в фарфоровую миску, макали в него полотенце и смазывали все тело. Но в школьном медпункте запасы акатинки были невелики, и его не хватало. Поэтому в саду сжигали газеты, пепел смешивали с растительным маслом и этим смазывали раны. Интересно, что стало со школьницами после такого лечения?


В докладе Нагасакского мединститута «Об оказании помощи пострадавшим от атомной бомбардировки» в главе о радиоактивном облучении разъясняется:

«Первоначально существовало предположение, что расстройство пищеварения было вызвано употреблением в пищу тыкв, находившихся на поле в зоне атомного поражения; однако впоследствии выяснилось, что это результат облучения организма большой дозой радиации. Установлено также, что и при получении смертельной дозы вторичной радиации (т. е. в результате нахождения в зоне заражения) болезненные симптомы проявляются после короткого латентного периода. Человек не умирает мгновенно, но если организм поражен смертельной дозой, то никакое лечение не эффективно — вне зависимости от того, имелись ли травмы или пострадавший остался внешне невредим. Лучевая болезнь обнаруживалась и у жителей, оказавшихся в разрушенных домах вблизи эпицентра взрыва».

И муж той женщины в пестрых шароварах тогда, во время нашей встречи, разговаривая с нами, беспрерывно сплевывал. У него из десен сочилась кровь и скапливалась во рту. Жив ли он сейчас? Или он тоже получил смертельную дозу радиации?


В Дзюнин-тё я отправилась по Накадори. На этой улице стояли обычные жилые дома, кое-где попадались лавочки. Квартал казался неповрежденным, но только на первый взгляд. Дома с обеих сторон так наклонились к дороге, что едва не соприкасались крышами. Ставни везде распахнуты. Люди покинули жилища, двери оставив приоткрытыми. Прошел слух, что ночью на уцелевшую часть города будут сброшены зажигательные бомбы, поэтому многие жители собирались ночевать в горах или противовоздушных щелях. Квартал патрулировался отрядами самообороны. Как только я подошла к санитарно-полицейскому кордону на углу улицы, меня тотчас же окликнули: «Кто идет?» Повсюду было неспокойно, и меня подробно допросили, чтобы выяснить, кто я такая. На квартиру я попала в девятом часу вечера.

На другой день я решила вымыть запорошенные пеплом волосы — на дне таза осел песок вперемешку со стеклянными осколками. Я сосчитала осколки — их было шесть. Они впились в мою косу. Что же защитило меня от разящей взрывной волны и страшной вспышки? Хотелось бы знать — какая случайность спасла меня?


На другой день, десятого августа, я повстречалась с Инатоми, который в составе молодежного спасательного отряда прибыл из Симабара. Он пришел в Гассэмба, где мы укрывались. Это место, знаменитое отгремевшим здесь когда-то сражением, представляло собой цепь невысоких холмов. Многие жители Дзюнин-тё в эту ночь прятались в противовоздушных щелях на холмах. Инатоми побывал на моей квартире и разузнал, где меня искать.

Отряд студентов, в который входил Инатоми, десятого августа прибыл в Ураками, где они занялись подбиранием трупов. Останки людей, обгоревших до костей, не трогали, а трупы, опаленные до черноты и на которых сгорела одежда, укладывали в одном месте на пепелище. Их располагали по кругу, головами к центру; это было рационально —родственникам, приехавшим искать своих близких, так было легче их находить.

Инатоми с товарищами работали самоотверженно. Во время краткого отдыха, присев в поле, он впервые почувствовал пробиравший его по спине озноб. Эти человеческие останки, уложенные в круг под чтение буддийских молитв, казались бесформенной плесенью, проросшей на земле.

Инатоми лежал рядом со мной на склоне холма и подробно рассказывал все-все, что видел в Ураками. Упал ночной туман, приятно освежавший лицо.

— Тебе не холодно? — спросил Инатоми. Я отрицательно покачала головой. Он протянул руку и подложил ее мне под голову.

Подбирая трупы, Инатоми натолкнулся на ученицу из нашей гимназии. От оружейного завода она смогла добежать до Ураками и здесь, обессилев, рухнула. Она лежала навзничь посреди дороги, с растрепанными волосами, голая, так как одежда ее сгорела. На руках и ногах клочками свисало мясо, но пальцы время от времени конвульсивно шевелились. Она еще дышала. На лице ран не было, но кожа казалась прозрачной, как у восковой куклы. Полураскрытые глаза смотрели печально.

Сняв пиджак, Инатоми прикрыл им девушку. На одной ноге у нее была спортивная тапочка, с внутренней стороны которой он прочел название гимназии, имя и фамилию. Инатоми оторвал от своего полотенца полоску, обмакнул в воду кусок угля и, написав на ней фамилию девушки, крепко привязал к ее запястью. Конец ее был близок. Он пошел к грузовику за водой, а когда вернулся, она была уже мертва.

Фамилия девушки — Араки. На нашем курсе было несколько человек с такой фамилией. Араки, которую я знала, была одной из самых красивых среди нас. Вьющиеся волосы, кожа прозрачная и белая, как фарфор. По всем приметам, там, на пепелище, была она; только вот что касается цвета кожи, то у всех нас после той бомбардировки кожа стала прозрачной, как у восковых кукол.

Я слыхала, что Араки была единственной дочерью провинциального врача. Интересно, что стало с ее отцом?

Ночное небо над Гассэмба было усеяно мелкими дрожащими звездами. Я расчувствовалась от встречи с Инатоми. Неясные огоньки крошечных звезд казались мне душами моих погибших подруг. Как жестока смерть этих девочек, умерших одиноко, без родительского утешения! Я впервые расплакалась. В Ураками, царстве смерти, я была бесчувственной, словно робот.

Небо над Ураками было, как и вчера, багрово-красным.

— Тебе не холодно? — снова спросил меня Инатоми. Его самого бил озноб. Неожиданно он произнес: — Когда кончится война, давай уедем в Бразилию? Хватит с нас и пепелищ, и смертей.

— Но я, может быть, не смогу ходить, — ответила я.

— Значит, понесу тебя на спине.

Я с большим трудом добралась до Гассэмба. Расстройство желудка не проходило.

Я лежала, прижавшись к груди Инатоми. В ночном небе послышался гул самолета. «Вражеский налет, вражеский налет», — негромко оповещали дружинники из отряда самообороны.

Утром, на восходе солнца, Инатоми принес мне воды.

— Это из колодца. Вода холодная, вкусная, — сказал он, поднося к моим губам металлическую каску. Я напилась. Кожа Инатоми после сна пахла потом, запахом напоенного солнцем здорового юношеского тела. Вместе с водой я впитывала запах Инатоми и впервые после бомбардировки почувствовала: «Я жива».

Инатоми посадил меня на закорки, и мы начали спускаться с Гассэмба. В траве раньше срока цвела цувабуки.[16] Пекло солнце, и по шее Инатоми струился пот. Я лизнула языком — он был совсем не соленый.

— У тебя пот сладкий.

— Ты что, попробовала на язык? Ведь я не мылся, грязный… — И он встряхнул меня за спиной.

После нашей встречи Инатоми в течение целой недели подбирал трупы. «Мне страшно идти в свой институт. И хотя мне стыдно за свое счастье, что один спасся, я все же рад, что остался жив». Так говорил он по дороге из Гассэмба.


Рано утром десятого августа дядя, узнавший от Такано о страшном бедствии, постигшем Нагасаки, уехал из Исахая.

— По крайней мере, попробую добраться до медицинского института, а там видно будет, что делать, — заявил он матери и тете и, смазав свой ржавый велосипед, укатил.

С полудня городок Исахая был забит пострадавшими. Поезда ходили до станции Обаси, находящейся между Ураками и Митино. В Обаси был снесен даже вокзал, но поезда добирались вплоть до того места, где обрывались рельсы. Раненых грузили в товарные вагоны и доставляли в Исахая.

Вокзал в Исахая напоминал рыбный рынок. На платформе, как ободранные тунцы, рядами лежали тяжелораненые. Рук не хватало, поэтому раненые лежали и на платформе в Хидэри. Среди них находилась Танака — ученица нашей гимназии. Спина у нее была сильно обожжена, вдобавок в ране торчали стекла. Она лежала на животе прямо на бетоне, дожидаясь своей очереди, и время от времени жалобно стонала: «Больно… Солнце жжет…» Отвесно падающие лучи солнца словно иглами пронзали рану, причиняя невыносимую боль. Это была сущая пытка. Танака не переставая молила о том, чтобы кто-нибудь побрызгал ей водой на спину.

Наверное, такие же страшные мучения перенесла и Араки.

Моя мать и тетя не могли остаться безучастными к человеческому горю. Все члены женского комитета и днем и ночью были заняты оказанием помощи пострадавшим.

Мать пошла сиделкой в военно-морской госпиталь. Здесь она позднее и увиделась с Танака. Когда мать спросила ее обо мне, та ответила что-то невнятно. Мы с Танака работали в разных цехах, и она не знала, осталась ли я в живых. Но мать не поняла ее и, ошеломленная, так и присела.

Поздно вечером двенадцатого августа дядя вернулся домой, волоча за собой велосипед. Усевшись в прихожей и развернув фуросики,[17] сказал: «Всё кончено». В платке лежали кости и пепел. Потом стал рассказывать.

Недалеко от института он встретил студентов-медиков из спасательного отряда и спросил у них, знают ли они что-нибудь о судьбе его сына. Студенты ответили, что точных сведений не имеют, но добавили, что он, возможно, в аудитории, и назвали дяде ее номер. (Когда сын только поступил учиться, дядя однажды под каким-то предлогом побывал в институте — сам он имел всего лишь четыре класса образования, и поэтому к учебе сына относился с благоговением. Так что внутреннее расположение института дядя знал довольно хорошо.)

В аудитории, на которую ему указали, лежали человеческие останки — пепел и кости. Прах каждого человека был собран в отдельную горку, и все это размещалось по кругу. Странное это было зрелище — словно погибшие уселись на корточках в кружок. Он сосчитал количество горок. Их было девятнадцать. В центре круга — две отдельные. «Это профессора», — подумал дядя. Он начал по очереди исследовать каждую горку, осторожно — так, чтобы не разрушить их, — перебирая пальцами пепел. Дядя искал зубы. У его сына, еще когда тот учился в средней школе, испортились зубы, и на нескольких из них были поставлены золотые коронки. «Тогда его зубы обошлись мне недешево», — пояснил дядя матери и тете, назвав сумму, которую ему пришлось выложить за лечение.

Дядя решил: если он отыщет зубы, то удостоверится, что сына больше нет. В одной горке праха сверкнул кусочек золота. Дядя извлек его — он был оплавившийся и бесформенный. Ни в одной из горок он не нашел вещественного доказательства смерти сына. Сидя в центре круга, дядя подумал: «Возможно, сын остался в живых». Появилась надежда. Но когда под конец он стал исследовать еще одну кучку, то заметил в ней золотое перо. По случаю поступления племянника в институт мой отец подарил ему немецкую авторучку. Да, это было перо от отцовского подарка. Хлынули долго сдерживаемые слезы. «Погиб, погиб…» — причитал дядя, перебирая руками оставшийся от сына пепел.

Уходя, он, кроме сыновьего, положил в фуросики прах человека, который, видимо, был профессором, а также понемногу пепла из всех девятнадцати горок. «Все вместе поедете в мой дом», — сказал дядя, обращаясь к праху погибших.

И все-таки, даже обнаружив перо от знакомой авторучки, дядя никак не мог примириться с мыслью, что сын погиб. Он ходил по пепелищу, искал его среди мертвецов и раненых. Спрашивал студентов, называя им свою фамилию. Он повстречал двух-трех студентов, знавших его сына. Их ответы были одинаковы. В смерти сына не приходилось сомневаться.

На пепелище он встретил также Инатоми. От него и узнал, что я жива.

С того дня до самого окончания войны дядя не выходил из своей комнаты.

Мне не забыть слова, сказанные дядей пятнадцатого августа, когда он услышал сообщение об окончании войны. Слушая радио, дядя, закусив дрожащие губы, с ненавистью в голосе произнес: «Почему же он не объявил об этом раньше?»

Уже после войны он — император — приезжал в Исахая. Младшую сестренку, когда она со словами: «Пойду посмотрю!» — уже собиралась выскочить из дома, дядя схватил за ворот кимоно. «Если пойдешь, домой не возвращайся. И вообще, это относится ко всем». Средь бела дня он заставил закрыть все ставни. В то время вся наша семья жила в доме дяди. Это был исполненный гнева протест бессильного человека. В Нагасакском мединституте погибло, включая студентов, служащих и профессоров, более восьмисот пятидесяти человек. Фактически поголовное истребление.

После дяди из Исахая в Нагасаки отправились мать с тетей. Накануне там были разбросаны листовки, в которых говорилось: «13 августа будут разрушены оставшиеся улицы Нагасаки. Жители города! Спасайтесь как можно скорее!» Слухи передавались шепотом, и от этого становилось еще более жутко. Мать с тетей все двадцать пять километров прошагали пешком. Тетя тоже хотела удостовериться в смерти сына и посмотреть на место его гибели. Они попали в город со стороны Нисияма и расстались в Хаманомати. Мать появилась в доме, где я снимала комнату, тринадцатого августа в два часа пополуночи. Отдохнув немного, она чуть ли не силком заставила меня надеть соломенные сандалии, в то время как я из-за расстройства желудка и ходить-то как следует не могла. Чтобы сандалии не спадали, она привязала к их задникам шнурки. «Меня зовут Мё-тян», — напевала мать одну и ту же строку из детской песенки. Настроение у нее было приподнятое.

Слухи ползли самые нелепые. Говорили, например, что следующая бомба будет взорвана днем, в полдень, когда светит солнце. Энергия солнца-де усиливает ее мощь, вот поэтому-то и образуется такая высокая температура…

Значит, надо было бежать из Нагасаки, пока солнце не взошло. Ровно в три часа утра мы с матерью покинули Дзюнин-тё. В Исахая добрались днем, в половине третьего. Мы шли без передышки, но все же нам понадобилось почти двенадцать часов. По пути, на морском берегу в Кикидзу, неожиданно повстречались с М. — учительницей из моей гимназии.

Девятого августа она поехала в Омура на совещание преподавателей, и это спасло ее от неминуемой смерти. Т. и К. погибли. «Мне нет прощения, что я одна осталась в живых. Теперь буду работать еще за двоих», — говорила М. матери. Тринадцатого августа она ездила в Исахая разыскивать своих учениц, и теперь как раз возвращалась пешком в город. Она сказала также, что завтра еще раз пойдет на оружейный завод и будет как следует там искать.

Т. умерла мгновенно — на нее упал подъемный кран, размозжив ей череп. Учительница японского языка и литературы К. прожила часа два. Ее придавило металлической конструкцией, из-под которой она не могла выбраться. Она даже не могла пошевелиться и скончалась, держась за руки своих учениц. А одной моей однокласснице защемило руку, и она заживо сгорела. Рассказывали, что она кричала: «Отрежьте руку!» Пережить такой ужас, видеть, как подступает пламя — вот где сущий ад. В том цехе, где находилась К., огня не было. Хоть от этого ужаса она была избавлена. Ее кремировали.

Спустя месяц после нашей встречи в Кикидзу М. умерла от лучевой болезни в результате вторичного радиоактивного облучения. У нее выпали на голове все волосы, а за несколько дней до смерти она лишилась рассудка. Она размахивала женским мечом и, целясь в небо, наносила им удары. Ее тело сожгли на пустыре за воротами школы. На месте кремации осталась черная сажа. «Вон там ее сжигали», — показала мне это место подруга.

«Ничего, будем живы-здоровы до самого конца войны. Если прилетят Б-29, мы спасемся бегством» — это были последние слова, услышанные мною от М. Ей было лет двадцать пять — двадцать шесть. Интересно, любила ли она кого-нибудь в своей короткой жизни?

Наши учительницы, все трое, были не замужем. Т., которой краном размозжило голову, кареглазая красавица родом из Огара, была единственной дочерью настоятеля буддийского храма. Мне пришел на память медосмотр, который проводился в тот день, когда нас направили работать на завод. Нас то гоняли на анализ крови, то заставляли мерить температуру, а под конец пришлось долго ждать у рентген-кабинета. Я стояла в углу комнаты, едва сдерживая слезы. «Не волнуйся, — улыбнулась, сощурив глаза, Т. Затем, взяв в руку цепочку, висевшую у меня на шее, спросила: — Талисман?» Это был серебряный медальон, отделанный маленькими рубинами, — подарок отца. «Но фотографии внутри нет», — поспешно пояснила я. «А если бы вставила, было бы шикарнее. Только вот лица не видно, пока не раскроешь», — пошутила она. Ее светло-коричневые ресницы вздрагивали.


Пятнадцатого августа 1945 года война для нас окончилась. Всего неделю спустя после атомной бомбардировки. «Почему же он не объявил об этом раньше?» — вот единственное воспоминание, что осталось у меня от того дня.

Однажды, вскоре после окончания войны, в калитку нашего дома вошла девчушка. Попросила у матери, которая в это время развешивала белье, старые газеты. Муниципалитет дал указание организовать сбор.

— Из них делают лекарство. Говорят, хорошо помогает. Ну как, тетя, дадите? — спросила она. Затем, заметив меня: — Так это ты попала под бомбежку? — Она внимательно смотрела то на мать, то на меня. — От этой бомбы все умирают, даже и те, кто остался невредим. Вот потому и нужно готовить так много лекарств. Просто жалость берет! — Девочка казалась года на два моложе меня. Она даже не позаботилась о том, чтобы говорить потише, — так искренне сочувствовала.

— Уходи-ка, не болтай лишнее! — рассердилась на нее мать.

Городок полнился слухами. Но были не только слухи. Перед нашим домом проносили гробы. Многие жители Исахая работали на заводах в Нагасаки. Теперь родственники несли их в белых гробах вдоль реки Хоммёгава к крематорию.

Юноша из соседнего дома тоже умер. Он служил на сталелитейном заводе. Вернулся домой без единой раны. «Тетушка, мне повезло», — радостно сообщил он моей матери, высунув голову из-за забора. Но через два-три дня у него поднялась температура, выпали на голове волосы, начался понос, и он скончался.

Атомные жертвы, размещенные в военно-морском госпитале и в школах, умирали один за другим. Начиналось с расстройства пищеварения, затем наступала смерть. Многие, как и М., сходили с ума, вероятно, из-за ужасов, пережитых девятого августа.


Ужасно неприятно, когда начинают выпадать волосы. Стоит тряхнуть головой, и они тут же сыплются на плечи. И тогда возникает чувство, что смерть уже совсем рядом. Каждое утро я распускала волосы, чтобы посмотреть, насколько они поредели. Действительно, с каждым днем выпавших волос становилось все больше. Я их собирала в пучок и показывала матери.

— Это оттого, что сейчас осень, — говорила спокойно мать.

Но однажды утром с трюмо исчез гребень. Не оказалось его и на туалетном столике старшей сестры. Все гребни в доме были спрятаны. С этого дня я целый месяц не расчесывала волосы. Перехватила их резинкой у самых корней и месяц не развязывала. У меня совсем пропал аппетит, все тело сковала слабость. С каждым днем я все отчетливее ощущала, как убывают мои силы. Голова стала совсем тяжелой. Не было сил пошевелить рукой или ногой, они тоже словно налились свинцом. Если я садилась по-японски, на ноги, у меня начинали ныть плечи, и голова клонилась под собственной тяжестью. Удобнее всего было лежать на боку. Видимо, зная что-то обо мне, младшая сестренка издали внимательно ко мне присматривалась. Старшая сестра тоже была со мной ласкова. Мои в общем-то своенравные сестры исполняли любое мое желание.

Однажды, случайно бросив взгляд на руку, я заметила на ней мелкие красные пятнышки миллиметра два в диаметре. Их было довольно много — на внешней стороне руки от кисти до самого плеча. Пятнышки располагались у корней волосков. У самого корня была припухлость в виде бугорка, а краснота ярче. Они чесались, и, когда я поскребла одно, на ногте осталась жирная капелька гноя. Затем пятна появились и на ногах. Однако на животе, груди и спине их не было. Пятна выступили только на руках, которые во время взрыва были открытыми, да еще там, где тело прикрывали черные шаровары.

Во время атомного взрыва наиболее чувствительными к радиации оказались органы пищеварения и волосы. Нагноение было связано с ослаблением организма, а также с уменьшением числа лейкоцитов в крови. Но если эта болезнь вызвана внутренними процессами, происходящими в организме, тогда непонятно, почему же она проявляется только на определенных участках тела? Если бы мне в то время сделали анализ крови, вероятно, оказалось бы, что лейкоцитов у меня тысячи две-три. Несколько лет назад у меня было три тысячи шестьсот единиц лейкоцитов. Это обнаружилось после очередного медосмотра, которые хибакуся проходят регулярно. Результаты тщательного обследования мне прислали в письме. Я пережила более сильный страх смерти, чем тогда, в четырнадцатилетнем возрасте. У меня на руках был уже малолетний сын. Я взмолилась: «Только не теперь».


Нагноение было ужасное, и, когда мне приходилось менять положение тела, возникала острая боль в лимфатических узлах.

Стояли знойные сентябрьские дни. «Фу, плохо пахнет», — заявила сестренка и убежала от меня. Дурно пахли не только красные гнойнички. Тяжелый запах шел и от волос. Целый месяц я их не мыла. Голова чесалась только вначале, особенно нестерпимо на десятый день, а потом я привыкла. В волосах кишели вши. Я чувствовала, как они там бегают, — такое ощущение, словно шелковой ниткой проводят по телу. Их становилось все больше, они выползали на шею. У старшей сестры лопнуло терпение, и она перерезала резинку, стягивавшую пучок моих волос.

— У меня волос не останется, — пожаловалась я матери.

— Выпадут так выпадут. А смерть придет — будешь помирать, — безжалостно заявила сестра. В течение месяца она исполняла любое мое желание, а теперь стала словно бесчувственная.

— Перестань, ведь девочка, может быть, умрет. — Мать невольно выдала тревожные думы, таившиеся в ее сердце.

— Да, может быть, и умрет. Только когда? И я ведь когда-нибудь тоже умру. Довольно потакать ее капризам.

Из-за фусума[18] высунулась сестренка. Ей-то больше всех доставалось: я еле ходила и поэтому без конца гоняла ее туда-сюда.

— Мне тоже так кажется, — встряла в разговор она.

Я-то полагала: как славно, что я выжила всем смертям назло и проживу долгую жизнь… Но сестрам это не понравилось.

Когда проходят день за днем, а больной, который должен был умереть, продолжает жить, — близкие устают. Они начинают выражать нетерпение: «Если собрался умирать, то уж делай это поскорее». Заметив это за своей старшей сестрой, я почувствовала, что хочу умереть хотя бы из чувства долга. Такой уж у меня характер.

В конце концов волосы у меня не вылезли. Горсть вшей и пучок выпавших волос — таков был месячный итог.

Вскоре я получила по почте письмо. Оно было вложено в грубый конверт коричневого цвета. Надписанный, должно быть, сломанным пером, он был весь забрызган кляксами. Письмо пришло на мое имя. Я взглянула на обратный адрес — там стоял штемпель завода, на котором я работала по мобилизации. В конверте лежал листок с четырьмя-пятью строками приветствия, отпечатанными на машинке, и денежный перевод. Плата за трехмесячную работу — восемнадцать иен.

— А что, за тех учениц, что погибли, тоже заплатили по восемнадцать иен? — подала голос мать из кухни, освещенной вечерним солнцем.

В то время за учебу в гимназии мы платили по семь-восемь иен в месяц. Плата взималась даже тогда, когда мы не учились, а работали на заводе. Эта сумма, превышавшая наш заработок, шла в счет пожертвований на пользу родине. Выиграли мы или остались в убытке? Как бы то ни было, теперь у меня есть восемнадцать иен, и если я умру, то хотя бы на цветы к похоронам деньги есть. Конечно, на роскошные европейские букеты их маловато, но, к примеру, полевыми можно будет завалить весь гроб. Ведь хочется, чтобы было много цветов, как и подобает на похоронах девочки.

— Если умру, купите на эти восемнадцать иен цветы, — попросила я в шутку. Мать, варившая в это время бататы, ужасно рассердилась:

— Умрешь — ни гроша не потрачу!

До меня дошел слух, что за учеников, погибших во время атомной бомбардировки, выплатили по пятьдесят две иены. Кто определил эту плату за жизнь — завод или государство? Во всяком случае, и то хорошо: ведь поняли, что человеческая жизнь чего-то стоит. Узнав свою цену, я и буду вести себя соответственно ей.

Сейчас же, если я умру, государство на мои похороны выдаст шестнадцать тысяч иен. Эта сумма установлена для «особо пострадавших». Но это вовсе не значит, что в случае смерти государство выплатит ее незамедлительно. Нужно еще подтверждение, что смерть наступила вследствие радиоактивного облучения. Кроме того, для получения шестнадцати тысяч иен на похороны необходимо представить: заявление с просьбой о выплате пособия, свидетельство о смерти, регистрационную карточку (с пометкой о смерти), «Книжку пострадавшего от атомной бомбардировки» и личную печать покойного.

Я собираюсь написать в завещании, чтобы мне на все шестнадцать тысяч иен купили цветов. Если, например, тюльпаны, то их даже в зимнее время, пусть по двести иен за цветок, можно будет купить восемьдесят штук. Пышные получатся похороны. А если не тюльпаны — сойдет и редька. На эти деньги тоже можно купить восемьдесят штук. Хотя нет, пока я писала эту повесть, цены поднялись, и теперь получается только пятьдесят три редьки.


Прошел слух, что атомным больным помогают листья хурмы. Они якобы выводят из организма яд, и нагноение проходит. Мать сбила шестом листья с хурмы, растущей у нас в саду. Стоял сентябрь. До листопада было далеко, и листья еще совсем не пожелтели. При ударах шестом ветки гнулись, листья летели в разные стороны. Тщательно собрав и перемыв, мать заливала их водой и долго варила над костром. По мере кипения зеленый сок становился коричневым, а затем черным. Мать наливала полную чашку отвара и подносила мне: «Пей!» Отвар из листьев хурмы имел специфический запах и был таким горьким, что сводило челюсти. «Не могу». Я возвращала назад питье. «Очень плохо, тогда ты не выздоровеешь». Мать печально смотрела на меня. А для меня не было ничего тяжелее, чем видеть огорченное лицо матери. Когда я, пересилив себя, выпивала, она радовалась и награждала меня ложкой сахара. Сахар в то время был драгоценностью. Он бережно хранился у нас в ржавой консервной банке и потому отдавал металлической ржавчиной, но все равно был очень вкусным. Конечно, лучше было бы сахар добавлять прямо в питье, но мать этого не делала, заявляя, что помогает только горький отвар.

За одну неделю ветки хурмы совсем оголились. Мать собирала даже листья, залетевшие с улицы. В те дни, когда ей удавалось собрать хороший «урожай», она находилась в приподнятом настроении. «Скоро поправишься»,— твердила она, смывая у колодца грязь с листьев. Листья обретали здоровый темно-зеленый цвет. Даже больные, темно-коричневые листья, смоченные водой, ярко блестели в бамбуковой корзине. Они казались наполненными жизненными соками, и мне тоже думалось: если я буду пить этот отвар, то наверняка скоро поправлюсь.

Однако лекарство не улучшило мое состояние. Услыхали, что помогает другое растение — хоуттуиния. Мать немедленно отправилась собирать эту траву на полевых межах и в долине Хоммёгавы. Тоже варили, не высушивая. Отвар получался того же цвета, что и из листьев хурмы, но какой-то безвкусный. После него оставалось неприятное ощущение тяжести в желудке. Я терпеливо пила, но опять безуспешно, и тогда мать заставила меня принимать ванны с этим отваром. Хоуттуиния — лекарственная трава, ею лечат гнойники, и поэтому, наверно, отвар проникал в самую глубь ранок. Гной начинал вытекать и плавал на воде в ванне. Затем, наложив хорошо отжатое полотенце на красную мякоть ранок, удаляли из них влагу. Но стоило слегка надавить, как из ранок сочилась кровь, проступая пятнами на полотенце. Постепенно раны затягивались корочкой, но, чтобы ее сохранить, никакого лекарства не было. Когда я садилась, то открытыми ранами касалась циновки, а когда вставала, прилипшие к циновке струпья сдирались. После в ранах снова накапливался гной. И так до бесконечности. Журналист Такано, не в силах видеть мои страдания, принес мне какое-то лекарство, которое он попросил у американского врача, жившего в Обама. Он вытащил из нагрудного кармана бережно завернутые в бумажку три белые горошины. Их нужно было принимать по одной штуке через каждые шесть часов. Мать давала их мне по звонку будильника. Через десять дней нагноение прекратилось, ранки затянулись желтыми струпьями. Мне до сих пор совершенно непонятно, почему нагноение, возникающее как следствие недостатка лейкоцитов и общего ослабления организма, прошло от принятия антибиотика. Сколько бы мне ни объясняли, для меня мое выздоровление остается таким же чудом, как появление листвы на засохшем дереве.


Двадцать третьего сентября умер Инатоми. В тот день стояла прохладная погода, с залива Ариакэкай дул свежий ветер. Приближался тайфун, и море там, где впадает в него река Хоммёгава, было свинцового цвета. Обычно в прохладные дни мне становилось полегче, ветер несколько остужал мои воспаленные гнойные раны. Благодаря лекарству, добытому Такано, новые пятна не появлялись.

Я сидела на веранде, прислонившись к столбу, и наблюдала за движением облаков. Домой вернулась мать, которая ходила копать бататы.

— Говорят, Инатоми в больнице, — сообщила она. — У него уже несколько дней высокая температура, а сегодня утром его положили в больницу.

После полудня меня посадили в велосипедную коляску — я поехала навестить Инатоми. Хотя мои болячки уже заживали, но при ходьбе появлялась сильная боль, и поэтому, если мне нужно было выйти из дома, меня вывозили в велосипедной коляске.

Инатоми, вопреки моим ожиданиям, выглядел бодрым.

— Эй! — помахал он мне рукой, здороваясь. Однако медсестра предупредила:

— Только десять минут.

Из-за высокой температуры глаза у Инатоми были красные и влажные. Он часто дышал. Состояние его было гораздо тяжелее, чем мне показалось с первого взгляда. Вглядываясь в него, я заметила, что черты его лица утратили прежнюю мужественность. Он не мог даже жевать и слова произносил невнятно, а во время разговора рот его оставался полураскрытым. Никто не понимал, почему ему так плохо.

— У меня не хватает солей. Если бы я поел горячей каши с соленым кунжутным семенем, то сразу бы выздоровел, — проговорил он беспечно. — Обязательно поедем в Бразилию. Идет? — сказал Инатоми, глядя то на мать, то на меня.

— Я, может быть, не смогу ходить, — ответила я ему теми же словами, что и тогда, в Гассэмба, и Инатоми засмеялся.

— А я понесу тебя на спине! Хорошо, тетушка?

Мать ответила неопределенной улыбкой.

Пообещав приготовить для него необыкновенно вкусное угощение — для этого нужно подсушить как следует на бумаге морские водоросли, растереть их в ладонях и смешать с солью и кунжутным семенем, — я вернулась домой. У меня сразу же поднялась температура, ведь я очень давно не выходила из дома.

В ту ночь Инатоми умер.

Двадцать третьего сентября полил сильный дождь, предвещавший приближение тайфуна. Причина смерти Инатоми — лучевая болезнь.


В октябре 1945 года на месяц позже обычного начался второй семестр. В первый день до занятий состоялась панихида. Мой врач запретил мне ехать, но мне хотелось во что бы то ни стало присутствовать на ней. Я отправилась вместе с матерью. Траурная церемония проходила в актовом зале. На потолке в самом центре зала зияла дыра, в ней торчала металлическая арматура, а сквозь дыру виднелось ясное осеннее небо. Залетал ласковый осенний ветерок.

С полуразрушенного потолка свисала люстра, и молочно-белые плафоны ее раскачивались на ветру. На заднике сцены были начертаны имена учителей и учеников, погибших в результате атомной бомбардировки. Их имена располагались тесно в пять вертикальных рядов от края до края стены. Интересно, сколько же имен уместилось в одном ряду? На столике, обтянутом белой тканью, лежали поминальные подношения — семена кунжута, выращенного на школьном участке, зеленый, еще слишком ранний для этого времени инжир, зеленые мандарины и батат. Из цветов — только космея. Скромный получился алтарь.

На стульях сидели оставшиеся в живых ученицы, одетые в матроски. У половины из них на голове не было волос. На девичьих головах должны бы развеваться волосы, а у этих — облик монашек. Сходство с монахинями — еще не беда, если бы в них ощущалась жизненная сила. А у этих девочек головы безжизненно поникли. Ученицы расположились в центре, а по бокам — учителя и родители погибших детей.

Началось чтение сутр.

Директор школы сидел неподвижно, закрыв глаза и крепко сжав руки в кулаки. Матери, невыдержав, начали плакать, низко склонив головы; отцы с ненавистью смотрели в потолок.

Оставшиеся в живых ученицы чувствовали себя будто виноватыми в том, что уцелели. Плач матерей болью вонзался в сердце.

Учитель, ответственный за проведение церемонии, называет имена погибших школьниц. В голосе его скорбь.

В зале поднимается дым от ароматических палочек. Залетающий ветерок разносит дым.

Ученицы поют похоронную песню — плач по умершим. Несколько учениц, присутствовавших на панихиде, вскоре умерли. У меня была подруга, которая вышла замуж, родила ребенка, а однажды утром скоропостижно скончалась от лучевой болезни. Иногда я тихо напеваю похоронную песню. Это — песня о юности моих сверстниц.

Каждый год должны благоухать

Весной — цветы, а осенью — красные листья.

Где вы, ушедшие из жизни?

Зови, не зови — они не вернутся.

О, как печально!

Слушайте, любимые учителя и наши подруги!

Мы сегодня скорбим о вас.

В американском документальном фильме об атомной бомбардировке есть великолепная заключительная фраза: «Так закончилось разрушение».

Кёко Хаяси ШЕСТВИЕ В ПАСМУРНЫЙ ДЕНЬ (Перевод В. Гришиной)

В тот год слишком долго стояла пасмурная погода. Было это лет семь-восемь назад; миновало уже двадцатое июля. Обычно к этому времени дожди прекращались, и в углу сада, где росли гортензии, роилась мошкара.

Небо было затянуто низко нависшими облаками, но дождь не лил. Последние два-три дня со стороны моря доносились отдаленные раскаты грома — вестника окончания сезона дождей. Но силы в них не чувствовалось. Над темным морем в слоях дождевых облаков раздавался глухой, похожий на бурчание в пустом животе, рокот. Казалось, что прояснится еще не скоро.

В тот день впервые появился просвет между облаками. Видимо, с моря в далекой вышине задул ветер, и в сторону гор ниже слоя темно-синих туч поплыли легкие перистые облака. Иногда сквозь их разрывы показывалось солнце, и все вокруг ярко освещалось. Но низко плывущие облака, набегая на солнце, то и дело закрывали его, и солнечные лучи с трудом пробивались на улицы городка.

Ясная погода наступила после затянувшегося ненастья, и потому всюду царило оживление.

Одетая в джинсы, которые моей тщедушной фигуре придавали более здоровый, спортивный вид, и рубашку с длинными рукавами, я медленно шла по улице, ведущей к вокзалу. Навстречу, толкаясь и тесня меня, двигался поток купальщиков, устремившихся на берег моря.

После выхода романа «Солнечный сезон»[19] улицы нашего приморского городка все время заполнены столичной молодежью, приезжающей отдохнуть на побережье. Молодые парни в плавках, не просыхающих от морской воды, явно подражая героям этого романа, фланировали по главной улице. Демонстрируя свое телосложение, словно на конкурсе мужской красоты, они важно вышагивали, выпятив грудь, отставив зад, согнув в локтях руки. Под стать парням были и девицы в купальниках, плотно облегавших их упругие тела. Пружинистой походкой они прогуливались, покачивая бедрами и выставив грудь. Даже совсем еще зеленые худосочные юнцы, жующие конфеты, и те шатались по улицам с нарочито небрежным видом. Все они, и парни и девушки, на первый взгляд державшиеся достаточно скромно, на самом деле буквально изнывали от истомы и, сохраняя самый невинный вид, старались коснуться друг друга обнаженными телами. Казалось, само вожделение шествует здесь под яркими лучами солнечного света. Как мучительно было мне, пережившей атомную бомбардировку, смотреть на это торжество плоти!

С трудом выбравшись из толпы полуголых пляжников, я спустя некоторое время дошла до вокзала. Здесь находился самый крупный в городе супермаркет. Продавалось в нем все что угодно: английские бисквиты «домашнего приготовления», американские кексы без сахара, японские хлебцы из рисовой муки и болгарские джемы. Размышляя, что купить на ужин, я остановилась в сторонке, чтобы меня не толкали.

Мое внимание привлекла группа человек в двадцать-тридцать, совсем не похожих на отдыхающих. Большинство в ней составляли мужчины, но были и женщины. Положив на землю какие-то плакаты, они с усталым видом сидели прямо перед зданием вокзала, а мимо струился бесконечный людской поток. Мужчины были одеты в черные брюки, мокрые от пота рубашки с короткими рукавами прилипли к их спинам. На женщинах — такие же брюки и белые блузки, правда, головы защищены от солнца широкополыми шляпами. Группа, казалось, изнывала от душной жары, что совсем не вязалось с атмосферой курортного города.

Я подошла поближе. Два человека стояли рядом с сидящими товарищами. Один из них—мужчина лет тридцати пяти — держал в руках цветной флаг, у другого был транспарант с белым полотнищем. Цветной флаг был, должно быть, знаменем их движения. Мужчина — по-видимому, руководитель шествия — круглолицый и низкорослый, в очках, со слегка загоревшим лицом. Среди своих утомленных единомышленников он выделялся энергичной внешностью и блеском сверкающих из-под очков глаз. Он поглядывал вокруг, интересуясь, похоже, реакцией прохожих на их появление.

Это были участники марша мира Токио—Хиросима, которые шестого августа в Хиросиме должны были принять участие в Дне памяти жертв атомной бомбардировки. На белом транспаранте тушью было начертано: «Протестуем против испытаний атомного и водородного оружия». На самом верху стоял иероглиф «гнев».

Транспарант со словом «гнев» держал юноша лет двадцати трех. Половина лица его была обезображена келоидным рубцом. Этот страшный рубец тянулся от губ до левого уха и походил на горный хребет на рельефной карте. Вдобавок на щеке, словно помеченной тавром, виднелся белый глянцевый след ожога.

Где он их получил? В Хиросиме? В Нагасаки? В тот день он, наверно, сидел на коленях или руках матери, когда свет ослепительной вспышки упал на его щеку. Среди здоровых молодых парней, поющих гимн лету на берегу моря, этот юноша, их ровесник, выглядел каким-то увядшим — словно яблоко, проеденное червяком.

Судя по всему, в шествии участвовали разные люди, не только жертвы атомной бомбардировки, по пути следования до Хиросимы они проводили митинги в городах и деревнях, пополняя число своих единомышленников.

Мужчина в очках поставил вертикально свой флаг и начал речь. Подобного рода речи, скажем, в защиту детей-сирот, обычно произносятся громко и четко. Этот же оратор неожиданно заговорил тихим, глухим голосом. Слушатели в купальниках, удивившись, на мгновение притихли.

Мужчина в очках умело воспользовался этим моментом. Он медленно обвел взглядом стоявших перед ним людей, устремил взор вдаль, затем, направив его в толпу прохожих у вокзала, включил и ее в число своих слушателей и продолжил речь. Даже молодежь, собравшаяся здесь наполовину из любопытства, внимательно слушала оратора. Его речь звучала все громче и громче.

Юноша с келоидным рубцом стоял рядом, опершись на древко транспаранта. Он, видимо, здорово устал, и отсутствующий взгляд его был устремлен вдаль, к небу. Время от времени, когда лучи солнца пробивались сквозь разрывы облаков, он начинал моргать здоровым правым глазом, не пострадавшим от ядерной вспышки.

Какая-то девушка в купальнике, с пакетиком воздушной кукурузы в руке, стоявшая рядом со мной, повернулась к своему спутнику:

— Пойдем-ка лучше на пляж, поедим там одэн.[20]

— Вот всегда ты в самый интересный момент обязательно портишь мне настроение, — проговорил парень, похожий на студента, но все же, взявшись за руки, они отправились к морю.

Я подумала, не купить ли и мне к рису одэн. Размышляя о том, что все-таки принести к ужину, что любят сын и муж, я одновременно слушала выступление. Содержание его было довольно обычным: если, мол, некая страна прикроет нас ядерным зонтом, защитит ли нас это и обеспечит ли нам мирное процветание? Я не испытывала особого интереса к словам оратора и задержалась лишь потому, что хотелось подольше побыть в людской сутолоке.

На следующий день мне предстояло ехать в больницу, находящуюся в Йокосука. Не так давно из районного отдела здравоохранения пришел вызов на специальное обследование, назначенное мне после медосмотра.

Этот медосмотр регулярно проводится среди тех, кто. имеет «Книжку пострадавшего от атомной бомбардировки». В вызове отдела здравоохранения сообщалось, что очередной анализ крови показал отклонение от нормы, поэтому-то и возникла необходимость в дополнительном обследовании. Я прошла его неделю назад, и результат уже был мне известен — надо срочно лечь в больницу или начать лечение дома.

В 1945 году я школьницей была мобилизована на оружейный завод компании «Мицубиси» и девятого августа попала под атомную бомбардировку. Уцелела я чудом, меня даже не ранило. Но избежать телесных увечий при атомном взрыве — еще не значит спастись. Очень важно, какую дозу радиации получил человек. От этого зависит вся его последующая жизнь, ведь именно из-за облучения появятся потом у него болезни, которые через механизм наследственности скажутся на последующих поколениях.

«Медицинская книжка пострадавшего от атомной бомбардировки» — это документ, который выдается нам, хибакуся — атомным жертвам, государством. 31 марта 1957 года был принят закон о бесплатном лечении лиц, пострадавших в Хиросиме и Нагасаки. В соответствии с законом «Книжка» бывает обычной и с пометкой «особая». Обладатель «Книжки» может лечиться за государственный счет, она выдается пожизненно, и это особенно ценно для хибакуся, которые обычно часто болеют. Для тех же, кто потерял родителей и не имеет родственников, она является поистине неоценимым благом.

Однако это вовсе не значит, что любое недомогание лечат бесплатно. Нужно подтверждение врача, что оно действительно является следствием облучения. Вполне естественно, что при родах или зубной боли трудно обнаружить последствия атомной бомбардировки. Поэтому и соответствующие медицинские услуги в число бесплатных не входят, если только не будут найдены хоть какие-то признаки влияния облучения.

Впрочем, отношение хибакуся к «Книжке» не однозначно. Не все они пользуются ею. Очень многие отказываются от нее либо из желания скрыть свое прошлое, либо из суеверного страха заболеть лучевой болезнью.

А вот моя знакомая Тэйко, учившаяся со мной в одной гимназии, наоборот, использовала эту «Книжку» максимально. В нашей гимназии было два отделения — основное и специальное, которые располагались в разных корпусах. Тэйко училась на специальном отделении на два курса старше меня и тоже попала под бомбардировку, когда работала на заводе.

Летом 1965 года Тэйко умерла от лучевой болезни. Вся ее жизнь была связана с больницами. В Нагасаки ее имя начертано на мемориальной доске в Парке Мира.

Помню, в октябре 1945 года, когда возобновились занятия, в нашу гимназию приехали студенты Нагасакского мединститута и медицинского факультета университета Кюсю для обследования учениц, переживших атомную бомбардировку. Молоденьким девушкам от пятнадцати до двадцати лет стали задавать очень нескромные вопросы, касающиеся женской физиологии. В то время не было принято между девушками откровенно обсуждать интимные дела, поэтому эти вопросы вгоняли нас в краску. В тот момент, когда мы мялись от стыда, затрудняясь в ответах, вошла Тэйко. На воротнике ее формы красовался значок специального отделения.

«Мне кажется, кто не хочет — может не отвечать. Нет надобности еще раз превращать нас в подопытных кроликов», — сказала она негромко, но внятно.

До тех пор я особенно не задумывалась, что это за новое оружие — атомная бомба. Наверное, даже гордилась тем, что вышла живой из этого ада, грозившего мне гибелью. Это было не душевное удовлетворение или радость, что я осталась в живых, скорее просто тщеславное чувство причастности к чему-то ужасному, могущему вызвать у других замирание сердца. Такое же чувство возникает, когда пяти-шестилетнему ребенку что-нибудь рассказываешь, и он вскрикивает: «Ой, как страшно!»

Но на Тэйко уже в ту пору атомная бомба наложила тень. Из-за болезней, вызванных радиоактивным облучением, она была вынуждена часто бывать в клиниках и, естественно, пользовалась «Книжкой». Пользовалась на все сто процентов. Например, при родах. Тэйко полюбила друга своего старшего брата, вышла за него замуж и родила ребенка, когда ей было около тридцати. Ребенок появился на свет здоровый, нормальный. Роды прошли легко и быстро. Никакой патологии. Но Тэйко так сумела «обработать» врача, что ее пребывание в роддоме было оплачено государством. «Сэнсэй, — убеждала она врача, — по-моему, я все же не дикарь какой-нибудь. Вы тоже признаете это? Что из этого вытекает? Мои роды были такими быстрыми, что вы едва успели их принять. Это выглядит слишком уж по-животному, первобытно. А не является ли это отклонением для современного человека? Если от первых схваток до родов проходит слишком много времени и это считается патологией, то и роды, протекающие слишком быстро, надо считать ненормальными». И врач быстро с ней согласился. Вероятно, его покорила сила духа Тэйко.

«Но если жертвы атомной бомбардировки слишком выставляют свои особые права, это вызывает неприязнь», — сказала я ей однажды. «Почему? — спросила она и, как тогда на медосмотре в гимназии, сделала серьезное лицо. — А ты знаешь, что мой старший брат был студентом-медиком и тоже попал под атомную бомбежку? Брат уцелел, вернулся домой, а через неделю у него пошла кровь горлом, и он умер. Тебе приходилось видеть, как текут слезы, смешанные с кровью? Мать от горя не осушала глаз. Отец тоже не отходил от его постели. „Я цел и невредим“, — говорил брат. Не в силах видеть этого, отец ободрял: „Держись!“ — и хлопал рукой по одеялу. „Я держусь“, — улыбался брат. Но скоро наступил конец. Ты знаешь, что потом сказал священник — служитель крематория? Нет, я тебе еще не рассказывала. Собирая после кремации брата пепел, он спросил: „Это ваш дедушка?“ „Нет, брат“, — ответила я. „Удивительно! Неужели правда? До чего хрупкие кости всех жертв этой бомбы, совсем как у стариков. Едва попадут в огонь, сразу рассыпаются“. Вот что он сказал. Кости брата стали совсем как у шестидесятилетнего старика. Он сгорел еще при жизни, до самых костей, — закончила свою темпераментную, обильно пересыпанную диалектизмами речь Тэйко и добавила: — Какие еще нужны доводы? Право, люди, недовольные требованиями хибакуся, очень странные. Помощь нам — естественна, мы имеем на нее особые права».

В ответ на эту пылкую тираду я лишь шутливо заметила: «Поэтому-то нас и называют „особыми“, не так ли?»- имея в виду пометку «особо пострадавший», которая проставляется в «Книжке». Однако я вдруг остро почувствовала, как вспышка, которая уже начала забываться, пронзила меня насквозь.

У нас, жертв атомной бомбардировки, кости вроде бы такие же, как у всех, они служат опорой организма. Но они настолько хрупки, что рассыпаются от одного удара.

В моей «Книжке» тоже стоит такая пометка. Относится она главным образом, к тем, кто пережил атомную бомбардировку, находясь в эпицентре взрыва, то есть в радиусе полутора километров. «Особо пострадавшими» считаются и лица, которые находились в этой зоне в течение первых трех дней после взрыва бомбы. По точным подсчетам специалистов, здесь полностью гибнет все живое, вплоть до мелких зверьков, живущих в норах.

Погибнуть в этой зоне — легче легкого, но я и Тэйко, словно оборотни, остались в живых и были теперь «особо пострадавшими».

Номер моей «Книжки» — семьсот четвертый. Значит, я семьсот четвертый человек, оставшийся в живых в этом районе. Казалось бы, если семьсот четыре человека уцелели в зоне полного уничтожения — следовательно, атомная бомба не такая уж страшная штука. Однако выдача «Книжек» началась с 1957 года, а я получила свою только в шестьдесят пятом. Значит, за восемь лет набралось всего лишь семьсот четыре человека выживших. А между тем в «особом районе Нагасаки находились оружейный завод „Мицубиси“» и сталелитейный. Это были крупные предприятия, занимавшие площадь в шестьдесят и тринадцать тысяч цубо. На обоих заводах работало пятнадцать тысяч человек, и по утрам улицы здесь были буквально запружены людьми, шагавшими на работу с привязанными к поясу бэнто.[21] Кроме того, там располагались медицинский институт, медучилище, самый крупный на Востоке католический собор Тэнсюдо, множество начальных и средних школ. На южном склоне холма размещались туберкулезный санаторий и красно-кирпичное здание тюрьмы за высоким забором. И вот из всего многочисленного персонала этих учреждении уцелело только семьсот четыре человека. Песчинка в мешке с рисом!

Мы-то радовались, что остались живы, что не получили серьезных травм, но под покровом кожи наши внутренности и кости, пораженные радиацией, медленно разрушались. И поскольку нам это хорошо известно, мы вправе претендовать на то, чтобы даже благополучные роды считали ненормальными.


Обладателям «Книжек» полагается каждые шесть месяцев проходить медицинское освидетельствование. Конечно, мы должны быть благодарны государству, проявляющему заботу о хибакуся. Однако эти регулярные медосмотры, проводимые дважды в год, растравляют, будто когтями раздирают наши раны. А ведь каждый из нас лелеет надежду, что эти раны когда-нибудь заживут.

В моем районе вызовы на осмотр приходили из отдела здравоохранения в мае и ноябре. Каждый, разумеется, мог по своему усмотрению идти или не идти на обследование, однако мы всегда, до самого последнего дня пребывали в сомнении на этот счет.

Осмотр был простым: прослушивание и анализ крови. Однако для «атомного больного» этот анализ — самое страшное. Если результаты оказывались плохие, направляли на более тщательное обследование. Ведь кровь обязательно покажет, есть ли в организме какие-то изменения. И пусть даже болезнь неизбежна, но если о ней не знать, то можно хотя бы день, но прожить спокойно. Пусть неделю или две, а то и несколько месяцев, пока не наступит смерть, жить беззаботно и весело. Ведь когда тебе сообщают, что ты болен лейкемией, которой мы так боимся, то пропадает желание жить. Раз уж до сих пор не ясно, как эту болезнь лечить, то самое большое благо — не знать о ней вовсе и жить день за днем, тихо и беззаботно.

Всякий раз, когда подходит время очередного осмотра, я начинаю тревожиться. Что выявит обследование? Все ли в норме или, наоборот, все плохо? Острое желание поскорее узнать об этом не дает покоя. Если бы врач, сказав: «У вас все в порядке», ставил печать и гарантировал мне здоровье, то как бы великолепно можно было прожить эти хоть и недолгие, но шесть месяцев! Мы же, однако, живем в постоянной тревоге: не пойдет ли кровь из носа? Наступят регулы — опять беспокоишься: вдруг не прекратятся?.. Все атомные жертвы страстно жаждут услышать от врача заключение: «Итак, шесть месяцев жизни я вам гарантирую». И хоть не исключено, что человек даже в течение полугода может умереть, он, полагаясь на слова врача, по крайней мере поживет спокойно, не думая постоянно о дне своей смерти. Прожить бы этот срок получше!

В скором времени мой сын должен был приступить к учебе в начальной школе, и я решила-таки пойти на очередное обследование. Ведь для мальчика тоже плохо, если я постоянно терзаюсь сомнениями и тревогами. Будь что будет, попробую сходить. Если результаты окажутся плохими, то это будет просто возвратом в день девятого августа — в день бомбардировки. Тогда я была гораздо ближе к смерти. Придется как бы заново стартовать от того дня.

Если же врач, похлопав меня по спине, скажет: «Все в порядке, патологии нет», я буду целое лето вместе с моим взрослеющим сыном купаться в море. Куплю себе купальник любимого бледно-розового цвета и поплыву в открытое море. Не думая ни о возможности носового кровотечения, ни о будущем изнеможении, буду плавать, сколько хватит сил. А когда вернусь на берег, то не побоюсь изо всей силы громко высморкаться.

Даже при сильной простуде я избегаю сморкаться. Если закладывает нос и мне трудно дышать, я хожу как идиотка с открытым ртом. Приходится избегать всего, что может вызвать кровотечение из носа. Ведь нам трудно остановить любое кровотечение. Очень многие мои знакомые из-за этого умерли.


С тех пор как я ездила на обычное обследование, прошло менее двух недель. В тот день я пообещала моему сыну, ученику подготовительного класса, отправиться с ним куда-нибудь вкусно поесть. Мне хотелось внести перемену в его школьное меню, состоявшее неизменно из порядком надоевшего ему гуляша. В радостном настроении, начав обретать уверенность в своем здоровье, я, желая получить еще большее удовольствие от жизни, сказала сыну:

— Давай сегодня вкусно поедим!

Ребенок, чутко уловив мое настроение, предложил:

— Послушай, мама, в Камакура вкуснее кормят, чем здесь.

От нас до Камакура десять минут езды на автобусе. Несмотря на мелкий дождь, моросивший в течение всего затянувшегося сезона дождей, я согласилась.

— Может, сильно не польет? Стоит ли брать зонтик? — спросил сын, подставляя ладони под дождевые капельки.

— Пожалуй, стоит. — Подражая сыну, я вытянула руку. Ладонь сразу сделалась мокрой. Поверх мутно-белой влажной пелены с моря в сторону гор плыли серые кучевые облака. Когда с моря к горам шли тучи, местные рыбаки говорили: «Скоро ливанет» — и выход в море откладывали. Прогнозы рыбаков всегда подтверждались. — Да, будет сильный дождь, так что сходи-ка за зонтом, — попросила я, и сын, согнувшись, побежал через двор. — Не упади! — крикнула я весело вдогонку.

В нашем районе, застроенном особняками, стояла полуденная тишина. Слышно было даже, как сеется дождь на листву садов. Стального цвета дорога, вымощенная галькой, была мокрой. И деревья, влажные от дождя, и трава, и галька на дороге — все дышало, погруженное в тишину. Я люблю такую затаенную тишину. Когда природа погружается в молчание, я как-то особенно ощущаю, что сама живу.

На меня не произвел сильного впечатления тот факт, что во время атомной бомбардировки я уцелела. Тогда на руках матери, молча прижимавшей меня к своей груди, я смущенно улыбалась сестрам, смотревшим на меня со слезами на глазах. И чудесное спасение среди огромного количества смертей не казалось мне таким уж важным, значительным. Ведь тогда я не приложила каких-то сверхъестественных усилий, чтобы остаться в живых. Да и погибшие ушли из жизни не оттого, что не старались уцелеть. Просто в то мгновение одни без всякой вины умирали, другие выживали. А теперь, когда я сталкиваюсь с каким-нибудь чудом природы, я всем сердцем, горячо ощущаю, что живу. И что моя жизнь цепочкой связана с жизнью сына. Глядя на него, резвящегося, что-то болтающего, живущего уже вне меня, я почти независимо от моей воли умиляюсь своей жизни, оказавшейся способной дать жизнь другому существу.

Стараясь не нарушить тишину, я носками своих красных туфель ворошила камешки под ногами. Вдруг из-под одного из них выскочила мокрица с твердым панцирем и хвостом, напоминающим ножницы, и поспешно попыталась скрыться под ближайшим камнем. Из-под края камня выглядывал ее раздвоенный хвост. Она, видимо, была уверена, что спряталась полностью, и замерла, затаившись. Я улыбнулась — в памяти всплыло, как мы с сыном, когда он еще нетвердо держался на ножках, играли в прятки.

— Что, хорошее настроение? — спросил знакомый почтальон, подъехавший, позванивая, на велосипеде. — А вам письмо, госпожа! — И он протянул мне толстый пакет.

Ничего не подозревая, я перевернула конверт из коричневой бумаги и увидела лиловую печать Камакурского санитарного управления. У меня перехватило дыхание. Это было сообщение о результатах медицинского обследования.

Боясь сразу же вскрыть пакет, я попыталась через конверт, на ощупь определить его содержание. Помимо «Книжки» я нащупала внутри вчетверо сложенный лист бумаги. А мне ведь было известно, что если никаких отклонений не обнаруживают, то результаты анализа крови просто вписываются в «Книжку», которую затем отправляют по почте.

Я все-таки решилась вскрыть конверт. Бумага намокла под дождем и никак не рвалась. Наконец мне удалось надорвать угол, и я, просунув в дырку мизинец, распечатала его. «Анализ данных, полученных в результате предыдущего осмотра, показал, что вам необходимо более тщательное обследование. Просим в назначенный день явиться в больницу».

Почти пустой белый лист с несколькими строками. Я раскрыла лежавшую в конверте «Книжку». На первой ее странице от руки были вписаны цифры: лейкоциты — 3 670 единиц, эритроциты — 3 920 000 единиц. У здорового человека в кубическом миллиметре крови лейкоцитов обычно около шести тысяч, а эритроцитов — до четырех-пяти миллионов. Следовательно, лейкоцитов у меня почти в два раза меньше нормы и недостает минимум ста тысяч эритроцитов. Захлопнув «Книжку», я впихнула ее в разорванный конверт и положила на дно корзины.

«Ну вот, пришел-таки конец», — подумала я. Едва начавшая крепнуть уверенность в своем здоровье была разрушена всего несколькими цифрами. А ведь за последний месяц я поправилась на целый килограмм. Выходит, для атомной жертвы и увеличение веса вовсе не означает, что человек выздоравливает.

Я продолжала стоять под моросящим дождем. Волосы, завитые в пышные локоны, скоро намокли и прилипли к щекам.

Я точно не знаю, как сказывается на организме недостаток лейкоцитов и эритроцитов в крови. Уж если слишком быстрые роды Тэйко были признаны патологией, то что говорить о моей крови? Меньше у меня лейкоцитов или больше — все равно: раз их не столько, сколько у любого человека, значит, патология налицо.

— Ну как, быстро я обернулся? — подбежал ко мне сын с двумя зонтами на плече. — Мам, ты слышишь? Быстро, а? — Он всегда долго копался, отыскивая свои вещи, и теперь ждал похвалы, заглядывая мне в лицо. Но у меня в голове были только цифры из «Книжки».

— Отстань! — Я грубо толкнула ребенка в плечо. Мальчик, потеряв равновесие, пошатнулся и едва не упал на гравиевую дорожку.

Мой сын родился в марте. Он был более щуплым, чем его ровесники. Кости плеч и ног у него тонкие, а на шее, которую можно обхватить одной рукой, постоянно выступали лимфатические узлы величиной с мелкую сливу. У меня, правда, тоже в его возрасте постоянно появлялись лимфатические бугорки на шее, и каждый раз во время медосмотра в школе врач, прощупывая их кончиками пальцев, спрашивал: «Как, не больно?»

Сложением мальчик походил скорее на меня, чем на отца. С какого же времени у меня недостаток лейкоцитов и эритроцитов? Были ли они в норме во время моей беременности? Если нет, то как это отразилось на ребенке?

В сознании вдруг вспыхнули слова одного ученого, обращенные к лидерам стран мира: «Я призываю вас задуматься над тем, что и вы, и мы являемся представителями одного биологического вида — человека. Мы или уничтожим человечество как биологический вид, или отвергнем войны».

То, чего опасался выдающийся ученый, — изменение человеческой природы — уже было во мне и угрожало моему сыну. А я не хочу, чтобы это сказалось ни на одном ребенке, в том числе и на моем сыне.

Сын, которого я оттолкнула, растерянно, словно на него неожиданно опрокинули ушат холодной воды, смотрел на меня снизу вверх круглыми глазами. Затем его розовые с тонкой кожицей губы надулись и лицо приняло недовольное выражение. Белые, длинные, до колен, гольфы съехали на одной ноге до лодыжки. Мальчик, стоявший широко расставив ноги, поначалу отстранился, но потом прижался ко мне. Его нежная, пахнущая молоком щека коснулась моей.

— Прости, — сказала я, поправляя ему сползший гольф. Сын сделал еще более недовольную гримасу:

— Ты чуть меня не свалила!

Если я теперь умру, мой сын так и будет ходить со спущенными гольфами. Посасывая большой палец, будет шататься по улицам до самой темноты следом за своими рослыми одноклассниками. Когда сына обижали и ему становилось грустно, он начинал сосать большой палец. Сидел один в комнате и читал. В нашем доме выключатель находится высоко. Сможет ли он вечером сам включить свет?.. Стоит только задуматься — в голову лезут ужасные мысли.

«Сейчас лучше ни о чем не думать», — сказала я себе. Просто войти в автобус до Камакура, сесть рядышком на самое заднее сиденье и, прижавшись, чтобы чувствовать теплоту друг друга, ехать, ехать, мерно покачиваясь. Думать только о еде.

— Что будем есть? — спросила я сына.

— Давай пойдем на детский ленч. Там столики украшены флажками, — радостно встрепенувшись, ответил он.

— Ну если так, то в Камакура можно и не ехать. На нашей улице в одном месте тоже очень вкусно готовят. — Мои старания успокоиться оказались не напрасными, и постепенно я действительно пришла в себя. — Так что детские кушанья можно отведать и здесь, а не ехать в Камакура.

— Но ведь там всюду стоят флажки, — опять надул губы сын.

— Ну ладно, двинули! — бросила я бодро, по-мужски. Сын принял этот тон и, подражая мне, спросил:

— Зонт раскрыть? Давай под мой.

Он встал на цыпочки и раскрыл надо мной зонт. Я пригнулась, чтобы уместиться под его маленьким, как у всех первоклашек, зонтиком.

Мы зашагали по дорожке, устланной галькой, которая ощущалась даже сквозь подошвы туфель. Камешки под ногами расползались, и под ними я всей поверхностью ступни чувствовала рыхлую землю. В таких местах имеют обыкновение прятаться эти самые мокрицы с раздвоенными хвостами. Я сошла с гравия и пошла по обочине. Букашки, услышав звук наших шагов, наверное, сжались и дрожат от страха, что мы их раздавим.

Как печально быть раздавленным!


Я решила не сообщать мужу о вызове на дополнительное обследование. И без того известно, что он ответит. «Положись на врача», — скажет, как всегда. Поэтому у меня хватает ума ни о чем ему не говорить.

Мой муж не знал атомной бомбардировки. Хотя он — японец, ни шестого августа, ни девятого в Японии его не было. К моменту окончания войны мужу было уже за тридцать, но он в качестве специального корреспондента газеты «А.» находился в Шанхае и вернулся на родину только в сорок восьмом году. Во время нашей женитьбы он сказал мне: «Хоть ты и попала под атомную бомбардировку, все же будем надеяться, что лет десять проживешь. А на этот срок я постараюсь тебя обеспечить».

Впервые мне так прямо определили срок жизни… Впрочем, я и сама знала, что столько лет, наверное, протяну. Однако из-за того, что мужа не было в Японии во время атомной бомбардировки, он относился к ней совсем по-иному, чем я.

Хотя я и решила ничего не говорить мужу, но, когда он вернулся домой, не вытерпела:

- У меня мало лейкоцитов.

Муж, развязывая в прихожей шнурки ботинок, бросил, как я и предполагала:

- Положись на врача. — Проходя через гостиную, где сын смотрел по телевизору мультфильмы, он кивнул головой в его сторону: — Знает?

Я отрицательно мотнула головой.

- Не стоит ему говорить, — заявил муж и, добавив: — Подай-ка лучше поесть, — стал переодеваться.

Наша супружеская жизнь перешагнула за десятилетнюю черту. Так что «гарантийный срок», определенный мужем, миновал. Он был мне другом, и ему не нужно было объяснять, что означает недостаток лейкоцитов. И пусть он не имел прямого отношения к атомной бомбардировке, он все равно пре красно знал, что такое лейкемия и какое влияние оказывает радиация на наследственность.

Когда мы только поженились, я чуть не каждый день твердила мужу о своих страхах. Со дня атомной бомбардировки тогда прошло еще мало времени, и поэтому, наверное, у меня случались головокружения. А если удаляли зуб, десны кровоточили целых четыре дня. После рождения сына мой страх перед «атомной болезнью» перешел уже на него.

В определенные возрастные периоды мальчики, случается, страдают носовыми кровотечениями. У моего ребенка тоже часто шла кровь из носа. Всякий раз, если только на бумажной салфетке оказывалась хоть капля крови, я поднимала переполох. «Прошло? — приставала я к нему. — Правда, прекратилось?» Я скатывала из ваты тампончик и затыкала сыну ноздри — только бы не текло, как из неисправного крана. Муж тоже ходил взвинченный. Но, случалось, поддразнивал меня: «Похоже, эта возня тебе доставляет удовольствие». Я отбивалась: «Попробовал бы сам побывать под атомной бомбежкой». «Да будь возможность — я бы с удовольствием. Быстрая смерть», — парировал он. «Умереть — это просто. Вот если бы ты остался в живых и страдал…» — говорила я, и тогда муж начинал сердиться уже всерьез: «Что же, тебе непременно хочется, чтобы я пережил что-то страшное?»

Если бы эта трагедия обрушилась только на одно поколение, то со своей злосчастной судьбой я бы примирилась. Но атомный взрыв, вызывая мутацию генов в человеке, обрекает на страдания и второе, и третье поколения. Меня тревожит судьба невинных детей, которые, как и их родители, осуждены на пожизненную муку. И даже мой муж, который был сыт по горло моими болезненными страхами, тем не менее проявлял внимание к здоровью сына.

У меня есть знакомая, родившая шестерых детей, но до сих пор не рассказавшая мужу, что пережила атомную бомбежку. Ее муж даже сейчас боится Нагасаки, и они поселились в самом отдаленном от Нагасаки месте — на Хоккайдо. Эта знакомая живет, скрывая свое прошлое, и даже отказывается присутствовать на вечерах одноклассников. Рассказывают, что она настояла, чтобы и извещения о таких вечерах ей не присылали. Разумеется, школьных друзей к себе в дом она тоже не приглашает.

Я могу понять эту женщину. Когда я накидываюсь на мужа со словами: «Попробовал бы ты побывать под атомной бомбежкой!», я чувствую, что нас разделяет неодолимая преграда — как свет отделен от мрака.

Я стала все чаще задумываться. Когда сын узнает о моем прошлом, не исключено, что они вместе с отцом оставят меня. Подобно тому как от больных проказой забирают детей, мне тоже предложат жить от них отдельно. Я мать — естественно, я хочу, чтобы мой ребенок был здоров и физически, и психически. Допустим, у моего сына — атомной жертвы во втором поколении — не будет особых поводов для беспокойства относительно здоровья. Однако не исключено, что в результате длительного общения со мной он переймет от меня мою мрачность. А для мужа, который ни в чем не виноват, это будет непереносимо.


Переодеваясь в хлопчатобумажное кимоно, муж проговорил:

— В больницу на обследование поедем вместе. На мой вопрос:

— Разве ты можешь пропустить работу? — он ответил:

— Твое атомное прошлое важнее.

В больницу нужно было явиться в назначенный день до восьми утра. Видимо, они проводили осмотр перед началом обычного приема, поэтому специально было подчеркнуто, что следует обязательно прийти до восьми.

До больницы в Йокосука требовался час времени. Я встала раньше обычного и, собравшись, вышла из дома. Накануне муж несколько раз говорил, что проводит меня, но я ответила, что пойду одна. Не из упрямства и не потому, что меня задели его слова: «Положись на врача». Просто, каким бы близким человеком ни был муж, но облучению подверглась я одна, и нести этот крест суждено мне одной.

Чем раньше я начну привыкать к этому, тем лучше. Я помню страшную смерть Тэйко, ушедшей из жизни в одиночестве, и я хотела бы, если это возможно, умереть именно так.


Смерть Тэйко потрясла меня. Это произошло в 1965 году во время моего приезда в Нагасаки за «Книжкой пострадавшего от атомной бомбардировки». Для получения «Книжки» требуется три свидетеля. Сейчас, когда хибакуся уже достигли преклонного возраста, найти трех свидетелей чрезвычайно трудно. Так что пришлось правила несколько смягчить. Но все равно в качестве свидетелей могут выступать только люди, с которыми потерпевший работал на одном производстве и вместе с ним попавшие под атомную бомбардировку. Они должны подтвердить, что потерпевший в то время действительно находился в зоне взрыва. Поэтому свидетелем может быть только тот, кто вместе с потерпевшим попал под бомбежку. Довольно глупое условие, поскольку бомба-то была создана как раз для того, чтобы полностью уничтожить все живое. Даже если судить по номеру моей «Книжки», получается, что среди находившихся тогда в эпицентре взрыва в живых осталось очень мало, и найти трех свидетелей практически невозможно.

Начальная школа Ямадзато находилась вблизи эпицентра. Из всех учащихся осталось в живых только пять человек. Я пыталась припомнить лица моих школьных подруг, работавших со мной на одном заводе. Ни одной из них не было в живых. Мне часто чудились их страдальческие голоса: «А мы собирались еще долго-долго жить».

В Нагасаки я вынуждена была назвать подставного свидетеля. Им стала Тэйко, учившаяся тогда в моей гимназии, но на специальном отделении. Правда, она и работала-то в другом цехе, но кроме нее в свидетели я никого не смогла найти.

Душным жарким днем я поехала к Тэйко, с которой давненько не встречалась. Дом ее находился в квартале Сакаэдзяя, неподалеку от синтоистского храма Сува. Среди новых зданий, выстроившихся вдоль трамвайной линии, было много торговых заведений, больниц; перед ними — удивительно ровная мостовая, довольно необычная для холмистой местности Нагасаки. Трамваи ходили по рельсам, уложенным на каменной брусчатке, и их вагоны-коробки грохотали, как тяжелые цистерны. В Сакаэдзяя — конечная остановка. Дом Тэйко, хотя и расположенный на оживленной улице, был скрыт в глубине сада. Дорожка из каменных плит, проложенная от ворот, была усыпана лепестками цветущей спиреи.

Однажды ранней осенью, когда я училась во втором классе гимназии, я тоже принесла в школу ветку спиреи, усыпанную мелкими цветами. Вообще-то цветение этого кустарника приходится на начало лета, но в нашем саду спирея росла в тени, и, видимо, из-за этого цветы на ней держались до конца лета.

Помню, как в это время раздался сигнал воздушной тревоги, и я бросилась бежать, роняя лепестки. Стоя теперь перед домом Тэйко, я вспоминала этот день. На эти воспоминания натолкнул меня цветущий куст.

Я попросила разрешения войти. Ответа не последовало. Однако меня должны бы ждать — я заранее по телефону условилась о своем приходе. Обойдя сад, я позвала Тэйко по имени. Тут сёдзи, выходящие в сад, раскрылись, и из-за них показалась Тэйко.

— О, редкий гость, — приветствовала она меня. В самый разгар лета все сёдзи в доме были закрыты, и дом Тэйко выглядел мрачно.

Нижнюю часть лица Тэйко прикрывала махровым полотенцем. Ее узкие раскосые глаза радостно улыбались.

— Сколько лет не встречались. И впрямь редкий гость, — проговорила она глухим голосом из-за закрывавшего рот по лотенца.

Когда мы обменялись приветствиями, я спросила:

— Носовое кровотечение?

— Да, с самого утра, — ответила Тэйко

Я заметила валявшийся в саду игрушечный автомобиль.

— А малыш?

— Сегодня так жарко, они с отцом пошли на море. Он уже целых двадцать метров проплывает, — радостно сообщила она.

Ее сын учился в первом классе начальной школы. Я посмотрела на часы. Было начало первого.

— У тебя это часто бывает? — свободной рукой Тэйко показала на нос, прикрытый полотенцем.

— Нет, не очень, — ответила я.

— Когда привыкаешь, то относишься к этому как к хронической болезни и терпишь волей-неволей. Теперь уж не так течет. — Тэйко отняла полотенце от лица. — Правда? — Она расплылась в улыбке, но тут из уголка ее губ вытекла красная струйка. Тэйко поспешно наклонила голову набок и шумно втянула ее в себя. Когда нос был зажат полотенцем, кровь, видимо, попадала прямо в рот, не выходя наружу. Вероятно, с утра она много раз глотала скопившуюся кровь. Конечно, лучше сплевывать, но тогда невольно будешь разглядывать. А когда видишь собственными глазами, невозможно обманывать себя, уговаривая: «Течет, но не так уж сильно».

Тэйко знала свои недуги, и, поскольку кровотечение длилось дольше, чем всегда, она вызвала врача.

— Помнишь, я рассказывала тебе о своем старшем брате? Тогда у него было так же.

Я вспомнила: из глаз у него текли слезы, смешанные с кровью, и он умер.

— Да нет, у тебя совсем другое.

— Ах, оставь! Я все понимаю. Кровотечение сильное.

Она рассказала, что с самого утра, несмотря на кровотечение, занималась уборкой, стирала и даже гладила, думая: вот-вот кончится. Одно время казалось даже, будто крови стало меньше. А потом заметила, что внутренняя сторона полотенца начала пропитываться кровью.

— Я постелю тебе. Приляг. — Войдя в комнату из сада, я открыла дверцы шкафа. Вынула матрац, расстелила. Это был детский матрац с яркими картинками-аппликациями из мультфильмов. Тэйко послушно легла на бок. Закрыла глаза.

— Может, позвать мужа? — предложила я. Она запретила, сказав, что после полудня он сам придет. Но ведь так можно истечь кровью! Что делать, если она не остановится?

Мне было страшно оставаться с Тэйко одной. Я было поднялась, сказав, что попрошу кого-нибудь из семьи мужа прийти сюда, но Тэйко опять воспротивилась.

— Не надо никому сообщать. Я понимаю, что досаждаю тебе, но, может, ты посидишь со мной до прихода врача?

Я взяла Тэйко за руку. Она сплела свои пальцы с моими и, глядя мне в лицо, произнесла:

— Так мне спокойнее.

Мы молча смотрели друг на друга. В далеком прошлом, когда за спиной у нас еще были косички, мы обе попали под атомную бомбардировку. Лицо Тэйко нежно белело на фоне детского матраца, и она казалась совсем здоровой. Но наше атомное прошлое не отпускало нас.

— Тебе ведь нужен свидетель, — вдруг вспомнила Тэйко. — Вытаскивай бумаги. Буду твоим свидетелем, пока еще могу писать.

И она размашисто расписалась под заявлением на получение «Книжки», приложив потом личную печать. Нажимая со всей силой на печать из слоновой кости, умирающая Тэйко гневно подтверждала мою причастность к атомной бомбардировке…

В ту ночь мне позвонил из больницы муж Тэйко: ее госпитализировали, и она, видимо, была безнадежна. «Она хочет видеть вас. Не придете ли?» — спросил он меня.

Когда я примчалась в больницу, он стоял около кровати Тэйко. Нос у него был обгоревший на солнце. Когда я с недоумением спросила, почему не привели ребенка, она ответила, что не хочет его видеть.

— Врач сказал, едва ли она дотянет до утра, — тихим голосом сообщил мне муж.

Я никак не могла понять, почему Тэйко не хочет повидать сына.

— Пойду и приведу его, — вызвалась я. И тут Тэйко, лежавшая с закрытыми глазами, открыла их и твердо сказала:

— Не надо.

— Но почему? Неужели ты не хочешь с ним встретиться? — Я все никак не догадывалась, почему умирающая мать отказывается видеть сына.

— Ужасный ты человек, — сказала она сердито. — Я не хочу, чтобы малыш видел мое безобразное лицо. — И Тэйкоповернулась ко мне спиной.

Кровотечение стало несколько слабее, но изо рта и носа все время капало. Муж Тэйко вытирал кровь охлажденным полотенцем.

— Это не так уж страшно. Кровотечение, похоже, прекращается, поэтому, если ты все же захочешь увидеться с сыном, я приведу его. Вот о чем я твержу тебе! — И я погладила Тэйко по волосам.

Холодное полотенце, видимо, помогало, и кровотечение уменьшалось. Врач сказал, что конец, скорее всего, наступит этой ночью, однако не исключено, что она протянет и пару дней. Может быть, хоть в этом крохотном счастье судьба ей не откажет.

— Правда, прекращается? — спросила Тэйко, обрадовавшись.

— Да. И поэтому, наверное, стоит все-таки привести мальчика. Ведь ты же хочешь видеть его!

Тэйко взяла мужа за руку.

— Ладно, завтра приведи его пораньше, а сегодня вечером я посплю. — И она подробно объяснила, во что завтра мальчика одеть и где находится одежда.

Муж, опустив голову, вышел из палаты. По щекам его катились слезы. Я подумала, что до утра Тэйко, наверно, не доживет. И муж ее, должно быть, об этом знал.

Я не стала еще раз говорить Тэйко, что приведу ребенка.

В ту ночь она скончалась

Только после того как я получила повестку — вызов на тщательное обследование, я поняла Тэйко, отказывавшуюся от встречи с сыном. Вероятно, она хотела умереть в одиночестве, нести одной страдания хибакуся. Я хочу, чтобы и моя смерть была такой же. Хочу, чтобы у сына осталось в памяти нежное, улыбающееся лицо матери. Наши дети — хибакуся во втором поколении. Возможно, и они умрут той же смертью, что и мы. Поэтому они не должны видеть, как мы умираем. Нельзя до конца показывать им нашу агонию. Вот почему я должна идти в больницу одна.


В тот день, когда я прошла обследование, выяснилось, что лейкоциты у меня упали еще на двести единиц. Слова старого врача: «Падают» — я восприняла довольно спокойно.

Интересно, каков же самый низкий предел? — размышляла я. Если, допустим, человек живет до нулевого показателя, и в неделю они будут у меня убывать до двухсот единиц, то я смогу протянуть еще недель пятнадцать. Эти дни я целиком посвящу сыну. Чтобы, став взрослым, он не забыл свою мать. Я постараюсь, чтобы у него осталось много приятных воспоминаний.

— Через неделю получим более подробные данные, тогда и поговорим. А пока не принимайте близко к сердцу, — добавил старый врач.;


Митинг перед вокзалом все еще продолжался. Думая о том, что принесет мне завтрашний день, я наблюдала за юношей с келоидным рубцом. Может, и у него, как у меня, пониженное содержание лейкоцитов?

— Если каждый, кто согласен с целью нашего движения, сделает хоть шаг, хоть полшага с нами, это будет прекрасно. Пойдемте вместе по пути борьбы за мир. Я призываю вас! — Речь окончилась.

Другой мужчина громко прокричал:

— Мы отправляемся в Хиросиму! Граждане, прошу аплодисментами проводить участников марша мира!

Толпа купальщиков громко захлопала. Под шум аплодисментов юноша с келоидным рубцом медленно опустил транспарант, свернул полотнище, ухватил древко левой рукой и зашагал, со стуком волоча его за собой.

— Подними транспарант, — сказал большеглазый мужчина, высоко неся цветной флаг.

— Эх, пройдусь-ка и я с вами вместе до моря! — Загорелый юноша в одних плавках встал в конце процессии. На этот энергичный жест толпа отреагировала смехом и аплодисментами.

Небо снова начало заволакиваться облаками, и в этом сером свете дня шествие медленно двинулось. Толпа на привокзальной площади расходилась, каждый возвращался к своей жизни.

В моих ушах все еще звучал голос парня, так прямодушно примкнувшего к колонне: «Эх, пройдусь-ка и я с вами вместе до моря!» Он дойдет до моря и, помахав им рукой, решительно нырнет в воду. Он, как и все, кто собрался на привокзальной площади, вернется к своей повседневной жизни.

Может быть, впредь они никогда больше не столкнутся ни с чем, что связано с атомной бомбардировкой. А если и столкнутся, то всего лишь на одно мгновение, в августе.

Однако для юноши с келоидным рубцом, равно как и для меня, день окончания шествия не наступит. Пусть море, по берегу которого вьется дорога, и засверкает под лучами летнего солнца, пусть не я, так этот юноша дойдет до конечного пункта марша — мы будем продолжать свой путь, неся свое знамя.

Я повернулась спиной к участникам шествия и направилась в супермаркет. Шла медленно, приноравливаясь к ритму шагов морских купальщиков.

Ёко Oта СВЕТЛЯЧКИ (Перевод Е. Рединой)

I

Я разглядывала эту каменную стену только вчера утром, а сегодня вновь стою перед развалинами и завороженно смотрю на камни. В старину здесь, вероятно, находился один из входов в замок. Или это часть крепостной стены? Очевидно только то, что на этом месте когда-то возвышался замок, от которого уцелела лишь жалкая груда обломков.

В июньский полдень я стояла в проеме между мощными стенами. На землю падала тень, и чудилось, что под ногами у меня разверзлась пропасть. Сколько я ни смотрела на стены, они казались мне охваченными пламенем. Камни, тесно сбитые старинной кладкой, горели ржавыми, бурыми, кровавыми пятнами. Из трещин пробивалась травка. На тоненьких стебельках горделиво покачивались желтенькие цветочки. Между стенами мог свободно пройти человек. Величавые бурые, кровавые и ржаво-коричневые камни, приютившие траву и цветы, завораживали своеобразной красотой. Теперь я понимала, почему один из токийских художников предложил выбить на пылающей поверхности стихи поэта, покончившего с собой. Хотя мне было известно и то, какие трагические события видели эти камни.

Я не встречалась с Тамики Хара,[22] но постигла его душу в стихотворении «Упокой души»:

Нельзя существовать лишь для себя,
Живи, не забывая мертвых, —
Твержу я день и ночь.
Войди мне в душу, горе!
Скорбь по унесенным смертью,
Пронзи меня!
Одновременно со мной в Хиросиме оказалось несколько человек из Токио, приехавших, чтобы выбрать место для камня, на котором будут высечены стихи Тамики Хара. Я невольно оказалась как бы причастной к поискам. Опаленные развалины каменной стены приглянулись всем, кроме меня. Я, пережившая одну трагедию с Тамики Хара, не могла без волнения видеть цвет этих камней. У гостей Хиросимы, не знающих ослепительной атомной вспышки, руины вызывают иные чувства.

Мне казалось, что пламя окаменело. Или, может быть, на поверхности стен играл отблеск полуденного солнца, нагревшего древние камни? Сколько раз я подходила вплотную к стене и, не веря глазам, проводила по ней ладонью. Рука не ощущала тепла, однако чувствовала хрупкость камня, прожженного насквозь жаром атомной бомбы. Часть стены, обращенная к центру города, приняв удар огненного вихря, обгорела до густо-алого цвета. Внутренняя поверхность почти не изменила природного оттенка. С изувеченных камней тихо струился мертвенно-серый песок. Толщина стен доходила до полутора метров. Человек здесь должен был сгореть дотла. Мне никогда не забыть лиц людей, опаленных атомным пламенем. Не будет ли памятник Тамики Хара выглядеть пылающей раной на фоне стены? Или это плод моего болезненного воображения? Сейчас, через семь лет после атомной бомбардировки, в Хиросиме меня преследовало навязчивое чувство, будто все вокруг обратилось в пламя и кровь.

К стенам тянулись сумеречные тени. Мгновение — и облака зардели вечерней зарей. Я долго простояла у развалин, раздумывая о поэте, который по собственной воле ушел из жизни, и о своей судьбе. Пора возвращаться. Кругом ни души. Я направилась по тропинке вдоль замкового рва и подошла к тонкой иве. Это деревце, казавшееся таким живописным рядом с запущенным рвом, уже давно привлекло мое внимание. Я присела под ивой — вот подходящее место для памятника Тамики Хара! — и, пристроив блокнот на коленях, обтянутых кимоно, принялась рисовать. Художница я никудышная. Наконец мне все-таки удалось изобразить некоторое подобие камня. Подробное описание оттенков его поверхности, травы, россыпи мелких желтых цветочков я доверила словам. Появились двое мужчин с лопатами на плечах. Вероятно, шли домой после уборки территории замка, где проводились спортивные соревнования. Рабочие с любопытством взглянули на женщину, которая склонилась над блокнотом, усевшись на краю рва. Они молча миновали меня, а потом обернулись.

— Бабуля, — услышала я вежливый голос одного из них, — вы что здесь делаете?

— Добрый вечер, — произнес растерянно второй. Я весело отозвалась:

— Вечер добрый!

Они остановились, изучающее глядя на меня.

— Уж не собираетесь ли вы, дописав завещание, наложить на себя руки? Только честно скажите.

— Нет, мне это не грозит.

Мужчины засмеялись и пошли, покуривая, своей дорогой. Я не намеревалась следовать примеру Тамики Хара. Конечно, от смерти никуда не денешься, но я предпочитала пожить на этом свете, хотя и сознавала, что с моим здоровьем планы на будущее строить трудно.

Смеркалось. Развалины стены таяли в надвигающейся темноте, но я по-прежнему чувствовала их присутствие, как будто каждый обломок был живым существом.

Я повернула в ту сторону, где раньше находился учебный плац. Путь мой лежал теперь к лачуге на окраине города, в пяти кварталах отсюда. Стена осталась у меня за спиной, но я ощущала жаркое дыхание окаменевшего пламени. Чувство это было не галлюцинацией, а реальной частицей моего существования.

II

Я остановилась в доме своей младшей сестры Тэйко Кокура. Обиталище Тэйко едва ли можно назвать домом. Что-то среднее между лачугой и бараком — убогая конура под стать разоренному району, в котором она притулилась. Жилища были временными, не приспособленными к тому, чтобы обосноваться в них прочно, однако сестра и ее соседи провели в них семь послевоенных лет. Надежда на скорое переселение в настоящие дома представлялась весьма сомнительной.

«Мечтаю о доме с водопроводом. Доживу ли только?» — вздыхала Тэйко. Сестре был тридцать один год. «Не впадай в отчаяние. Другие ведь из таких бараков, как твой, переезжают в благоустроенные жилища. Многие, верно, теперь живут в человеческих условиях?» — «Нет таких». — «Неужели ни одного? Здесь столько людей!» — «Я не слышала о счастливчиках».

После войны квартал этот представлял собой мусорную свалку, где не осталось ни одного пригодного строения. Всюду валялись кости солдат, сгоревших в атомном пламени. На месте бывшего плаца слепили тысячу времянок. Даже удивительно, что муниципалитет смог построить хотя бы такие прибежища для пострадавших. Предполагали, что они вместят всех, кто остался в Хиросиме без крова. Но когда в город хлынули демобилизованные солдаты и переселенцы, времянки мгновенно заполнились до отказа. К счастью, Тэйко с мужем — школьным учителем — и двухлетней дочкой в конце 1946 года удалось вселиться в так называемый «дом». Он состоял из двух комнат — в шесть и три татами,[23] в которых не было никакой обстановки, потому что всюду шныряли воры. Тэйко с ребенком за спиной отправилась с мужем в жилищную контору, чтобы получить соломенные циновки. Лачуги были стандартными, поэтому мудрствовать над выбором «мебели» не приходилось. Им дали девять потрепанных циновок, несколько дощатых дверей и застекленных оконных рам. Дома оказалось, что циновки, рамы, двери невозможно подогнать как следует. Сойти кое-как приладил их, но все топорщилось, болталось и скрипело.

Потолка не было. Крышу наспех сделали из неструганых грубых брусьев. По утрам сквозь щели пробивались тонкие лучики солнца, и еще заметнее казались торчавшие шляпки гвоздей в брусьях. Как будто ты проснулся в горной хижине.

И все-таки в одну сплошную трущобу эти «дома» не срослись. Жилища располагались на небольшом расстоянии друг от друга, выстроившись в шеренги, как полагается на военном плацу. Люди, оказавшиеся на самом дне, не хотели мириться с коммунальным обитанием и пытались оградить от посторонних семейные тайны. Каждый предпочитал пусть крохотный, но собственный курятник.

На все поселение существовала одна водоразборная колонка. До взрыва из нее брали воду для лошадей. Шестого августа она была разрушена. Жителям тысячи лачуг пришлось долгое время ходить за водой через мост Аиоибаси в район Сакантё. Теперь у единственного источника с утра до вечера толпились люди.

В тот дождливый вечер я по обыкновению поздно вернулась домой. Подав голос с тыльной стороны лачуги, постучала в хлипкую дверь. Из щели на меня глянул огромный черный зрачок сестры. Тонкие келоидные рубцы на щеке казались игрой светотени. Прихожей в лачуге не было, поэтому стоило сделать шаг, как ты оказывался в столовой размером в три татами. Переодевшись в сухую одежду, я уселась перед шатким столиком, и взгляд мой упал на слизняков, копошащихся на полу. Тэйко поставила чай и нехитрую еду.

— До чего отвратительны эти твари!

— Да, их здесь полно.

В углу комнаты Сойти сделал стенной шкаф. Вместо дверцы висела тряпка. Она прикрывала консервные жестянки с соленой водой. Тэйко ловила слизняков сломанными палочками для еды и бросала в крепкий соляной раствор. Тщетные старания — назойливые существа упорно ползли через окна, не защищенные ставнями. Они облепили даже ножки обеденного столика.

— Откуда их такая пропасть?

— Каждый год тайфуны приносят ливни. На плацу ведь нет стока, земля здесь как болото. Пол и тот гнить начал.

— Везде, значит, так?

— Конечно. Дома построены одинаково. Чему удивляться, шесть с лишним лет в них. Деваться некуда.

Сестра прожила семь лет у родственников в Токио, поэтому говорила на столичный манер, но с хиросимским акцентом.

— Крыша у нас тоньше бумаги. А ведь думали, что и трех лет здесь не просидим.

— По-моему, в прошлый приезд слизняков не было. Когда они появились?

— Два года назад. Сначала на кухне, а с прошлого лета житья от них не стало. Как завелись в сезон дождей, так и ползают по всему дому, даже под москитную сетку забираются. Мать несколько раз за ночь встанет, чтобы собрать их в банку. До осени спасения нет, порой глаз не сомкнешь.

В комнате побольше спали бабушка и две дочери Тэйко. Нашей матери семьдесят четыре года, а старшей девочке — шесть лет. Младшую Тэйко родила после атомного взрыва. Стар и млад спали щека к щеке.

Ползающие вокруг стола слизняки отбили у меня аппетит.

— Извини, что я каждый день возвращаюсь так поздно. Давай спать? — сказала я Тэйко.

Она была мне сестрой по матери.

— Хорошо, — ответила Тэйко, но из-за столика не поднялась.

— Нам бы как-нибудь поговорить по душам, если будет время.

— Конечно, только ты с первого дня, как приехала из Токио, очень занята. Некогда словечком перемолвиться.

— Может, сегодня? Не засыпаешь еще?

— Да нет, уже разгулялась.

Лицо Тэйко осветила легкая улыбка. В юные годы сестру считали красавицей, но теперь она выглядела изможденной. Она улыбалась, и ее израненные губы кривились. Я смотрела на изуродованное лицо сестры и думала, что не смогу быть с ней откровенной до конца. Устроившись поудобнее, я отпила глоток остывшего чая.

— Что ты дальше собираешься делать? — Вопрос я задала в самой общей форме. — Мама просила, чтобы я с тобой об этом поговорила. Помнишь, когда умер твой Сойти, из Фукуока приехал Такэси и посоветовал тебе снова выйти замуж. Ты тогда рассердилась.

— Уместен ли такой разговор сразу после похорон?

— Ты права, пожалуй. Наверное, он просто неудачно пошутил, с мужчинами это бывает. Но мать и теперь не смеет при тебе заикаться о замужестве. А ведь уже три года прошло.

— Да, время летит.

— Ну и что ты теперь думаешь? Вдовые женщины часто говорят, что не хотят повторного брака из-за детей. Ты, верно, такого же мнения?

Тэйко, скорее всего, ответит что-нибудь в этом роде. Как быть, если она скажет, что ради дочерей предпочитает не менять своего положения?

— Видишь ли, — тихо произнесла сестра, — с двумя детьми на руках одной не прожить.

— Верно, лучше второй раз замуж выйти.

— Да, пожалуй, другого пути нет. Хотя я и восхищаюсь женщинами, которые остаются одинокими, но это не про меня.

Я почувствовала, что к горлу подступил комок. Признание Тэйко застало меня врасплох. Меня взволновало ее прямодушие, но я знала, что мы обе отдаем себе отчет в тщетности мечтаний о новом супружеском счастье. Впервые в жизни я ощутила, как горек женский удел.

— Ты целыми днями пропадаешь у этих развалин, где будет памятник Хара. Знаешь, я ведь работала в одном из павильонов выставки неподалеку от тех красно-черных ворот. Ходила туда вместе с Кономи.

Кономи — младшая дочь Тэйко. Она появилась на свет незадолго до смерти отца. По просьбе Сойти я прислала сестре письмо с просьбой дать девочке это имя.

— Брала с собой Кономи? А разве мать не присматривала за девочками?

— Сначала мама оставалась с ними, а потом у нее заболели глаза, и одно время она почти ослепла. По дому на ощупь передвигалась. Она хворала, да и опасно было обеих девочек поручать ей. Куми я оставляла дома, а младшую каждый день таскала на работу.

Я слушала сестру, кивая в такт ее словам.

— Дни напролет стояла за прилавком в отделе детских товаров. Торговля жалкая — столы из дверей, а на них школьные ранцы, дешевая обувь, письменные принадлежности, модели самолетов. Все в кучу свалено. С утра до вечера на ногах. Особенно неприятно было торговать игрушечными самолетами. Входной билет на выставку стоил дорого, люди ругались, потому что приличных вещей в продаже не было.

— А как же Кономи?

— Она тогда только училась ходить. Потопчется немного и начинает капризничать от усталости. Я выберу, бывало, укромный уголок, чтобы никто не заметил, и уложу малышку прямо на полу. Весной на выставке пыль столбом. Одно название — выставка, но из деревни народ толпами валил. Вечером несу спящую дочку домой, а у нее лицо покрыто толстым слоем белой пыли. Старушка из соседнего павильона, пожалев Кономи, одолжила нам циновку.

Я представила ребенка, безмятежно спящего на полу на подстилке из болотной травы.

— У меня глаза тоже начали болеть, пришлось уволиться до закрытия выставки. О себе я не думала, за девочек переживала и проклинала судьбу за то, что она отняла у меня мужа.


Сойти не пал жертвой войны. Когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу, его не было в городе. По мобилизации он находился на Кюсю, в частях, которые готовились для отправки в Корею. Их не обеспечили ни морским транспортом, ни оружием, и солдаты бесцельно слонялись по побережью. Сойти страдал хроническим заболеванием кишечника, с каждым днем состояние его ухудшалось. За месяц до окончания войны его выписали из больницы на Кюсю. Дом его родителей находился недалеко от Хиросимы на острове Номидзима во Внутреннем море. Тэйко с дочерью и нашей матерью ждали его там. Настал день, когда Сойти появился в родных местах в гражданской поношенной одежде и военной фуражке. Первой его увидела наша мать. Зять вернулся с пустыми руками.

«Другие-то с головы до пят были обвешаны мешками, а наш явился с одной банкой консервов и шерстяным одеялом», — сокрушаясь, рассказывала мне мать в Токио. «Что ж в этом плохого?» — отвечала я, но выражение недовольства не сходило с ее лица.

В октябре 1949 года Сойти внезапно начал кашлять кровью, температура подскочила до сорока, и он скоропостижно скончался. Мать в то время жила у меня. Мы обе болели, поэтому несколько раз меняли билеты на поезд, но так и не смогли отправиться в Хиросиму. На двадцатый день после смерти Сойти мать все же уехала из Токио. На моих глазах она состарилась. Лицо у нее осунулось, появились глубокие тени и морщины.

Строго говоря, Сойти убила не война, однако мать в глубине души причисляла зятя к ее жертвам. Она не говорила об этом с Тэйко, ждала, когда дочь сама коснется печальной темы.

— До конца дней не забуду оплавившиеся каменные ворота, у которых вы собираетесь поставить памятник. Через них ходили сотни изможденных женщин с детьми за спиной. Ты права, когда говоришь, что на этом месте история оставила свой след.

— Ошибаешься, я не произношу столь высокопарных слов. Они принадлежат господину А., приехавшему из Токио, — поспешно возразила я. — Мне понравилась другая его мысль. Он заметил, что столетиями хиросимцы самых разных сословий проходили и будут проходить через эти ворота.

Мы поднялись из-за стола.

— Что же в конце концов делать со слизняками? Ума не приложу!

III

Я села в трамвай, идущий до Удзина. Моим спутником сегодня был Макото Кикава, которого называют «атомной жертвой номер один». На четвертый день по приезде в Хиросиму я, не бывавшая здесь три года, начала встречаться с разными людьми, которые рассказывали мне о своей жизни после бомбардировки. Чаще всего я, беседуя с хиросимцами, не могла сдержать слез. Макото Кикава стал одним из моих новых друзей. Его глаза, как у всех безмерно настрадавшихся людей, угрюмо взирали на мир. В них навсегда застыла мрачная, тоскливая озлобленность. Бывали мгновения, когда он, как случается с людьми, избалованными всеобщим вниманием, вел себя высокомерно. Кикава, долгое время пролежавший в больнице, свыкся с ролью экспоната и даже находил удовольствие в демонстрации своей истерзанной плоти. Его тело, испещренное келоидами, я видела только на фотографии. Я не осмеливалась просить Кикава, чтобы он показал раны. Мне было страшно. Сегодня мы вместе ехали в больницу «Дзиай», и я думала, что мне, быть может, придется воочию увидеть его обнаженное тело.

Обожженную, изуродованную руку, которая походила на крабью клешню, Кикава держал в кармане.

— Не заглянуть ли нам к Мицуко Такада? — спросил он.

— Хорошо бы. Говорят, она живет недалеко от больницы?

— Совсем рядом.

— Удобно ли беспокоить ее? Она чем занимается?

— Зимой устриц разводила, а сейчас открыла что-то вроде закусочной.

Кикава досконально знал судьбы всех, кому посчастливилось уцелеть шестого августа. Большинство влачило жалкое существование, таясь от посторонних глаз. Он даже составил список жертв атомной бомбы.

— У Такада самое безобразное лицо, — сообщил Кикава спокойным тоном, в котором чувствовалось какое-то равнодушие, обретенное от общения с более несчастными, чем он.

— Доктор Ямадзаки, верно, удивится. Я обещал ему когда-нибудь прийти вместе с вами, но о сегодняшнем визите не предупредил. Вам ведь приятно будет с ним повидаться?

— Да…

В 1945 году, когда я оказалась в эвакуации в Хиросиме, в больнице «Дзиай» мне сделали несложную операцию. Оперировал меня главный врач. Ямадзаки тогда был его ассистентом.

Макото Кикава провел в этой больнице шесть послевоенных лет. Его лечили бесплатно, и он часто ссорился с врачами. В любой клинике ощущается сословное неравенство, поэтому Кикава пытался сплотить жертв атомной трагедии. Однажды он надумал уйти из больницы и поселиться под мостом, но после тридцати пластических операций так и не смог осуществить свой замысел.

У Кикава был собственный расчет, связанный с моим посещением больницы. Он хотел лишний раз показаться врачу, и мое знакомство с одним из докторов послужило ему удобным предлогом. У меня тоже была своя цель. В «Дзиай» четвертый год лежала моя двоюродная сестра Таэко, страдавшая туберкулезом почек. После войны она была репатриирована из Кореи. Мне предстояло впервые увидеться с незнакомой родственницей.

Трамвай шел по центральной части города. Миновал здание банка, на каменных ступенях которого отпечаталась тень сгоревшего хиросимца. Эпицентр взрыва находился в двухстах метрах. По соседству с банком вырос новый торговый квартал. Трамвай не спеша громыхал по рельсам, и я могла рассмотреть необыкновенных мужчин, прогуливающихся от магазина к магазину. Их блестящие, словно отполированные лица украшали щеголеватые усики. Костюмы с иголочки, сияющие туфли. Какой-то неведомый тип японцев. Я обнаружила в Хиросиме здоровых красавцев без единой царапинки. В вагоне тоже среди массы людей, обделенных судьбой, выделялись юные, жизнерадостные девушки — прекрасные партнерши для тех лощеных кавалеров. У некоторых женщин, одетых в модные платья, в волнистых кудрях причесок видны были красноватые пряди. Я подумала, что это волосы, пережженные электросушилкой. Женщины с такими волосами часто мелькали на улицах Хиросимы. Мы с Макото Кикава вышли из трамвая перед больницей «Дзиай».

IV

В кабинете Ямадзаки, заведующего терапевтическим отделением, Кикава скинул пиджак. Уродливыми кривыми пальцами развязал галстук ярко-красного цвета, снял рубашку.

Каждое движение Кикава поражало ловкостью. Он действовал как автомат. Руки, не похожие на человеческие, напоминали обезьяньи. Кикава делал все удивительно проворно. Я не решалась заглянуть ему в лицо. Душу мою захлестнули горькие мысли.

Доктор, так же как и пациент, действовал почти механически. За шесть лет пребывания в больнице Кикава наловчился мгновенно разоблачаться для того, чтобы в очередной раз предстать перед взорами иностранцев и соотечественников. Я бросила короткий взгляд на его спину и живот. Слез у меня не было. Глазам явилось то, что невозможно оплакать никакими слезами. Кожу с живота пересадили на спину, но и то, что осталось на животе, было сплошь покрыто келоидами. На теле не осталось ни клочка не тронутой скальпелем кожи. Я с нетерпением ждала, когда Кикава оденется. Опустила глаза. Людям, выжившим в Хиросиме, нет нужды разглядывать подобное зрелище.

— Еще раза три придется резать, — сказал доктор, обращаясь к уже одевшемуся Кикава.

— Нет, хватит с меня, — засмеялся тот и махнул рукой. — Больше не хочу, если только до рака кожи не дойдет.

Доктор Ямадзаки промолчал. Он взглянул в мою сторону.

— Вы, кажется, журналистка? Знаете, во время войны в Корее ко мне пришел корреспондент американского агентства, имеющего представительство в Токио, и спросил, стоит ли вновь применить атомную бомбу. Я сказал — ни в коем случае. Коллеги поддержали меня. Потом американец поинтересовался моим отношением к атомной бомбардировке Хиросимы. Я ответил, что, быть может, летом 1945 года бомба казалась необходимой как единственное средство остановить войну. Однако люди, видевшие трагедию Хиросимы с борта бомбардировщика, не должны были во второй раз — в Нагасаки — решиться на такой шаг. Один из моих друзей тогда очень сердито заявил, что и атомная бомбардировка Хиросимы -преступление против человечества.

— Да, да, разумеется, — рассеянно отозвалась я.

— Конечно, нельзя было прибегать к этой мере, даже видя в ней способ завершения войны. Не исключено, что бомбой поспешили воспользоваться для ослабления позиций Советского Союза. Так сказать, финал спектакля на международной сцене.

— Вы знаете число жертв Хиросимы?

— В общей сложности пятьсот тысяч человек.

Мне приходилось и раньше слышать эту цифру в редакции хиросимской газеты. Данные врачей и журналистов совпадали.

— Взгляните сюда, пожалуйста.

Разложив на столе листы белой бумаги, доктор взялся за ручку Он набросал силуэт замка и рядом пометил: «Штаб дивизии». Потом пририсовал к замку каменную стену с воротами, и я подумала, что сейчас он примется писать стихотворение Тамики Хара. Затем он изобразил несколько прямоугольников и в каждом из них написал по иероглифу.

— Это госпиталь сухопутных войск, блоки первый и второй. По соседству — артиллерийская часть: первая и вторая батареи. Вот здесь интендантская часть и еще несколько полевых госпиталей.

Хирург Ямадзаки, сам жертва атомной бомбардировки, с профессиональной прямотой заявил:

— Все солдаты, находившиеся в этом здании, были убиты утром шестого августа.

Я неотрывно смотрела на план. В здании, обозначенном прямоугольником, погиб и мой сводный брат. От него не осталось даже костей. Перед глазами возник образ веселого мальчишки с ослепительно белыми зубами. Таким был в детстве мой товарищ по играм.

— Шестого августа в Хиросиме находилось семьсот тысяч человек.

— Неужели? Я считала, что четыреста тысяч, из которых погибло две трети.

— Дело в том, что при подсчете военнослужащие не включаются в население города. Численность войск нигде не упоминалась, к тому же в Хиросиме скопилось много приезжих. В одной лишь больнице «Кёдзай» находилось пять тысяч пациентов. Почти все погибли. Во время первой мировой войны немцы впервые применили отравляющий газ. Тогда за три дня от него умерли пять тысяч солдат. Это событие, расцененное как акт вандализма, стало предметом международного обсуждения, в результате был разработан закон о запрещении применения отравляющих газов, — задумчиво произнес доктор. — Кстати, США не ратифицировали этот документ.

Кикава слушал доктора, присев на подоконник.

— Специальное бюро, находящееся в районе эпицентра взрыва, собирает и систематизирует сведения о погибших. Данные, говорят, устрашающие, — тихим, безжизненным голосом заметил он.

Мгновение унесло жизни двухсот тысяч человек. Это не преувеличение, но цифра окажется неточной, если взять более продолжительный, чем момент взрыва, период времени. Люди, пережившие шестое августа, начали вскоре умирать один за другим. Месяцы и годы смертей от последствий бомбардировки. Медленно угасло столько же хиросимцев, сколько и в момент взрыва атомной бомбы.

Пошел дождь. Мы заторопились к Мицуко Такада.

— Возьмите мою машину. Потом можете отвезти нашего друга домой, — предложил мне Ямадзаки.

Испугавшись ненастья, я решила воспользоваться любезностью доктора. Вспомнила о двоюродной сестре, но заводить разговор о ней было уже поздно.

Мы сели в малолитражку и поехали сквозь пелену дождя. Под мостом показался маленький домик барачного типа, выкрашенный в белый цвет.

— Вот здесь, — произнес Кикава в тот самый момент, когда у меня мелькнула догадка, что это и есть жилище Мицуко. Мы остановились напротив ее лавчонки. Еще из машины я увидела в прихожей стеклянный ящик, в котором были выставлены хлеб, незатейливые сладости, лимонад, молоко. Кикава заговорил с лысым мужчиной лет пятидесяти. За ним мелькнула хрупкая девушка в выцветшем черном платье и тут же исчезла в глубине дома. Я вошла в прихожую.

— Переодеться пошла, — сказал мужчина, отец Мицуко, приветливо улыбаясь.

В ожидании хозяйки я присела на порог лавчонки, положив на колени сверток с подарком. Вскоре она появилась. У меня перехватило дыхание. Несомненно, несколько минут назад я видела именно эту хрупкую фигурку в черном.

Сейчас передо мной стоял призрак, а не человеческое существо. Белоснежная блузка и нарядная юбка в цветочек еще больше подчеркивали чудовищно безобразное лицо. Быть может, Мицуко Такада специально решила ошеломить меня своей внешностью? Она бесстрастно взирала на меня, даже не поздоровавшись. Я расплакалась. Меня била дрожь, и я не могла совладать с собой. Хотелось подойти к этому призраку и обнять его, но у меня, как, впрочем, у большинства японцев, нет привычки выражать чувства таким образом.

Я громко разрыдалась, не в силах остановить поток слез. Девушка застыла на месте, не сводя с меня глаз. Потом сделала ко мне шаг.

— Успокойтесь. Я давно смирилась со своей участью, — сказала она, обнимая меня.

Слова застряли у меня в горле. Я молча протянула Мицуко принесенный подарок. Ее пальцы были такими же скрюченными и темно-коричневыми, как у Кикава.

— Простите меня, пожалуйста, — сквозь слезы вымолвила я. — Мне хотелось просто поговорить с вами и кое-что записать для себя, не для газеты. Вот приготовила блокнот, ручку, но теперь не могу ничего…

— Не выпьете ли молока? — спросила ласковым материнским тоном Мицуко, которая по возрасту годилась мне в дочери.

Она подала стакан с молоком и соломинку. Кикава пил содовую. Я чувствовала себя подавленной.

— Пройдите, пожалуйста, в дом, — предложила Мицуко. — Отдохните немного.

Она, похоже, готова была раскрыть передо мной душу, хотя я предупредила, что не в состоянии ни о чем расспрашивать. Она распахнула дверь, и мы вошли в жилую половину Дома. Комната выходила окном на реку. Потолок наполовину обвалившийся. В стенах зияли щели.

— В тот день часть дома рухнула в воду. Мы кое-что выловили, подлатали… Во всяком случае, спать есть где, — проговорил отец девушки.

Река в дымке измороси несла воды в залив Удзина. Отец Мицуко сам начал рассказ о том, что мне хотелось узнать.

— Девочку так изуродовало — поскорее бы операцию сделали. Ей тогда четырнадцать было. Врачи говорят, что оперировать нужно, когда Мицуко станет постарше. Сколько выстрадала, бедняжка…

— Стоит ли затягивать?

— Каждый год тайфун уносит из залива садки, в которых мы разводим устриц. А нас ведь только этот промысел и кормит. Разорит стихия садки — вот и бедствуем. Какие уж тут пластические операции, когда денег нет.

Я попыталась вывести разговор из мрачного русла.

— Любой может заниматься разведением устриц? — обратилась я к девушке, не проронившей при нас ни слезинки.

— В море всем продают участки, любые, — ответила она ровным голосом. — У нас, конечно, маленький.

— Стало быть, годовой урожай может в одночасье унести? Достается вам! — произнес Кикава, улыбаясь некстати.

Выйдя на веранду, я окинула взором то место, где река сливается с морем. Любимый мой пейзаж.

Я нарисовала план района, где находится дом Тэйко, и передала листок Мицуко.

— Если позволите, еще зайду. И вас ждем в гости.

— Обязательно. Принесу вам свежей рыбы, — незамедлительно отозвалась Мицуко.

Дождь не утихал. Едва мы уселись в машину, как Кикава задумчиво сказал:

— Не поехать ли мне со списками жертв в Токио, в штаб Макартура?[24] Вряд ли американцы так дадут деньги на нужды пострадавших. Прямо сейчас бы к генералу отправился.

— Выбросьте из головы. Зачем подставлять себя под новые удары? Ничего, кроме неприятностей, не добьетесь.

— Не советуете, значит…

Я вспомнила статью в какой-то газете о том, как группа женщин из организации, выступающей против повышения платы за электричество, посетила начальника управления природных ресурсов при штабе оккупационных войск. Они отправились в ведомство Макартура из лучших побуждений, а их там обругали. Японцы, узнавшие электричество всего лишь сорок лет назад, мол, еще не научились разумно расходовать его. Если повышение платы не устраивает — никто не запрещает вернуться к свечам. Не знаю, так ли произошло все на самом деле, но я сочла нужным рассказать Кикава эту поучительную историю.

— Вон как повернули! Да-а. Все же съезжу в Токио. Будь что будет, но молчать не следует.

— А я бы привела к ним в штаб несколько таких вот несчастных девушек, как Мицуко Такада. Ничего не говорить, просто показать их. Только не угадаешь ведь, как американцы среагируют.

Дождь упорно барабанил по крыше малолитражки.

V

Каждый вечер я возвращалась поздно, поэтому спала почти до обеда. Сквозь дрему мне почудилось, будто кто-то пришел. Я услышала голоса — сначала вежливый девичий, а потом матери. Звуки замерли, и опять повисла тишина.

Тэйко была на работе, Куми — в школе. Я никак не могла стряхнуть с себя сон. Потом раздались рыдания матери. Сдавленные, скорбные. Судорожные всхлипы не прекращались.

Мать зашла в комнату, тронула меня за колени.

— Появилась та девушка, Мицуко Такада, о которой ты рассказывала.

— Неужели?

Я поспешно вскочила и оделась. С помощью матери быстро скатала постель.

— Я хотя и слышала от тебя о бедняжке, но такого ужаса не могла вообразить. Не сдержалась, расплакалась перед ней, — сквозь слезы бормотала мать, укладывая матрац в стенной шкаф.

Мицуко прошла в комнату. На ней были блузка и юбка, которые я уже видела. Молодежный стиль ее одежды не гармонировал с фигурой Мицуко, в которой не было грации и стремительности, присущих ее возрасту. Девушка ступала обгоревшими ногами, неуклюже переваливаясь с боку на бок.

— Не знаю, право, понравится ли вам, — сказала она, усаживаясь в тесной каморке и развязывая фуросики.

На фоне фиолетового фуросики изуродованные пальцы казались почти что черными.

— Откуда это? — спросила я, развернув газетную бумагу, в которой оказались раки.

— Утром с отцом наловили в реке. Они вареные, попробуйте, пожалуйста.

Я вспомнила свою тетку, которая неожиданно умерла в Двадцать девять лет, поев речных раков, но ничего не сказала девушке.

Мицуко сообщила, что сегодня пойдет смотреть ревю. Билет она получила в своем профсоюзе. Ансамбль «Сётику» выступал в Доме культуры, который построили неподалеку от плаца.

— Начало в час, вот я и навестила вас по пути.

Я удивилась, что Мицуко решилась пойти на представление.

— Давай тогда пообедаем.

— Не беспокойтесь, я взяла с собой еду. Впрочем, я не пойду, передумала.

— Почему?

— Вообще-то я и не собиралась…

— Неприятно показываться лишний раз на людях? — осторожно спросила я.

Казалось, девушка готова довериться мне. В моей писательской голове уже зародился план постепенно, шаг за шагом проникнуть в душу Мицуко. Я сосредоточилась на творческой задаче.

— Я привыкла к тому, что меня разглядывают. Даже в кино часто одна хожу и по центральным улицам гуляю.

Печальное признание.

— Этой весной на празднике нашего профсоюза я вместе с другими девушками танцевала на сцене. Люди оцепенели от страха, а я кружилась и кружилась.

Я молчала.

— Танцевала и думала, что похожа на дьявола, пустившегося в пляс. Плакала и смеялась, а некоторые зрители рыдали.

Я почувствовала, как у меня перехватило горло. Глаза Мицуко были сухими. И сегодня ни слезинки. Казалось, она надеется на отмщение. Мицуко говорила сбивчиво, с паузами.

— Одно время я ходила в католическую церковь. Поверила рассказам о спасении, но на таких, как я, божья благодать не сходит. Мне в религии уповать не на что.

— От веры ты отвернулась, значит. Что же тебя к этому подтолкнуло?

— Прихожанкой того же храма была одна иностранка. Она всегда подолгу и мрачно смотрела на мои руки. Однажды она подарила мне перчатки из красной шерсти — сама связала, чтобы не мучиться при виде моих безобразных пальцев. На следующее утро я не пошла к службе.

Двухлетняя Кономи появилась с тарелкой печенья. Прижавшись ко мне, девочка немигающим взором уставилась на Мицуко.

— Иностранки ведь тоже разные бывают. Меня часто фотографируют на улице. Щелкнут, а потом отвернутся и шарят в сумочке. Зажмут в кулаке полсотни иен и суют мне. Я отвечаю, что не нуждаюсь в милостыне, а переводчик настаивает — неудобно, мол, обижать зарубежных гостей.

— Они, верно, не разбираются в японских деньгах.

— Прекрасно понимают. Некоторые даже двадцать иен подают. Разглядывают меня, как зверушку в зоопарке. Это у них на физиономиях написано.

Посмотрев повнимательнее в лицо Мицуко, я увидела, что ее глаза, несколько несимметричные из-за натянутой кожи, очень выразительны.

— Глаза у меня, наверно, блестят?

— Да, действительно.

— С того августовского дня так сверкают… — Помолчав, Мицуко добавила: — Так хочется стать доброй.

— Какие у тебя планы на будущее?

— Поскорее бы стать на ноги и помогать несчастным. Быстрее бы дожить до тридцати. Вот и все мои планы.

Мать приготовила обед на двоих. Кономи, пыхтя, помогала бабушке. Они поставили перед нами еду. Рис сыпался изо рта Мицуко — губы девушки тоже были деформированы. Нижняя сильно оттянута вниз, почти к подбородку. Девушке приходилось палочками заталкивать еду поглубже… Поев немного, Мицуко отложила палочки.

— Не жалеешь, что пропустила представление?

— Мне сегодня совсем не хотелось туда идти. Если я не мешаю, с удовольствием побуду с вами подольше.

Я предложила Мицуко погулять. Мне хотелось пройти с девушкой-призраком по центру города, однако ноги сами понесли в безлюдное место.

— А что, если нам к развалинам замка отправиться?

— Хорошо.

Бараки стояли рядами, а между ними, вдоль узких тропок, тянулись к солнцу цветы. Около каждой лачуги росли овощи. Все домишки были огорожены. Казалось, их обитатели стремились показать, что намерены жить долго, не боясь смерти.

Вода во рву подернулась ряской. Мы подошли к воротам. Каменная стена пылала, напоминая по колориту старинный ситец. Алый цвет переходил в медно-красный, в бледно-зеленых бликах играли нежно-желтые.

— Вот здесь собираются поставить памятник поэту, покончившему жизнь самоубийством.

— Я читала в газете. Почему он так поступил?

— Самоубийство — дело сложное, попробуй разберись. Говорят, будто в Тамики Хара природой была заложена склонность к самоубийству. Кто знает? Вообще-то я не связываю его смерть только с атомной трагедией. Это видно хотя бы по его произведениям, таким, например, как «Летние цветы», «Упокой души». Приходи сюда почаще, когда памятник откроют. Я из Токио не смогу часто приезжать.

— Шестого августа обязательно буду приходить.

— Тогда запомни и годовщину смерти Хара — тринадцатое марта.

Мы пересекли плац и оказались у трамвайной остановки около Аиоибаси. Я без всякой цели села с девушкой в трамвай…


Поздно вечером я снова возвращалась туда, где когда-то маршировали солдаты. Пахло травой. Цветы наслаждались ночной свежестью. Я не боялась заблудиться в лабиринте безликих лачуг — дом Тэйко находился за колонкой.

Под ногами мелькали светлячки. Они пока еще не летали. Я опустилась на колени. Крошечные насекомые, излучая сияние, прыгали в густой траве. Я посадила светлячка на ладонь.

— Эй! — шепнула я. —Ты, верно, призрак солдата. Как только все вы погибли, война и окончилась. Теперь ты свободен, лети куда хочешь! Поднимись высоко-высоко!

Я взмахнула рукой. Светлячок легко соскользнул с ладони. Трава вспыхивала искорками. Слизняки, не дававшие нам проходу, тоже наводили на мысли о душах умерших.

Я вошла в дом. Тэйко, дети, мать крепко спали, а я не могла сомкнуть глаз. Истинными хозяевами комнатушки в три татами были слизняки.

— Вы, верно, в прежней жизни были солдатами. Хотите что-то сказать нам? Неужели до сих пор нет вам покоя?

Я произнесла вслух то, о чем думала по ночам.

Тамики Хара ЛЕДЯНЫЕ ЦВЕТЫ (Перевод Г. Ронской)

Порой ему казалось, что он задохнется в тесной, размером не более трех татами, каморке с дощатымполом. Но когда шел дождь, сквозь многочисленные щели в застекленном окне залетали мокрые брызги, и это было еще хуже. Поэтому он часто уходил из дома и бродил по улицам города. «Нет мне приюта, и дождь безжалостно хлещет в мои глаза…» — эти запомнившиеся когда-то строки теперь как нельзя лучше подходили к его положению. Однажды он увидел женщину, без стеснения спавшую на бетонной платформе станции Юракуте. Прижимая к себе ребенка, она лежала с открытыми пустыми глазами прямо на бетоне. По лицу ее было видно, что совсем недавно она жила в семье — обычной человеческой жизнью. Смотреть на ее лицо было невыносимо.

Его твердое ложе по утрам, когда он просыпался у себя в каморке, казалось ему таким же бетоном, где он спал, отрешенно раскинувшись во сне. Очнувшись, он кричал себе: «Только не здесь! Рано еще умирать!» Тонкий дощатый пол на втором этаже, казалось, вот-вот рухнет и разлетится в щепки…

Из Хиросимы пришло известие, что барак, строящийся на пепелище, скоро будет совсем готов.

Ему захотелось побывать на родине. В феврале того года он из деревни Яхата уже ездил в Хиросиму взглянуть на пепелище родного дома. Он помнил, какой вид открылся ему тогда. На выжженной земле, куда хватал глаз, торчало лишь несколько невзрачных сараев. Вглядываясь в дно садового пруда, наполненного зеленоватой водой, он думал о том, что же произошло в тот странный миг утром шестого августа. Старший брат проворно убирал мусор, давал указания плотникам. Они закусывали, сидя вокруг костра, сложенного из случайно сохранившихся в саду деревьев. Над горным хребтом, видневшимся совсем близко, поднялась отвесная туча, и посыпал мелкий снег. Из деревянного ящика, закопанного в саду, он извлек чашки и блюдца, запачканные черной жижей. Он пользовался ими в путешествии после смерти жены, пока не вернулся в Хиросиму. К счастью, посуда оказалась целой, и он отвез ее в дом старшей сестры.

Недавно овдовевшая старшая сестра жила на улице Кавагути в старом доме, уцелевшем от огня. «Ну и что же ты собираешься делать? Теперь не время прохлаждаться!» — говорила она всякий раз, увидев его. Опасаясь страшной беды, нависшей, как она считала, над ними, она всем своим видом показывала решимость выбраться из трагических обстоятельств. А он после хиросимского бедствия жил на хлебах у младшего брата в деревне Яхата и, чувствуя, как тело его день ото дня слабеет от голода, все чего-то ждал.

Токийский друг написал ему: «Рождается новый человек. Радостно видеть это. Приезжай скорее». Но пока он ждал, что будут отменены ограничения на поезда, запретили въезд в шесть больших городов.

Он тоже горячо желал увидеть рождение нового человека. После взрыва атомной бомбы у него возник особый интерес и сострадание к своему ближнему. Жадными глазами он наблюдал людей, бродящих среди развалин. На черном рынке, стихийно возникшем у края выжженной земли, стали появляться молодые люди с напомаженными волосами, в прекрасных кашне и женщины в изящной одежде. По мертвому городу валила толпа, грохотали трамваи. В одном из них он услышал, как мужчина, с виду рыбак, брезгливо сложив руки на груди, прорычал: «Приносят кимоно и говорят — обменяй на сушеный анчоус… Совсем уж дошли до ручки!»

Этот мужчина напомнил ему паука, сосущего кровь из своих жертв. И такие пауки, видно, развесили свои сети повсюду.

— Теперь надо либо в крестьяне подаваться, либо в спекулянты. Иначе не выживешь, — горячо уверял всех Гото, прежде преуспевающий служащий, ныне крестьянин. Это было на церемонии закрытия фабрики старшего брата в городе Хацукаити. Он сам с полгода работал на фабрике и присутствовал вместе с младшим братом на церемонии. Это была первая и последняя встреча служащих фабрики после атомного бедствия. Как ни странно, все остались живы. Даже Нисида, получивший смертельные ожоги и долго боровшийся за жизнь, и тот держался бодро. Все думали, чем бы теперь заняться.

— Открыть бы магазин, а рядом понастроить сирукоя[25] и работать с утра до вечера не покладая рук, — сказал полушутя, полусерьезно Гото.

В это время у веранды остановился автомобиль, и кто-то бесцеремонно ввалился в дом.

— Не надо ли масла, сорок пять иен за кусок? — Мужчина надменно поглядел на собравшихся.

— Отдохните немного, — предложил ему Гото. Мужчина уселся на веранде и заговорил с ними, как с малыми детьми:

— Хе-хе! А жить-то все труднее становится. Понятно, когда десять вещей надо разделить на десять человек, но когда три делятся на десять, это уже смешно. Вряд ли правительство захочет плодить слабых и нищих… Хе-хе! Вот послушайте, что я скажу. На днях зашел к начальнику станции. Груз надо было отправить. Кругом люди, поэтому я незаметно положил на его стол двадцать иен и написал, что мне нужно. Начальник станции оказался понятливым малым и тут же разрешил мне отправить груз. Теперь все так и делается. Уж я-то знаю. Один парень, который совсем недавно был всего лишь мальчишкой на побегушках, говорит мне: «Я теперь большими делами ворочаю. В месяц тысяч пять загребаю». Смешно! Люди разные, а все равно мошенники.

Он молча глядел на тошнотворно красную рожу мужчины. Закончив речь, тот высокомерно уселся в машину и уехал.

С тех пор он не мог забыть наглого тона этого типа. Ему и прежде раза три приходилось встречаться с ним. «Что же это за человек такой?» — думал он. Будто насмехался над ними.

Изголодавшись по куреву, он отшагал полтора ри[26] по дороге из деревни до города Хацукаити, надеясь найти окурок. Но разве найдешь окурок на деревенской дороге?

В Хацукаити, в доме невестки, он разжился наконец сигаретой, и все, что накопилось в душе за это время, вдруг навалилось на него.

— Я уж думал, не умираю ли я, — сказал он со вздохом.

— Не говори так. Женись снова. Мы с мужем тут подумали: заболеешь, кто приглядит за тобой в такое время?

Старший, брат, наезжая иногда в Яхату, тоже заводил разговор о его планах, спрашивал: «Что же ты намерен делать?» — «Скоро в Токио поеду», — бормотал он, чтобы отвязаться.

«И долго ты собираешься сидеть у них на шее? Пора бы уж приняться за что-нибудь», — написала ему в письме вдовая младшая сестра, которая некоторое время жила вместе с ним у брата.

— Макото просто молодец! Стоит мне поворчать, как он тут же горячо берется за дело и все улаживает, — взглянув на него, повела разговор о сыне старшая сестра, когда он был у нее на улице Кавагути. После смерти отца этот подросток, ученик второго класса средней школы, как-то сразу повзрослел, быстро сообразил, как добывать средства, и ловко ими пользовался. На вырученные деньги племянник починил крышу, досыта наедался треской и курил сигареты с черного рынка. Он с изумлением смотрел на этого шестнадцатилетнего мальчишку. Однако такие подростки, видно, всюду росли теперь на развалинах городов.

Пока он рассеянно помышлял о поездке в Токио, опубликовали мораторий. Он не знал, что теперь делать. Поехал к старшему брату в Хацукаити. «Вряд ли найдется еще такой дурак, как ты, чтобы исполнять все указания правительства», — сказал брат. Непонятно почему, но в ушах его опять вдруг прозвучал презрительный смешок: «Хе-хе!»


От друга, проживавшего в Омори,[27] пришел ответ: «Могу устроить у себя, пока не найдешь пристанища». Он стал быстро готовиться к отъезду в Токио. Большим препятствием был запрет на въезд в столицу. Он просто не знал, как его обойти. И решил поехать на авось.

— А вещи уж сами доставляйте, — холодно сказали ему в транспортной конторе в деревне.

— Не могу взять ваш багаж. Как бы бандиты не ограбили, — отказал носильщик на станции, когда он с трудом дотащил багаж до вокзала.

Утром он, волнуясь, ждал поезд на платформе хиросимского вокзала, надеясь, что места будут, так как поезд отправлялся прямо из Хиросимы. Но состав вез демобилизованных из Отакэ. Все двери оказались закрытыми, сажать не хотели. Он бегал, как сумасшедший, по платформе, пока не влез наконец в один из вагонов. Кое-как доехал до Йокохамы, где пересел на электричку. С удивлением разглядывал пейзаж за окном. Он сильно отличался от хиросимской испепеленной земли, хотя и здесь были следы пожарищ.


С тех пор как он приехал в Токио, его не покидало чувство усталости из-за какой-то непонятной суеты. Поехал электричкой в Университет Мита.[28] В вагоне электрички, битком набитом людьми, его грудь сдавили плечами так, что невозможно было вздохнуть. Переполненная электричка из-за неисправности высадила всех в Синагава. Черная толпа пассажиров выплеснулась на платформу. Он был совершенно изможден, но внутри все клокотало. И когда он вышел из следующей электрички на Тамати, то почувствовал облегчение, будто вылез из горячей бани. Осведомился в университете о профессоре N., но его не оказалось на месте. Тогда он тут же сел на электричку и поехал обратно. Вагон был заполнен до отказа. Какой-то мужчина в джемпере, стоявший рядом с ним, ровным голосом стал бранить беспорядки на транспорте. Он с удивлением глядел на этого человека. Лицо мужчины отражало послевоенное благодушие, и сам он казался актером из фильма, где люди бестолково перебраниваются друг с другом.

На другой день он отправился в Мэдзиро искать дом профессора N. Его внимание то и дело привлекали сгоревшие и оставшиеся в целости кварталы. Дом профессора находился в районе, уцелевшем от пожара. В кабинете, выходившем в тихий сад, на полках теснились книги. Давно уже ему не приходилось бывать в такой спокойной обстановке.

— Место преподавателя, возможно, и найдется. Но говорить о жалованье не приходится. — Профессор N. сочувственно поглядел на него и сказал тихо: — Пожалуй, лучше было бы вам остаться в Хиросиме.


Дня через три он зашел в Университет Мита, но профессора снова не застал. На душе было неспокойно, так как он все еще не получил разрешения на въезд в Токио. Купил билет до Симбаси — ему захотелось побывать на Гиндзе…

Свежая зелень ив, толпы людей, разукрашенные витрины — все кружилось в мягком солнечном свете. Особенно его потрясла ярко-красная клубника на серебряном блюде в витрине магазина. За каждым стеклом мелькало что-то знакомое издавна или что-то новое. Он машинально вошел в универмаг и встал в очередь за лотерейными билетами, чувствуя себя как деревенская девчонка, сбежавшая из дома. «Что это со мной? И как же будет дальше?» — с удивлением думал он, ощущая свою потерянность в толпе.

Как-то раз он решил навестить знакомого из Института культуры. На станции Омори пересел в электричку. В это утро, как ни странно, было много свободных мест. Но на следующей станции вдруг ввалилась толпа людей с плакатами, и в вагоне стало твориться что-то странное. К потолку вагона взвились плакаты с надписью: «Долой Сидэхара, зятя Мицубиси!» Они трепетали на ветру, врывавшемся в окна. Молодой мужчина в пиджаке, заглядывая в маленький листок, пел «Интернационал», из окна дул свежий ветер, электричка быстро неслась вперед. «Может, это и есть новый человек?» — подумал он, и ему почему-то стало радостно на душе. Он вышел на станции О-тя-но Мидзу. Перед ним тянулась улица, уцелевшая от пожара. Его сразу же потянуло туда. Настроение было хорошее. Но тут он вспомнил, что все еще не имеет разрешения на въезд в Токио, и решил поехать к профессору N. Вернулся на станцию и купил билет до Мэдзиро.


Недели две спустя он поступил работать на вечернее отделение средней школы Университета Мита. Однажды вечером состоялось торжественное открытие школьного стадиона, после чего вновь принятые учащиеся окружили его в коридоре, где горел свет, и он громким голосом прочитал им расписание занятий.

На другой день начались занятия. От Омори до Тамати он добирался всегда в тесноте и давке переполненной электрички. В результате написал статью «Заметки по поводу транспортного ада».

С поступлением на службу вопрос о переезде в Токио, так долго мучивший его, решился сам собой. Но теперь, как зверь из темной листвы, оскалил свои белые клыки голод.


Дорога вверх по склону, вся мокрая от дождя, была мрачной, как желудок, наполненный одними овощами. Качаясь от слабости, он медленно поднимался по каменным ступеням. Войдя в аудиторию, садился на стул и старался уже не вставать с него. Но учебников не было, и поневоле приходилось вставать и писать на доске. Рука с мелом казалась тяжелой и ныла от боли.

Он решил написать «Заметки о голоде». Мучительный голод вызывал у него странные галлюцинации. Ему слышалось непрерывное бормотание какой-то старухи, умиравшей от истощения. «Почему я должна так страдать?..» — спрашивала она уныло, и не было конца этой скорбной песне. Он шел в парикмахерскую, садился на стул, закрывал глаза, и в тот же миг перед ним представала собака, которая жила когда-то в его доме. Помахивая хвостом, она жадно глотала объедки — и до боли напоминала его самого.

Прочитав рассказ Сервантеса «Лиценциат Видриера», он вдруг задумал написать роман под названием «Новый лиценциат Видриера». Герой Сервантеса боялся всяких прикосновений, потому что думал, что сделан из стекла. Созданный из мельчайших стеклянных частиц, мозг его работал очень быстро и на любой вопрос давал немедленный и удивительно разумный ответ. К примеру, один человек спросил его, как избежать зависти к ближнему. «Спать, — ответил он. — Ибо до тех пор, пока не окончится твой сон, ты будешь ничем не хуже предмета своей зависти». А однажды несчастный Стеклянный человек завопил: «О столица, столица! Ты делаешь своими баловнями наглых попрошаек и губишь людей скромных и достойных; ты на убой откармливаешь бесстыдных шутов и моришь голодом людей умных и застенчивых».[29]

Ему очень нравились эти слова Стеклянного человека, и он подумал: «А что, если поместить такого человека в нынешний Токио?» Можно было бы сделать его порождением атомного шока. Однажды он увидел, как во время давки в вагоне разбилось вдребезги дверное стекло, и ему тут же представилось, в какое замешательство пришел бы Стеклянный человек, увидев это.

Ученики вечернего отделения, видно, тоже недоедали и поэтому радовались, когда занятия кончались хоть немного пораньше обычного. Возвращаясь домой, он иногда попадал в толпу людей, ездивших за продуктами. Большая часть этой чудовищной толпы вываливалась из вагонов на станции Оитё. Остальные выходили на Омори и угрюмо поднимались вверх по лестнице. Люди с огромными черными мешками теснились у выхода с перрона, потом вырывались наружу и шли нескончаемой вереницей, по каменным ступеням. «И что ты думаешь по этому поводу?» — спросил он как-то своего Стеклянного человека. Тот ничего не ответил…

Однажды на станции Омори он видел, как женщина с огромным мешком за спиной плюхнулась на бетон. Он с ужасом подумал, поднимется ли она с такой тяжелой ношей. Она поднялась. «Какая чудовищная сила духа!» — сказал он своему Стеклянному человеку, но тот и на этот раз ничего не ответил.

Как-то он поехал в Институт культуры навестить своего знакомого. Того не оказалось на месте, и он решил немного подождать. Прохаживаясь по институту, он увидел, что в зале собралось множество людей. По-видимому, там шло какое-то представление. Он поднялся по лестнице на антресоли, чтобы сверху посмотреть, что происходит в зале. На антресолях толпились зеваки, к которым он и присоединился. Внизу, в зале, сидели за столом люди, похожие на актеров, и пили пиво. На сцене шел какой-то странный диалог между мужчиной и женщиной. Когда этот непонятный спектакль закончился, появился глухонемой подросток.

— Этот мальчик талантливый пианист, но достаточно легкого соприкосновения с житейской суетой, и его механизм приходит в негодность, — объявил ведущий.

«Ага! Да это Стеклянный человек!» — подумал он. Печально заиграло пианино. В зале шумели.

— А теперь я прочту вам экспромт. Стихи называются «Родина»! — крикнул кто-то. — «Родина! Родина! Что же это такое?..»

Тут заиграл патефон. Все встали и принялись танцевать.

— Эй! Спускайтесь сюда! — позвали снизу. Стоявшие рядом с ним люди ринулись в зал. Он машинально последовал за ними. В зале уже была толчея, какая бывает скорее перед уходом гостей. Он рассеянно стоял в углу. И тут какой-то незнакомый ему человек предложил: «На, выпей!»

…Он был уже пьян, когда толпа бросилась в коридор. Он последовал за всеми. Двое парней вышли, качаясь, с разных сторон коридора и сцепились друг с другом прямо у него на глазах. В тот же миг кто-то развел их. На повороте пол коридора был залит кровью, под ногами валялись осколки разбитого стекла. Пьяные все еще вопили где-то.

Не то от возбуждения, не то от новизны ощущений или же оттого, что был пьян, он никак не мог понять, что делает здесь, в этом месте. Все происшедшее казалось ему сценой из романа «Новый лиценциат Видриера».


Непрерывно лил унылый холодный дождь, часто бушевал южный ветер. Однажды к нему явился человек с банкой ДДТ и обсыпал его тесную каморку белым порошком. Он чуть было не задохнулся от этого порошка. Его и так часто мучило удушье. И это длилось уже давно. Надо было сходить к врачу, хотя, если бы ему и сказали теперь, что он болен, ничего бы не изменилось.

Но однажды он все же решился посетить больницу в Синано. Сидящий в нем Стеклянный человек во все глаза глядел по сторонам. В уцелевшем от пожаров больничном особняке, в тесном коридоре терапевтического отделения даже днем горела лампочка и ни на минуту не прекращалось шарканье ног. Он сел на стул и стал ждать своей очереди. И тут ему бросились в глаза врач и какой-то мальчик, с виду ученик средней школы, стоявшие у дверей кабинета. Паренек чем-то напомнил вчерашнего подростка, игравшего на пианино в Институте культуры. Казалось, он вот-вот упадет на пол — таким немощным он был.

— Приезжать сюда трамваем не следует. Возвращайтесь домой и ложитесь в постель. Откройте настежь окно и спокойно лежите. Питайтесь как следует. Сохраняйте душевное равновесие и ни в коем случае не отчаивайтесь, — тихо наставлял его доктор. Подросток вяло кивал. А он с грустью подумал о своей жене, умершей от болезни. Но когда подошла его очередь к врачу, опять превратился в Стеклянного человека.

— Вы и раньше были таким худым? — спросил врач, ощупывая его тело.

— Есть нечего, вот и похудел. — Он хотел сказать об этом как о само собой разумевшемся, но вышло так, что он как бы протестовал против подозрений врача, потому что сам врач не выглядел таким изможденным, как он, хотя тоже, видимо, плохо питался.

Врач определил РОЭ, затем количество белых кровяных телец — давно бы следовало проверить это, так как атомное облучение вызывает сокращение числа белых кровяных телец, — потом положил его на кровать у окна и попытался взять кровь из мочки уха. Сделал надрез скальпелем, но кровь не пошла. «Странно! Отчего бы это?» — врач надавил на ухо. «Ухо-то стеклянное, потому и нет крови», — отчужденно подумал он, лежа на спине. Перед его глазами за окном сумрачно и красиво шелестел зеленой листвой клен, словно намекая на одно-единственное средство освободиться от всего, если ему скажут, что он болен… Выйдя из больницы, он пошел, шатаясь, в сад. Яркий солнечный свет и ветер бушевали в зеленой листве. Все лавочки были сломаны.

Когда он пришел узнать о результатах анализов, врач сообщил ему, что РОЭ было тридцать единиц, а количество белых кровяных телец — четыре тысячи — несколько меньше, чем нужно, но не настолько, чтобы волноваться.

— Надо поберечься, — сказал врач.

Он воспрянул духом, и его Стеклянный человек тоже повеселел. Однако слабость в ногах и туман в голове остались…

— Очень хочется писать, но нет сил, — пожаловался он как-то своему молодому другу. — Хоть бы недели на две забыть о еде… Непрерывно голодаю с тех пор, как случилось в Хиросиме это бедствие.

Они стояли на платформе станции О-тя-но Мидзу. На самом краю ее, в начале состава, сидел на корточках лохматый мальчик лет десяти. На одной ноге у него был ботинок, на другой соломенная сандалия.

— Вот и такие дети есть, — прошептал он, взглянув на друга. Никто в толчее не обращал внимания на ребенка.

«Безумие усиливается», — записал он тогда в свой блокнот. С наступлением жары давка в вагонах стала просто невыносимой. Люди, карабкавшиеся на крышу, пламя, вырывавшееся из муфты, кровь на белых брюках мужчины — такие картины он видел каждый день. В вагоне ему припомнились строчки: «Жестокий голод. От жара его кожа пылает, будто очаг».

Наступили каникулы, не нужно было ездить в электричке, и некоторое время он чувствовал себя вольготно. Однако солнце безжалостно накаляло сквозь стекло маленькую комнатку. Все лето Стеклянный человек провалялся на горячем полу, подремывая или читая что-нибудь. На рассвете его мучил странный кашель. Когда же наконец подул мягкий осенний ветер, он взвесился на весах в городской бане и увидел, что весит всего девять каммэ.[30]


Однажды он плелся, тяжело задумавшись, по дороге к станции Омори. И вдруг в глаза ему бросился клочок бумаги, приклеенный к телеграфному столбу: «Скупка одежды по высоким ценам». Он заметил, что такие объявления белели на каждом столбе. Тут он вспомнил о парадном кимоно с гербом, покоившемся на дне его дорожной корзины. Он надевал его на свадьбу и с тех пор редко вынимал из корзины. Теперь это кимоно как раз и пригодится! На другой день он завернул кимоно в фуросики, взял банковскую расчетную книжку и отправился в магазин.

Он сильно мучился из-за нехватки денег. Большая часть его библиотеки сгорела, а остальные книги он понемногу снес букинисту.

Расставаться с книгами было нестерпимо жаль. Но он утешал себя тем, что теперь главное — выжить. Однако по утрам он испытывал невыразимое отчаяние. И тогда ему чудилась усмешка наглого черного монаха: «Хе-хе! Значит, Стеклянный человек? Не смеши! Твой конец уже близко».


Занятия начинались в половине шестого вечера, но он выходил из дома часа в три и, шатаясь от слабости, бродил по городу. Осеннее солнце тихо погружалось за горизонт, и каждый миг погружения трогал его до слез. Но сухое дерево, видневшееся из окна аудитории на закате, месяц, повисший в облаках, занесенных ветром на край неба, огонек, приветливо мигавший в вечерней дымке, — все, такое обычное, утешало его. Душа его постоянно требовала утешения. Однажды он решил сходить в музей Уэно, но музей оказался закрытым, и он машинально направился на улицу. На каменной ступени поперек лестницы спала женщина, прижимая к себе ребенка.


Может быть, оттого, что в окно у его изголовья задувал ветер, напоенный изморосью, на жесткой постели по утрам сердце его разрывалось от тоски по родине. Он часто представлял себе высокое прозрачное небо и снежные вершины гор на его фоне. И вспоминалась картина Сегантини,[31] виденная когда-то давно. Наверно, он смог бы снова увидеть ее в Курасики. И ему нестерпимо захотелось побывать у младшей сестры, живущей в Курасики. Из всех родственников только ее дом, к счастью, не сгорел.

Из Хиросимы писали, что в доме, построенном на пепелище, еще не установлены двери, сёдзи и фусума, но в конце года туда можно будет уже вселиться. Он и сам в последнее время подумывал, как бы съездить на родину. Достал из корзины теплое кимоно, решив продать его, чтобы возместить расходы на дорогу. Но тут в газете появилось сообщение о сокращении количества поездов в связи с нехваткой угля. Да и газета вышла в половину формата. Опять возникло препятствие на его пути. Сообщение о том, что сокращается количество поездов, повергло людей в ужас. Но он все равно решил ехать и встал в очередь за билетом в транспортной конторе еще до рассвета. Потом шесть часов ждал поезда на платформе.

…Когда рассвело после душной ночи, за окном уже была видна чистая вода и зеленые горные хребты. Он вышел на станции Курасики и жадно вдохнул свежий воздух, будто впервые оказался в тихом городке. Дом сестры находился неподалеку от станции. Он сел в гостиной на татами и почувствовал несказанное блаженство. С изумлением глядел на самый обыкновенный сад с соснами и камнями, поросшими мхом. Племянница сильно вытянулась с тех пор, как он ее видел. Она училась в третьем классе начальной школы, но в своих хлопчатобумажных штанишках выглядела милой девочкой-подростком, ученицей старших классов. «Вот и праздник пришел долгожданный, вместе встретим его…» — пела племянница со своей младшей сестренкой, ходившей в детский сад.

— Кто тебя научил петь эту песню? — спросил он.

— Мама. Очень красиво: «Долгожданный…»

На другой день, когда он, посмотрев коллекцию Охара,[32] вернулся домой, маленькая племянница протянула ему конфету, одну из пяти, что выдали по карточкам.

— Возьмите, дядя, — сказала она.

— Спасибо. Мне не надо. Ешь сама.

Девочка недоуменно уставилась на него круглыми глазами.

— Возьми. Ведь она делится с тобой скудным пайком, — посоветовала сестра.

…На другой день он сел в поезд и к вечеру был в Хиросиме. Когда поезд подошел к перрону, закрапал дождь. За вокзальной площадью теснились в беспорядке невзрачные бараки. Он прошел по мосту и поспешил дальше, поглядывая на вновь возникшие маленькие одноэтажные лавочки, тесно лепившиеся друг к другу по обеим сторонам улицы. Миновал еще один мост. Бараки встречались уже реже и еще не образовали улицы. На пустыре, далеко в стороне от дороги, виднелся маленький домик.

Он приблизился к домику, взглянул на табличку с фамилией и хотел открыть дверь в прихожую. Но дверь оказалась запертой. Окликнул хозяев, ответа не последовало. Наверно, не перебрались еще из Хацукаити. Но сегодня канун Нового года. Как же так? Поглядывая на огород, возделанный на пепелище, он пошел вокруг дома к веранде. Там валялись в беспорядке вещи, и среди них бродили его племянники. Оказалось, они только в тот день вернулись из Хацукаити.

Утром он решил навестить могилу своей жены. В последний раз он был там перед тем, как сбросили атомную бомбу. Он заметил, что по дороге к храму настроили много новых домов. Кладбище хорошо сохранилось, на месте разрушенного храма возвели новый — барачного типа.

Потом он не спеша отправился туда, где раньше проходила шумная центральная улица. Она и теперь была оживленной, работали книжные магазины, банки, кафе. Уже лепились крыша к крыше ларьки пока еще не открытого рынка. Он знал, что где-то здесь построил дом его младший брат, выезжавший с семьей в деревню Яхата. Ему сразу бросилась в глаза табличка с фамилией, которую, наверно, написал сам брат. Дверь была заперта. Он поискал, нет ли другого входа в дом, и увидел открытую дверь в ванную. В доме еще не было ни сёдзи, ни фусума и всюду вместо них висели шерстяные одеяла и занавески. В тесной полутемной комнате валялись в беспорядке вещи, тихонько шушукались дети: маленькая худая племянница в грязном платье и загорелые племянники. Брат с осунувшимся лицом, положив подбородок на грелку для ног, прошептал:

— Какой уж тут Новый год!

Видимо, все здесь напоминало ему ужасную трагедию, развернувшуюся недавно.

Покинув дом брата, он поехал к старшей сестре на улицу Кавагути. Он окликнул ее со стороны веранды. Сестра сидела в углу комнаты и быстро строчила на швейной машинке. Услышав его голос, обернулась с озабоченным видом.

— Вот работаю не покладая рук. Но сегодня, так и быть, отдохну немного. Как-никак Новый год! — сказала она, присаживаясь к хибати.[33] — Братья наши молодцы. Вон какие дома понастроили, — продолжала она.

Он вспоминал, что точно таким же тоном она выговаривала ему как-то: «Ну и что же ты собираешься делать? Теперь не время прохлаждаться». Пока он медлил в Токио, не зная, где приклонить голову, братья соорудили жилища для себя и своих семей.


Он пробыл в доме старшего брата три дня. Дом получился скромный, с комнатами в восемь, шесть и три татами, с кухней и ванной. Когда бывшие соседи приходили взглянуть на новое жилье, сноха хвалила:

- Удобный домик, жить можно.

По сравнению с этим домом сгоревший был просто дворцом. Прежде сноха часто жаловалась, что не успевает убраться за день — такой он огромный. Теперь на лице ее было написано облегчение, словно она сбросила с себя тяжкое бремя. Она напомнила ему покойную мать. Сноха, видно, тоже намыкалась в эвакуации, пока они снимали комнаты.

— Вот, на, огороде уродилась, — показала она на капусту, лежавшую на столе.

Пустырь вокруг дома был вскопан под огород, но яма с водой на месте сгоревшего дома так и осталась. Место, где был амбар, обнесли камнем, и оно стало повыше. И там все было засажено овощами. Горы, которые прежде он видел со второго этажа между деревьями и крышами домов, теперь были как на ладони. Старший брат что-то прибирал в кладовке, находя все новые и новые дела, словом, работал не покладая рук.

Вернувшись в Токио из своего поспешного путешествия, он нашел комнату пустой и холодной. Началась зима в нетопленом жилье. Когда было особенно холодно, он спал, завернувшись с головой в одеяло. Или, дрожа от холода, вспоминал свое путешествие на родину. И почему-то сердце его всегда утешалось, когда он думал о своих племянницах. Ему все слышалась песня: «Вот и праздник пришел долгожданный, вместе встретим его…» И он засыпал с мечтою о том времени, когда маленькие девочки вырастут, найдут себе прекрасных женихов и красиво встретят Новый год.

Тосио Удо ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ (Перевод О. Морошкиной)

Близился конец войны. Мне исполнилось девятнадцать лет, и, прервав учебу в колледже, я вернулся из Рёдзюна в Дайрен к своим родителям. Дел у меня никаких не было, я просто ожидал повестки о призыве в действующую армию.

В ту пору уже был разгромлен гарнизон на острове Иводзима, американские войска высадились на Окинаве, произошло падение кабинета Койсо.[34] А для меня текли тихие, однообразные дни теперь уже недолгого, должно быть, отпуска. На улицах распустилась акация. От ее белых цветов струился сладковатый, дурманящий аромат. В душу закралось тревожное беспокойство. Любимой девушки у меня не было. Поэтому, когда мать рассказала мне о судьбе Тиё, я сразу же решил встретиться с ней. Ведь проводить меня на фронт придут только родственники, а мне хотелось унести с собой чей-то нежный образ, пусть даже девушка и не будет моей возлюбленной.

Я совершенно не помнил Тиё. Мать рассказывала, что когда-то наши семьи жили рядом и до поступления в начальную школу мы с Тиё часто играли вместе. Тиё была бойкой крепышкой. Когда мы отправлялись ловить стрекоз, она, размахивая сачком, мчалась впереди, а я следовал за ней, неся садок для насекомых. К тому времени, когда я пошел в школу, мы переехали на новую квартиру, и наши детские игры с Тиё прекратились. Дружеские отношения между нашими семьями тоже постепенно заглохли. Прошло уже больше десяти лет, и за это время мы с Тиё ни разу не встречались.

Мать завела разговор о Тиё, услышав от кого-то, что у девушки открылся туберкулез легких и ее поместили в больницу. Поговаривали, будто, узнав о неизлечимой болезни, родственники Тиё стали ее сторониться. Наверно, именно это и вызвало у моей матери особое сострадание к девушке, и она предложила мне:

— Я собираюсь навестить Тиё-тян.[35] Не сходить ли тебе вместе со мной? Вы ведь так дружили в детстве.

Надо сказать, что в те времена туберкулез считался неизлечимой и очень заразной болезнью. Все боялись и избегали контакта с туберкулезниками. Я думаю, что и моя мать должна была испытывать подобные опасения. Будь это обычное время, она вряд ли повела бы сына к легочной больной, да к тому же находившейся в последней стадии болезни, только потому, что молодые люди были когда-то друзьями детства. Ведь теперь я даже не помнил Тиё.

Но мать, должно быть, считала, что, поскольку свидание произойдет в больнице и будет непродолжительным, опасность заразиться не так уж велика. Можно, пожалуй, догадаться, о чем мечтала моя мать, затевая встречу безнадежно больной, прикованной к постели Тиё со мною, ожидавшим отправки на фронт… Встречу двух молодых людей без будущего… Матери, должно быть, казалось, что свидание это хоть на короткий миг согреет нас проблеском надежды.

Я сразу же согласился пойти в больницу. И не столько воспоминания детства влекли меня, сколько образ чахоточной героини импонировал моему тогдашнему настроению. Хотя у меня, надо сказать, не было четкого представления о том, как выглядят туберкулезные больные. По дороге в больницу я уже думал о Тиё как о своей избраннице. Ее облик совершенно стерся в моей памяти, и я дал волю фантазии: мне так хотелось, чтобы Тиё оказалась красивой.


Тиё находилась в четырехместной палате. Она лежала головой к окну, на койке, стоявшей вдоль стены, слева от двери. Как ни странно, в палате не чувствовалось уюта, привычного для женского жилья. Одна холодная больничная белизна. На подоконнике стоял цветочный горшок с распустившейся геранью. Я невольно содрогнулся: пунцовые лепестки казались обагренными кровью.

Когда мы вошли в комнату, Тиё слегка повернула голову и внимательно, изучающе оглядела нас. Мягкая линия подбородка… На бледном лице, обрамленном разметавшимися черными волосами, горели огромные, широко раскрытые глаза. Хороша! — с восхищением подумал я.

Похоже, что Тиё сразу узнала мою мать. Девушка медленно приподнялась и села в постели. Она машинально дотронулась рукой до шеи, потом провела ею по своим длинным волосам и застыла в ожидании. На ней было пестрое летнее кимоно с темно-синими цветами по белому полю. Хрупкая девичья фигурка напоминала тоненький стебелек, притихший перед порывом ветра.

Ласково заговорив с Тиё, мать подошла к ней. Девушка приветливо улыбнулась. Очевидно, за эти десять с лишним лет им все-таки довелось несколько раз повидаться. Мать сразу же представила меня:

— Это наш Тоси. Ты помнишь его? Вы частенько играли вместе.

Я продолжал стоять поодаль. Меня как-то сковывала студенческая форма. Тиё безучастно посмотрела в мою сторону и тотчас же отвела взгляд, будто там никого не было.

— Я помню, — произнесла она, чуть помедлив. Слабый, едва уловимый голосок прозвучал безо всякого выражения. Тем не менее ответ Тиё тронул меня. Я слегка поклонился, но девушка даже не обратила на это внимания. Однако я нисколько не обиделся. Достаточно и того, что она помнит. Преисполненный признательности, я стал торопливо перебирать в памяти эпизоды детства, но тщетно: образ Тиё не всплывал.

В тот день я вышел из ее палаты, так и не произнеся ни слова. Мне не удалось вспомнить Тиё-девочку, но зато я обрел Тиё в ее новом облике. Она оказалась гораздо красивее, чем рисовалась мне в моих туманных грезах. Эта мягкая линия подбородка, тоненькая беспомощная фигурка, закутанная в узорчатое кимоно… Образ Тиё запал мне в сердце. Я надеялся, что память о встрече с ней послужит мне поддержкой в тот час, когда я должен буду отправиться на эту безжалостную войну.

Последнее время я, ожидая призыва в армию, хоть и старался не подавать вида, но все искал лихорадочно чего-то, что по­могло бы мне преодолеть внутренний страх и тревогу. Необходимо было какое-то противодействие, способное остановить мое нараставшее смятение. И я обрел его во встрече с Тиё и соприкосновении с ее красотой.

Я был благодарен и моей матери, и самой Тиё. Когда мы вернулись домой, я, несколько оживившись, заметил:

— А Тиё оказалась еще красивее, чем я думал. И такая кроткая, тихая. Трудно даже представить, что когда-то была озорницей.

— Это все от болезни. Ужасно жаль бедняжку… — сокрушенно вздохнула мать.


Примерно через месяц я собрался навестить Тиё один. Сказав о своем намерении матери, я прихватил с собой пакетик молочных карамелек «Моринага»,[36] которые нам выдали в пайке. Стоял жаркий июньский день, но я все-таки облачился в студенческую форму. Пакет с конфетами был засунут в карман.

Я уже знал расположение палаты, поэтому, не заходя в дежурку, направился прямо к Тиё. Время было послеполуденное, и в коридоре я не встретил ни души. В больнице царила полная тишина: очевидно, все погрузилось в послеобеденный сон. Стараясь ступать как можно тише, я подошел к палате и, переведя дыхание, легонько постучал.

Ответа не последовало, и мне пришлось открыть дверь и войти в палату без разрешения. Я действительно попал в час отдыха: все четыре женщины молча лежали на своих кроватях. Смущенный этой тишиной, я застыл возле двери. Как и все остальные, Тиё неподвижно лежала на спине и, очевидно, не замечала меня. Она была укрыта тонким одеялом, из-под которого выглядывали ступни ног. Поверх одеяла было наброшено белое покрывало. Кровать, простыня, наволочка, лицо девушки, покрывало, ступни ног, больничная стена — все было белого цвета.

Эта сплошная белизна создавала впечатление не столько чистоты, сколько леденящей безжизненности. В ней было даже что-то гнетущее. Я стоял, не в силах сделать и шага, но вот меня заметила женщина средних лет, лежавшая рядом с Тиё. Она что-то шепнула девушке, та повернула на подушке голову и тоже увидела меня. Это послужило мне как бы сигналом, и я тотчас приблизился к изголовью ее кровати.

В отличие от предыдущего раза Тиё не сделала попытки приподняться, она продолжала лежать, пристально глядя на меня своими огромными глазами. Смутившись, я отвел взгляд и даже чуть попятился. Но мне очень хотелось лучше разглядеть лицо девушки, и, стараясь не встречаться с ней глазами, я принялся внимательно изучать его черты. Пушистые реснички, изгиб бровей, ушки, маленький носик — все было сама нежность.

Лицо у Тиё отличалось ровной белизной. Это я заметил, еще стоя у двери. Но какая это была белизна! Сквозь прозрачный, с голубоватым отливом кожный покров проступала холодящая белизна снега.

Когда я опять заглянул ей в глаза, она тоже смотрела на меня. В ее взоре не было ни смущения, ни укора, ни мольбы, ни любопытства. Она просто сосредоточенно смотрела, и только. Ее потухшие глаза поразили меня своим удивительным цветом.

Я опять отвел взгляд. Потом достал из кармана пакет с карамелью и осторожно положил его на кровать около подушки Тиё. Я испытывал какое-то непривычное состояние: внезапно сдавило грудь, потом вдруг бросило в жар. Тиё так и не произнесла ни слова.

Я продолжал стоять, молча уставившись в белую стену. Прошло минут десять. Не в силах больше видеть эту белизну и переносить затянувшееся молчание, я поклонился и вышел из палаты. Закрывая дверь, я еще раз взглянул на Тиё. Может быть, это только показалось мне издали, но глаза девушки вдруг словно озарились ярким блеском.

Возвращаясь домой, я вовсе не испытывал чувства подавленности. Конечно, разговор у нас не состоялся. Но так же, как при первом посещении, а может быть даже и в большей степени, цель моего визита была достигнута. Мне удалось тщательно разглядеть лицо девушки и проникнуть в тайну ее красоты. Такая удивительная нежность и холодная белизна бывает только в лицах тех, кому суждено вскоре покинуть этот мир.

В тот день дома меня ожидала повестка о призыве в действующую армию. До отправки на фронт оставалась всего неделя.

Накануне отъезда я отправился к Тиё в третий раз. Теперь уже не проведать ее, а проститься. На этот раз я шел в больницу без робости. Мое будущее не могло не тревожить меня, но я чувствовал в себе силы предстать перед Тиё как мужчина, поборовший внутреннее смятение.

При моем появлении Тиё даже не пошевелилась. Сурово оглядев меня, она впервые заговорила:

— Зачем… вы… приходите… ко мне?! — В едва слышном прерывистом шепоте сквозили нотки осуждения. Слегка приоткрыв рот, Тиё старалась справиться с одышкой, мешавшей ей говорить. Прозрачная кожа на бледных щеках чуть порозовела.

— Зачем прихожу? — машинально повторил я.

— Ведь мне… уже… — Тиё запнулась, переводя дыхание. Выждав, пока одышка утихнет, она продолжала: — Неужели интересно… смотреть… на женщину… в таком состоянии?..

Я понял, какой смысл вкладывала девушка в свои слова. Что ж, пусть сердится, пусть упрекает. Мне было дорого одно лишь то, что она заговорила со мною. Впервые я смог открыто посмотреть ей в лицо. И тут — о чудо! — взгляд мой погрузился в самую глубину ее бездонных глаз. Нежность захлестнула меня. Нежность, которую, пожалуй, можно было назвать любовью. Нежность, которой мне захотелось окутать Тиё.

— Больше я прийти не смогу. Так что…

Взгляд Тиё стал еще пристальнее, глаза заблестели. Захлебнувшись от этого блеска, я коротко добавил:

— Завтра я уезжаю на фронт.

Зрачки у Тиё резко сократились, потом стали медленно расползаться по радужной оболочке. Тиё отвернулась и легла лицом к стене. Было слышно только ее слабое дыхание. Девушка лежала неподвижно, явно не желая поворачиваться ко мне. Мне так захотелось сказать ей что-нибудь ласковое. Ведь, если расстаешься навсегда, прощальные слова непременно должны быть словами любви. Я искал таких слов и не находил их.

Время мое истекло. Мне не хотелось уходить, но я попрощался и, еще раз окинув взглядом напряженную фигурку Тиё, направился к двери. В этот момент девушка резко повернулась и проговорила с горечью:

— Да-а, смерть многолика…

Слова Тиё не удивили меня. В них отразились мысли и видения, изо дня в день теснившиеся в сознании девушки. Да ведь, пожалуй, и меня в больницу к Тиё привело нечто подобное. На лихолетье пришлась наша юность. Тиё выпала болезнь, меня затягивал омут войны. Каждый из нас сознавал свою участь. И это обоюдное понимание я воспринял почти как любовь.

— Я не знаю, что станет со мною. Но благодаря нашей встрече я перестал страшиться смерти. По крайней мере я смогу сохранить выдержку в день отправки на фронт. Я не забуду тебя. Береги себя.

Глаза Тиё наполнились слезами. Я отвернулся и сделал несколько шагов к двери. Вслед мне донеслось:

— Спасибо за карамель.

Не останавливаясь и не оборачиваясь, я вышел из палаты и стремительно зашагал по длинному больничному коридору.

Выйдя на крыльцо, я поднял голову и посмотрел ввысь. Небо было чистое. Далеко-далеко в вышине, почти сливаясь с небесной лазурью, летел самолет. С земли он казался всего лишь маленьким неподвижным пятнышком.

Кадзуо Оикава …И ПОРОС ХОЛМ ГОРЕЧАВКОЮ (Перевод О. Морошкиной)

В то утро старик опять стоял на вершине холма.

«Который же раз я его вижу?» — подумал Кэй, сбавляя скорость. Впереди, на невысоком холме, вырисовывался неподвижный силуэт. Издали его можно было принять за обмотанный рваными тряпками сухостой. Клюка, на которую опирался старик, казалась подпоркой длядерева.

Когда старик появлялся в широченной соломенной шляпе конусом, он смахивал на огородное чучело, когда же сидел, положив подбородок на руку, сжимавшую палку, то напоминал большой искореженный пень. Одежда у старика, надо сказать, была вполне приличная. Порой он приходил в рабочем комбинезоне, иногда в легком кимоно и куртке свободного покроя. Но в первый момент почему-то всегда казалось, что он одет в лохмотья. И если еще ветер трепал полы его кимоно, то можно было подумать, что это болтаются детские пеленки, случайно занесенные на вершину холма.

Рассмотреть черты лица незнакомца с дороги не удавалось. Видно было только, что это глубокий старик со смуглой задубевшей кожей. По всей вероятности, какой-то крестьянин из ближайшей деревни.

У подножия холма шоссе поворачивало влево и тянулось вдоль узкой речушки, а затем уходило в глубь поросшего лесом горного хребта, видневшегося в просветах близлежащих гор. Кэй прибавил скорость. За окном кабины изредка мелькали деревеньки, но между ними не попадалось ни одного домишка. Моментами Кэю казалось, что скорость перескакивает за восемьдесят…

«Странный тип… может быть, больной?..»

Дважды в неделю Кэй доставлял жидкое топливо в небольшое курортное местечко. В кузове его грузовичка была установлена специальная цистерна. До мая, пока еще не сошел снег, Кэй ездил вместе с опытным водителем, а теперь — самостоятельно. Работа, конечно, ерундовая, но Кэю нравилась сама езда.

«Может быть, вообще стоит пойти на дальние перевозки?.. Мне ведь и ночные работы нипочем… Вот только беда с правами на вождение крупнотоннажек. Ведь их получишь лишь после двадцати… Или податься в войска сил самообороны? Кто знает, может, и права мать, твердившая: „Только казарма выбьет из тебя дурь и исправит такого балбеса!“ В войсках и жалованье платят, и специальность можно приобрести. Но с моей ли безалаберностью жить по распорядку? В нашем крошечном агентстве всего-то около десяти человек, и то надоедаем друг другу. О-хо-хо, как бы это найти способ пожить беспечно и вольготно?

О чем же думает этот чудак на холме? Точно и не припомню, когда я впервые увидел его, но в мои последующие поездки по этой трассе старик неизменно бывал на холме. Разве что кроме дождливых дней. Наверно, дед уже не в своем уме. Не хотел бы я дожить до такого состояния…»

Кэй сбросил скорость. Навстречу, со стороны лесничества, приближалась машина, доверху груженная буком. За левым ограничительным барьером дороги зияла глубокая расщелина.

Подошел сезон июньских дождей. Однако погода стояла все еще прохладная. В мае выдалось несколько жарких, прямо-таки летних деньков, но потом внезапно подул неприятный, пронизывающий ветер. В газетах и по телевидению сообщали, что такое резкое похолодание может нанести ущерб посевам.

Местный курорт на горячем источнике был невелик: всего пять коттеджей, уютно разместившихся в зеленой низине. Последнее время дела курорта и так шли далеко не блестяще, естественно, что неблагоприятный прогноз погоды очень встревожил персонал. Горячий источник находился как раз возле глубокого горного потока, бежавшего с хребта Оу. На зиму курорт закрывался. Но с весны до осени, особенно в разгар лета, от отдыхающих не было отбоя. Однако в этом году долгожданное лето все не наступало.

Кэй быстро управился с делами. Ему надо было завезти топливо во все немногочисленные здания курорта: пять коттеджей, курортную контору и в магазин «Сувенир» с просторным залом для отдыха. В конце каждого месяца нужно еще собирать плату. Обычно, закончив дела, Кэй сразу же пускался в обратный путь.

В тот день неожиданно выглянуло бледное солнышко. Дорога послушно повторяла изгибы горной речушки. Весь путь до ее впадения в реку Китаками, где раскинулся их городок, был не больше тридцати километров. Невысокий холм, на котором обычно стоял старик, находился как раз на полпути. Утром, когда Кэй ехал к источнику, старик уже был на месте. На краю отвесного склона холма, обращенного к дороге, одиноко росло Деревце хурмы. Оно было настолько старое, что ствол его стал совершенно белесым, будто с него ободрали кору. У обрыва, прислонившись к дереву, неподвижно стоял старик.

«Надо же, словно пригвожденный! — ужаснулся в первое мгновение Кэй. — Ведь стоит ему оступиться, и он неминуемо сорвется!» Холм был, правда, невысок, и Кэй, пожалуй, мог бы без труда спрыгнуть с него. Но свались старикан, тут бы ему и конец.

«Интересно, он все еще там?» Дорога в оба конца — к источнику и обратно — занимала около двух часов. Кэй отправлялся в путь в десять утра, а возвращался к полудню и сразу же шел обедать в служебную столовую. Мимо холма он проезжал минут через двадцать после выезда из города, а на обратном пути — около полудня. Обычно Кэй видел старика и по дороге к источнику, и возвращаясь назад, но иногда уже не заставал его. Очевидно, этот чудак все-таки не забывал о своем обеде.

В какую бы сторону ни ехал Кэй, силуэт холма, вырисовывавшийся на фоне двух поросших смешанным лесом гор, всегда был виден с дороги, но как выглядит вершина холма или дом старика — таких подробностей разглядеть на ходу не удавалось.

Дорога плавной дугой огибала холм с отвесной стороны, и Кэй давно мог бы уже заметить старика.

Но того что-то не было видно. «Сумел ли дед благополучно спуститься вниз?» — с опаской подумал Кэй, и сам подивился своим мыслям.

Он выбрал у подножия холма местечко, где можно было поставить машину, и пошел справить нужду. Под ногами перекатывались высохшие паданцы хурмы. Неожиданно тишину нарушил крик сойки, чем-то напоминавший хриплый человеческий голос. Кэй возвратился к машине, но только он взялся за полуоткрытую дверцу кабины, как снова раздался крик. «Не-ет, сойки кричат не так!» Кэй вскинул взгляд и остолбенел.

С вершины холма, изумленно разинув рот, на него в упор смотрел какой-то старец. Кэю стало не по себе, как от встречи с привидением, но, сообразив, что перед ним тот самый чудак, он успокоился. И все-таки на душе было как-то неуютно. Старик что-то лопотал. «Надо же было спутать его с сойкой!» Кэй не мог разобрать слов старика, а тот все повторял умоляюще:

— Кээцу, кээцу… — и вдруг заплакал.

«Чудной какой-то. О чем бормочет? Почему плачет? Наверно, все-таки не в себе…» Кэй решил ни во что не впутываться и, распахнув дверцу кабины, собрался было уже усесться за руль, как слух его резанул надрывный вскрик:

— Кээцу!

Кэй невольно оглянулся. Старик стоял на самом краю, низко наклонившись вперед, на лице — серьезное, сосредоточенное выражение. Казалось, одно неловкое движение, и он свалится с обрыва.

— В чем дело? Зачем туда забрался? Там же опасно! — крикнул Кэй с досадой.

По лицу старика расплылось выражение изумления и радости. Он энергично закивал головой и стал жестами подзывать юношу к себе.

— Шел бы ты, дедушка, домой! Тут и сорваться недолго – выкрикнул Кэй и попятился к машине. Старик даже затрясся от огорчения. Загребая пальцами воздух, он опять принялся подзывать Кэя, выкрикивая неразборчиво:

- Кээцу, под… под…

Кэй застыл на месте. Только теперь он догадался, что старик пытался выговорить: «Кэйити, поди сюда!»

Выражение отчания и мольбы на лице старика словно приковали к себе Кэя. «Очевидно, принимает меня за кого-то другого. И зовут того парня Кэйити, или, как шамкает дед, Кээцу».

Лицо старика озарилось радостью, но взгляд сохранял напряженный, лихорадочный блеск. Он все продолжал манить Кэя к себе. Кэй не помнил, чтобы незнакомый человек когда-нибудь смотрел на него так пристально и взволнованно.


Вечером Кэй отдыхал. Поужинав, он отправился в свою комнатушку в жилом домике за конторой. Из головы не выходила встреча со стариком. Заглянул сосед по квартире, пригласил в баню, но Кэй отказался, сославшись на усталость. Он и в самом деле почему-то утомился в тот день, и его клонило ко сну. Улегшись на циновку, Кэй в какой-то полудреме снова и снова перебирал в памяти подробности странной встречи…

…Пробираясь сквозь густые заросли папоротника, Кэй поднялся на холм по крутому склону. Перед ним неожиданно открылась широкая площадка. Оказалось, что спуститься с холма можно по довольно пологой тропинке, тянувшейся в сторону деревни. Видно было, как она огибает небольшое болотце и исчезает среди заливных полей.

«Глядя с шоссе, никогда бы не подумал, что у этого холма такая большая приплюснутая макушка». Кэй осмотрелся. За холмом виднелись две горы. Одна как раз в том направлении, куда убегала тропинка. На вершине ее стоял домик, похожий на часовню. Отвесный склон горы, возле которого пролегала дорога, густо порос смешанным лесом. Вторая гора охватывала своими отрогами болото и примыкала к видневшейся вдали еще более высокой горе. С холма был отчетливо виден и поворот автотрассы.

Старик шагнул из-под дерева и, опираясь на палку, торопливо засеменил к Кэю. Дед был широк в кости, но очень исхудавший. Эта худоба как-то еще больше подчеркивала неуверенность старческой походки. Но в общем-то он был все-таки заметно бодрее, чем это казалось издали. Смуглое морщинистое лицо блестело от пота и слез.

- Кээцу, Кээцу! Как хорошо, что ты вернулся! Подскочив к Кэю, старик отбросил палку, обеими руками обхватил юношу и разрыдался, сотрясаясь всем телом. В горьких всхлипываниях, вырывавшихся из глубины гортани, слышалась долго копившаяся боль.

- О-ой, вернулся… вернулся! Как же я рад… как я рад!

Кэй растерялся. Ему было ясно, что его принимают за кого-то другого. Но у него не хватало смелости и твердости прямо сказать об этом несчастному старику. Как лишить радости безумца, которой бросается к совершенно незнакомому человеку и плачет от счастья, словно он после долгой разлуки встретил близкого родственника?

- Дедушка, что стряслось? Почему вы плачете?

Кэй положил руки на плечи старику, все еще обнимавшему его. Перед глазами Кэя оказалась дедова макушка, блестевшая пятнами плешин, и ему невольно захотелось поскорее отдернуть руки от костлявых, колючих плеч старика.

- Мне было так горько, так тяжело. Какое счастье, что ты вернулся! Вернулся живехонький. Мой Кээцу… мой Кээцу…

Плечи старика вздрагивали от рыданий. Кэй опустился на корточки и, чтобы высвободиться из объятий старика, развел его руки в стороны.

- Дедушка, ну поплакали, и хватит. Я ведь не на прогулке, а в рейсе.

Старик вытащил из-за пазухи полотенце и принялся старательно вытирать лицо. Вокруг выдававшегося вперед рта серебрилась жиденькая щетина усов. Кэй выпрямился, подобрал брошенную стариком палку и, стоя поодаль, ждал, когда же он поднимется. Однако тот уселся прямо на траву, вытянул ноги в резиновых сандалиях и, глядя на Кэя глубоко запавшими глазами, заговорил:

- Надо же, ты стал совсем взрослым. А как со здоровьем? Не болеешь?

«Ну, кажется, лить слезы больше не будет. И за кого все-таки принимает меня этот полоумный?» — Кэй с силой воткнул палку в землю и достал из кармана пачку сигарет. Понемногу успокаиваясь, старик продолжал внимательно наблюдать за ним. Затягиваясь сигаретой, Кэй думал, как бы ему поскорее улизнуть с холма.

- Дедушка, а где ваш дом?

Старик фыркнул. На лице собрались морщинки, резко обозначились острые скулы. От смеха на шее заходил кадык.

- Не болтав глупости! Ты что, забыл, где твой собственный дом?!

«Вот дает!» — изумился Кэй. Им овладело озорство.

- Да, начисто забыл! — ответил он, присаживаясь рядом на корточки.

Старик расхохотался, обнажив крупные, выдававшиеся вперед зубы.

— Помню, ты сызмальства любил посмешить людей.

— Забыл, да и только.

— Грех потешаться над старостью.

Кэй поразился. Теперь он уже затруднялся определить психическое состояние старика. Ведь уловил же дед, что Кэй подтрунивает над ним. Он заглянул старику в глаза. Тот продолжал смотреть на него спокойным изучающим взглядом. Наверно, так смотрят на внуков, когда ведут с ними неторопливый разговор. Во всяком случае, во взгляде старика не было заметно ничего странного или ненормального.

Тогда, решив еще раз проверить его, Кэй спросил:

— Дедушка, а зачем вы стояли на холме?

Старик ответил не задумываясь:

— Зачем? Поглядывал, не вернулся ли ты. Я знал, что, если буду поджидать тебя здесь, ты непременно вернешься. Видишь, все так и вышло.

«Этот Кээцу небось махнул себе в город на заработки — и поминай как звали. Кем же он доводится старику? Сыном, что ли? Э-э, не-ет! Минуточку. Раз он моих лет, то, очевидно, это не сын, а внук! Самому-то деду уж, пожалуй, за восемьдесят».

Кэй попробовал задать еще один вопрос:

— Дедушка, а почему вы ожидали именно здесь?

Старик лукаво улыбнулся и спокойно ответил:

— Опять ты за свои шутки? Как не понять, тут ведь наш дом!

Кэю стало не по себе: «Уж не лисица[37] ли в образе старика пытается околдовать меня? Или старик окончательно выжил из ума?»

— Здесь… дом?.. — Кэй поднялся и огляделся вокруг. И что же? На лужайке, поросшей травой и мелким кустарником, виднелись какие-то углубления и камни, похожие на остатки фундамента.

— Дом сгорел от пожара… — задумчиво пояснил старик.

— От пожара?!

«А-а, вот, оказывается, откуда здесь дерево хурмы… осталось от прежнего сада».

— Сперва я решил строиться здесь же. Но что-то не ладилось. Одна неудача шла за другой. Отслужили молебен, оказалось, что здесь дурное место. Вот тогда мы и перебрались в Нисикагэ… — Голос старика звучал все глуше. — А чтобы тебе не пришлось зря блуждать в поисках, я и поджидал тебя здесь.

В начале их разговора, особенно после фразы: «Тут ведь наш дом!» — Кэй решил, что старик определенно выжил из ума. Но сейчас сознание как будто возвращалось к нему. Пусть в его памяти стерлась точная дата этих печальных событий, но он все-таки помнил, что дом их сгорел, что они перебрались в другое место. Логично и то, что старик поджидал здесь своего Кээцу, чтобы тому не пришлось искать новый дом. Тем не менее все это порядком надоело Кэю. «Не торчать же здесь бесконечно! От таких разговорчиков и самому недолго свихнуться». Кэй бросил сигарету и придавил ее ногой.

— Дедушка, уже полдень. Возвращайтесь-ка домой. Да и мне пора ехать, — проговорил он, поглядывая на деда и протягивая руку к его палке. Старик побледнел, лицо его словно окаменело.

— Кээцу, но почему ты уходишь?

— Как почему? Я же на работе. Вон внизу стоит мой грузовик. Если я опоздаю, мне не поздоровится. Ну, теперь понятно?

Старик протестующе замотал головой. Увидев, что Кэй отошел в сторону, он нехотя поднялся, опираясь о землю руками.

— Не уходи! Останься! Если пойдешь, тебя убьют! — Старик ухватился рукой за воткнутую в землю палку и, вытащив ее, шагнул к Кэю. Тот попятился, продолжая урезонивать старика:

— Я ведь на работе. И если не вернусь вовремя, меня выгонят… Поймите же, дедушка.

Напряжение на лице старика сменилось испугом.

— Не уходи! Прошу тебя, не уходи! — Старик был в отчаянии. У него затряслись губы и щеки. Казалось, он вот-вот расплачется.

— Дедушка, я приеду к вам опять. Каждую пятницу и понедельник я езжу к источнику. Ну, давайте посчитаем: остается завтра и послезавтра. Значит, через два дня я снова буду здесь.

Глаза старика наполнились слезами. Кэй решительно повернулся, сбежал с холма и выскочил на дорогу.

— Кээцу! — раздался вдогонку вопль старика.

Кэю стало жаль его, но хотелось поскорее убежать от чего-то страшного, и он забрался в машину. Сев за руль, он, не оборачиваясь, завел двигатель, включил скорость и нажал на педаль акселератора. Когда машина двинулась, Кэй облегченно вздохнул, словно ему удалось ускользнуть от опасных преследователей…


Кэй перевернулся и улегся на циновке ничком. Потянуло нефтью. Кэй хоть и попривык, но временами резкий запах вновь преследовал его. Рядом с ним прямо на полу стояла пепельница и валялись пачка сигарет «Майлд севен» и дешевенькая зажигалка. Свет он не включил, и в тесной девятиметровой комнатушке на втором этаже стоял полумрак.

Кэй поднялся с циновки, подошел к открытому окну. На фоне свинцового небосвода темнели крупные листья фирмианы, росшей под самым окном.

Кэй никак не мог докопаться до смысла фразы, сказанной стариком: «Если пойдешь, тебя убьют!» Он сознавал, что глупо размышлять над словами полоумного, но они почему-то не выходили из головы. «Итак, что же мне известно? Только то, что старик, видимо, заждался сына или внука по имени Кээцу и принял меня за него. Ну, и еще ясно, что сам дед порядком выжил из ума».

— Да, нечего сказать, влип я в историю! — пробормотал Кэй. — И кто меня тянул за язык брякнуть, что я приеду опять. «Конечно, твердого обещания я не давал. Но старик-то небось вообразил, что в следующий понедельник я непременно появлюсь. Черт бы побрал этого старикашку. Да плевал я на него!» — И тут же Кэй услышал другой голос: «Разве ты сможешь обмануть и бросить старого человека, который со слезами радости обнимал тебя?»

Кэй достал сигарету, щелкнул зажигалкой.

«Не век же мне прозябать в этой дыре. Получаю каких-то сорок тысяч иен в месяц. Правда, живу на всем готовом: трехразовое питание в местной столовке, комнатенка в общежитии. Деньги берут только за свет да отопление. В сентябре будет уже ровно год, как я устроился сюда…

Мне бы свою машину! Вот моя заветная мечта. Школьный приятель прошлой весной поступил работать в банк и уже заимел машину. В свободное время знай себе покатывает на ней девочек. Каково?! Но что проку завидовать другим». — Кэй вздохнул и ткнул в пепельницу окурок сигареты.

В следующий понедельник старик, разумеется, опять пришел на холм. Он стоял в тени дерева и вглядывался в ту сторону, откуда должна была показаться машина — по дороге от источника. Еще едучи из города, Кэй присмотрелся к старику. Дед горбился, опирался на палку, но все-таки на этот раз держался заметно бодрее.

Машина Кэя проскочила мимо холма. «Уж если и заезжать к старикану, так только на обратном пути!» Кэй еще не решил, как он поступит. Знать бы, что встреча доставит старику только радость, а то ведь, не дай бог, снова начнутся слезы, потом терзания при расставании. Похоже, что этот Кээцу — причина несчастий старика. Небось как ушел из дома, так и исчез. Пожалуй, вообще неизвестно, жив он или нет.

Закончив дела на источнике, Кэй пустился в обратный путь, так и не решив, заезжать ли ему к старику, но когда он снова увидел фигуру, одиноко маячившую на холме, то просто не смог проехать мимо.

Машину Кэй поставил на прежнем месте. Старик уже махал ему полотенцем и, широко улыбаясь, восклицал:

— А-а, Кээцу, Кээцу!..

— Вот я и приехал! — ответил Кэй и, как и в прошлый раз, забрался на холм кратчайшим путем.

— Мой Кээцу, живехонький! — Старик улыбался, а глаза его заволоклись слезами.

— Я здесь, дедуля!

Вглядываясь в лицо юноши, дед радостно закивал головой. У Кэя отлегло от сердца.

— Знаешь, я и сам начал было сомневаться, не во сне ли ты мне привиделся. Рассказал про тебя Ёсико, а она подняла меня на смех.

— А кто такая Ёсико?

— Как кто? Жена Такадзи… — пробормотал в недоумении старик.

Кэй снова вопросительно посмотрел на него.

— …Хотя, впрочем… он ведь женился на ней после твоей гибели.

— Гибели? Какой еще гибели? — изумленно выдохнул Кэй.

— Гибели в бою.

— Вы хотите сказать: гибели на войне?

— Разумеется. Ты же пал смертью храбрых и за свой ратный подвиг был удостоен ордена «Золотого коршуна» седьмой степени.

— Какого еще «Золотого коршуна»?

— В нашей деревне ты единственный получил этот орден.

Теперь Кэю стало ясно, что человек по имени Кээцу был сыном старика. «Ага, значит, после того как Кээцу погиб, Такадзи — очевидно, его младший брат — женился на Ёсико. Выходит, старик принимает меня за этого Кээцу, или, правильно говоря, Кэйити, который, судя по его имени, был старшим сыном.[38] Если Кэйити погиб во время войны, значит, случилось это по меньшей мере лет тридцать пять тому назад. Допустим, что погиб он двадцати лет, следовательно, теперь ему было бы уже за пятьдесят пять. Однако в сознании старика он остался прежним молодым Кээцу, то есть парнем примерно моего возраста».

— Присядем, Кээцу. — Старик сделал несколько шагов и первым осторожно опустился на плоский камень, каким обычно выкладывают садовые дорожки. Кэй присел чуть поодаль.

«Господи, какая же путаница в голове у бедного старика! Ведь он сознает, что сын его погиб. И в то же время считает — и попробуй разубеди его! — что это его сын, молодой, как в былые времена, сидит рядом с ним». Бабушка Кэя умерла, когда он был совсем маленьким, деда своего он тоже не помнил и не представлял, как могут вести себя старики в глубокой старости, когда наступает угасание разума. Встреча с этим стариком произвела на него удручающее впечатление.

Решив немножко потешить деда, Кэй, как бы входя в роль его погибшего сына, спросил:

— А как дела дома? Все ли здоровы?

— Такадзи отправился на заработки в Токио. Обещал приехать ко дню поминовения усопших.

Взгляд старика блуждал по развернутой веером панораме. В центре ее светлым пятном поблескивало болото. Справа, вдали от невысокой горы с часовней, виднелась знакомая автострада, по обе стороны которой теснились жилые дома. Ниже болота — террасы заливных полей. В левой стороне темной полосой протянулась роща. С холма отчетливо виднелась и пойма реки.

— Дочери мои уже в годах. У всех свои семьи, — с довольным видом рассказывал старик.

— И что же, все они живут здесь, в деревне?

— Какое там! И Кацуко, и Хироко, и Ясуко вышли замуж за городских работяг и, надо сказать, неплохо устроились в городе. Не повезло только тебе да вот, пожалуй, Такадзи.

— А что, разве крестьянским трудом не прокормишься? — спросил Кэй, а сам с тоской и неприязнью подумал о собственном отце. Тот тоже уходил на заработки, подорвал здоровье, а вернувшись домой, часто пил и дебоширил.

— Когда мы получали земельные участки, которые прежде арендовали, нам казалось: да-а, стоящая штука эта демократия. А сейчас выращивать рис нет никакого толка, само правительство против…

Кэй искоса взглянул на деда. Что-то не похож на выжившего из ума… А вдруг у старика сейчас наступит полное просветление и он возьмет да и спросит меня: «Ты, парень, собственно, кто такой?»

Доставая сигареты, Кэй подумал: «Не стоит, пожалуй, особенно рассиживаться тут».

— Дедушка, может, закурите? — Выпуская колечки дыма, Кэй протянул пачку сигарет и зажигалку.

— Не-ет, нет. Я уже давно не курю и не пью.

— А сколько же вам, интересно, лет?

— Мне-то? Восемьдесят два.

— Ого! А держитесь молодцом. И внуки небось есть?

Старик молча кивнул.

— Сколько же у вас внучат?

— Хм… целый десяток. Семерых дочки подарили, а трое от сына. Только вот разлетелись все кто куда. В последний раз удалось повидать всех вместе в прошлом году, в январе, на похоронах моей старой. Тогда и сыночки Такадзи приезжали.

«Ага, значит, жена деда, то есть мать этого самого Кээцу, уже умерла. И старик теперь живет, очевидно, вдвоем со своей снохой Ёсико», — сообразил Кэй, но все-таки для полной ясности спросил:

— Дедушка, значит, вы уже овдовели?

— Да, опередила меня хозяйка, оставила одного… — Старик утер нос, из глаз его потекли слезы.

— И теперь вы живете вдвоем с Ёсико?

— Да… такая тоска. Ёсико могла бы и дома сидеть, так нет, заладила ходить на соседний заводишко на почасовку.

При слове «почасовка» Кэй даже хмыкнул. Он припомнил, что за поселком, видневшимся с холма, был еще один. Там-то, за школой, неподалеку от конторы сельскохозяйственной кооперации, и находился небольшой завод по изготовлению запасных частей для радио- и телеаппаратуры. Очевидно, сноха старика ходила туда на временную почасовую работу.

— Дедушка, значит, вам целыми днями приходится сидеть одному?

— Конечно. Хорошо вот, что ты вернулся. Я ведь после смерти моей старой совсем дурной стал. Ёсико только и знает, что бранит меня.

«Ну не странно ли, сам же признает, что стал дурной?» — подумал Кэй и рассмеялся, но тут же оборвал смех. Ему почему-то стало грустно. Вспомнилась мать. Как и эта Ёсико, она тоже ходила подрабатывать на ближайший от их деревни завод, выполнявший заказы по субподрядам.

«И сколько же горя она хлебнула со мной?! То я угодил в полицию за мелкую магазинную кражу, то пристрастился к „забаве“ с растворителями…[39] Отец, как узнал про эти „подвиги“, избил меня до полусмерти…»

— Как же все-таки славно, что ты уцелел и вернулся.

От слов старика у Кэя даже защемило в груди.

— За свою долгую жизнь я видел много горя и безропотно, со смирением ждал своего часа. Но вот ты вернулся, жив и невредим, и я счастлив, что дожил до этого дня.

Кэй молча слушал неторопливую речь старика, а сам думал: «Как гложет его мысль о сыне. Уже отказывает рассудок, а старик все-таки не в силах забыть своего первенца, погибшего на войне несколько десятилетий назад».

Взмахнув худой, как иссохшая ветка, рукой, старик указал Кэю на видневшиеся вдали дома и с горечью заговорил:

— В семье Секити война унесла две жизни. Теперь в его доме живет лишь вдова. Помнишь Такэо — сына лесозаготовителя, с которым ты дружил? Он тоже погиб. Сходи в храм Хатимана,[40] и ты убедишься сам. Там ведь высечены имена одиннадцати отважных героев, погибших в войне за Великую Восточную Азию, в том числе и твое…

Кэя охватило уныние. Среди густой зелени виднелись сероватые и красные пятнышки крыш, крытых оцинкованным железом. Деревенька была маленькая, не больше тридцати дворов.

«Неужели даже из такого крохотного посёлка погибло одиннадцать человек?» Кэй вздохнул, бросил сигарету и придавил ее ногой. Он невольно вспомнил памятник погибшим воинам у храма Хатимана в своей родной деревне.

— Кээцу! — Старик вопросительно посмотрел на юношу.

— Что, дедушка?

— Чем ты теперь занимаешься?

Кэй растерялся. «Что же мне ему ответить? Ведь если я стану рассказывать про себя самого, в голове старика, вообразившего, что его сын Кээцу вернулся живым, произойдет полный кавардак. К тому же сейчас дед так радуется. А в какое уныние он может впасть, если осознает, что я вовсе не его Кээцу?»

— Да в городке, что неподалеку отсюда, есть маленькая лавочка по продаже горючего. Вот я и устроился туда по знакомству.

— В городке, говоришь?

— Да. Я и мимо холма-то проезжаю по пути на горячий источник, куда мы поставляем топливо.

— Ну, а почему ты не возвращаешься домой? — несколько недовольно спросил старик.

— Так уж сложились обстоятельства…

Старик промолчал и перевел взгляд на болото.

Кэй сначала забеспокоился, но потом понял, что его ответы удовлетворили старика.

— Ты не стесняйся. Ёсико, конечно, баба сварливая, но сердце у нее доброе.

Кэй слегка кивнул.

«Эта Есико, пожалуй, постарше моей матери. Ведь у нее уже трое взрослых сыновей». В семье Кэя кроме него было две младших девочки. Одна сестренка училась в шестом классе начальной школы, другая — во втором классе средней ступени. Вспомнив своих, Кэй снова помрачнел. После того как отец вернулся с подорванным здоровьем, мать как подменили: она осунулась, стала раздражительной, истеричной. «Может быть, без меня в доме, наоборот, спокойнее. Да, но каково бедной матери выкручиваться при никудышных заработках отца?! Так хочется порадовать ее, послать хоть немножко денег. Но пока у меня такой возможности, к сожалению, нет».

— Ты хорошо учился, да и характером был покладистый мальчик, — с нежностью вспоминал старик.

— Я-то? — Кэй горько усмехнулся.

«Да я с первых классов плелся в хвосте. А характер-то у меня, может, и мягкий — недаром считали слабаком». Перед глазами Кэя всплыло лицо преподавателя, как-то назвавшего его трусом. Кэй не сумел в срок закончить последний класс средней школы. Он протянул с «хвостами» еще семестр и только к лету[41] получил аттестат об окончании. Выпускная церемония проходила в пустой учительской, присутствовали на ней лишь его классный руководитель, заместитель директора и дежурный преподаватель, в тот раз это был физкультурник. В частных школах подобные поблажки не редкость. Поступи Кэй в префектуральную школу — он вылетел бы оттуда уже за один свой привод в полицию.

— Все твои вещички сгорели во время пожара. До этого мы бережно хранили их, даже твои рисунки, прописи.

— Хм, хотел бы я взглянуть.

— Твою похвальную грамоту мы вставили в рамочку, и она висела у нас в комнате.

— Надо же… — Кэй смущенно кивнул.

— Все сгорело дотла. Не осталось даже твоей фотографии. Матери пришлось пойти к нашим старикам и взять у них назад ту, что мы когда-то подарили им. Она и сейчас стоит у нас в алтаре. Только вот сильно пожелтела да выцвела.

«Должно быть, между мною и этим Кээцу все-таки существует какое-то сходство, — подумал Кэй. — Потому-то, наверно, этот чудаковатый дед и принял меня за сына. Иначе он „нашел“ бы своего Кээцу еще раньше».

— В школе ты был отличником. В армии — старательно нес службу, выполнял приказы. За это, видать, тебя и удостоили ордена «Золотого коршуна». Будь ты поопытнее да повезучее, может, и уцелел бы.

Кэй недоумевал: старик воображает, что его сын, которому выпала судьба погибнуть на войне, вернулся живым. И в то же время, не замечая несуразности своих слов, говорит о сыне как об убитом.

Кэй не имел представления, как выглядят военные награды, и брякнул:

— А что, этот «Золотой коршун» тоже сгорел при пожаре?

У старика внезапно затряслись ноги. Верхняя часть туловища будто окаменела, глаза закрылись.

— Дедушка, что с вами? — переполошился Кэй.

Старик успокаивающе покачал головой. Он выглядел как больной, пытающийся превозмочь тяжкую боль.

— Где болит?

— Нигде… — Старик опять отрицательно помотал головой.

— В самом деле не болит? Не скрываете?

— Нет, нет… все в порядке. Просто как-то вдруг вспомнилось…

— Что вспомнилось, дедушка?

— Да про орден «Золотого коршуна». Я ведь… забросил его в болото.

От неожиданности Кэй не сразу уловил смысл. Он невольно посмотрел в сторону болота. Тучи заволокли солнце, и болотце светилось белесым пятнышком. Его восточная часть густо заросла тростником.

— Когда война кончилась, я уже не восторгался геройским подвигом сына. Мне стало ясно, что мальчик погиб ни за что ни про что. Тогда-то я и начал пить… да буянить во хмелю. Душа разрывалась, когда видел, как в соседние дома возвращались молодые ребята… — Старика опять охватила дрожь. — …Вот тебе и «Великая Японская империя»! Вот тебе и «Да здравствует император!».— Старик смолк. Вид у него был совершенно обессиленный.

Кэй не знал, как его утешить. «Сын погиб, и погиб совсем молодым. Останься он в живых, был бы теперь постарше моего отца… События далекого прошлого каким-то непонятным образом связали меня с этим стариком». Кэй не сводил глаз с болота, и в какой-то момент ему померещилось, будто он видит, как на зыбком илистом дне зловеще светится «Золотой коршун». Кэй даже помотал головой, чтобы отогнать от себя жутковатое видение.

— Может быть, мне следовало сохранить его до твоего возвращения, но пожар все равно ничего бы не оставил… — добавил, поеживаясь, старик.

Вдали загудела полуденная сирена.


В агентство Кэй возвратился лишь к половине первого.

— Поздненько ты, поздненько… — заметил один из водителей.

Кэй тут же присочинил, что попал в затор, хотя на самом деле он опоздал из-за затянувшегося расставания со стариком: в конце концов пришлось пообещать, что он заедет в ближайшую пятницу. Причем Кэй настойчиво убеждал старика не приходить на холм, если будет дождливая погода. Ведь, не предупреди этого одержимого, он, чего доброго, заявится туда и в ураган. Уговорить старика удалось лишь после того, как Кэй сказал, что в дождь автомобильные рейсы к источнику вообще отменяются. Подъезжая к городу, Кэй принял решение по возможности не углублять свои отношения со стариком. Он предчувствовал, что рано или поздно может невольно причинить ему ненужную боль и страдания.

Когда Кэй вошел в столовую, там как раз обедал хозяин агентства. Перед ним стояла тарелка с рисом, приправленным кэрри, и овощной салат. Кэй даже облизнулся при виде любимых блюд.

— Однако ты изрядно запоздал!

— Извините, пожалуйста.

— Ничего, ничего. Лучше немножко задержаться, чем попасть в аварию.

Кэй почтительно склонил голову. В столовой было самообслуживание, и Кэй направился к электрокотлу, установленному в специальном углублении.

— Тут приходил один тип из сил самообороны, спрашивал тебя.

— Меня? — испуганно обернулся Кэй.

В коротко подстриженных волосах хозяина проскальзывала седина, на лбу выступили капельки пота. Он казался чем-то недовольным.

— Да, тебя… для вербовки. Он и дома у вас успел побывать. Твой папаша вроде бы сказал, что будет рад, если ты получишь подобающую закалку…

— Ты, говорят, заполнял раньше какую-то там анкету…

— Не то чтобы анкету… — неуверенно начал Кэй, а потом рассказал хозяину все как было.

Летом, когда он еще учился в последнем классе средней школы, к ним домой по почте пришла листовка с призывом вступать в войска сил самообороны. В конверт была вложена и специальная открытка для ответа. Кэй поставил кружочек против строчки «хотел бы получить проспект» и бросил открытку в почтовый ящик. Проспект ему вскоре прислали, но к тому времени он еще не разделался с «хвостами» в школе.

— Понятно. Субъект приходил, надо сказать, довольно назойливый. Костюм штатский, так что не сразу сообразишь, кто такой. Когда я объяснил, что ты в рейсе, он предупредил, что зайдет еще, и оставил тут для тебя рекламку. Не скрою, все это порядком озадачило меня, — проговорил хозяин, вытаскивая из кармана спортивной рубашки сложенный лист бумаги и раскладывая его на столе. — На прощанье я все-таки поддел его. Неужели, говорю, силам самообороны приходится сманивать парней даже из таких мелких предприятий, как наше?

Кэй подошел к столу. На самом верху рекламного листка шел броский заголовок, написанный большими буквами:

«НАДЕЖНОЕ ЗАНЯТИЕ!

ЖИЗНЬ С КОМФОРТОМ!»

Остальной текст был набран более мелким шрифтом: «Предоставляется бесплатное обмундирование, питание и жилье. Устанавливается денежное содержание в соответствии с присвоенным званием. Выплачиваются и дополнительные виды вознаграждений, в том числе три премии в год!» Затем приводились подробные сведения по учебным программам.

— Не знаю, что там говорил твой отец, но считаю, что решать-то должен ты сам. Я предпочитаю брать на работу местных жителей, но за тебя меня просили и твой учитель, и двоюродный брат моей жены. Вот я и сделал исключение. Работаешь ты добросовестно, живешь у нас почти год, мы успели привыкнуть к тебе. И мне не по душе, что кто-то может тебя переманить.

Кэй понимающе кивнул.

— В прошлый Новый год ты был для нас еще новичок, поэтому новогодние премиальные мы выплатили тебе в минимальном размере. Но я решил в следующем месяце, ко дню поминовения усопших, выдать тебе полную премию. — Хозяин поднял на Кэя улыбающееся лицо.

— Благодарю, — поклонился Кэй со смешанным чувством признательности и неловкости.

— Однако я проголодался. Надо и поесть! — Хозяин энергично заработал ложкой.

Кэй повернулся и пошел положить себе еду. Вслед ему донеслись слова хозяина:

— Больше солдат, выше налоги! Больше солдат, ближе к войне!


Старика на холме что-то не было видно, и Кэй невольно забеспокоился. В минувшую пятницу дед не пришел, очевидно, из-за сильного ливня. Кэй был даже рад этому. В понедельник, на рассвете, ему пришлось срочно везти в больницу соседа по общежитию. У того оказался острый приступ аппендицита. К источнику послали в тот день другого водителя.

Первого августа Кэй, как обычно, выехал в рейс. Прошло уже больше недели со времени их последней встречи, и Кэй надеялся повидать старика. Однако тот опять не пришел. На обратном пути Кэй специально снизил скорость и внимательно осмотрел вершину холма, но там никого не было.

«В тот день, когда шел дождь, старик не явился сам. В следующий раз он, очевидно, поджидал меня, но я не вышел в рейс. А вдруг все это как-то сказалось на душевном состоянии бедняги? — раздумывал Кэй. — Да, но ведь он так привязан к своему Кээцу, что вряд ли мог забыть о нем из-за двух несостоявшихся встреч…» По пути домой Кэй снова и снова продолжал строить различные предположения. Ему казалось, что могло произойти одно из трех: старик или спутал день, или забыл о своем Кээцу, или, наконец, заболел. Последнее было наиболее вероятным. Вряд ли старик мог позабыть о сыне. А если и спутал назначенный день, то это не сыграло бы никакой роли: похоже, что он приходил на холм ежедневно. Очевидно, старик почувствовал себя плохо и на этот раз не смог прийти. «Как бы не расхворался всерьез, — обеспокоенно подумал Кэй. В то же время он почувствовал некоторое облегчение: — Если дед больше не покажется, отпадет необходимость тянуть эту печальную историю».

В следующую поездку старик опять не появился. Но теперь наряду с чувством избавления в душе Кэя нарастала тревога.

Приближался день поминовения усопших. Лето держалось прохладное, и рис стоял зеленый. В пору колосования и опыления, как никогда, нужны солнечный свет и тепло, в этом же году погода была немилостива. Время отпускное, на горячем источнике начался наплыв отдыхающих, но настроение у обслуживающего персонала — а это сплошь люди из крестьянских семей — оставалось подавленным.

Не увидев старика в третий раз, Кэй встревожился не на шутку. На обратном пути он поставил машину под обрывом и, протаптывая дорожку среди желтых цветов седума, взобрался на вершину холма. Старика, разумеется, не было. Если бы он пришел, то, конечно, ждал бы на краю обрыва, откуда видна дорога.

Кругом стояла мертвая тишина. Сиротливо лежал белый садовый камень, на котором они недавно сидели рядом. Вдали зеленели поля, но сознание того, что рис все еще не вызревает, невольно нагоняло тоску. Небо затянулось облаками, и болото отсвечивало тусклым пятном. «Что же могло случиться со стариком? — Кэй еще раз огляделся вокруг. — Может, захворал и лежит дома? Или его отвезли в больницу? Дом старика отсюда не виден. Помнится, он рассказывал, что после пожара они перебрались в Нисикагэ. Это, должно быть, где-то между тем лесом и горой, что к северу от холма».

Кэй еще немножко постоял на поляне. Он все надеялся, что на тропинке, ведущей к холму, вдруг да покажется знакомая фигура. «Что же все-таки стряслось с ним?.. А не навестить ли мне старичка? — подумал было Кэй, но тут же остановил себя: — Ни к чему, лишнее! Если дед больше не появится, наше знакомство тем и кончится. Так-то оно, пожалуй, будет спокойнее». С такими мыслями Кэй не спеша брел к своей машине. Площадка, где местами уцелел фундамент сгоревшего дома, поросла травой и невысоким кустарником. Среди густой поросли Кэй обратил внимание на какой-то лиловатый цветок, но стоило заметить один, как в глазах уже зарябило от множества лиловых пятнышек. «Похоже на горечавку». Кэй остановился и стал внимательно рассматривать цветы. «Да, точно». Стебли достигали двадцати сантиметров и были усыпаны синевато-лиловыми цветами. Это оказался один из северных сортов горечавки. «Сейчас у нее как раз начинается пора цветения… Темно-лиловые цветы — предвестники осени», — с грустью подумал Кэй, и его вдруг охватило предчувствие, что со стариком он больше никогда не встретится.

Медленно спустившись с холма, Кэй подошел к машине и оглянулся. Дерево хурмы на краю обрыва было все в зеленых плодах. Как и в тот день, когда Кэй увидел под ним старика, оно поразило его своей пышной кроной.

С тяжелым осадком на душе Кэй сел за руль. Словно желая отделаться от мрачных мыслей, энергично завел мотор. Был уже первый час, никогда Кэй еще так не задерживался. «Надо побыстрее добраться до дома — и в столовку! — настраивал он себя, но в голову снова лезли мысли о старике. — Несчастный человек. Ведь уже состарился, почти выжил из ума, а все не может забыть погибшего сына».

И Кэй с удивительной ясностью ощутил, что война, забытая и далекая, неуловимо вошла в его жизнь.

«Не знаю, правильно ли я поступил, подыгрывая старику. Старик-то был рад, это вне сомнения. Но что, если он теперь слег и не находит места, не видя своего Кээцу? Тогда вся вина на мне. Очевидно, в первый же момент, как только старик принял меня за сына, надо было решительно разубедить его», — с раскаянием подумал Кэй.

Он уже миновал поселок, видневшийся с холма, и проезжал через следующий, в котором были приметные здания школы и сельскохозяйственной кооперации. Слева от дороги стоял завод, обнесенный голубым решетчатым забором. Проезжая мимо него, Кэй затормозил. Его внимание привлекла группа работниц в одинаковых спецовках, с одинаковыми шарфиками на голове, игравших в заводском палисаднике в гэйтбол,[42] который в последнее время стал модным увлечением людей пожилого возраста. Зрителей было, пожалуй, больше, чем самих игроков. Кэй невольно вспомнил о Ёсико. «Спрошу-ка я о старике у нее. Узнаю, в чем дело, и успокоюсь». С этой мыслью он подъехал к воротам и остановился.

Выйдя из машины, Кэй прошел на территорию завода. В это время с ним поравнялась женщина средних лет, шедшая в сторону игровой площадки, и Кэй обратился к ней.

— Вы говорите, ее зовут Ёсико-сан? Но у нас три работницы с таким именем, — заметила женщина и, всматриваясь в собравшихся на спортплощадке, спросила: — А из каких мест ваша знакомая?

Кэй сначала растерялся, но, к счастью, тут же вспомнил:

— Она замужем за Такадзи-сан…

— А-а, понятно. Значит, вам нужна Ёсико-сан из семьи Такадзи… Сейчас я ее позову, — с готовностью пообещала работница и заспешила к спортплощадке. Это было совсем близко от входных ворот, и уже через минуту-другую взгляды всех женщин обратились в сторону Кэя. Вот одна из них отделилась от толпы и направилась к нему.

«Как же мне лучше начать?» — лихорадочно раздумывал Кэй.

Подойдя к нему, работница по имени Ёсико почтительно поклонилась. Это была женщина лет пятидесяти с печальным, осунувшимся лицом. Бросив беглый взгляд на Кэя и его машину, она спросила:

— У вас ко мне какое-то дело?

— Скажите, пожалуйста, здоров ли ваш дедушка? Ну, тот старичок, что всегда стоял на вершине холма?

По лицу женщины промелькнуло выражение испуга. Она подозрительно посмотрела на Кэя:

— А вы что, его знакомый?

— Да как вам сказать… Встречались мы с ним всего два раза… там, на холме, возле хурмы… посидели, поговорили… Нопоследнее время его что-то не видно… И я невольно забеспокоился.

— А-а, вот оно что…

Ёсико посмотрела куда-то вдаль, потом вздохнула и, опустив глаза, произнесла:

— Видите ли… дедушка-то наш… умер.

Кэй был поражен. Мысль о смерти старика никак не укладывалась в его сознании. Он предполагал, что дед мог заболеть, но не больше. Конечно, старик порядком выжил из ума, но он же не был настолько дряхлым, чтобы вот так вдруг взять да умереть. Как-никак ведь сам взбирался на холм.

— И когда же это случилось? — У Кэя даже в горле перехватило.

Ёсико назвала дату. Кэй поспешно принялся высчитывать. Получалось, что старик умер спустя два дня после их последней встречи. Значит, в тот день, когда шел дождь, его уже не было в живых.

— Вот уж не ожидал! Ведь дедушка не производил впечатления больного… — заметил Кэй и подумал: «А-а, должно быть, скончался скоропостижно».

— Он уже начал впадать в детство и частенько говорил несуразные вещи. Скажите, а когда именно вам довелось видеться с ним?

— За два дня до его кончины. Вот уж не предполагал. Конечно, у него были странности, но держался он довольно бодро. Просто не верится.

Ёсико стояла, молча уставившись в землю.

— Мы договорились с ним встретиться снова. Я ведь два раза в неделю проезжаю мимо холма.

— Простите, а почему вы вступили в разговор с нашим дедушкой? — Ёсико вскинула на Кэя глаза.

Кэй коротко рассказал историю их знакомства. По мере того как до Ёсико доходили его слова, лицо женщины каменело.

— Значит, он принял вас за Кэйити-сан?… — с трудом выдавила она.

— Скажите, я что, похож на вашего Кэйити-сан?

Побледневшая Есико посмотрела на Кэя и отрицательно мотнула головой.

— …Пожалуй, нет… но ведь, собственно, мне самой не довелось видеть его. Разве что на старой, выцветшей фотографии… Дедушка-то наш ведь почти выжил из ума… Увидев вас, он, очевидно, вспомнил своего сына. Таким, каким он был в ту пору, когда его отправляли на фронт…

Из глаз Ёсико брызнули слезы. Лицо исказила гримаса. Она вытащила из кармана носовой платок и приложила его к глазам.

— …Надо сказать, что на старика очень повлияла смерть бабушки. Он резко изменился, стал заговариваться. Затем ухудшение наступило после отъезда моего младшего сына. Мальчик кончил сельскохозяйственное училище и уехал из дома… — вспоминала Ёсико, глотая слезы и сдерживая рыдания. — …Дедушка ведь пытался рассказать мне о том, будто Кэйити-сан вернулся и они уже виделись… А я еще посмеялась, сказав, что все это ему просто приснилось… Оказывается, он встретил вас… — Ёсико прижала к носу измятый платок и застыла, силясь сдержать подступившие рыдания.

— И надо же случиться такому. Значит, нет больше дедушки…

Кэй смотрел на ее опущенные плечи и с горечью думал: «Знал бы, что все так обернется, отнесся бы к старичку поприветливее».

— Да, помнится, дедушка сдал как-то сразу. Когда мой старший сын окончил среднюю школу и решил пойти в войска сил самообороны, свекор был еще совершенно в здравом уме и очень возражал против решения внука. Да-а, в ту пору голова у него была абсолютно ясная…

— Возражал, говорите?.. — У Кэя было такое чувство, словно все рассказанное каким-то образом обращено к нему самому, будто он слышит и понимает доводы старика.

— Простите за вопрос… — Ёсико подняла на Кэя покрасневшие глаза и едва прошептала: — Как могло случиться, что дедушка угодил в болото?

«„Золотой коршун“… — пронеслось в голове, — искал в трясине?!» — Догадка ошеломила Кэя. Перед глазами на миг возникла зыбкая, коварно мерцающая топь.

— Я так горюю… — Ёсико снова приложила к носу платок.

Кэй не находил слов. Щеки коснулся порыв прохладного ветерка… Со спортивной площадки раздавались оживленные возгласы работниц, увлекшихся гэйтболом.

Масудзи Ибусэ КОМАНДИР, КЛАНЯЮЩИЙСЯ ВОСТОКУ (Перевод Б. Раскина)

Если в деревне Сасаяма что-то случается, здесь принято говорить: «Деревню повело». Это означает: произошло нечто, нарушившее спокойную мирную жизнь местных жителей. Недавно «деревню повело» из-за бывшего армейского лейтенанта Юити Окадзаки.

Окадзаки хоть и ненормальный, а ведет себя тихо, никого не задирает. Просто ему мнится, будто война еще не окончилась, и он продолжает считать себя на военной службе. Садясь за обеденный стол, он вдруг принимает торжественную позу и наизусть произносит пять заповедей.[43] «Первая: солдат обязан служить честно и преданно…» И так далее. Когда мать покупала ему табак, он говорил, что это дар императора, и отвешивал низкий поклон в сторону востока, где расположен императорский дворец. Гуляя по улице, он неожиданно останавливался и громовым голосом отдавал приказ: «Взять ногу!» Все привыкли во время войны к таким приказам, и выкрики Окадзаки воспринимались как шутка. Причем он ни к кому конкретно не обращался. Просто ему эти выкрики доставляли удовольствие. И честно говоря, односельчанам это не было в тягость. Ведь в деревне знали, что Юити ненормальный, и делали вид, будто в его поведении не замечают ничего необычного.

Но когда у Юити начинался приступ, он становился агрессивным. Окружающих людей он воспринимал как подчиненных солдат и требовал беспрекословного повиновения. Видимо, в спокойном состоянии Юити представлялось, что он несет военную службу в тылу, в Японии, а во время приступов — на фронте. Этим, наверно, и определялось его поведение.

Во время приступа он мог остановить любого прохожего и заорать: «Унтер-офицера ко мне!» Поскольку никаких унтер-офицеров поблизости не было, прохожий в замешательстве останавливался, не зная, что ответить. Тогда Юити орал: «Чего мешкаешь? Исполняй!» Иногда он приказывал: «В атаку!» — или: «Ложись!» Среди всех его приказов самым безопасным для окружающих был приказ «В атаку!». Подчиняясь ему, человек бежал вперед и скрывался из глаз возбужденного Юити. Хуже было, когда он орал: «Ложись!» Хорошо, если попавшийся ему навстречу человек был в рабочей одежде, ну, а если на нем было выходное кимоно или нарядная накидка хаори?.. Когда, подчиняясь приказу, прохожий ложился на землю, Юити оставлял его в покое и с чувством исполненного долга уходил прочь. Тех же, кто противился приказанию, он пытался силой свалить в ближайшую канаву и при этом орал: «Болван, разве не видишь, что враг рядом? Ложись!» Услышав такое, прохожий спасался бегством. Юити был хром и, как правило, не пытался догнать ослушника, лишь угрожающе кричал ему вслед: «Зарублю!»

Даже во время приступов Юити не набрасывался на женщин, стариков и детей. Свои жертвы он выбирал среди ограниченного круга лиц, с завидным постоянством нападая лишь на тех, кто не знаком с армейской жизнью. Это явилось поводом для предположений, будто Юити вовсе не сумасшедший. Во всяком случае, на сегодняшний день в деревне сложилось мнение, что Юити причисляет к подчиненным ему солдатам лишь местную молодежь и крестьян средних лет. Правда, бывали и исключения. Однажды, вскоре после поражения Японии в войне, когда у Юити был второй или третий приступ, в деревню Сасаяма приехали два парня — перекупщики овощей. Они зашли передохнуть в придорожную часовню и только расположились, как вдруг перед ними возник Юити и приказал: «Цель триста, огонь!» Затем, яростно сверкая глазами, завопил: «Болваны, чего мешкаете! Враг рядом!» Те настолько перепугались, что опрометью кинулись бежать, не спросив даже, чего ему от них надо. Война только окончилась, и, видимо, эти перекупщики овощей пока еще не освободились от трепета, испытываемого перед военным приказом, и по инерции повиновались магическому воздействию военной терминологии.

И еще раз, совсем недавно, Юити накинулся на одного юношу из небольшого городка на побережье, который пришел покупать древесный уголь и мирно беседовал на ступенях часовни с местным углежогом Мунэдзиро. Юити незаметно подкрался к ним и завопил: «Ложись!» Его сбило с толку еще и то, что на юноше была старая армейская каска и поношенная солдатская форма, купленная по случаю на распродаже. Зная его причуды, Мунэдзиро тут же упал на землю, а юноша остался сидеть на ступеньке, с недоумением разглядывая Юити. Последний с криком: «Ложись, враг рядом!» — схватил парня за плечи и попытался свалить на землю.

— Ты что, рехнулся? — закричал тот и оттолкнул Юити.

— Ах, ты сопротивляться? Болван! Зарублю! — завопил Юити и тут же схлопотал оплеуху.

Юити в свою очередь дал юноше пощечину, и вскоре оба покатились по земле, осыпая друг друга ударами. Когда Мунэдзиро встал на ноги, Юити лежал на земле лицом кверху, а юноша расстегивал солдатский ремень с большой бляхой.

— Остановись, так нельзя! — закричал Мунэдзиро и обхватил пришельца сзади. — Эй, Хасимото, эй, Синтаку! Идите скорее сюда, — позвал он на помощь живших неподалеку соседей. Те сразу же выскочили из своих домов и примчались на крики.

К счастью, парень в солдатской форме не отличался физической силой и не смог вырваться из цепких рук Мунэдзиро. Он лишь беспорядочно сучил ногами, изрытая отборные ругательства.

— Да как он смеет мне угрожать! Откуда взялся этот милитаристский оборотень, это привидение времен войны? Отпустите меня, Мунэдзиро!

— Успокойтесь, — увещевал его Мунэдзиро. — Взгляните на него. Разве он способен сопротивляться? Он ведь совсем уже выдохся.

— Нет, как смеет он мне угрожать! «Зарублю!» Да от одного этого слова, от которого так и несет духом милитаризма, меня наизнанку выворачивает.

— Не обращайте внимания. Ему ведь кажется, что все еще идет война. Тогда это словечко было в ходу, и мы терпели. Не так ли?

— При чем тут война? Разве наша страна не поклялась, что больше не будет вооружаться? И если вы с ним заодно, забирайте ваш уголь обратно. Куплю у кого-нибудь другого.

— Отдавай немедленно! Такому сопляку, как ты, я с голода помру, но уголь продавать больше не буду.

Пока шла эта словесная перепалка, Хасимото и Синтаку, улучив момент, подхватили Юити под мышки и подняли с земли. Юити, наверно, вывихнул ногу. Морщась от боли, он стоял, тяжело опираясь на плечи поднявших его крестьян. Он побледнел, налитые кровью глаза косили больше обычного. Лицо напоминало сейчас маску лисы из магазина игрушек.

— Эй, есть здесь кто-нибудь из унтеров? — завопил Юити, негодующе оглядываясь вокруг. — Этого болвана надо прикончить. Он мешает тактической операции, на глазах у врага подрывает боевой дух солдат. Эй, кто-нибудь из унтеров, ко мне!

— Выродок! Фашистское отребье! — кричал парень в солдатской форме, с ненавистью глядя на Юити.

— Послушай, Юити, возвращайся-ка восвояси, — уговаривал его Хасимото. Потом, убедившись, что это не действует, перешел на язык военных: — Господин лейтенант, предпринимаем обходный маневр!

Хасимото повернул Юити в противоположную сторону.

— Обходный маневр! — завопил Юити, увлекаемый крестьянами в сторону. — Слушай приказ номер двадцать два! Основные силы движутся прямо на Куала-Лумпур. Отдельная часть обходит город через холмы и атакует противника с фланга…

— Что за бред! Похоже, этот ненормальный затеял игру в солдатики. Чертов агрессор! — кричал ему вслед юноша. — Послушай, Мунэдзиро, отпусти меня наконец. Я ему должен еще разок врезать по роже.

Однако Мунэдзиро крепко держал парня, пока Юити не исчез за поворотом.

— Ну, вот теперь можно! Извини, пожалуйста, — сказал он и, не торопясь, поведал историю Юити.

Обычно Юити после таких происшествий отводили домой и запирали в кладовке, пока не пройдет очередной приступ. Спустя два-три дня приступ кончался, и мать Юити отправлялась к пострадавшим соседям с извинениями, после чего отпирала кладовку и выпускала сына на волю. Долго в кладовке Юити держать было нельзя. Его ожидала работа в огороде, да еще он вместе с матерью изготовлял каркасы для зонтов, занимался надомным промыслом. Без его побочных заработков они с матерью просто не смогли бы сводить концы с концами. Соседи знали о бедственном положении семьи. Это они ходатайствовали о том, чтобы поскорее выписали Юити из госпиталя, куда его поместили после ранения на фронте. Тонаригуми,[44] в которую входила и семья Юити, настояла на своем, несмотря на нежелание матери воспользоваться этой любезностью. Соседи и не могли поступить иначе — они гордились тем, что в их пятидворке есть офицер, вернувшийся с фронта. Начальство госпиталя пошло навстречу — тем более что Юити был признан непригодным к дальнейшему несению воинской службы.

В ту пору болезнь Юити протекала в довольно легкой, незаметной для окружающих форме. Рано утром он надевал военный мундир, опоясывался портупеей с японским мечом и отправлялся гулять по деревенской улице. Повстречавшись к кем-либо из местных жителей, он громко выкрикивал приветствие. Обычно оно состояло из трех слов: «Будь здоров, будь!» Иногда он добавлял к нему: «Давай-давай, не вешай нос!» Иногда он останавливал уходивших на фронт юношей и обращался к ним с краткой речью. Речь эта мало походила на приветствие. Она скорее была приказом самоотверженно служить родине, поскольку Юити всех их, в том числе и провожавших, воспринимал как подчиненных ему солдат. И тем не менее в ту пору поведение Юити никому не казалось странным, даже его утренние прогулки в офицерском мундире соседи считали полезными для тренировки его хромой ноги. Некоторые странности в его поведении стали бросаться в глаза незадолго до поражения Японии в войне, и лишь через несколько дней после капитуляции, когда с ним случился первый приступ, односельчане наконец поняли, что он психически ненормален.

Вначале местные жители решили, что Юити сошел с ума из-за болезни, которую он подхватил на фронте в одной из тропических стран. Потом заговорили, будто причиной тому наследственный сифилис. Эта версия как-то будоражила людей и, наверно, поэтому держалась довольно долго. На самом же деле отец Юити дурными болезнями не болел, а умер от заражения крови в тот самый год, когда Юити поступил в начальную школу. Чрезмерный труд, бедность и полуголодное существование свели его в могилу. Овдовев, мать Юити продала росшую у нее во дворе торрею,[45] на полученные деньги справила себе летнее кимоно и нанялась в горничные небольшой гостиницы «Онохан» в приморском городке, у станции. Зарабатывала она прилично и даже смогла оплатить учебу Юити в начальной школе. Наконец удалось хоть как-то вылезти из нужды. Мать отремонтировала дом и кладовку, покрыла черепицей крышу, посадила живую изгородь из криптомерии, а вместо калитки возвела ворота с большими бетонными столбами. По правде говоря, бетонные столбы не очень гармонировали с живой изгородью и окружающим ландшафтом, но это не мешало соседям восхищаться рвением женщины, потратившей немалые деньги, чтобы воздвигнуть столбы. Однажды сам деревенский староста заглянул в их дом и с похвалой отозвался о столбах. Староста сказал, что будет рекомендовать Юити в подготовительную военную школу, поскольку он способный мальчик, а мать его — выдающаяся личность и вообще они примерная семья. Мать Юити была в восторге от сыпавшихся на нее похвал и, как только староста ушел, сразу же помчалась к соседям поделиться своей радостью. «Ну и молодец я, что догадалась поставить эти бетонные столбы», — повторяла она. Вроде бы солидная женщина, а сразу зазналась…

К тому времени разгорелась японо-китайская война и начался набор молодежи в военные училища. Спешно отбирали для военного обучения и учащихся из подготовительных школ. Военные власти разослали директиву мэрам городов и деревенским старостам провести экзамены среди учащихся с целью рекомендации их в военные училища. Юити тоже направили в военное училище, по окончании ему было присвоено звание младшего лейтенанта. Он получил взвод, а спустя три года был направлен в действующую армию в Малайю. Он провоевал месяц и стал лейтенантом. Юити узнал об этом во время боевых действий на улицах Куала-Лумпура. Мать Юити, получив от него письмо, не преминула поделиться радостной вестью с соседями, которых она постоянно держала в курсе всех перипетий в жизни Юити — по крайней мере так было вплоть до присвоения ему нового звания. О дальнейшей своей судьбе Юити не писал, поэтому и мать не имела возможности держать соседей в курсе событий. Впрочем, его молчание можно было объяснить некоторой потерей памяти, вызванной помешательством, но он уклонялся от ответа, даже когда его спрашивали, почему он охромел. Вначале соседи приписывали молчание Юити его скромности и даже хвалили за это. Когда война кончилась, соседи, глядя на свихнувшегося Юити, сокрушенно повторяли, что, мол, за дурные болезни отцов вынуждены расплачиваться дети. Впрочем, в спокойном состоянии Юити вел себя обыкновенно и не обращал внимания на слонявшихся по деревне юношей. Он прилежно работал в поле, делал каркасы для зонтов и уж не настолько страдал потерей памяти, чтобы не знать, из-за чего он охромел. А раз он избегал говорить об этом, невольно напрашивалась мысль, что были на то особые причины. Отсюда родилось предположение, что ногу ему сломали в драке: наверное, в армии он слишком бравировал своей преданностью и готовностью к самопожертвованию. Это раздражало однополчан, и они однажды так избили его, что повредили ногу.

Как раз когда в эту версию окончательно уверовали соседи Юити, из Сибири вернулся Ёдзю — младший брат Мунэдзиро. В поезде, шедшем из Цуруга, он оказался рядом с бывшим фельдфебелем Уэда, который насвистывал наивную детскую песенку «Пойдемте к пруду». Ёдзю удивило, что Уэда – уроженец отдаленной деревушки в префектуре Ямагути — знает песню, которую сложили в родной деревне Ёдзю. Обычно ее распевают дети из Сасаямы, собирая траву и полевые цветы:

Пойдемте, пойдемте
С порожними корзинками
К пруду Хаттабира,
Здесь царит тишина,
Лишь сойки поют.
Мы нарвем здесь травы.
Мы нарвем здесь цветов.
Сквозь щели в корзинках
Будут падать на землю они.
Мы опорожним корзины
И снова пойдем.
Вот уж пятнадцать набрали!
Жители Сасаямы перегородили небольшую впадину между гор плотиной. Постепенно в ней скопилась вода. Так образовался пруд Хаттабира, напоминающий по форме тыкву-горлянку. С тех пор дети повадились ходить туда и собирать вокруг пруда полевые цветы и травы. К пруду вела едва заметная лесная тропинка, и посторонние даже не знали о его существовании. Вот почему Ёдзю несказанно удивился, услышав, как Уэда распевает детскую песенку о пруде Хаттабира.

— Кто научил вас этой песне? — обратился он к Уэда.

— Честно говоря, я впервые услышал ее накануне войны на одном морском транспорте. Это вроде бы колыбельная песня, которую сочинили в какой-то глухой деревушке Сасаяма, — ответил Уэда.

По словам Уэда, ее пел командир взвода Юити Окадзаки на самодеятельных концертах, которые устраивали солдаты на транспорте, направляющемся к Южным морям, и, само собой, солдаты его взвода выучили эту песню наизусть. От этого Уэда узнал Ёдзю подробности ранения Юити в Малайе, а также причину его помешательства. На Малайском фронте Уэда был еще в звании ефрейтора и служил у Юити ординарцем. Это случилось во время переброски подразделения Юити из Куала-Лумпура в направлении Серембана. На ближних подступах к Серембану был взорван железобетонный мост, и саперы на этом месте строили деревянный. Сама речушка была шириной не более четырех-пяти метров, но на грузовиках это препятствие преодолеть не представлялось возможным, и солдатам ничего не оставалось, как ожидать завершения работ. Командир саперного взвода в одних трусах и в каске руководил работами и одновременно объяснял Юити:

— Не повезло вам. Прибудь вы сюда на двадцать минут раньше, все было бы в порядке, мост еще стоял целехонек. А может, вам и повезло: появись вы на десять минут раньше, взлетели бы ваши грузовики вместе с мостом на воздух. Потерпите, через часок наведем новый.

Он рассказал, что уже дважды они наводили здесь деревянный мост, и дважды его разбомбили вражеские самолеты.

На случай воздушных налетов грузовики и обозные повозки загнали в рощу каучуковых деревьев. Юити направил с десяток солдат в помощь саперам, остальные с оружием в руках ждали появления вражеских самолетов. Другие отряды, следовавшие за подразделением Юити, тоже укрылись в каучуковой роще.

После недавно прошедшего тропического ливня здесь было прохладно. Рощу огибала река, которая, пересекая равнину, исчезала за дальними холмами. Равнина была изрыта воронками от бомб, в которых стояла мутная вода. В одной из воронок по самую шею в воде нежились два буйвола. На конце рога одного из них примостилась белая цапля. И буйволы, и цапля застыли, словно изваяния, и безучастно взирали на саперов. Наконец саперы завершили свою работу, и солдаты расселись по грузовикам, которые начали медленно въезжать на мост. Следовавший первым грузовик внезапно остановился на самой середине моста: забарахлил двигатель. Пока его ремонтировали, солдаты скинули с себя рубашки. Жара стояла нестерпимая, да к тому же в каждом грузовике солдат набилось что сельдей в бочке. Солдаты на первом грузовике от нечего делать лениво перебрасывались ничего не значащими фразами. Один, глядя на буйволов, сказал, что неплохо бы их съесть. Другой ответил, что у буйволятины сильный запах, да к тому же она жесткая — не прожуешь. Кто-то стал подсчитывать воронки от бомб, сосчитал до тридцати двух и сбился.

— Какое расточительство! — воскликнул он, указывая на воронки. — Не пожалели бомб на эту равнину!

— Да уж, война — дорогостоящее удовольствие, и денег на нее не жалеют, — откликнулся ефрейтор Томомура.

Говорили они достаточно громко, и их услышал со второго грузовика ординарец Уэда, а значит, и командир Юити Окадзаки, который сидел в кабине.

Юити, которого прозвали «кланяющимся востоку командиром» за то, что он по любому поводу отбивал поклоны, повернувшись в ту сторону, где в Токио находился императорский дворец, выскочил из кабины и завопил:

— Ефрейтор Томомура, ко мне!

Потом, видно, передумал, подошел к первому грузовику и потребовал, чтобы откинули задний борт. Юити влез на грузовик и поднял за собой борт, придерживая его рукой.

— Ефрейтор Томомура, ко мне, — приказал он.

— Слушаюсь, — ответил Томомура и стал с трудом пробираться через битком набитый солдатами кузов.

— Повтори, о чем ты только что говорил, — потребовал Юити, сверля его взглядом.

— Я сказал: дорогостоящее удовольствие.

— И это все? Ну-ка повтори со всеми подробностями.

— Ефрейтор Окая сказал, что враг слишком щедро бросает бомбы. И я ответил, что война — дорогостоящее удовольствие.

— Болван! — завопил Юити и отвесил Томомура пощечину, потом другую.

Когда он собирался ударить Томомура в третий раз, шофер, не зная, что происходит позади, включил газ, и грузовик тронулся с места. Юити покачнулся и, теряя равновесие, оперся о борт. Незакрепленный борт откинулся, Юити инстинктивно ухватился за Томомура и, увлекая его за собой, вывалился из машины и через перила моста полетел вниз. К несчастью, оба ударились о торчавшую из воды железобетонную опору. Причем Юити чудом зацепился за нее и повис, а Томомура свалился и исчез под водой. Все это произошло в течение считанных секунд.

Первым опомнился прапорщик Ёкота и в чем был прыгнул в воду.

— Унтер Футода, — закричал он, — возьмите нескольких солдат и следуйте за мной. Надо отыскать ефрейтора Томомура.

Уэда тоже прыгнул в воду. Река была мелкая, воды только по пояс, но илистое дно засасывало ноги в тяжелых солдатских ботинках и сильно затрудняло поиски. Вскоре подоспели санитары, обосновавшиеся выше по реке.

— Командир, командир! Вы меня слышите? — кричал над ухом Юити подобравшийся к торчавшей из воды опоре прапорщик Ёкота. Юити лежал лицом вверх, глаза его были закрыты, из уха текла тонкая струйка крови.

Подобравшийся к Юити санитар стал щупать у него пульс.

— Все в порядке, командир жив, — сказал он.

— Вы уверены? — переспросил прапорщик.

— Так точно, жив, — подтвердил санитар.

Саперы сколотили несколько досок, подвели этот импровизированный плот к обломкам опоры, на которой повис Юити, перенесли его на носилки и доставили на берег.

Группа солдат, занятая поисками Томомура, нагишом прочесывала реку, медленно спускаясь вниз по течению. Все видели, что, падая в реку, Томомура ударился головой о бетонную опору и, наверное, сразу же потерял сознание. Один из санитаров предположил, что Томомура так и умер, не приходя в сознание, и лишь благодаря этому избежал мучительной смерти в воде от удушья. Его труп отыскать не удалось. Недешево обошлась Томомура сказанная им фраза «война — дорогостоящее удовольствие»: он получил две пощечины и погиб в мутных водах реки, даже название которой было ему неизвестно.

Командир отряда выжил. Он пришел в себя, но все время мучительно вздыхал. Скорее это были даже не вздохи, а тихие стоны. На грузовике командира везти было опасно, поэтому решили доставить его в полевой госпиталь на носилках.

Ефрейтор Окая воткнул в землю на берегу реки несколько веток каучукового дерева, условно обозначив ими могилу Томомура. Этот самый Окая как раз и начал разговор о расточительности войны — и вот что из этого получилось. Он сам признал, что в некоторой степени виновен в случившемся, как и водитель, стронувший грузовик без предупреждения. Окая не назвал главного виновника, но всем и так было ясно, что основная доля вины ложится на командира, который, падая с грузовика, потянул за собой Томомура.

По приказу прапорщика солдаты отряда выстроились перед воткнутыми в землю ветками каучукового дерева. Прапорщик выхватил боевую саблю из ножен и сказал: «Почтим молчанием душу усопшего ефрейтора Томомура».

При жизни Томомура отличался медлительностью. С детства был боязлив и нерешителен, всячески избегал спортивных занятий в школе. У него была толстая нижняя губа и остренький длинный подбородок. Чтобы скрыть его, Томомура отрастил жидкую козлиную бородку, которую имел привычку пощипывать после переклички, когда отдавали команду «вольно». И все же, несмотря на свою медлительность, Томомура умел на удивление ловко ловить наполовину одичавших малайских петухов, которые бродили без всякого присмотра среди каучуковых плантаций. Он обладал способностью подманивать даже тех петухов, которые от страха залетали в малайские дома на высоких сваях. Причем ловил он их исключительно для того, чтобы угостить солдат своего отделения жареной курятиной. Для других он этого ни за что бы не сделал. Такой уж был у него своенравный характер. Однажды повар попросил Томомура поймать трех-четырех бойцовых петухов, чтобы устроить петушиный бой. Дело было в Куала-Лумпуре. Как раз в тот день «кланяющийся востоку командир» получил приказ о присвоении ему звания лейтенанта, и в командирской палатке собрались младшие офицеры, чтобы отпраздновать это событие.

— Знаю я их, они сначала будут развлекаться петушиным боем, а потом господин лейтенант и его дружки-офицеры сожрут бойцовых петухов, чтобы отметить повышение. Нет, не по душе мне все это, и ловить петухов для него я не стану, — отрезал Томомура.

Повар сообщил об отказе прапорщику Ёкота, тот ни слова не сказал знаменитому ловцу петухов, а донес командиру.

Но командир принадлежал к тому типу людей, которые по мелочам не дают волю чувствам. Поэтому он сделал вид, будто не обратил никакого внимания на донос прапорщика. Да и время для доноса тот выбрал неподходящее: ведь командир только что узнал о своем повышении. И вряд ли он надавал бы Томомура пощечин лишь потому, что оказался злопамятен и не забыл случай с бойцовыми петухами. Другое дело — как расценили поступок командира солдаты, которые находились рядом и стали свидетелями случившегося.

Пока командира несли на носилках к полевому госпиталю, он, словно в бреду, то и дело повторял: «Эй, откиньте задний борт! Ефрейтор Томомура, ко мне!» При этом он мучительно протягивал руки, пытаясь скрюченными пальцами ухватиться за ветки каучукового дерева, подвязанные к носилкам, чтобы прикрыть командира от палящего солнца. Санитары, несшие Юити, забеспокоились, не начинается ли у него лихорадка. Тогда ординарец Уэда смочил водой полотенце и положил командиру на лоб. Полевой госпиталь находился в частном доме европейского типа, расположенном в пальмовой роще. За оградой бродил малаец, который подравнивал серпом кусты вьющихся китайских роз. Левую руку он держал на пояснице, а правой, словно у него в руке был не серп, а теннисная ракетка, равномерными взмахами срезал лишние плети. Санитары миновали решетчатые ворота и по тенистой аллее пошли ко входу в дом. Юити, словно бросая вызов и этой тенистой аллее, и царившей вокруг тишине, протянул к небу скрюченные пальцы и завопил: «Эй, опустите задний борт!»

Командира бережно перенесли на операционный стол. Бросив взгляд на Юити, на его рубашку с отложным воротничком и черные сапоги, в которые были заправлены брюки, военврач раздраженно спросил у ординарца Уэда:

— Почему не сняли сапоги?

— Разрешите доложить: у командира, должно быть, перелом левой ноги, и мы не решились причинить ему боль.

— Но правый-то сапог вы могли снять? О чем только думают эти санитары?

Уэда поспешно стащил с командира правый сапог и передал санитару, стоявшему у носилок.

— Вот видишь, ничего в этом сложного нет, — сердито заметил военврач.

Ординарцу Уэда и санитарам трудно было объяснить врачу, что оставить командира в одном сапоге им представлялось настолько неприличным, роняющим воинскую честь и достоинство, что они просто не решились стащить сапог с его здоровой ноги.

— Возьми ножницы и разрежь сапог, — приказал военврач стоявшему рядом фельдшеру.

Отвечая на вопросы врача, ординарец Уэда подробно доложил о случившемся, начиная с падения командира с грузовика и вплоть до того момента, когда его доставили в полевой госпиталь. Он даже рассказал, что у командира из ушей текла кровь, и умолчал лишь об истинных обстоятельствах происшествия. Уэда просто сообщил, что грузовик неожиданно налетел на препятствие, резко накренился, и командир, а также ефрейтор Томомура, потеряв равновесие, одновременно вылетели из кузова. «Все случилось столь неожиданно, что винить здесь никого нельзя», — заключил Уэда.

— А что с Томомура? — спросил врач.

— Скончался.

— Странно, ведь командиру не положено ехать в кузове с солдатами. Его место в кабине. Почему он оказался в кузове? Здесь что-то не так. Доложи все, как было на самом деле, — приказал военврач.

И ординарец Уэда признался, что командир ударил Томомура за случайно сорвавшиеся с языка слова и тот от удара свалился за борт.

Тем временем фельдшер разрезал левый сапог командира, бросив его на пол, затем разрезал штанину вдоль, обнажив ногу.

Нога от голени до самой стопы сильно распухла. Врач сделал обезболивающий укол. «Ефрейтор Томомура, подойди ко мне и повтори еще раз то, что ты сказал», — пробормотал командир.

— Ты слышал, что сказал сейчас твой командир? Похоже, грузовик стоял, когда он ударил ефрейтора. — Военврач нахмурился.

— Да, — признался наконец ординарец, не выдержав его строгого взгляда.

— Здесь вам больше делать нечего, — отправляйтесь в свою часть, вы свободны, — приказал военврач.

Ординарец Уэда и санитары отдали честь лежавшему на операционном столе командиру и покинули полевой госпиталь. Выйдя наружу, санитар сказал:

— Вот так военврач! Такому палец в рот не клади — все насквозь видит. Сразу чувствует, где правда, а где вранье.

— Это наш командир сам в бреду наговорил что-то несусветное. А может, так оно и было, — пробормотал его напарник, потом добавил: — Взгляни-ка лучше на этого малайца. Завидую ему. Ни власти над ним никакой, ни война ему нипочем. Знай себе стрижет розовые кусты…

— Что ты несешь? Помалкивай, пока на гауптвахту не угодил, — зашептал первый санитар, испуганно оглядываясь по сторонам.

После того как командир попал в госпиталь, Уэда лишился должности ординарца и стал обыкновенным ефрейтором. Командовать взводом назначили младшего лейтенанта Асано, выдвинувшегося на офицерскую должность из рядовых. Во время ночного боя в их взводе двое солдат были тяжело ранены. Санитары, отвозившие их в полевой госпиталь, зашли проведать своего бывшего командира. По возвращении в часть они сообщили, что состояние его неважное, нога, возможно, срастется, а вот с головой хуже. Видимо, ушиб был очень сильный и повредил мозг. По словам побывавшего в госпитале солдата Мотидзуки, командир лежит на койке, закрыв глаза, и время от времени выкрикивает что-то непонятное — большей частью отдельные слова из военных приказов и патриотических речей вроде: «беззаветно служите родине», «я отвечаю за ваши жизни», «антивоенные мысли», «всех, кто жалуется, зарублю собственноручно». Очень грозные слова!

— Похоже, его не вылечить. Говорит бессвязно, будто хватил лишнего. Одно слово — тронулся, — заключил свой рассказ Мотидзуки.

Другой солдат, озираясь по сторонам, добавил:

— А может, это дух ефрейтора Томомура преследует нашего командира и мстит ему?

Смешно, конечно, впутывать в эту историю дух умершего Томомура, но факт остается фактом: многие солдаты из взвода Юити своими глазами видели, как, падая с грузовика, командир потянул за собой Томомура.

В последующие дни продолжали поступать отрывочные сведения о состоянии здоровья Юити. Их сообщали санитары, отвозившие в полевой госпиталь очередные партии раненых. Нога быстро срасталась, а симптомы помешательства ослабели. По крайней мере командир перестал бредить, но некоторые признаки ненормальности, видимо, сохранились и приобрели хронический характер.

К тому времени более половины бывшего взвода Юити заболело крайне неприятной кожной болезнью, получившей название тропической экземы. Болезнь поражала солдат, переправлявшихся вброд через реки и болота в зоне джунглей. Сначала появлялось раздражение, напоминающее мокнущую экзему, затем на подошвах ног, голенях и в паху образовывались язвы. Санитары пытались лечить эту непонятную болезнь, заливая язвы иодом, но иод не помогал, и болезнь продолжала свирепствовать. Говорили, что даже командир ее не избежал. При каждом известии о победах японской армии он обязательно совершал омовение, не брезгуя даже грязной водой из канавы, после чего отбивал поклоны, повернувшись к востоку. Из-за этой привычки он и подхватил тропическую экзему. Еще говорили, будто единственным спасением от этой болезни был переезд в любое место с чистой водой.

Командиру Юити нравилось отбивать поклоны в сторону востока, выражая тем самым свои верноподданнические чувства. Еще в ту пору, когда со своим взводом он плыл на военном транспорте, стоило ему услышать сообщение по радио об очередной победе, как он тут же выстраивал своих солдат на палубе, приказывал поклониться востоку и приветствовать победу троекратным «ура!»- После этого он обязательно обращался к солдатам с назидательной речью. Бывало и так: днем сообщали о том, что японские бомбардировщики успешно бомбили некий город на континенте, Юити сразу же вызывал на палубу солдат и заставлял кричать «ура» и кланяться. Потом то же сообщение повторялось в вечерней передаче, и Юити снова выстраивал солдат и заставлял отбивать поклоны. Солдаты из других подразделений прозвали его солдат «кланяющимся взводом». Тогда Юити во время одной из своих речей после очередных поклонов заявил: «Наш взвод стал знаменитым благодаря тому, что он именно так выражает верноподданнические чувства, поэтому теперь вам надлежит с еще большим рвением демонстрировать свой патриотизм, сосредоточив дух и мысли на беззаветном служении родине. Когда вы запомните наизусть и научитесь ценить даваемые вам наставления, перед вами откроется глубочайшая суть верноподданнического поклонения и вы сумеете ощутить истинный восторг».

Судя по всему, Юити нравилось обращаться к своим подчиненным с поучительными речами в еще большей степени, чем заставлять их верноподданнически кланяться востоку. Некоторые солдаты злословили, будто командир специально заставлял своих подчиненных отбивать поклоны, чтобы получить возможность произнести очередную назидательную речь. Другие говорили, что он высокопарными речами пытался скрыть свой страх перед вражескими подводными лодками. «Почему другие офицеры не посоветуют нашему верноподданному командиру прекратить по всякому поводу отбивать поклоны в сторону востока?» — удивлялись солдаты. На что ефрейтор Томомура однажды ответил: «Просто эта несусветная глупость не противоречит военному уставу. Вот, оказывается, какой у нас нестрогий устав. Зато он жестоко карает любого разиню, у которого стащили одну-единственную рубаху». Томомура был остер на язык и привык открыто высказывать свое мнение. За это его и невзлюбило начальство.


Когда Едзю стал укладывать вещи, собираясь сойти с поезда, Уэда сказал:

— Наверно, ты встретишься с кланяющимся командиром. Так вот передай ему, что его бывший ординарец Уэда рассказал тебе о нем все без утайки и из-за этого лишился удовольствия два часа любоваться родным пейзажем из окна вагона. Словно какой-то чужак, а не японец вернулся на родину после долгого отсутствия. Так и передай командиру.

— Ты говоришь так, будто заразился в Советском Союзе духом свободомыслия. И если я в точности повторю твои слова, он страшно разозлится. Ведь он — само воплощение беззаветного служения родине и превыше всего ставит военную субординацию.

— Чушь! Наверно, этот верноподданный командир первым отказался от своих убеждений. Но, может, он все еще не излечился от умопомешательства?

— Ты бы разок взглянул на бетонные столбы, которые украшают ворота его дома. Наверно, тогда тебе легче будет его понять. Знаешь, верхушки этих столбов украшены разноцветными стеклами. Правда, эта идея принадлежала не Юити, а его мамаше.

— А на столбах, должно быть, высечены слова из патриотических речей? Так ты ему при встрече скажи, что водитель того самого грузовика был осужден по статье за непреднамеренное убийство боевого соратника и нанесение увечья своему командиру. Суд жестоко его покарал, и все это из-за чрезмерного усердия командира в выражении верноподданнических чувств.

Уэда сказал, что ненавидит Юити — раньше испытывал перед ним страх, но теперь этот страх перерос в ненависть.

В тот день, когда Ёдзю возвратился в родную деревню Сасаяма, с Юити случился припадок, и он убежал из дома. Хромота мешала ему быстро ходить, зато он удивительно ловко взбирался по крутым склонам, что нелегко даже здоровому человеку. Причем по склону спускаются обычно бегом, а Юити даже шага не ускоряет. Что-то было в нем общее с лисой-оборотнем. Правда, лисы-оборотни бродят по горам, будто по ровной, как стол, местности, и, конечно же, Юити уступал им в ловкости. Только что их, кажется, видели на восточном склоне горы, глядь — они уже с непостижимой быстротой перебрались на западный и спокойно поглядывают на преследователей. Юити, конечно, на такое не способен. Поэтому, когда мать преследует его, чтобы вернуть домой, он делает вид, будто спасается бегством, а на самом деле прячется в чьей-нибудь кладовке или курятнике. Он не обладает способностями лис-оборотней, но обыкновенной хитрости у него хватает. Справедливости ради следует сказать, что Юити никогда не убегает в чужие деревни, поэтому лучше всего оставить его в покое. Надоест прятаться в чужом сарае или где-нибудь еще — сам вылезет.

Вот и теперь мать Юити, потратив не меньше часа на бесполезные поиски, вернулась домой и горько плакала, сетуя на свою судьбу. Тем временем Юити бродил по расположенному чуть выше в горах деревенскому кладбищу и, останавливаясь у каждой могилы, хлестал могильные камни ремнем, приговаривая:

— Получай оплеуху! И ты, и ты тоже. Получай оплеуху!

Могильные камни представлялись ему солдатами.

Как раз в этот момент на кладбище появились Ёдзю, Мунэдзиро, Хасимото и Спитаку. Мунэдзиро держал в одной руке поминальную курительную палочку, в другой — глиняный кувшин. У Ёдзю была ветвь камелии с полу распустившимися цветами. Хасимото нес блюдо с мандзю.[46] Соседи с трудом уговорили безбожника Ёдзю прийти на кладбище, чтобы оповестить похороненных здесь предков о своем благополучном возвращении на родину.

Ёдзю долго сопротивлялся, считал посещение могил пережитком феодальной эпохи, несовместимым с его принципами. Хасимото дал ему выговориться, потом сказал:

— Может, ты и прав, но, как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. А будешь упрямиться, за тебя здесь замуж никто не пойдет. Кстати, ведь у нас и теперь нет такого закона, который запрещал бы посещение могил наших предков.

А Спитаку добавил:

— Ёдзю, когда ты оказался в той, другой стране, ты ведь не нарушал ее законов. Почему же теперь, вернувшись в родную деревню, ты отказываешься следовать порядкам, принятым здесь? Ты вернулся в добром здравии, а ведь все мы очень за тебя беспокоились. Поэтому тебе следует пойти вместе с нами и известить предков о благополучном возвращении.

Общими усилиями удалось наконец уговорить Ёдзю. Мунэдзиро — старший брат Ёдзю — предполагал, что ему одному это будет не под силу, поэтому он заранее послал жену к Хасимото и Синтаку за подмогой.

И вот они стояли вчетвером перед могилой. Мунэдзиро зажег на могильном камне поминальную курительную палочку и наполнил водой из глиняного кувшина цветочную вазу. Ёдзю поставил в вазу ветку камелии, затем сложил руки ладонями вместе и склонился, в молчаливой

молитве. Остальные последовали его примеру. Когда эта простая и безыскусная церемония близилась к концу, кто-то неожиданно заорал:

— Взвод охраны, ко мне!

Молившиеся ошеломленно оглянулись. Позади в военной фуражке и безрукавке стоял Юити, вперив в них пронзительный взгляд. Глаза его косили сильнее обычного — признак того, что приступ был в самом разгаре.

— А, это вы, господин лейтенант Окадзаки! — воскликнул Хасимото. — Спасибо, что потрудились к нам подойти. Разрешите предложить вам пирог с фасолевой начинкой — вы, кажется, его любите?

Хасимото взял с поставленного на могильный камень блюда пирог и подал его Юити.

Юити посмотрел на пирог, неожиданно поднес руки к глазам, плечи его заходили ходуном, и он начал громко всхлипывать. Потом он прижал пирог к груди и заплакал. Казалось, будто не человекплачет, а скулит собака. Плач его прекратился так же внезапно, как начался.

— Ко мне, — приказал он хриплым голосом. Глаза по-прежнему сильно косили, голова тряслась. «Похоже, он вот-вот начнет орать, — решил Мунэдзиро, — в этом случае надо или подчиниться приказу, или покрепче ухватить Юити и отвести домой».

— Как поступим? — тихо спросил Хасимото.

— Не будем его раздражать, не стоит портить сегодняшний день. Сюда ведь специально пришел Ёдзю, чтобы поклониться могилам предков, — шепнул Мунэдзиро.

— Тогда пошли строиться, и ты, Ёдзю, тоже не сопротивляйся, — предупредил Хасимото.

— Становись! Не мешкая! Можно без оружия. — Приказ Юити прозвучал на удивление дружелюбно.

Все четверо — Мунэдзиро, Хасимото, Ёдзю и Синтаку — поспешно выстроились перед Юити по ранжиру.

— Направо равняйсь! Смирно! — последовал новый приказ Юити. Сам он тоже встал по стойке «смирно» и торжественно произнес: — Слушай меня! Сегодня мы удостоились высочайшего подарка. Нашему подразделению преподнесли сладости. Это высочайшая честь. Мы растроганы до слез. Прошу с благоговением принять подарок. Сейчас я каждому из вас выделю его долю, но прежде приказываю сделать благодарственный поклон.

С этими словами Юити повернулся в направлении озера Хаттабира. Остальные последовали его примеру. Хотя небо было сплошь в тучах, Юити с абсолютной точностью определил, где восток.

Совершив поклон, он отдал команду «вольно» и, подойдя к стоявшему на правом фланге Мунэдзиро, приказал:

— Смирно, открыть рот!

Мунэдзиро выполнил приказ. Юити отломил кусочек пирога и сунул ему в рот. Затем таким же манером положил по кусочку в разинутые рты остальных.

У Юити после раздачи осталась еще добрая половина пирога. Он встал по стойке «смирно» и затолкал его себе в рот. Юити очень любил сладкое. Он замер, наслаждаясь вкусом пирога, забыв даже скомандовать «разойдись!». Как раз в этот момент к нему сзади подкралась мать. По-видимому, она из дома услышала зычный голос сына, когда тот отдавал приказы.

Не замечая ее, Юити, прикрыв ладонью рот, жевал пирог. Мать подала знак остальным, чтобы они пока оставались на месте, потом подошла к сыну вплотную и схватила сзади за безрукавку. Юити испуганно обернулся.

— Сынок, — ласково произнесла мать, — тебя, кажется, угостили чем-то вкусненьким?

Юити сверх ожидания послушно кивнул головой и открыл рот, показывая матери его содержимое.

— Ой, да ведь это пирог с фасолевой начинкой — твое любимое блюдо! А теперь пойдем домой, по дороге доешь.

Юити безразлично поглядел на мать. Потом до него, по-видимому, дошел смысл ее слов, и, устало понурив голову, он сделал первый шаг. Мать слегка поклонилась мужчинам и, крепко держа сына за руку, повела его к дому.

— Ну и ну, — вздохнул Ёдзю, сплевывая. — Он похож на страшное привидение, пришедшее к нам из прошлых лет.

Остальные тоже стали отплевываться. Слюна у всех была буро-грязная из-за растаявшей сладкой начинки из красной фасоли. Никто не решился проглотить отломанные немытыми руками Юити кусочки пирога, но и выплюнуть их на глазах у Юити они постеснялись. Затем все четверо вновь склонились в молчаливой молитве перед могилой и покинули кладбище.

— Стоит вспомнить, как он грязными руками совал эти куски нам в рот, все нутро выворачивает наизнанку, — сплевывая, сказал Хасимото. — Но речь закатил он знатную. Так и мнится, будто в самом деле сподобился отведать высочайше дарованный пирог. Слеза прошибает. Надо же… «Высочайшая честь», «прошу с благоговением принять подарок»…

— Все это несусветная чушь, — зло произнес Ёдзю. — Дурацкий спектакль, который так долго разыгрывали сумасшедшие в черных сапогах.

— Не говори так. — Мунэдзиро с укором поглядел на младшего брата. — Не следует нам вступать друг с другом в пререкания. Я, к примеру, на такие вещи не реагирую. Наверно, потому, что не умею сопротивляться. А ты впервые столкнулся с Юити и сразу полез в бутылку.

— Из-за этого выродка? Да он не стоит даже этой начинки, от которой мы никак отплеваться не можем!

— Хорошая девушка есть в доме Омори из деревни Инада, — заговорил о другом Хасимото.

Остальные повернулись к нему, ожидая продолжения, но Хасимото ничего не добавил, и все молча стали спускаться по узкой тропинке к деревне. Тропинка пересекала ухоженную рощу, сквозь деревья внизу проглядывала деревенская улица и черепичная крыша дома Юити с живой изгородью из криптомерии и бетонными столбами у ворот.

Обычно цветные стекла на верху столбов посверкивали в лучах солнца красным и синим, но в этот пасмурный день их не было видно. Сквозь просвет между деревьями они заметили, как Юити и его мать вошли в дом.

— И все же удивительно, до чего точно Юити определил, где восток. Ведь, если глядеть со стороны нашего кладбища, пруд Хаттабира расположен точно на востоке, — прервал молчание Хасимото.

— Завтра надо спускать воду в пруду Хаттабира, — сказал Спитаку. — А послезавтра — в пруду Ботандани. Нынче рано наступила осень. Не завидую тому, чья очередь снимать заслонки. Вода-то холоднющая.

— Что верно, то верно. А ведь в этом году как раз мой черед, — вздохнул Мунэдзиро. — Послушай, Ёдзю, может, заменишь меня? Я что-то расхворался в последнее время, а там надо по пояс залезать в воду.

Едзю не ответил, его мысли были заняты другим.

— Похоже, песня про пруд Хаттабира, знаете, эта «Пойдем, пойдем», стала очень популярна, — сказал он. — Говорят, Юити тоже ее распевал, когда плыл на военном транспорте в Южные моря. Ее исполняли там и солдаты на своих самодеятельных концертах…

— Так и быть, Едзю, раз ты отказываешься, придется мне самому снимать заслонки. Значит, ты, будучи в Маньчжурии и Сибири, узнал, что Юити пел эту песню в Южных морях? Хотел бы я поглядеть, как этот фанатик исполняет детскую песенку. Выходит, наш пруд Хаттабира и в самом деле стал знаменитым. Вот здорово! Придется уж мне спускать воду в знаменитом пруду Хаттабира.

Мунэдзиро показалось, что Ёдзю увиливает от тяжелой работы. И он раздраженно подумал, что зря он балует младшего брата.

Наконец они вступили на деревенскую улицу. Когда они проходили мимо дома Юити, его мать набирала воду из колодца, вырытого близ живой изгороди. Накручиваемая на ворот цепь сильно скрипела. Должно быть, мать заменила веревку цепью в ту пору, когда перестраивала дом и ставила бетонные столбы. Теперь, когда она набирала воду, цепь громыхала на всю деревню. Этот звон отдавался у соседей в ушах, но однажды староста остановился у их дома и сказал матери Юити, что звон колодезной цепи ему очень приятен. Это было в тот день, когда староста вместе с директором школы пришли к ней сообщить, что будут рекомендовать Юити в подготовительное училище. Директор, помнится, сказал, что в школьном учебнике для чтения есть знаменитая строфа о колодезной цепи. Написал ее поэт Бокусуй Вакаяма. А староста добавил:

— Издалека звон колодезной цепи в точности напоминает крик журавля. А ведь сказано: «Журавль курлычет в глубоком болоте, а голос его доносится до небес». Этот звон вещает о радости и счастье.

Слова старосты прозвучали как слишком уж явный комплимент, но мать Юити с той поры стала чаще, чем нужно, набирать воду из колодца, чтобы все соседи слышали звон колодезной цепи.

Сидзуко Го РЕКВИЕМ (Перевод Б. Раскина)

Сэцуко открыла глаза, и тьма показалась ей еще более глубокой. «Когда я просыпаюсь, почему-то всегда царит ночь», — подумала она. Пронизанный сыростью воздух касался ее щек, холодил обнаженные руки и ноги. Когда привычный глазу мир исчезает, его, наверно, начинаешь ощущать кожей. Вытянув правую руку, Сэцуко коснулась влажной земляной стены и вдруг ясно увидела во тьме каждую балку, каждый опорный столб — словно на кончиках пальцев появилось множество маленьких глаз. Стена холодная и против ожидания непрочная. Стоит поскрести ее ногтями, как нескончаемой струйкой начинает сыпаться земля. А ведь когда отец и старший брат рыли это убежище, они выбились из сил и то и дело жаловались на усталость.

В противовоздушную щель принесли ватные одеяла, запас пищи и аптечку. «Не забудьте мой игрушечный паровоз, положите в старый дедушкин кожаный чемодан», — хнычет брат Хадзимэ. «Дурачок, щель и так мала — в ней мы сами-то едва поместимся», — говорит отец. Вспоминая об этом, Сэцуко во сне обливается слезами. Сейчас она не в силах даже пошевелиться.

«Сэцуко, принеси воды!» В темноте ей видится белозубая улыбка и ослепительно белое полотенце, которым обмотана голова брата… Выбранную из щели землю разровняли — решили выращивать на ней овощи. Из кухни доносится голос матери. В небольшом дворике в беспорядке валяются лопаты, кирки, ведра, обломки досок, молоток и ящик с гвоздями. Брат сидит на краю веранды, скинув парусиновые тапочки. Его босые ноги неестественно белые, а пальцы на них густо поросли волосками…

Смеющиеся лица сквозь парок, поднимающийся из кастрюли со свежеотваренным сладким картофелем. Теплый осенний воскресный вечер. В ту пору ни у кого и в мыслях не было, что когда-нибудь придется прятаться от бомбежек в противовоздушной щели.

Кажется, будто все горит: нос, глаза, рот. Само дыхание обжигает. Наверно, снова поднялась температура. Трудно дышать, но, если замереть и не шевелиться, становится чуть легче.

В горле пересохло, а фляга с водой давно опустела. Мучимая невыносимой жаждой, Сэцуко несколько раз просыпалась, но, представив, сколько сил надо потратить, чтобы напиться, терпела. От входа в убежище до водопроводного крана в разрушенной кухне не более трех метров, но, прежде чем выбраться наружу, надо преодолеть пять крутых ступеней… А Сэцуко знала: стоит ей шевельнуться, как сразу начнет одолевать удушливый кашель, пойдет горлом кровь. Сколько раз после таких приступов Сэцуко теряла сознание… А если пососать палец, как это делают маленькие дети? Может, хоть это поможет избавиться от страшной сухости во рту. Какой бы выбрать палец? Приятнее всего, пожалуй, мизинец. Нет, мизинец жалко. Лучше указательный. В детстве его называли материнским пальцем.

Мама…

Сэцуко закрыла глаза. На губах появилась слабая, как тень, улыбка: вспомнила, как мать украдкой внесла небольшой сверток в землянку. В свертке оказался отрез красивой шелковой ткани мэйсэн — на лиловом, похожем на цвет горечавки фоне перекрещивались карминные и белые черточки. Когда и как попала к матери эта ткань, Сэцуко не знала. «Что я тебе сейчас покажу, доченька», — таинственно прошептала мать, и Сэцуко невольно оробела и огляделась по сторонам. «Вот, смотри, здесь целое хики. К окончанию колледжа сошьем тебе шаровары, кофту и накидку. А может, придется заказать кимоно для невесты Хадзимэ». Тогда мать еще надеялась, что дочери удастся окончить колледж, а у сына появится невеста.

Когда хоронили мать, эту материю сменяли на дрова для кремации.

Улыбка еще не успела угаснуть, как по щекам потекли слезы. Слезы еще не высохли, а на губах снова появилась улыбка: «Матушка, скоро Сэцуко придет к вам, и мы снова будем все вместе, как в былые времена, — вы, отец, брат и я».

На кончике пальца, который она держала во рту, была грязь. Должно быть, пристала, когда Сэцуко скребла стену. Сэцуко сплюнула и снова засунула в рот палец правой руки. В левой она все время сжимала небольшую тетрадь, не желая ни на один миг с нею расстаться. Сэцуко знала, что скоро умрет, но, когда наступит смерть, ей было неведомо, а она хотела умереть, прижимая к груди эту тетрадь. Вот почему она постоянно держала ее при себе.

Сколько же времени прошло с того удивительного, розовевшего закатом августовского вечера, когда Сэцуко в последний раз подставила горячую щеку под струйку воды из-под крана и, напившись и наполнив флягу, чуть не ползком вернулась в землянку и легла на затхлый, сырой матрац?.. Несколько раз Сэцуко просыпалась от мучившей ее жажды и пила. Потом во фляге не осталось ни капли воды. С того вечера Сэцуко уже не видела света.

«Когда я просыпаюсь, почему-то всегда ночь, — думала она — наверно, я просто перестала видеть. Да и к чему зрение неподвижному, лежащему в кромешной тьме телу?» — рассуждала Сэцуко и закрывала глаза. И тогда ее сразу же обступали образы, которых в действительности она уж не могла увидеть. Если это были цветы, она отчетливо чувствовала исходивший от них аромат и ощущала нежное прикосновение влажных лепестков. Если это были люди, ее память мгновенно воскрешала лица тех, с кем ей довелось повстречаться за шестнадцать лет жизни. Вот ее брат Хадзимэ. Он стоит на ступеньке удаляющегося поезда и машет рукой. На лице его светится белозубая, немного смущенная улыбка. Накануне у него разболелся зуб, и мать делала ему примочки. Сэцуко было до слез смешно глядеть, как ее здоровенный братец сидит перед матерью, словно ребенок, широко разинув рот. Эти слезы незаметно превратились в слезы печали. Интересно, болел ли еще у него зуб, когда он, широко улыбаясь, стоял на ступеньке поезда? Всякий раз, вспоминая тот день, когда Хадзимэ уходил на войну, Сэцуко думала, что боль продолжала его мучить, хоть он и улыбался, сверкая ослепительно белыми зубами…

«Прибыл к месту назначения. Чувствую себя хорошо. Желаю всем вам здоровья».

У каждого в семье осталось по открытке, присланной Хадзимэ. Они были похожи на извещения о перемене мест службы. Когда Хадзимэ уходил на войну, он ни словом не обмолвился о своих чувствах. Не делился он ими и в своих открытках. И мать, глядя на аккуратные квадратные иероглифы, занимавшие чуть больше четверти открытки, со вздохом говорила: «Как это можно — оставлять столько места пустым!»

— Хорошо тебе, Хадзимэ: поступаешь так, как хочешь.

— А ты разве нет?

— Знаешь, все не так просто. У моих братьев прямо противоположные взгляды. И я в полной растерянности: не пойму, кто из них прав, поэтому не знаю, как поступить самому.

— Это на тебя не похоже.

— Я шучу, но мне действительно невесело. В детстве у меня было одно желание — поступить в военное училище. Когда старшего брата посадили в тюрьму, мне здорово доставалось от соседских ребят. Они обзывали меня шпионским отродьем. Мне было до того обидно! И я решил: погодите, вот стану генералом и тогда вам покажу! И тут средний брат вдруг заявил, что хочет поступать на военную службу. В семье знали, что он мечтал стать пианистом, поэтому его' решение было для всех полной неожиданностью. Его, конечно, не взяли в действующую армию, поскольку старший брат сидел в тюрьме. В конце концов брат бросил школу и пошел в морскую авиацию, в учебный отряд. Он погиб в бою, даже не выучившись как следует летать. Эй, Хадзимэ! Ты слушаешь меня?

— Ага, слушаю.

— Старшего брата арестовали еще в самом начале китайских событий, знакомые и соседи сразу же перестали с нами здороваться, но потом все переменилось: ведь в нашей семье второй сын погиб на войне смертью храбрых. Я тогда только перешел в среднюю школу и плохо все это понимал, но мне было противно. Вскоре пришло посмертное письмо от брата, правда, едва ли можно было назвать письмом эти переписанные от руки ноты «Полонеза» Шопена и «Детских сцен» Шумана. Мать со слезами на глазах играла по этим нотам, а я слушал ее игру и думал: второй брат пошел на войну, чтобы спасти честь семьи, а это больше смахивало на самоубийство, чем на геройскую смерть в бою. Старшему брату нравился «Полонез», и средний брат часто исполнял его, чтобы доставить ему удовольствие. А мать в прежние времена любила играть Шумана. Все мы собирались у пианино и, затаив дыхание, слушали. После гибели брата я совсем запутался и не знаю, как поступить.

— Но ведь ты сам предложил вместе пойти на фронт добровольцами?

— Да, но я все еще не могу принять окончательное решение, поэтому и надумал подбить тебя. Когда не хватает собственных сил, чтобы сдвинуть предмет с места, надо применить рычаг.

— Выходит, я рычаг?

— Что-то в этом роде.

По случаю учебной воздушной тревоги окна завешаны черной материей. Отец на сверхурочной работе, а мать, наказав Сэ-цуко следить за печкой, чтобы отец, вернувшись домой, мог погреться — он всегда мерз, — отправилась на очередное собрание тонаригуми. Сэцуко притулилась у печурки и вслушивалась в разговор, который вели между собой брат Хадзимэ и его друг Сюдзо Вакуи. Сэцуко понимала, что при ней друзья не стали бы рассуждать на подобные темы — они ведь были на целых шесть лет старше, поэтому она сделала вид, будто задремала, и для правдоподобия даже тихонько посапывала.

— Когда старшего брата объявили антипатриотом, я вначале решил поступить в военное училище. Но тут погиб второй брат, и я пришел к мысли, что его гибель была равносильна самоубийству. Конечно, с таким настроением нечего было и думать об армии, и я поступил в физико-технический институт, удивив всех домашних своим непостоянством. Родители, конечно, были рады, что младший сын решил пойти по стопам отца, но истинной причины моего поступка они так и не узнали.

— Тогда тебе не стоит идти на фронт добровольцем. Ведь студентам нашего института пока еще дают отсрочку. По-моему, будет гораздо разумней, если ты окончишь институт и в будущем унаследуешь фирму отца.

— В будущем… Что-то мне мало верится в такое будущее.

— Почему?

— Я не хотел идти на фронт только для того, чтобы нелепо погибнуть и называться героем, потому-то я и отказался от военного училища… Но в последнее время я стал думать иначе.

— Это как же?

— Хадзимэ! Ты никогда не задумывался, что означает для нас битва при Гуадалканале или гибель защитников Атту?

— ?..

— На мой взгляд, это означает, что Япония терпит поражение. Вот я и решил: раз все равно суждено умереть, то лучше погибнуть с мыслью, что умираешь во имя родины.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Нынешним летом я виделся со своим старшим братом. Он намного меня старше, да и голова у него, наверно, по-другому устроена. Прежде нам не приходилось серьезно разговаривать, вот я и решил с ним повидаться.

— Я слышал, он болен.

— Да, и навряд ли выздоровеет, но говорит, что несколько лет, наверно, еще протянет.

— Он в самом деле отрекся от своих убеждений?

— Отрекаться можно по-разному. Брат сделал это только для виду. Я многое понял во время нашей встречи. Он сказал, что своим убеждениям не изменил. В тюрьме у него пошла горлом кровь, и он решил, что теперь, даже если он заявит, что понял свои ошибки, все равно на фронт его не пошлют и, значит, он по-прежнему не будет сотрудничать с теми, кто ведет эту войну. Только потому он и сделал вид, будто отказывается от прежних мыслей. А почти всех его друзей, признавших свои ошибки, взяли в армию и отправили на фронт.

— Твой брат сказал, что и теперь не будет участвовать в войне?

— Тем более теперь! Ведь сейчас уже ясно, что все происходит именно так, как он предсказывал: «Я ни за что не пойду умирать, — сказал он, — и постараюсь выжить, даже если вся Япония превратится в поле боя». Удивительно упрямый человек.

— Он предполагает, что и Япония станет полем боя?

— Да. Сказал: это случится самое позднее через год или два. Сначала у нас отберут завоеванные территории, а потом и самих начнут так бомбить, что камня на камне не останется и все погибнут.

— Поэтому ты решил: раз все равно умирать, лучше пойти добровольцем и погибнуть в бою?

— Ты прав. Брат сейчас живет в префектуре Гумма, в храме у подножия горы Акаги. Он рассказывал, что часто бродит по прихрамовому кладбищу, разглядывает памятники и с болью думает о том, как все переменилось: на могилах солдат, погибших во время китайского инцидента, стоят роскошные памятники, и теперь многим из тех, кто отдал жизнь в нынешней войне, втыкают в могилу обыкновенную надгробную дощечку. Должно быть, в тылу не осталось людей, которые умели бы свято хранить память о погибших воинах.

— Дурак! Говори, но не заговаривайся.

— Ты сердишься?

— Само собой! Руки чешутся — врезать тебе как следует. Сэцуко испуганно открыла глаза и, чуть приподнявшись, поглядела на говоривших. Хадзимэ со смехом ткнул Сюдзо кулаком в лоб. Тот тоже засмеялся. В комнате было слишком темно, и Сэцуко не заметила, как у него повлажнели глаза.

— Ты сам-то как решил, Хадзимэ?

— Пойду на фронт. Я человек заурядный, звезд с неба не хватаю, поэтому исполню свой долг — не жалея жизни, буду воевать за родину, во славу императора.

— Завидую тебе.

Из трех открыток, присланных Хадзимэ, первую всегда хранил в кармане отец. Она исчезла в то утро, когда вражеские самолеты бомбили Иокогаму. Наверно, сгорела вместе с ним в пламени взрыва. Вторую открытку положили в гроб матери. Последняя была в тетради, которую Сэцуко сейчас крепко прижимала к груди. Первые две были адресованы всему семейству, а последняя почему-то лично Сэцуко:

«Сэцуко! Настал и мой черед идти на фронт, поэтому на твои плечи ложатся заботы о родителях. Ты вообще-то дерзкая девчонка, но человек правильный, поэтому на душе у меня спокойно».

«Неужели это все, о чем он хотел написать?» — думала Сэцуко. Когда она получила открытку, отец и мать уже покинули этот мир. В те дни газеты постоянно писали о подвигах отрядов смертников, и Сэцуко нетрудно было представить, при каких обстоятельствах писал свою последнюю открытку ее брат Хадзимэ. Перечитывая ее, Сэцуко всякий раз ощущала в груди неизъяснимую горечь. Она вынула вложенную в тетрадь открытку. Рядом была еще одна, не такая помятая, как письмо Хадзимэ. Ее прислал настоятель храма, в котором поселился Сёити — старший брат Сюдзо Вакуи — после того, как его выпустили из тюрьмы. Сэцуко могла по памяти воспроизвести каждую строчку, каждый иероглиф из письма:

«В эти грозные дни желаю вам здоровья и мужества.

Позвольте сообщить вам печальную весть: шестнадцатого июля почил вечным сном господин Сёити Вакуи. Перед смертью он сказал, что должен обязательно передать профессору Нива две тетради, которые вы оставили ему на хранение. Поскольку профессор Нива скончался, мы положили эти тетради в гроб в изголовье покойного и сожгли вместе с ним.

Позвольте нижайше известить вас об этом».

Горькие слезы хлынули из глаз Сэцуко. Это были слезы негодования. Теперь и она поняла те чувства, какие испытывал Сёити. Как он и предсказывал, война окончилась. Когда все стремились отдать свою жизнь за Японию, за императора, Сёити считал подобную смерть бессмысленной. Он говорил: война обязательно кончится, и до той поры надо сохранить жизнь. Сэцуко подумала о том, какое отчаяние он испытывал, поняв, что не доживет до конца войны, и ощутила буквально физическую боль. Когда Сёити умер, война еще продолжалась. Но теперь наступил мир.

Тьма все сильнее окутывала Сэцуко. В сознании мелькали отдельные фразы из ее разговора с Сёити: «Я не верю, что этой войне будет конец». — «Будет, войну начинают люди — они ее и кончают». — «Даже, если справедливость не будет достигнута?» — «Справедливость для кого? И потом, человек должен жить и после войны…»

Среди знакомых Сэцуко один лишь Сёити задумывался над тем, что будет после войны.

Сэцуко инстинктивно прижала к груди обе открытки. Хадзимэ при жизни ни разу не встречался со старшим братом своего друга Сюдзо. Она помнила их разговор в комнате у печурки, но так и не узнала, что думал о Сёити ее брат Хадзимэ. Сэцуко один-единственный раз виделась с Сёити, но никому не поведала, какое впечатление произвела на нее эта встреча.

Сэцуко вложила открытки в тетрадь и вновь прижала ее к груди. Серая тетрадь…

Милая Сэцуко!

Мама, убирая кабинет отца, нашла чудесную тетрадь в серой обложке и подарила ее мне. Обрати внимание: в серой обложке. Вспомни Даниэля и Жака из «Семьи Тибо». Мама, наверно, тоже подумала об этом и, многозначительно глядя на меня, сказала: «Теперь-то ты согласишься в воскресенье готовить обед». Я ведь маменькина дочка и терпеть не могу всякую домашнюю работу, но в это воскресенье обязательно сварю обед.

С тех пор как ты перестала ходить в колледж, здесь все мне опротивело. Двор школы вскопали и посадили там овощи. Не осталось даже места, чтобы прыгать через веревочку. Землю копали мы сами. Однажды учитель сказал нам, чтобы мы пришли в школу с лопатами. Мама очень возмущалась. Ты, наверно, не поверишь, что я тоже пришла с лопатой, но скажу тебе по секрету: я очень изменилась за последнее время и стала серьезной. Чувствуешь влияние примерной ученицы Сэцуко? Больше всего удивилась не мама, когда я взяла лопату и пошла в колледж, а наши учителя.

Я очень сожалею, что назначила тебе встречу на воскресенье.

Мама сказала, что я поступила нехорошо. Наверно, так оно и есть. Ведь ты теперь работаешь на заводе, и в воскресенье тебе надо спокойно отдохнуть.

В колледже остались только первокурсницы и второкурсницы, да и второй курс тоже скоро мобилизуют на работы. Говорят, будто и нас, первокурсниц, собираются отправить на завод. Мама возмущалась, когда тебя мобилизовали на трудфронт. Кричала: «Недопустимо, чтобы такую способную ученицу ставили на работу у конвейера!» Когда же я сказала, что скоро и до меня дойдет черед, она ответила: «Мне искренне жаль тех людей, которые возьмут тебя на работу, легче кошку заставить трудиться!» Мне стало обидно до слез. А кто, собственно, виноват, что меня так воспитали?

И все же мне кажется, я сильно изменилась с тех пор, как подружилась с тобой. Я уже не вступаю в спор с кем попало. Напротив, я теперь всем подряд мило улыбаюсь. По-прежнему встречаются люди, которые глядят на меня с презрением, но я на них не обижаюсь. Всегда думаю о том, что, если начну задираться, это тебя опечалит, поэтому я стараюсь поскорее позабыть обиду — насколько это в моих силах.

Я до сих пор помню, как ты вместе со мной пошла извиняться, когда я подралась с Акияма, и старалась все уладить. Мне повезло, что ты была дежурной в тот день. Эта противная Акияма обозвала моего отца шпионом, но наша стычка помогла мне подружиться с тобой, и я теперь даже испытываю к Акияма чувство благодарности.

Как мне хочется быть на тебя похожей! Ты всегда такая подтянутая, скромная, и в то же время не боишься прямо в глаза сказать все, что думаешь, и директору, и матери Акияма. Поверь, я говорю это вовсе не из благодарности за то, что ты меня выручила. Ты на меня не сердись. Такой уж у меня характер: вспыхиваю как спичка и сразу даю волю рукам. Мне самой за себя стыдно — ведь студентка колледжа! А от тебя исходит, как бы это лучше сказать, какое-то спокойное мужество.

Мама ворчит, что я до сих пор не сплю. Она ведь знает: утром меня не добудишься. Ты, Сэцуко, наверно, легко встаешь по утрам, как бы поздно ни легла, а я с таким трудом продираю глаза…

Наоми Нива

Милая Сэцуко!

Сегодня четвертое июля — День независимости Америки, день ее освобождения от английского господства. Так сказала мне мама. До войны у нее было много друзей среди американцев, и в День независимости они всегда приглашали ее в гости. Мама и теперь считает их своими друзьями. Мои родители удивительно упрямые люди. Отца из-за каких-то его идей упрятали в тюрьму, и вот уже четыре года, как он не возвращается домой. Мама злится, называет его бессердечным эгоистом, говорит, если бы он действительно любил жену и дочь, давно бы отказался от своих идей, вернулся домой, и ничего в этом не было бы постыдного.

Я в этом ничего не смыслю, знаю лишь, что уж такую эгоистку, как мама, днем с огнем не сыщешь. Ведь она называет друзьями людей, которые воюют против нас. В самом деле, мои родители непохожи на других, и я решила: пусть хоть их дочь будет такой, как Сэцуко, и ведет себя как настоящая японка.

Я часто думаю: как хорошо, что мы с тобой друзья и обе — японки. Разные страны не могут всегда жить в дружбе. Сейчас Япония и Германия — союзники, а во время первой мировой войны Япония воевала против Германии в союзе с Англией. Это все мне рассказала мама. Если бы мы с тобой были друзьями, но жили в разных странах, могло бы случиться, что в какой-то момент возникла вражда между нашими странами и мы неожиданно стали бы врагами. Об этом страшно даже подумать. В самом конце романа «Семья Тибо» рассказывается о том, как началась первая мировая война и юноши разных стран, дружно жившие в Швейцарии, сразу разъехались по домам, чтобы воевать друг против друга. Вчерашние приятели стали врагами. Вот почему Жак был в таком отчаянии.

К сожалению, перевод второго тома «Семьи Тибо» на японский язык был запрещен. Но у нас дома было французское издание, и мама стала его переводить. Я прочитала ее перевод. Откровенно говоря, он ужасен. Из пяти страниц французского текста она умудрялась делать одну тетрадочную страницу, к тому же не пользовалась словарем. Но все же основную сюжетную линию можно было уловить. В свое время отец силком записал маму во французскую школу, но для перевода ее знаний оказалось недостаточно. Отец купил ей в книжном магазине «Марудзэн» «Семью Тибо» на французском языке и заставил читать, но к тому времени вышел перевод первого тома, и мама не стала читать роман в подлиннике.

А потом отца забрали в полицию. Тогда же запретили издание на японском языке второго тома «Семьи Тибо», и мама начала усердно читать его по-французски. Наверно, в ту пору у нее и зародилась мысль самой перевести второй том, чтобы сделать отцу приятное, когда он вернется из тюрьмы.

Сэцуко, очень хочу, чтобы ты прочитала этот роман.

От отца мы давно не получаем писем. Временами так мечтаю с ним повидаться! Но я терплю. Ведь сколько сейчас в Японии детей, живущих вдалеке от отцов! Сколько отцов на фронте, и нет никакой надежды, что детям доведется с ними встретиться.

Здоров ли твой брат, Сэцуко? Всех учеников отца забрали в армию. Некоторые уже погибли в бою. Время от времени мама получает открытки — со словами прощанья от тех, кто уходит на фронт, либо с извещением о гибели кого-то из учеников отца. К сожалению, не было ни одной открытки, где сообщалось бы о благополучном возвращении домой. Наверно, японских солдат только отправляют на фронт, но никто из них не возвращается.

Извини за глупые мысли, это мама их мне внушила.

До скорого свидания

Наоми Нива

Милая Сэцуко!

Завтра, наконец, мы с тобой встретимся.

Всю ночь не сомкнула глаз. Скоро экзамены, а я по-настоящему еще не начинала готовиться. Всех девушек в колледже больше беспокоят не экзамены, а летние каникулы — отпустят ли нас? Сегодня преподаватель этики дал нам задание на лето: переписать кистью императорский указ об объявлении войны. Значит, каникулы все же будут. Но как подумаю, что надо без единой помарки переписать этот длиннющий указ, просто дурно становится. Какой смысл мучить нас такими заданиями в то время, когда Япония ведет войну. Уж ты-то, Сэцуко, переписала бы указ без единой помарочки. Меня не радуют каникулы: с тобой погулять не удастся, да и в горы или на море не съездишь. Разве что не надо будет ходить в колледж и видеть опостылевшие лица Акияма и учителей.

Дома тоже несладко. Больше нет сил терпеть эту жизнь вдвоем с мамой. Она просто сумасшедшая. Все время злится, придирается к мелочам — и плачет. Недавно договорилась до того, что пойдет и убьет кого-нибудь, лишь бы посадили в одну камеру с отцом. Если отец в ближайшее время не вернется домой, боюсь, она в самом деле лишится рассудка. Пойми, Сэцуко, мне всего четырнадцать лет, и я не в силах помочь матери. Временами я просто ее ненавижу и думаю: имеют ли право существовать такие люди, как моя мама, в нынешние времена? Глядя на мать, я всегда думаю о тебе, и лишь надежда, что через несколько дней я снова увижусь с тобой, придает мне силы. Вот и сейчас я жду не дождусь завтрашнего дня.

… июля

Наоми Нива

Незаметно Сэцуко вновь погрузилась в забытье. Нахлынувшие воспоминания отняли у нее последние силы, она уснула. Но и во сне они не оставляли ее, только стали более хаотичными.

…По белой коже потекла кровь. Наоми ударила Ёсико Акияма. Та упала и поранила руку о стеклянную дверцу шкафа…

Кровь течет все быстрее, под ногами уже целая лужица. Теперь кровь хлещет не из руки, а из горла. Под тяжестью человека, которого Сэцуко тащит на себе, она падает. Слышится хриплый шепот: «Сэцуко, надо бежать! Япония окружена американскими военными кораблями». Сэцуко поддерживает уже не Ёсико Акияма, а Савабэ. «Слышишь, Сэцуко, войне конец, береги себя!» — хрипит он. «Не умирайте, Савабэ!» Сэцуко, рыдая, пытается обеими руками зажать его рану… Кровь просачивается сквозь пальцы. Теперь это уже не рана Савабэ, а собственный рот Сэцуко. Сквозь зажавшие рот пальцы сочится алая струйка. Сэцуко просыпается от мучительного приступа кашля. Кровь изо рта течет по щекам, затекает за уши, попадает на волосы. Следует новый приступ кашля, потом еще один, еще… Кровь наяву становится продолжением кровавых кошмаров Сэцуко… О том, что она больна, Сэцуко узнала сравнительно недавно. Зимой она простудилась, простуда долго не проходила, но и после выздоровления остался тяжелый, натужный кашель. В начале мая во время очередного медицинского осмотра врач обнаружил очаги в легких и предложил Сэцуко прекратить работу на заводе. Сэцуко отказалась. Она заявила, что не имеет права покинуть ряды борцов трудового фронта, пусть ее вклад в общее дело и невелик. Преподаватели и врач не решились заставить ее уйти с завода, когда смерть косила солдат на фронте. В то время каждый был обязан бороться до конца.

В апреле умерли Наоми и ее мать, в мае — отец Сэцуко, в июне — мать и, словно вдогонку, пришла посмертная открытка от брата Сэцуко Хадзимэ. В июле настоятель буддийского храма сообщил о кончине Сёити, в августе погиб Савабэ. Теперь Сэцуко, коротая ночи в противовоздушной щели, искренне радовалась приближению собственной смерти.

Наступило пятнадцатое августа. Сэцуко с досадой думала о том, что она все еще жива. Несмотря на большую слабость, ее молодой организм инстинктивно боролся со смертью, и Сэцуко довелось пережить смерть многих близких людей. Но лишь однажды она была свидетелем того, как жизнь человека буквально уходила сквозь пальцы. О том, что Наоми и ее мать сгорели во время бомбежки, Сэцуко узнала спустя неделю. Отец Сэцуко после одной из бомбежек не вернулся домой, а мать сразила пулеметная очередь с вражеского самолета, когда она стояла за продуктами. Брат погиб вдали от родины, и Сэцуко не так болезненно ощутила его смерть. И лишь Савабэ умер буквально у нее на руках.

«Сэцуко, — едва слышно хрипел он, — войне конец, береги себя. Ты ведь больна. Война проиграна, у наших берегов уже давно стоит американская эскадра, ведутся переговоры о капитуляции Японии. Мой отец служит в министерстве иностранных дел, так что эти сведения точные. И теперь твоя работа на заводе, где ты, больная, продолжаешь паять радиолампы, потеряла всякий смысл».

Во сне Сэцуко рыдала, цепляясь за Савабэ. В действительности же ее глаза оставались сухими. Ей показалось, что Савабэ говорил очень долго. На самом деле он жил не более минуты после того, как осколок бомбы перебил ему сонную артерию..

Савабэ прихрамывал на правую ногу — последствие перенесенного в детстве полиомиелита. Всякий раз, когда начиналась бомбежка, они с Сэцуко покидали цех последними и брели по двору в поисках незанятой противовоздушной щели. Первое время Сэцуко помогала ему, но потом роли переменились, и хромой Савабэ не оставлял Сэцуко, когда у нее начинался приступ кашля и она останавливалась через каждый десяток метров, чтобы отдышаться. Когда упала бомба, взрывной волной Сэцуко отшвырнуло в щель, подле которой она стояла. По голове и по плечам забарабанили комья земли. В следующую секунду на нее свалился Савабэ, раненный осколком в шею. Если бы не плотный защитный капюшон, его голова, наверно, скатилась бы на землю, словно отсеченная на гильотине. Сэцуко зажала ладонью рану Савабэ и неотрывно глядела на сочившуюся сквозь пальцы теплую красную кровь. А Савабэ невнятно бормотал, что Сэцуко должна заботиться о собственном здоровье и не так легкомысленно относиться к своей болезни. Слушая его, Сэцуко беспомощно улыбалась, и тень этой улыбки еще оставалась у нее на губах и тогда, когда голова Савабэ внезапно поникла. Смерть Савабэ Сэцуко не восприняла как прощание. Вскоре ведь и она отправится за ним той же дорогой. Просто он ушел немного раньше и теперь ждет ее за ближайшим поворотом.

И все же, несмотря на последние слова Савабэ, Сэцуко отказывалась верить в капитуляцию Японии… Она понимала, что Япония терпит поражение. Но капитуляция… Зто просто не укладывалось у нее в голове. Пусть будут исчерпаны все силы, пусть Япония будет разбита, но она не капитулирует. Война будет продолжаться, пока жив последний японец. И по мере того как приходили вести о разгроме японской армии на Атту, Сайпане и Окинаве, Сэцуко все с большей решимостью готовила себя к последней битве на территории самой Японии. Так была воспитана и так жила Сэцуко. «Разве мыслим столь постыдный поступок, как капитуляция, накануне решительной битвы за Японию?» — думала она, глядя на умирающего Савабэ. Когда он испустил дух, его рот приоткрылся и лицо стало очень юным. Сэцуко тихо коснулась пальцами его губ, и несколько слезинок скатилось у нее по щекам, упав на неподвижное лицо Савабэ.

Когда сирена известила об отбое воздушной тревоги, Сэцуко подстелила газету под голову Савабэ, прикрыла его лицо белым полотенцем из искусственного шелка, какие выдавались семьям пострадавших, и медленно направилась в цех. Она вымыла руки. залитые кровью Савабэ, попила воды и только тогда сообщила начальнику цеха, что Савабэ из третьей бригады погиб. К месту гибели Савабэ ринулись люди, а Сэцуко молча села у своего рабочего места. Она вдруг почувствовала огромную усталость — словно на нее все еще давило тело Савабэ.

Когда все вернулись в цех, Сэцуко уже заученными движениями запаивала нити накаливания в радиолампах.

«Как ты можешь спокойно работать? — накинулась на нее Нобуко Акияма, — ведь Савабэ так хорошо к тебе относился». Сэцуко поглядела на нее, потом окинула взглядом остальных и, опустив глаза, сказала: «Это и есть война!» Никто не заметил безысходную тоску, затаившуюся в глубине сухих глаз Сэцуко. Ее успокаивала единственная мысль — скоро и я умру, отправлюсь за ним следом. Эта мысль вызвала слабую улыбку на ее губах. «Как ты смеешь сваливать все на войну — это непатриотично!» — воскликнула Нобуко, возмущенно глядя на улыбавшуюся Сэцуко.


«Ты позоришь женский колледж Хатоно! Мне стыдно признаться отцу, что я учусь с дочерью антипатриота, с дочерью шпиона, которого арестовала полиция». Визгливый голос Ёсико Акияма разносился по школьному коридору. «Я не отвечаю за поступки отца, но уважаю людей, которые защищают свои идеи», — слышался в ответ тоненький, но пронзительный голосок Наоми. «В нынешнее время такой эгоизм антипатриотичен, тебя саму следовало бы отправить в полицию», — кричала Ёсико. В ответ раздался звук пощечины. Ёсико ударилась о стеклянную дверь книжного шкафа, разбила стекло и поранила себе руку. Дежурившая в этот день Сэцуко отвела ее в медицинский кабинет, остановила кровь и перевязала руку. Царапинка оказалась пустяковой, но переполох, который она вызвала, свидетельствовал об особом отношении в колледже к Ёсико и к ее старшей сестре Нобуко.

Частный колледж Хатоно был буддийского направления, и детей военных в нем училось мало. Отец же сестер Акияма был в чине генерал-майора и воевал в странах Южных морей. В минувшем году в праздник, посвященный основанию японской империи, он пришел в колледж прямо в военной форме и произнес патриотическую речь перед преподавателями и слушательницами колледжа. С тех пор к Нобуко и Есико все стали относиться подчеркнуто уважительно. На особом положении, но совсем в ином смысле, находилась и Наоми. Вначале она попыталась поступить в ближайший к дому колледж, успешно сдала вступительные экзамены, но в приеме ей отказали. Ведь отец сидел в тюрьме как антипатриот. Впоследствии ей с трудом удалось устроиться в буддийский колледж Хатоно, директором которого был давнишний друг ее деда по материнской линии. Часть преподавателей была против приема Наоми, но большинство поддержало директора. Понятно, что при таких обстоятельствах Наоми в колледже жилось несладко. Сэцуко, учившаяся уже на третьем курсе, понимала это и невольно прониклась к ней сочувствием. Именно она, чтобы избежать неприятных для Наоми последствий, предложила ей попросить прощения у матери Ёсико и даже вызвалась ее сопровождать.


Милая Наоми!

Спасибо тебе за серую тетрадь. Я несколько раз перечитала в ней твои записи и с восхищением подумала: как красиво ты пишешь, как свободно излагаешь свои мысли. Наверно, потому, что прочитала много книг. А главное — ты умеешь так умно рассуждать о самых разных вещах. А вот я на это неспособна, даже написать школьное сочинение — для меня страшная мука.

«Семья Тибо» и другие книги, которые ты мне дала, лежат у меня на столе. Мне почти не приходилось читать романы, и, честно говоря, я сейчас боюсь к ним подступиться. Наверно, я не гожусь тебе в подруги, хотя мне, признаюсь, очень интересно тебя слушать. Твои книги я постараюсь обязательно прочитать, но времени на чтение остается очень мало. Рано утром ухожу на завод, а вечером, когда возвращаюсь домой, часто выключают свет из-за воздушной тревоги. В те вечера, когда налетов нет, стараюсь хоть немного позаниматься. Надо наверстывать пропущенное. Ведь для того, чтобы победить в длительной войне, нужны знания. В тетрадь с твоими записями, которую ты принесла в прошлое воскресенье, я должна записать и свои мысли и вернуть тебе через неделю. Знаю, ты рассердишься, если я этого не сделаю, поэтому заставила себя сесть за стол и писать. В последнее время я начала понемногу привыкать к работе на заводе. Ты не можешь себе представить, какой это сложный процесс — изготовление радиолампы. Моя работа только крошечная частица этого процесса, но без нее радиолампа не получится. Поэтому я стараюсь тщательно ее выполнять. Работая на заводе, я ощущаю себя участницей священной войны за Великую Восточноазиатскую сферу совместного процветания. Вначале мне предложили службу в заводской канцелярии, но я попросилась в цех, и мне пошли навстречу. Думаю, что поступила правильно. Конечно, в канцелярии работа почище, людей меньше и не надо весь день стоять у конвейера. Поэтому некоторые завидуют тем, кто служит в канцелярии. По-моему, они не сознают значения своей работы. Кстати, я заметила, что за последнее время ты очень изменилась. В колледже ведешьсебя примерно, никого не задираешь. Это хорошо, но мой тебе совет: не делай этого через силу, не старайся себя переменить и хотя бы передо мной не скрывай свои мысли, говори то, что думаешь. Мы с тобой выросли в разных условиях и сейчас живем и думаем по-разному, но, я уверена, это не помешает нам быть хорошими друзьями. Может, когда-нибудь мы с тобой станем думать одинаково, но пока каждая из нас должна вести себя естественно, так, как считает нужным. Наконец я дочитала первую часть «Семьи Тибо» — «Солнечная пора». Больше половины я так и не поняла. Многое я не смогла уяснить и в «Серой тетради», и в «Исправительной колонии». Просто не верится, что ты одолела «Семью Тибо», еще учась в начальной школе. Оказывается, французы очень отличаются от японцев и по образу мыслей, и во взаимоотношениях родителей и детей. Моего отца, например, мобилизовали на работу в авиастроительную компанию, а прежде он был водителем такси. Он окончил всего лишь начальную сельскую школу, потом ему пришлось зарабатывать на жизнь. Стоит ему немного выпить, как он сразу же краснеет и начинает говорить о том, что в начальной школе его всегда выбирали старостой класса, что он мечтал учиться дальше, но обстоятельства вынудили его поступить на работу, хотя мечту свою он не оставил и специально переехал в город, надеясь сочетать службу с занятиями в вечерней школе. Причем он всегда повторял, что дети должны учиться. Именно отец радовался больше всех, когда брат поступил в физико-технический институт. И все же он не противился, когда брат ушел из института добровольцем на фронт. Правда, с тех пор, выпив сакэ, он уже не повторял, как важно детям учиться. Отец вообще никогда с ним не спорил, и я просто не представляю, как господин Тибо и Жак могли столь сильно любить и ненавидеть друг друга. Удивляет меня и их религия. Отчего такая вражда между католиками и протестантами — ведь и те и другие христиане. И совсем не могу я понять Антуана и Рашель. Прости меня, Наоми! Ты не можешь себе представить, как я стыжусь своей серости. Пойми: мне просто неудобно столько раз это повторять, но я до сих пор почти не читала романов. Вначале мне было страшно даже открыть эти книги, но, кажется, я уже начинаю входить во вкус и получаю удовольствие от чтения.

С нетерпением жду встречи с тобой.

… июля

Сэцуко Оидзуми

Жажда становилась нестерпимой. «Лучше умереть в поисках воды, чем от жажды», — подумала Сэцуко. Она открыла глаза, но ничего не увидела, кроме окутывавшей ее тьмы. Наверно, сейчас ночь, решила она, определив это по проникавшему в щель холодному воздуху. Сверху доносилось стрекотанье цикад. Как удалось им выжить и где они прятались в те дни, когда от бомбежек, казалось, горела земля? Шестнадцатого августа распустили их школьный трудовой отряд. С того дня Сэцуко уже не поднималась с постели. Каждую ночь она удивленно прислушивалась к стрекотанью цикад, словно это было невиданное чудо. Они жили среди жалких клочков травы на выжженной докрасна земли. Они жили. Они жили!

В кромешной тьме Сэцуко вдруг привиделись тоненькие, как шелковинки, но яркие и сочные стебельки зеленой травы. Они были похожи на лучики света.

«Сэцуко, — сказала мать, — с завтрашнего дня начнем разбирать развалины. Встань пораньше и помоги мне до ухода на работу». Когда их дом сгорел во время бомбежки, они вместе с другими погорельцами поселились в вагоне, стоявшем на запасном пути на станции Йокохама. Сэцуко продолжала работать на заводе, а мать на весь день уходила искать мужа, пропавшего после бомбежки. В тот день отцу Сэцуко нездоровилось, и он позднее обычного отправился на работу. Сообщение о воздушной тревоге застало его в пути. Сколько раз мать корила себя за то, что отпустила его, больного, на работу, не настояла, чтобы он остался дома! Сначала она еще слабо надеялась, что отец вернется, потом отчаялась и спустя три дня отправилась на розыски, надеясь набрести хотя бы на его останки. Пробродив весь день среди развалин, к вечеру она без сил возвращалась в их вагон, закутывалась в одеяло и безмолвно сидела в углу. Сколько ночей Сэцуко с жалостью глядела на мать, не в силах ей помочь. В последнее время Сэцуко стала чувствовать непонятную слабость, но, превозмогая ее, собирала полуобгоревшие щепки, варила немудреную еду на уцелевшей во время пожара печурке и кормила мать. Однажды в воскресенье Сэцуко встала рано. Она постирала пропитавшуюся за неделю потом одежду и сказала матери: «Сегодня пойду вместе с тобой разыскивать отца». Та печально покачала головой, глядя на улицу сквозь разбитое стекло вагона. К тому времени среди развалин стали возводить временные бараки. Одни погорельцы переселились туда, другие уехали к родственникам в деревню. Вагон, прежде битком набитый пострадавшими от бомбежки, опустел. Остались в нем только мать и Сэцуко.

«Сэцуко, — ответила мать, — честно говоря, я не особенно его искала. Вначале я прошла весь путь от дома до места его работы. Разглядывала каждый труп, а их там было немало. Потом вдруг почувствовала, что больше этого не вынесу. Так тягостно стало. Многие трупы настолько обгорели, что трудно было понять, мужчина это или женщина. Я подумала, что у всех этих мертвецов есть свои семьи и, может, их тоже разыскивают, а я тут хожу, переворачиваю их, смотрю, только что в рот не заглядываю. И я прекратила поиски. Сэцуко, твоя мать поступила плохо. Другие продолжают искать своих ближних, а я бросила. Не могу! Я сидела среди обгоревших трупов и думала: не все ли равно — вот этот рядом лежащий труп мой муж или кто-то другой?»

В тот день Сэцуко все же заставила мать пойти вместе с ней. Они вновь прошли весь путь от начала до конца, но напрасно. Минуло по крайней мере полмесяца, пока мать свыклась с мыслью, что ее муж погиб. И тогда она, словно вернувшись к реальной жизни, предложила Сэцуко разобрать развалины их дома.

Подняв обгоревший лист кровельного железа, Сэцуко обнаружила под ним несколько тоненьких зеленых стебельков. Это были бледные, слабенькие, выросшие в темноте, без солнца, но — без сомнения — травинки, и мать с дочерью, не сговариваясь, опустились на колени и осторожно прикоснулись пальцами к этому зеленому чуду. Потом мать, все еще стоя на коленях, закрыла ладонями лицо и разрыдалась. Сэцуко глядела на плачущую мать и думала о том, что отец никогда уже не вернется к жизни…

Прислушиваясь к стрекотанью цикад, Сэцуко размышляла о том, сколь велики жизненные силы у трав, у насекомых. Что им, насекомым и травам, до войны?! Наверно, поэтому бог и одарил их такой силой жизни, способностью к возрождению. Другое дело — человек. Человек, который прошел войну, вряд ли способен возродиться к жизни. Но ведь и отец Наоми, и Сёити, отвергавшие войну, умерли тоже. Сэцуко прислушалась: ей хотелось услышать шаги приближающейся смерти. Но вместо этого до нее донеслось стрекотанье цикад, и она увидела тонкие, как шелковинки, стебельки травы.


Милая Сэцуко!

Читала ли ты сегодняшние газеты?

Париж пал!

У меня сегодня странное настроение — сама себя не пойму. Следовало бы печалиться, что наш союзник Германия терпит поражение. Но я почему-то нисколько об этом не сожалею. Я чувствую, как парижане радуются. Жак и Жен ни всего лишь герои романа, но для меня они — значительно больше. Ты не можешь себе представить, с каким упоением я читала «Семью Тибо». Для меня, одинокой Наоми, герои этого романа стали друзьями. Потому мне близок и дорог и сам Париж, который они так любили.

Газеты пишут: Париж пал. Мне кажется, слово «пал» здесь совсем не подходит. Вот раньше, когда его захватила Германия, он действительно пал. В ту пору учителя в школе нам говорили: Германия непобедима, с Францией покончено. Когда я рассказала об этом маме, она ответила: «Париж захватывали еще во времена Столетней войны, но любой войне всегда бывает конец, и Париж всякий раз возвращался к мирной жизни, как бессмертная птица феникс. Он не даст войне себя погубить». Тогда я была еще слишком мала и не очень понимала то, о чем говорила мама, но слова ее запомнила. И вот теперь, мне кажется, я наконец уразумела смысл ее слов.

С тех пор как мы с тобой подружились, я всячески старалась жить и думать, как истинная японка, и считала, что теперь-то уж я совсем не похожа на маму. Но сегодня она, прочитав газету, радостно воскликнула: «Кончаются плохие времена!» И я задумалась: а каково мое отношение к этим событиям? Тебя, Сэцуко, это сообщение, безусловно, опечалило. Но я, к сожалению, на тебя не похожа. И это меня очень расстроило. Да, сказала я себе, ты пока еще ничего не можешь с собой поделать и, сколько ни старайся, никогда не станешь настоящей патриоткой, как Сэцуко.

Сэцуко, разве война французов отличается от войны, которую ведут японцы? На острове Сайпан было много женщин и детей, но все они предпочли умереть, а не сдаться врагу. А парижане этого не сделали. А разве немцы, потерпев на этот раз поражение и сдав Париж, решили все как один умереть? Или же только японцы, воспитанные в духе Ямато^, готовы предпочесть смерть поражению? Прочитав на эту тему редакционную статью в газете, мама страшно рассердилась и сказала: «Если они серьезно так думают, значит, все они посходили с ума. Они пишут: „Когда Сайпан захватит Америка, она построит там аэродром и будет бомбить Японию; вся Япония станет театром военных действий; мы должны воевать до конца даже на территории Японии…“ Только сумасшедший может поверить, что мы будем вести войну до последнего японца», — сказала мама.

А мне все это непонятно. Может быть, это моя мама сошла с ума.

Я в отчаянии. Наверно, такое же чувство испытывал Жак, когда окончилась неудачей его попытка разбрасывать листовки с аэроплана Мейнестреля. Я поняла, что не смогу стать такой примерной японской девушкой, как ты, как бы ни старалась. И нет мне прощения: ведь я радуюсь поражению нашего союзника Германии и победам наших противников. Но я неспособна себя перебороть и печалиться из-за того, что парижане вернули свой Париж.

Наоми

Милая Сэцуко!

Нынешней ночью я изнывала от жары. К тому же мама чувствует себя ужасно. Я все время плачу и готова бежать из дома куда глаза глядят. Невольно вспоминается, как Жак и Даниэль ушли из дома и бродили по Марселю.

Сегодня приходила моя бабушка. Уж и не помню, когда она была у нас в последний раз. Мама была в семье самой младшей, да и к тому же единственной дочерью, и в детстве ее очень баловали. Но с тех пор, как отца забрали в полицию, дедушка порвал с нашей семьей всякие отношения. Бабушка тоже лишь изредка посылала нам письма, не желая сердить деда. И вот сегодня она пришла к нам и сказала, что они эвакуируются в город Сува, и предложила нам тоже туда переехать. Она сказала, что дедушка о ее предложении ничего не знает и жить нам придется не у них, а в доме неподалеку, который она для нас снимет. Дедушка — управляющий приборостроительным заводом — недавно изобрел прибор, которым заинтересовалось военное ведомство, и в последнее время к нему повадились ходить разные военные чины, поэтому будет не слишком удобно, если мама поселится в их доме, А на днях пришло распоряжение об эвакуации завода. Но мама наотрез отказалась эвакуироваться. Прощаясь, бабушка со слезами на глазах говорила, что мама слишком своенравна и из-за этого страдаю и я, Наоми. Но дело не в этом. Просто мама очень любит отца, и я люблю его тоже. Жаль, что мне не удалось тебя, Сэцуко, с ним познакомить. Поэтому мама и после ареста отца не развелась с ним и отказалась покинуть дом, где он жил. Ничего плохого я не могу сказать и о дедушке, за исключением его отношения к отцу. Когда нам бывало трудно, он всегда помогал. Ведь именно благодаря его рекомендации мне удалось поступить в колледж Хатоно. Наверно, с его ведома бабушка предложила нам эвакуироваться в Сува, хотя она и утверждала, что делает это по секрету от него.

После ухода бабушки мама снова принялась пить самогон, который ей приносят с черного рынка. Мы все достаем на черном рынке, в обмен на одежду. Еще когда мама выходила замуж, бабушка подарила ей множество всяких кимоно, но мама всегда ходила в европейском платье, а кимоно висели в шкафу. Теперь мама, горько усмехаясь, говорит: «Никогда не думала, что наступит время, когда я буду проедать свои кимоно». Немного выпив, она сначала тихонько поет песни, потом пьянеет и начинает причитать: зачем, мол, я полюбила такого человека, лучше бы он умер! Под конец она кричит, что ненавидит эту проклятую войну, и, расплакавшись, просит у меня прощения. Милая Сэцуко/ Помоги мне. Больше терпеть у меня нет никаких сил.

Наоми

Милая Сэцуко!

Сегодня утром, когда я проснулась, мама была в переднике и занималась уборкой. В доме все просто сверкало чистотой, и ничто не напоминало о вчерашнем. Мама была очень бледна, сказала, что у нее голова буквально раскалывается с похмелья, и все извинялась за вчерашнее.

За завтраком она вдруг предложила мне эвакуироваться вместе с бабушкой: мол, сама она не может оставить дом, а я еще молода и должна позаботиться о своей личной жизни. Я постаралась прекратить этот неприятный разговор, сказав, что подумаю. Я и вправду долго раздумывала и, признаюсь тебе, проявила при этом большой эгоизм.

Жизнь с бабушкой и дедом представлялась мне спокойной и размеренной по сравнению со сводившим меня с ума ежедневным общением с мамой. Но стоило мне подумать, что придется расстаться с тобой, Сэцуко, как я сразу отбросила всякую мысль об эвакуации. Но причина не только в этом: мне еще не хотелось, чтобы мама одна, первой встретила отца, когда он вернется домой.

Как видишь, я проявила настоящий эгоизм. А маме объяснила свой отказ очень просто: в ближайшие дни нас должны мобилизовать на работу на фармацевтическую фабрику, и, раз представился такой случай, я решила послужить родине.

И все же, Сэцуко, в тот момент я по-настоящему поняла, как велика роль судьбы. Появись я на свет годом позже, я училась бы еще в шестом классе начальной школы и вместе с ней должна была бы эвакуироваться. Выходит, разница в год, а иногда в день и даже час меняет всю последующую жизнь.

Но больше всего меня беспокоит другое: сумею ли я работать? Мама в это не верит. Но ты не сердись на нее. Мне ее просто жалко. А я постараюсь поработать и за себя, и за нее. Буду грудиться не хуже, чем профессиональные работницы. И решила для начала перечитать роман Фумико Нодзава «Работница с кирпичного завода».

Сэцуко! Ты единственная моя опора. Не забывай свою подругу Наоми!

… сентября

Наоми Нива

Вокруг противно жужжат мухи. Они садятся на щеки, ползают по лицу. Сэцуко трясет головой, сгоняя их. Но мухи не улетают. Они переползают на уши, на шею. Даже в таком состоянии Сэцуко противно думать, что мухи пьют ее кровь. Ей кажется страшным, что она все еще способна чувствовать отвращение к мухам, когда все ее тело смердит от пота, грязи и крови. Словно со стороны, Сэцуко видит себя во тьме, отгоняющей мух слабым движением пальцев левой руки. Правой она по-прежнему прижимает к груди тетрадь. Глаза отказывают, и Сэцуко кажется, будто она видит окружающее кожей. Но что такое мухи по сравнению с измучившими Сэцуко вшами…


Милая Наоми!

Большое тебе спасибо за множество вкусных вещей, которые ты принесла. Я уже забыла вкус настоящих о-хаги с сахаром. Сушеная морская капуста и татамииваси — любимые блюда отца. К тому же сегодня на заводе ему выдали по карточкам сакэ, и он очень доволен.

И все же, Наоми, представь себе, что бы случилось, если бы кто-то узнал, откуда эти богатства. Пожалуйста, больше так не рискуй. И еще: неудобно говорить тебе об этом, но мне как-то не по себе — будто я совершаю что-то недостойное. Конечно, мне и отцу при нашей работе не хватает того, что мы получаем по карточкам, и мы по воскресеньям прикупаем немного продуктов — но только самое необходимое, сверх того нам ничего не надо. Пойми меня правильно и не обижайся. Передай мой сердечный привет твоей маме.

На заводе, помимо девушек из нашего колледжа, работают студентки из Токио и Кавасаки. В нашей бригаде есть девушки из колледжа Сатоми. На них, как и в прежние времена, шерстяные форменные платья. У всех черные чулки, кожаные туфли. Во время работы они надевают передники из чистого хлопка, с узором. Когда кончается смена, они моют руки душистым мылом, а еду, которая выдается по карточкам, раздают ребятам. Меня удивляет, где они все это достают. Ведь по карточкам такого не получишь. Значит, эти вещи были ими припрятаны заранее, или они купили их на черном рынке и нисколько этого не стыдятся. И знаешь: остальные девушки, одетые в старенькие платья из искусственного шелка и стоптанные башмаки, не презирают их, а завидуют. А одна моя знакомая, подружившаяся с девушками из колледжа Сатоми, рассказывала, что они пригласили ее на день рождения и угощали рисом с красной фасолью и сладостями. Я поняла, что даже в нынешние времена есть немало семей, которые ни в чем не нуждаются. Но для себя я бы такого не желала. Я бы просто не могла жить, ни в чем не нуждаясь, зная, что наши солдаты на фронте жертвуют жизнью за родину. Я — частичка нашего народа и в нынешнее время хочу жить так, чтобы не стыдиться самой себя. Еще и потому я прошу тебя не делать мне больше таких подарков. Надеюсь, ты поймешь меня.

Сэцуко Оидзуми

Милая Наоми!

Ты просила меня рассказать о брате. Выполняю твою просьбу. Правда, я не умею складно рассказывать и во время наших встреч больше слушаю тебя, чем сама говорю.

Моему брату Хадзимэ исполнилось двадцать два года. Он учился в Токийском физико-техническом институте. В декабре прошлого года он добровольцем ушел в армию и сейчас служит в Китаура в резервном отряде морской авиации.

На самом же деле брату очень нравились паровозы, и ему, верно, даже и в голову не приходило, что придется когда-нибудь летать на самолетах. Но что поделаешь — паровозы могут двигаться только по рельсам, и на них особенно не повоюешь.

Дома у нас сохранилось множество рисунков и макетов паровозов и вагонов, которые смастерил брат. Причем все они точь-в-точь как настоящие. Но, как ни странно, ничего другого брат рисовать не умел, и если он пытался изобразить, к примеру, корову, то без пояснительной подписи это можно было принять за что угодно: лошадь, свинью, собаку, — но только не за корову. Брат мечтал: «Когда стану взрослым и начну зарабатывать, обязательно построю большую модель паровоза, который, как настоящий, будет работать на угле и пускать из трубы дым. Потом положу в поле рельсы, посажу в вагоны детишек, а сам сяду на паровоз и буду их возить». Я не смею сравнивать брата с твоим отцом, но я очень его люблю. Он еще замечательно свистел. Особенно хорошо у него получалась песня «Небо родины». Мне и сейчас слышится, как он выводит:

Прояснилось вечернее небо,
Дует осенний ветер.
Луна выплывает из-за туч.
Застрекотали цикады.
Закрою глаза — и вижу, как брат, насвистывая эту песню, мастерит модель паровоза.

Брат терпеть не мог писанину. Да и для меня нет ничего более мучительного, чем писать сочинение. Наверно, это у нас семейное.

С тех пор как брат ушел добровольцем в армию, миновало десять месяцев, а он прислал матери всего одну открытку. При всей его нелюбви к писанине это слишком жестоко. Я написала ему, чтобы он хоть мать пожалел, но он не ответил. Я махнула на него рукой — нехороший, бессердечный человек!

У брата есть друг Сюдзо Вакуи. Они подружились еще в средней школе, вместе поступили в физико-технический институт и в прошлом году записались добровольцами в армию. Оба служат сейчас в Китаура, но в разных воинских частях. Этой весной их отпустили на побывку домой. Ты как раз тогда подралась с Акияма, и я рассказала им об этом происшествии. Вакуи, оказывается, слышал о твоем отце. Сам с ним не встречался, но его старший брат посещал его лекции и приходил к вам домой на семинары. А когда его арестовали за опасные мысли, твой отец отправился в полицию и ходатайствовал о его освобождении. Теперь, как я слышала, брат Вакуи тяжело болен. Удивительно, как связаны судьбы людей!

В начале письма я тебе рассказала о мечте моего брата. Когда я задумываюсь, суждено ли ей когда-нибудь сбыться, мне хочется плакать. Ничего не поделаешь: война/ И все же мне ближе образ брата, ведущего поезд с детьми, чем воюющего с врагом на истребителе. Об этом я никому не говорила и никогда не скажу. Только с тобой поделилась.

Милая Наоми!

Каждый человек должен вести свойственный ему образ жизни, быть самим собой, не так ли? Я не могла сдержать слез, читая последние страницы «Семьи Тибо» о Жаке. Наверно, требуется настоящая смелость, чтобы одному противостоять всем остальным. Я ничего не знаю о твоем отце, но, думаю, ты не должна настраивать себя против него и твоей матери. Ведь ты их любишь. А это главное.

… сентября

Сэцуко Оидзуми

Неожиданно сознание Сэцуко прояснилось. Чего бы это ни стоило, надо выбираться наружу. Сэцуко ощупью сунула тетрадь в вещевой мешок и осторожно перевернулась на бок, стараясь ровно дышать, чтобы не вызвать приступ кашля. Потом медленно легла на живот, но сразу же закашлялась. Подождав, пока кашель пройдет, она уперлась обеими руками в землю, приподнялась и медленно поползла к выходу. Сэцуко подумала, что, когда она выберется наружу, ей и там придется ползком добираться до крана, иначе не хватит сил. С двумя передышками она одолела пять ступенек. На мгновение Сэцуко показалось, что она вот-вот потеряет равновесие и скатится вниз. Неимоверным усилием она все-таки удержалась и, закрыв глаза, долго лежала не двигаясь. Ночной ветер приятно холодил лихорадочно горевшие щеки. Сэцуко слегка приподняла голову и открыла глаза. В далеком небе ярко сверкали звезды. Потом звезды заколебались и стали расплываться. С ресниц скатились слезинки и медленно поползли по щекам.

Была глубокая ночь; вокруг ни души. Сэцуко распустила шнурок шаровар и, укрывшись в высокой траве у входа в землянку, справила нужду.


Не отрывая глаз от конвейера, Сэцуко слышит знакомые шаги. Это студент Савабз. Он слегка подволакивает правую ногу. Обыкновенный, на первый взгляд ничем не примечательный юноша, которого тоже мобилизовали сюда на работу. Сэцуко обратила на него внимание еще тогда, когда ее рабочее место было рядом с лестницей. Она стала невольно прислушиваться к его необычной походке, когда он спускался по ступенькам. Невзирая на хромоту, он ни в чем не отставал от остальных студентов и работал так же прилежно. Более того, в отделе технического контроля его всегда ставили в пример, хвалили за удивительную точность изготовления деталей. Сэцуко втайне восхищалась Савабэ, еще когда они даже не были знакомы. Три часа дня. Из репродуктора звучит популярный марш:

Стомиллионный народ.
Вперед, вперед!
Вместе с непобедимой армией
Страны восходящего солнца.
Страны цветущих вишен
Все силы отдадим для победы!
Решающий бой впереди!
Открывается дверь, вносят деревянные ящики. Кто-то кричит: «Привезли замороженные мандарины, будут выдавать по карточкам!» Рабочие устремляются к выходу. Студентам мандарины не положены. Девушки из колледжа возмущаются, но Сэцуко воспринимает это равнодушно. Лишь однажды, когда кадровым рабочим раздавали головные повязки хатимаки с надписью «божественный ветер», она пошла в заводское управление и потребовала, чтобы и студентам выдали тоже. «Студентам не положено», — ответили ей. «Почему?»— возмутилась Сэцуко. «Не положено — и все, и не делай такие страшные глаза, а то никто тебя замуж не возьмет…»

С образом белоснежной Фудзи в сердце
Девушки Родине жизнь отдают.
Они словно горные вишни в цвету.
Они благоухающие цветы Родины
Эта песня всегда напоследок звучит из репродуктора — наверно, потому, что на заводе работает много девушек.

Вечером, когда на цеха опускается тоскливая тишина, вновь оживает репродуктор. Звучит бравурный военно-морской марш. «Передаем сообщение Верховной ставки. Наша эскадра…» Сэцуко вместе с другими девушками с замирающим сердцем слушает сообщение. «Наши военные успехи велики, но возросли и потери». До того как Хадзимэ отправили на фронт, Сэцуко с радостью слушала военные сводки о доблестных подвигах солдат. Теперь же они отдавались в ее сердце болью, «Наши вооруженные силы атаковали вражескую военную эскадру и караван транспортов. По данным на сегодняшний день, потоплено четыре авианосца, два крейсера, один эсминец и четыре транспортных судна». Сэцуко закрывает глаза. «Сколько же потеряли мы, чтобы одержать такую победу?» — думает она. «В этом сражении мы потеряли два крейсера и один эсминец. Один самолет не вернулся на базу…» Однажды точно так же не вернется на базу и Хадзимэ… Сэцуко с горечью думает не о победах, а о летчиках и моряках, которые погибли в бою.

Когда вспыхнул китайский инцидент, Сэцуко училась во втором классе начальной школы. Она и ее подруги в ту пору любили играть на пустыре за станцией Йокохама. Там было небольшое болотце, поросшее бамбуком. Сэцуко вспомнила, как однажды Хадзимэ срезал самый стройный бамбук, чтобы отметить праздник Танабата1. Это было седьмого июля тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Сколько с тех пор она написала патриотических писем на фронт, хладнокровно призывая незнакомых ей солдат отдать все силы для победы! Солдаты тогда смело уходили на войну, а провожающие махали им вслед флажками с изображением красного солнца на белом поле. Императорская армия в ту пору одерживала одну победу за другой, и даже траурные процессии с прахом погибших, шествовавшие под похоронные марши военных оркестров, были торжественно красивы. Война представала перед Сэцуко окутанной романтической дымкой. Теперь Сэцуко в своих письмах брату умоляет беречь себя и уже не призывает умереть за победу. Она начала понимать, сколь жестока была ее юная душа, когда она призывала незнакомых ей солдат не жалеть свои жизни.

Сэцуко простудилась и десять дней не ходила на завод. Она давно на встречалась с Наоми и перед тем, как выйти на работу, решила ее навестить. Когда Сэцуко вошла в гостиную, там спиной к дверям сидел пожилой мужчина.

— Извини, Наоми, я, кажется, пришла не вовремя, у тебя гости. Пожалуй, зайду в другой раз, — шепотом сказала она.

— Нет, оставайся. Послушаем вместе, что нам расскажет профессор Исидзука. Сэнсэй, позвольте представить мою подругу Сэцуко Оидзуми. Я вам о ней говорила. Сэцуко, это профессор Исидзука — старинный друг моего отца и мамин лечащий врач. Вы оба — мои самые близкие и дорогие друзья, поэтому чувствуйте себя свободно. — Голос Наоми звучал напряженно.

Сэцуко нерешительно присела на краешек стула.

— Сэнсэй, вам удалось что-нибудь узнать об отце? — спросила Наоми.

— Да, — кивнул профессор Исидзука.

Наоми было известно лишь то, что отец находился в Токийской тюрьме, но с прошлого года он перестал отвечать на письма и к тому же отказался от свиданий с женой. Это было невероятно, и Наоми просто не могла такому поверить.

— Сколько тебе сейчас лет, Наоми? — спросил профессор, грустно глядя на девушку.

— В этом году исполнилось пятнадцать.

— Мне трудно судить: ребенок ты или уже взрослая?

— Даже не знаю, что и сказать… Иногда мне кажется, что я взрослая, иногда чувствую себя совсем маленькой.

— Так вот, сегодня ты должна выслушать меня как взрослая. Твой отец…

— Папа… умер?

— Нет, он не умер.

— Что случилось? Говорите же! — Наоми резко поднялась со стула, потом снова бессильно опустилась на него.

— Твой отец тяжело болен. Он настолько плох, что просто удивительно, как он еще жив.

— Сэнсэй, говорите правду. Я прошу не только от себя, но и от имени мамы. — Наоми поглядела на сидевшую рядом Сэцуко и протянула ей руку. Та крепко сжала ее пальцы.

— Твой отец ослеп. Еще с июня прошлого года у него начало катастрофически ухудшаться зрение. С тех пор он не может отвечать на письма. Потом один за другим стали выпадать зубы. Сейчас уже ни одного не осталось. Он почти лишился волос, а те, что сохранились, поседели, как у древнего старика. Видимо, он не хотел, чтобы ты и твоя мать знали о его тяжелом состоянии, поэтому отказался от свиданий. Твой отец всегда был привередлив в еде, поэтому с самого начала отказался от тюремной пищи, а передачи твоей матери не всегда доходили до него. Ко всему прочему его невзлюбили наздиратели за то, что он вел себя с ними чересчур высокомерно. Мало того, когда его поместили в тюремную больницу, он из-за какой-то мелочи разругался с врачом, и тот будто бы даже сказал, что, мол, незачем тратить лекарства на такого подонка. Это было серьезное оскорбление, и с того дня твой отец вообще отказывается принимать лекарства.

Сэцуко почувствовала, как задрожала рука Наоми, которую она сжимала. Кровь отлила от лица Наоми, и оно стало белым, как бумага. Профессор Исидзука бережно усадил Наоми в кресло и поспешно сделал ей успокаивающий укол. Глядя на побелевшие губы Наоми, на глубокую складку, прорезавшую ее лоб, Сэцуко думала о том, каким потрясением был для Наоми рассказ профессора. Вскоре стало сказываться действие укола: дрожь прекратилась, на щеках появился слабый румянец, и Наоми уснула. Профессор бережно перенес ее на кровать, тихо провел рукой по волосам и едва слышно прошептал: «Бедняжка». Потом присел на кровать, и его плечи бессильно опустились.

— Бедняжка, — повторил он, — такая еще маленькая, а сколько уже пришлось пережить. До чего же глупые люди — ее родители.

Сэцуко не нашлась что ответить.

Рассказ профессора потряс и Сэцуко. Ею овладело чувство безысходного, непонятного ей самой отчаяния. И с того дня оно уже не оставляло ее.

— Сегодня я должен непременно осмотреть тяжелого больного и поэтому возвращаюсь в больницу, — сказал профессор. — Постараюсь сразу же прислать сиделку, а до ее прихода, если вас не затруднит, побудьте, пожалуйста, здесь.

Короткий зимний день уже клонился к вечеру, и Сэцуко представила, как будут беспокоиться ее родители, но отказать в просьбе профессору не смогла. В доме царила тишина. Поеживаясь от холода, Сэцуко подумала, что в первую очередь следует приготовить ужин для матери Наоми. Она задернула занавески, опустила штору затемнения и, неслышно ступая, направилась в кухню. Большая столовая, где в былые времена собирались у отца Наоми студенты, и соседняя со столовой кухня показались Сэцуко безлюдной пустыней. Иногда Сэцуко помогала Наоми готовить обед и знала теперь, что где лежит. Она бросила в маленькую кастрюльку горсть риса, налила воды и поставила на печурку. Сэцуко представила, как грустно и одиноко бывает Наоми готовить еду в этой огромной пустой кухне. Она вдруг вспомнила, что профессор Исидзука назвал родителей Наоми глупцами, и подумала: «Неужели они не могли ничего сделать, чтобы Наоми так теперь не страдала? Но только ли родители тому виной?» — с сомнением подумала Сэцуко, прислушиваясь к бульканью поспевающей каши.


Милая Сэцуко!

Помнишь ли ты, какое я испытывала воодушевление во время нашей недавней встречи? С каким нетерпением ожидала я мобилизации на трудовой фронт, чтобы поработать на благо родины не только за себя, но и за непатриотически настроенных отца и маму. И что же? Чем, ты думаешь, мы всю эту неделю занимались?

В первый день осматривали завод, во второй — проходили медицинский осмотр, а потом пололи траву на заводском дворе, да и то работали в день не больше часа, а остальное время сидели в полуразрушенном цехе, пели песни и читали. Ты не представляешь себе, как меня злит это бессмысленное времяпрепровождение. Ведь нас здесь собралось шестьдесят девушек, и, даже если работать с ленцой, на сколько нам хватит этой травы? Кончим полоть, а что дальше?

Мама настаивает, чтобы я бросила школу. Она говорит: «Чем где-то полоть траву, лучше вари дома обед». Она хочет превратить меня в прислугу, чтобы самой освободиться от домашних дел и с утра до вечера пить самогон. Ведь и до сих пор не она, а я ходила на всякие дежурства и работы по нашему тонаригуми. Я посещала занятия по противовоздушной обороне, получала продукты по карточкам, поэтому часто пропускала занятия в колледже. Правда, мне и самой не так уж хотелось посещать колледж, и в этом смысле у нас с мамой было полное взаимопонимание. Но, решив работать на заводе, я предупредила ее, что не стану пропускать ни одного дня, и мама была вынуждена согласиться. И что же? Несмотря на мои попытки стать настоящей патриоткой, примерной японкой, все словно назло делается для того, чтобы я отказалась от своего намерения. Или же примерным японцем считается тот, кто беспрекословно выполняет любую порученную работу (или ничего не делает, как получилось со мной), сколь бы бессмысленной она ни была?

Как видишь, я не получаю никакого удовлетворения и начинаю подумывать о том, чтобы достать справку, как советует мама, и не ходить ни в колледж, ни на работу. Очень мне хотелось бы знать, как бы в этом случае поступила ты.

Наоми Нива

Милая Сэцуко!

Сегодня я получила по карточкам сладости — засахаренный арахис. Сладости выдаются детям до пятнадцати лет, и я снова почувствовала себя маленькой. Отныне я решила собирать все непортящиеся продукты, которые распределяют по карточкам. Знаешь для чего? Чтобы отдавать их тебе. Раз ты отказываешься принимать от меня то, что мы покупаем на черном рынке, мы с мамой будем есть продукты с черного рынка (ведь мы не патриоты/), а тебе отдавать то, что выдают по карточкам. Мама сказала, что с продуктами будет становиться все хуже и такие честные дурочки (это ее выражение!), как Сэцуко, начнут умирать от голода. Пойми: я не вынесу, если ты будешь честно жить на одном жалком пайке и умрешь голодной смертью. Поэтому, когда мы в следующий раз встретимся, я принесу тебе арахис, а может, кое-что еще. Арахис не с черного рынка, и я буду несказанно рада, если ты не откажешься от моего скромного подарка.

Милая Сэцуко!

Сегодня был на удивление погожий осенний день. Когда мы пололи траву, на заводском дворе неожиданно появился директор колледжа. «Решил поглядеть, как работают первокурсницы, — сказал он. — Теперь я спокоен — вижу, никто не жалуется и все старательно выполняют порученную работу». Может, он иронизировал. Потом он стал вместе с нами полоть траву. Увидев меня, спросил: «Как себя чувствует дедушка?» Я смутилась (ведь я давно ничего о нем не знаю) и промолчала. Потом, вырвав пучок пожухшей желто-красной травы, он ласково сказал: «И для травы тоже наступает золотая осень».

Только и всего, а у меня весь вечер такое хорошее настроение и такое спокойствие на душе, какого давно уже не испытывала. И всего из-за нескольких ласковых слов. Сегодня я хорошо поняла, как много значит для человека обыкновенная ласка. И еще меня радует, что через три дня мы с тобой повидаемся. Кажется, впервые за последние дни я спокойно усну. Спокойной и тебе ночи.

… октября

Наоми Нива

Радио несколько раз повторило сообщение по восточному военному округу: город Йокохама подвергся бомбардировке. В цеху, где работала Сэцуко, повисла гнетущая тишина: большинство рабочих и студентов из трудотряда, работавших здесь, жили в Токио или Йокохаме. Бомбежки, начавшиеся поздней осенью прошлого года, превратили Токио в руины, но Йокохама почти не пострадала. Распространился даже слух, будто Америка щадит Йокохаму из-за каких-то давнишних ее связей с этим городом. Теперь настал черед Йокохамы.

С тех пор как американцы стали регулярно бомбить японские города, Сэцуко и ее родители, жившие близ йокохамской железнодорожной станции, поняли, что им тоже бомбежки не избежать. Но в отличие от многих других они решили не эвакуироваться. «У нас в доме нет ни стариков, ни детей, о которых надо особенно заботиться, поэтому предлагаю оставаться в Йокохаме до конца, — сказал отец. Мать и Сэцуко согласно кивнули. — К тому же, — продолжал отец, — если все побегут из городов, кто будет работать на заводах? А если заводы остановятся, мы не сможем продолжать войну. Да и вообще, разок нас побомбят, а повторных налетов, наверно, не будет». Сэцуко безотчетно верила в то, что говорил отец. Она и представить не могла, что матери одной придется пережить весь ужас бомбежки в то время, когда она и отец будут на работе.

К середине дня, когда выяснилось, что бомбардировка нанесла Йокохаме катастрофический ущерб, был отдан приказ всем учащимся, мобилизованным на трудфронт и проживавшим в Йокохаме, немедленно разойтись по домам. Сэцуко наспех перекусила и собиралась уже выйти наружу, когда услышала на лестнице характерные шаги. Это был Савабэ. Не обращая внимания на окружающих, он подошел к Сэцуко и быстро заговорил: «Оидзуми-сан! Электрички не ходят, и вам придется добираться до Йокохамы пешком. Я заметил, что последние дни вы неважно себя чувствуете. Похоже, и сегодня у вас температура. Хорошо бы, конечно, мне самому вас проводить, но, к сожалению, у меня срочная работа. Я попросил своего друга Окамото, чтобы он помог вам. Ему с вами по пути до моста Явата. Старайтесь идти вместе со всеми и ни в коем случае не отставать. Если почувствуете себя плохо, без всякого стеснения обращайтесь к Окамото. Прощайте!» Пока Савабэ говорил, Сэцуко стояла потупившись, и, лишь когда он повернулся к ней спиной и пошел, она подняла глаза. До этого они несколько раз беседовали на людях, но никогда не встречались с глазу на глаз. Сегодня впервые он сам подошел именно к ней и предложил помощь. В такой опасный момент! Сэцуко ощутила, как теплое чувство к Савабэ всколыхнуло ее сердце, и невольно смутилась. Поэтому-то она и не решалась поднять глаза на Савабэ, пока он с ней разговаривал. Савабэ остановился на середине лестницы и поглядел в сторону Сэцуко. На этот раз она не отвела глаза. Отворилась дверь, и девушка из ее группы крикнула: «Оидзуми, скорее на заводской двор! Там уже все наши построились. Через несколько минут колонной отправимся в Йокохаму». Сэцуко помахала рукой все еще стоявшему на лестнице Савабэ и пошла к двери. Савабэ чуть не пополам перегнулся через перила, провожая взглядом удалявшуюся фигурку Сэцуко. Когда все построились и двинулись в сторону Йокохамы, из передних рядов вышел студент и рысцой побежал вдоль колонны, выкрикивая: «Кто из вас Сэцуко Оидзуми из колледжа Хатоно?» Сэцуко подняла руку. Наверно, тот самый студент, о котором говорил Савабэ, догадалась она. Юноша остановился и сказал: «Я Окамото из университета Сева. Вы, кажется, неважно себя чувствуете?» — «Спасибо, не беспокойтесь». — «Во всяком случае, знайте, что я иду впереди, и сразу же позовите меня, если вам станет плохо», — закончил скороговоркой Окамото, затянул на подбородке ремешок студенческой фуражки и побежал вперед.

Сэцуко была глубоко тронута чуткостью Савабэ, заметившего ее состояние. Она и в самом деле последние дни чувствовала себя неважно. Видимо, из-за высокой температуры. К тому же сказалась поездка в префектуру Гумма, к Сёити Вакуи. Она ездила туда без ночевки и обернулась за один день. «И все же хорошо, что я решилась съездить», — подумала Сэцуко. Серую тетрадь, которую подарила ей Наоми, она держала в вещевом мешке, с которым не расставалась. А вот две тетради со сделанным матерью Наоми переводом последней части «Семьи Тибо» она обычно клала на свой письменный стол рядом с книгами. Если бы она тогда не встретилась с Сёити и не передала их ему на хранение, сгорели бы они вместе с домом во время сегодняшней бомбежки. «Ты слышишь меня, Наоми? — мысленно обращалась она к девушке. — Я не имею права держать у себя эти тетради, и именно Вакуи достоин того, чтобы их сохранить. Тем более что он хорошо знал твоего отца». Прошло почти два месяца с тех пор, как Наоми и ее мать сгорели в своем доме во время бомбежки. И если есть еще на свете человек, способный оценить любовь к людям, которой автор «Семьи Тибо» наделил Жака, и воспринять мечты, заключенные в этих тетрадях, то этот человек — Сёити Вакуи.

Невзирая на температуру и болезнь, Сэцуко каждый день продолжала ходить на работу, и чем хуже она себя чувствовала, тем большее беспокойство вызывало у нее состояние здоровья Сёити Вакуи. Сэцуко хорошо помнила, как тогда вечером, тяжело опираясь на палку, он проводил ее до самых ворот храма, как, утирая выступивший на лбу пот и пытаясь унять мучивший его кашель, Сёити, посмеиваясь над собой, сказал: «Это противоречит моим принципам — провожать вас ценою сокращения собственной жизни…»

Дорога до Йокохамы была неблизкой, и притомившаяся Сэцуко уже не понимала, где она бредет. Лишь тянувшиеся вдоль дороги зеленые рощи, готовые к посадке риса поля да слегка тронутые золотом колосья пшеницы радовали глаз. Видневшиеся кое-где крестьянские дома были целы. Наверно, бомбежке подвергся лишь сам город Йокохама.

Первой от колонны отделилась группа девушек, направлявшихся в сторону Цуруми. Они молча помахали руками, прощаясь с остальными, и ушли. «С кем-то из них, наверно, уже не суждено встретиться», — подумала Сэцуко и вдруг почувствовала, насколько все они ей дороги — даже те, с кем она вовсе не была знакома. Придет ли кто-либо из них завтра на завод?

Вскоре стали попадаться навстречу первые погорельцы. Старик в защитного цвета одежде тащил двухколесную тележку с вещами, которую сзади подталкивала женщина с грудным младенцем за спиной. Среди груды одеял и подушек лежала маленькая девочка, привлекавшая взгляды прохожих неестественно красными щечками. Девочка крепко спала. Одного взгляда на ее покрытое потом личико с прилипшими ко лбу мокрыми волосами и на привязанные к бортику тележки сандалии с оторванными ремешками было достаточно,чтобы понять, какой долгий путь пришлось проделать этому ребенку, прежде чем жара и усталость сморили ее. Внезапно шедшая рядом с Сэцуко Хаяси судорожно всхлипнула и закрыла лицо руками. «Что с тобой?» — спросила Сэцуко. «Я подумала о матери и младших сестрах», — уже не сдерживая слез, прошептала Хаяси. После встречи с погорельцами тревога девушек возросла еще больше. По мере приближения к Йокохаме становилось все меньше людей, тащивших на тележках свой скарб, теперь почти все погорельцы шли только с вещевыми мешками. Видимо, им в последний момент удалось захватить лишь самое необходимое. «Сколько лет твоим сестрам?» — спросилаСэцуко. «Одной пять, другой два. Младших братьев эвакуировали со школой в префектуру Тотиги. Отец уехал в командировку на остров Хайнань. У матери больное сердце. После того как родилась младшая, она почти не встает с постели»,— ответила Хаяси, и снова слезы хлынули ручьем у нее из глаз. «Оидзуми, как ты думаешь, может быть, обойдется? Только бы они дождались меня», — сказала Хаяси, утирая слезы. «Но чем сможет она помочь больной матери и двум малолетним сестрам, даже если им повезло и они уцелели?» — подумала Сэцуко.

Когда подошли к Огути, старший колонны собрал всех на пустыре и объявил пятнадцатиминутную передышку. Сюда уже доносился запах гари. Сэцуко устало опустилась на траву и внезапно почувствовала сильный озноб. Она закрыла глаза, и ей показалось, будто вокруг колеблются языки зеленого пламени. Ей почудилось, что снова она слышит голос Савабэ: «Держись и ни в коем случае не отставай от колонны!» — «Спасибо, со мной все в порядке», — беззвучно прошептала она в ответ. Старший колонны поднялся и объявил: «Скорамы вступим в зону, подвергшуюся бомбежке. Внимательно глядите себе под ноги. Возьмитесь за руки и старайтесь не отставать от идущих впереди. Каждый, кто будет покидать колонну, должен предупредить соседа. Итак, вперед — и не теряйте присутствия духа». Сэцуко сжала руку Хаяси и по тому, как холодна была рука подруги, поняла, что у нее самой поднялась температура.

Не доходя до Огути, от колонны отделились девушки, проживавшие в районе Коясу. Наконец колонна вступила в Йокохаму, над которой стояло огромное облако дыма. Воздух был черен от гари — трудно было даже понять, день сейчас или ночь. Внезапно девушка, шедшая в первом ряду, дико вскрикнула и остановилась. Колонна смешалась, задние напирали на шедших впереди. Девушка чуть не наступила на труп седой старухи, лежавший прямо на дороге. Колонна взяла влево, оставив труп далеко в стороне. Проходя мимо, девушки испуганно отворачивали лица. Но спустя четверть часа трупов стало так много, что никто уже не отводил глаз. Теперь все старались глядеть себе под ноги, чтобы ненароком не наступить на обгоревшие останки людей. Наконец они увидели то, что еще сегодня утром было городом. Сейчас перед ними — насколько хватал глаз — простирались свинцово-серые руины, едва освещенные пробивавшимися сквозь облако дыма лучами солнца. «Прощай, Оидзуми, мой дом рядом», — сказала Хаяси, крепко сжала руку Сэцуко и, не оглядываясь, покинула колонну. «Не падай духом!» — крикнула ей вслед Сэцуко, понимая всю бессмысленность своих слое. Дом Хаяси, вне всякого сомнения, сгорел, и разве могли спастись ее больная мать и малолетние сестры, если даже здоровые и сильные мужчины не смогли избежать смерти. Где уж тут не падать духом! Пока рядом была Хаяси, Сэцуко опиралась о ее руку, а теперь на нее сразу же навалилась такая усталость, что ноги перестали повиноваться. Она прошла еще несколько шагов, споткнулась о камень и упала. Откуда-то появился Окамото и помог ей подняться. «Мы миновали Восточную Канагаву, теперь уже близко, потерпите», — сказал он Сэцуко. «Благодарю вас, не беспокойтесь, я смогу идти сама». Рядом с Сэцуко шагала незнакомая девушка в очках. Сэцуко оглянулась. Позади никого не было. Пока она приходила в себя, задние уже обошли ее, и теперь она и Окамото замыкали колонну. Окамото крепко взял Сэцуко за руку, и у нее не хватило духу отказаться от помощи. «Держитесь, — подбадривал ее Окамото, — скоро дойдем до станции». «Скоро, скоро, — повторяла про себя Сэцуко, — но что там меня ожидает? Удалось ли матери спастись?»

Колонна вступила на мост Аоки и замерла. Отсюда уже была видна почти вся Йокохама. Но Йокохама ли это? Одни лишь дымящиеся развалины. Сэцуко с ужасом подумала о том, сколько же здесь исчезло с лица земли домов, сколько погибло людей — всего за несколько часов, — и застонала. Опираясь на руку Окамото, она стояла на мосту, не в силах сдвинуться с места, и слезы катились из ее глаз.


Милая Наоми!

То, что должно было случиться, свершилось…

По правде говоря, я однажды уже пережила воздушный налет. Это было в апреле, когда я только еще поступила в колледж Хатоно. В субботу я дежурила в колледже и позже обычного возвращалась домой с подругой, тоже дежурившей в тот день. Когда мы спускались с холма по тропинке, нас окликнул мужчина из отряда самообороны и сказал, чтобы мы немедленно шли в убежище. В ту же минуту мы услышали частые хлопки, вслед за которыми в небе появились белые облачка дыма. Мы с подругой спрятались под дерево. Помню, я еще сказала, что эта учебная тревога очень похожа на настоящую. Потом я с удивлением узнала, что тревога была не учебной: американские самолеты действительно сбросили бомбы, а наши зенитки отражали вражеский налет.

Но разве тот налет можно сравнить с тем, что постигло нас теперь! Однажды я услышала страшные слова: «Отныне вся Япония подвергнется бомбардировке, и погибнет все живое». Это сказал старший брат одного из друзей Хадзимэ. Тогда я не могла поверить, что это может случиться на самом деле. Теперь у меня такой уверенности нет. Поэтому именно сейчас я с особой силой почувствовала, как важно нам всем бороться до победного конца.

На днях пришел приказ об эвакуации всех жителей из соседних домов. И я с грустью подумала о том, что расстаюсь с девочками, с которыми дружила с самого детства. Но, видимо, все это делается в интересах родины, и, прощаясь, мы говорили друг другу: где бы мы ни были, наша жизнь принадлежит Японии.

Милая Наоми! Во время нашей последней встречи я тебе уже говорила об этом, а теперь повторю: наверно, завод, куда ты ходишь, еще не сумел как следует подготовить для вас работу. Думаю, вскоре там сделают все, чтобы вы могли работать по-настоящему. Поэтому не расстраивайся, не падай духом и работай на совесть. От души желаю тебе всего наилучшего. До встречи.

… ноября

Сэцуко Оидзуми

Наступил вечер, а отец все не возвращался. Сэцуко и мать достали зарытые в саду ящики, в которых были сложены самые необходимые вещи, и перенесли их в полуобгоревший вагон, где устроили себе временное жилье. Внешне мать не проявляла беспокойства. «Раз ты вернулась, значит, скоро появится и отец», — говорила она Сэцуко. Благодаря ее предусмотрительности вещи уцелели, хотя дом сгорел. «Когда вернется отец, мы устроим праздничный ужин», — сказала мать, имея в виду вареную скумбрию и банку овощей в соевом маринаде. Наблюдая, как мать, расстелив на вагонной скамейке широкий платок, неторопливо расставляет вытащенную из ящика посуду и раскладывает палочки для еды, Сэцуко ощутила прилив радости: какое счастье, что с матерью ничего не случилось во время бомбежки! «Твоему отцу с утра нездоровилось, и он позже обычного пошел на работу. Только он ушел, как сразу объявили воздушную тревогу. Подожди он еще минут двадцать, твоя мать не осталась бы одна и так бы не переживала. Слава богу, во время бомбежки меня даже не поцарапало. И все же отец, наверно, беспокоится за меня. Надо бы пойти ему навстречу хотя бы до моста Манри», — сказала мать. «Пожалуй», — согласилась Сэцуко и умолкла. Она представила, как выйдет наружу на пронизывающий ночной ветер, и сразу же ощутила сильный озноб. Видимо, температура у нее снизилась, и Сэцуко была рада, что из-за темноты в вагоне мать не замечает ее состояния. «Я немного устала, ты иди уж одна, а я постерегу вещи», — сказала она. «И верно, — согласилась мать, — легко ли от Кавасаки до дома пешком добираться! И все же как хорошо, что ты засветло вернулась, Сэцуко. Представляешь, каково матери было бы одной коротать ночь?» Она постелила на пол два ватных матраца, сказала: «Ложись-ка отдохни, когда отец вернется, я тебя разбужу» — и вышла из вагона наружу. Сэцуко скользнула между матрацами, подтянула верхний до плеч и закрыла глаза. От матрацев тянуло слабым запахом гари. Перед мысленным взором Сэцуко проплывали картины пережитого, их колонна, медленно движущаяся в сторону Йокохамы. Как-то теперь Хаяси? Встретила ли своих? А девочка на тележке с пунцовыми щечками — доставили ли ее в безопасное место?

Когда Сэцуко, глядя под ноги, чтобы не споткнуться о трупы, брела по окутанному дымом городу, она еще не сознавала масштабов катастрофы, постигшей Йокохаму. И лишь увидев с моста Аоки простиравшиеся перед ней развалины, она поняла, сколь велик урон, нанесенный этой бомбежкой. Сэцуко вспомнила, как она — тогда еще ученица начальной школы — послала патриотическое письмо героям-летчикам, участвовавшим в бомбардировке вражеских городов. В письме она писала: «Я была в кинотеатре и смотрела документальный фильм о том, как наши самолеты бомбили Шанхай. Там, где взрывались бомбы, сразу же поднимались клубы черного дыма. Кто-то в зале крикнул: „Банзай!“, и я тоже громко закричала: „Банзай!“» Только теперь Сэцуко впервые подумала о том, сколько людей погибло во время той бомбежки, сколько домов было разрушено. Для Японии Китай был вражеской страной, для японцев китайцы были врагами, поэтому японцы безжалостно бомбили Китай, убивали китайцев и разрушали их дома, и это считалось в порядке вещей. Но значит, в порядке вещей и то, что теперь Америка бомбит Японию, убивает японцев и разрушает их дома? И неудивительно, если сейчас американские дети кричат по-английски «Банзай!», глядя на фотографии разбомбленной Йокохамы. Но в самом ли деле все это должно считаться в порядке вещей? Подобные рассуждения вконец измучили Сэцуко. Ей вспомнилась одна из последних записей, сделанных Наоми в серой тетради: «Как хотелось бы мне родиться во времена, когда не будет войн. Ведь все люди одинаковы — почему же они воюют между собой?» Сэцуко ощутила острую боль в груди — причиной тому была не только температура.

Незаметно Сэцуко задремала. Ее разбудили какие-то звуки: мать на ощупь искала что-то в ящике, стоявшем у ног Сэцуко. «Матушка, вы давно пришли? А отец?» — «Сегодня ночью он, наверно, не вернется. На улице дождь и тьма такая — хоть глаз выколи. Так что бессмысленно ждать его до рассвета». Мать нащупала в темноте руку Сэцуко и сунула ей сухарь. «Почему у тебя такие горячие руки? Ты не заболела?» — «Не волнуйтесь, я себя хорошо чувствую. — Превозмогая сильную головную боль, Сэцуко бодро приподнялась. — Я просто устала, да еще спала, накрывшись ватным матрацем, поэтому и руки горячие». — «Ну, слава богу, если так. В такое время болеть нельзя». — «Что-то в горле пересохло. Нет ли у нас воды?» Сэцуко попыталась встать, но из-за сильного головокружения упала на колени. К счастью, было темно, и мать, очевидно, решила, что она просто споткнулась. «Смотри под ноги. Здесь так темно, что лучше поменьше двигаться. А воду я набрала заранее, вот, возьми». Сэцуко схватила фляжку и долго пила, не в силах оторваться. «Какая вкусная вода!» — «Пей сколько хочешь — еще принесу. Я ведь помню, как тяжело нам пришлось без воды во время Великого землетрясения. Тогда я ходила с коромыслом до самой Канагавы. Поэтому сегодня, прежде чем покинуть пепелище, я открыла кран и попробовала пустить воду. Труба немного погнулась, но вода идет», — с гордостью сказала мать. «Спасибо, вы молодец, матушка». — «А как же иначе? Ведь ни тебя, ни отца дома не было. Вот я и должна была думать за всех». Поев сухарей и запив их водой, Сэцуко и мать улеглись рядышком на расстеленном на полу матраце. «Если бы еще отец был здесь», — прошептала Сэцуко. «Не беспокойся, он скоро придет. Ничего с ним не случится — ведь он мужчина». Они лежали, закрыв глаза, но никак не могли уснуть. «Не спишь, Сэцуко? — спустя некоторое время спросила мать. — Ну и денек сегодня выдался», — пробормотала она. «А где вы прятались во время бомбежки, матушка?» — «Сначала залезла в нашу противовоздушную щель, но у меня было предчувствие, что сегодня бомба попадет в наш дом. Я вылезла из щели, быстро побросала в яму весь скарб и вышла на улицу, захватив с собой только урну с прахом бабушки. Вокруг горели дома, и черный дым поднимался к небу. Мне стало страшно, и я пошла в общее убежище нашего тонаригуми. Там уже собрались многие из соседей. Потом хозяин гостиницы „Вакамацу“ сказал, что вокруг все полыхает и если мы останемся здесь, то заживо сгорим. Он посоветовал идти на какой-нибудь пустырь, где огонь не достанет. И все разбрелись кто куда. Я пробралась под мост Манри и оттуда глядела, как в реку падали зажигательные бомбы. Да, Америка не жалеет на нас бомб. Давай-ка спать, а то мы с тобой заболтались…»

На следующее утро на дороге снова появились погорельцы, которым где-то удалось скоротать ночь. Они шли мимо вагона, где Сэцуко и мать устроили свое временное жилище, к станции Йокохама. Мать отправилась на родное пепелище, вытащила спрятанные в противовоздушной щели переносную печурку и железный котел и, решив встретить мужа настоящим обедом, достала из неприкосновенного запаса рис, сварила картофель. Картофель давно уже остыл, а отец Сэцуко так и не появился. Теперь уже мать забеспокоилась по-настоящему. Она сходила на станцию, надеясь узнать что-нибудь о муже, и вернулась очень расстроенная. «Железная дорога Йокохама — Токио разрушена, кругом множество трупов, наверно, отец не успел добраться до Су гита, даже если электричка подошла сразу», — сказала она и прибавила, что пойдет искать отца. «И я с тобой», — настаивала Сэцуко. «Нет, оставайся здесь. А вдруг мы разминемся с отцом. К вечеру я вернусь». Она положила в коробочку для еды несколько холодных картофелин, прихватила фляжку с водой и ушла. Отчаяние, отражавшееся на ее лице, усилило беспокойство Сэцуко. Не далее как вчера она сама видела близ Канагавы обгорелые трупы мужчин. И кто мог поручиться, что такая же участь не постигла ее отца?

Незадолго до полудня прикатил на велосипеде Окамото. «Как самочувствие?» — спросил он. «В порядке. Спасибо, что помогли добраться до дома». — «К счастью, наш дом не сгорел. По дороге к вам я убедился, что разрушений больше, чем можно было предположить. Рад, что с вашей матушкой ничего не случилось». Сэцуко умолчала о том, что ее отец до сих пор не пришел. Она ощутила некий суеверный страх: стоит заговорить об этом, казалось ей, и отец вообще никогда не вернется. Окамото смущенно вручил Сэцуко большой сверток, сказав, что это от его матери и старшей сестры. Когда он дома спросил о содержимом свертка, ему ответили, что это такие вещи, о которых мужчинам говорить не положено. Поэтому он заранее просит у Сэцуко извинения, если там окажется что-то не то. Серьезность, с какой Окамото все это изложил, напомнила ей о Савабэ. Неожиданная теплота, проявленная матерью и сестрой Окамото, глубоко тронули Сэцуко. «А теперь мне пора на завод. Кстати, доложу Савабэ, что доставил вас до дома в целости и сохранности», — шутливо сказал Окамото, вскочил на велосипед и укатил. Сэцуко смотрела ему вслед полными слез глазами.

Тем временем люди начали разбирать развалины вокруг вагона. Неожиданно к ним подошел незнакомый мужчина и шепотом стал предлагать рисовые колобки. Их у него был целый мешок. Все мгновенно сгрудились вокруг него, но вдруг раздался пронзительный крик одной из соседок: «И откуда ты такой взялся? Да японец ли ты вообще? Как тебе не стыдно наживаться на несчастье людей! Сдираешь по десять иен за один маленький колобок. Эй, кто-нибудь, сбегайте к станции и позовите сюда полицейского! Этого типа надо отправить в полицию». Перепугавшийся мужчина подхватил свой мешок и мгновенно исчез. К вечеру такие же колобки стали раздавать погорельцам — по одному на человека. Служащий муниципалитета громко объяснял стоявшим в очереди за колобками, что их приготовили женщины из Хирацука для пострадавших от бомбежки

К ночи вернулась мать и, узнав, что отец так и не пришел, в изнеможении опустилась прямо на пол и тихо сказала: «Наверно, он попал в беду». Перед глазами Сэцуко вновь всплыли развалины Канагавы и лежавшие прямо на дороге обгорелые трупы мужчин… Она решила еще день побыть дома, а потом снова отправиться на завод.


Милая Сэцуко!

Наконец я все же сообщила в школу, что временно вынуждена прекратить учебу. С завтрашнего дня перестану ходить на завод. Мне безразлично, что обо мне станут говорить другие, но хочу, чтобы именно ты меня поняла. Кто-то распустил на заводе слух о моем отце, и там началось то же самое, что было весною в колледже Хатоно. Тебе ведь известно, Сэцуко, что в последнее время я очень изменилась, стала серьезно относиться к учебе, не опаздывала и, хотя ворчала про себя, полола траву изо всех сил. Я даже дерзить перестала тем, кто пытался меня уязвить. Но я страшно устала, устала трудиться в одиночку среди тех, кто ни за что не хочет меня простить: ведь я дочь антипатриота. Теперь у меня пропало всякое желание стать образцовой военной патриоткой. Ты сердишься, наверно, что я, не посоветовавшись с тобой, приняла столь важное решение, но пойми — я больше не в силах терпеть… И не ругай меня.

Есть и еще одна причина, почему я бросила школу и завод: болезнь матери. Наверно, ты не стала бы меня упрекать, скажи я, что это главная причина. Но тебе, Сэцуко, я не буду врать. Просто болезнь матери подтолкнула меня принять окончательное решение. У нее давно уже начались боли в желудке, но она отказывалась ходить к врачам. Неделю назад у мамы открылось кровотечение, и я обратилась к давнишнему другу отца — профессору Исидзука с просьбой осмотреть ее. У мамы оказалась самая настоящая язва желудка. Профессор посоветовал ей лечь в больницу, но мама наотрез отказалась и заявила, что перейдет в кабинет отца и будет там дожидаться его возвращения. Пришлось перетащить ее кровать в кабинет, а оттуда вынести диван и письменный стол. Если бы я обратилась в школу с просьбой об освобождении от занятий из-за болезни матери, это опять-таки сочли бы антипатриотическим поступком, поэтому я решила просто представить справку о том, что у меня затемнение в легких.

И вот с сегодняшнего дня я превратилась в прислугу и сиделку. С тех пор как мама поняла, что больна серьезно, она стала послушной, большей частью молчит или спит. Даже как-то непривычно. Теперь у меня появилось свободное время. Правда, если регулярно заниматься уборкой дома, ни о какой передышке не может быть и речи, поэтому я решила держать в порядке лишь свою комнату, кабинет отца и кухню. Тем более что и мама мне так посоветовала. Хозяева соседних домов почти все эвакуировались, наше тонаригуми распалось, и меня больше не гоняют на дежурства. Видишь, какая беззаботная, но скучная жизнь меня теперь ожидает. Я решила найти какой-нибудь длинный-предлинный роман, чтобы убить время, и начала читать «Миямото Мусаси» Эйдзи Есикава. До сих пор я все откладывала эту книгу в сторону — уж очень она толстая.

Милая Сэцуко! Я теперь превратилась в самую настоящую антипатриотку. Но пойми — я стала такой не по своему желанию. Я ведь всеми силами противилась этому.

… ноября

Наоми Нива

Внутрь щели проник слабый утренний свет. Не по-осеннему ласковые лучи солнца коснулись лица Сэцуко. Теперь отчетливо проявились те самые стойки и балки, которые во тьме Сэцуко видела кончиками пальцев. Доски, которыми был укреплен потолок щели, начали подгнивать. Когда мать была еще жива, она часто говорила: хоть бы продержались эти доски до двести десятого дня1. А какой же сегодня день? Может, как раз двести десятый. Если налетит тайфун, потолок обвалится, и сюда хлынет вода. Именно этого мать и боялась. И тем не менее в это утро Сэцуко проснулась в удивительно хорошем настроении. Жар спал, и сознание прояснилось. Даже кашель перестал ее донимать. Сэцуко медленно приблизила к глазам правую руку. На исхудалых, тонких пальцах резко выделялись непомерно распухшие суставы. Давно не стриженные ногти черны от грязи. Сэцуко нахмурилась. Глядеть на грязные ногти было неприятно. Она горько усмехнулась, подумав о том, что столь же грязно все ее тело. Когда умерла мать, Сэцуко вскипятила в котле несколько кружек воды и обмыла ее. Но кто обмоет ее, Сэцуко, когда она умрет? Ведь у нее не осталось ни одного близкого человека. Сэцуко порылась в вещевом мешке и вынула зеркальце, но у нее не хватило смелости заглянуть в него, и, поколебавшись, она сунула зеркальце обратно в мешок. Когда Сэцуко металась в бреду, где-то на грани между сном и явью, ей не раз представлялась смерть, но лишь теперь, подумав об этом среди дня и в полном сознании, она поняла, как горька будет ее одинокая кончина. Некому будет похоронить Сэцуко. И она подумала о том, сколько же теперь, когда война окончена, еще лежит на бывших полях сражений непохороненных солдат…


«Господа студенты! В этот памятный день создания студенческого трудового отряда я призываю вас посвятить все свои силы выполнению священного долга служения родине, императору. Надеюсь, вы, как бойцы трудового фронта, до конца исполните свой долг». Эту речь, полную энтузиазма, произнес директор завода в конце мая. А спустя два с половиной месяца, обращаясь к тем же студентам, он с горечью говорил: «Господа студенты! Сегодня, в день роспуска вашего трудового отряда, мы вынуждены вместе с вами нижайше просить прощения у нашего императора за то, что у нас не хватило сил исполнить свой долг и это привело к неслыханному в нашей истории позору — безоговорочной капитуляции».

Сэцуко неимоверным усилием воли заставляла себя стоять, пока директор произносил речь. От сильного жара и слабости у нее выступил на лбу пот, но грудь вздымалась от бушевавшего гнева. С трудом передвигая дрожащие ноги, Сэцуко вышла из рядов и встала напротив директора. «Мне не за что просить прощения у императора, — сказала она. — Я ничего предосудительного не совершала. Почему мы согласились на безоговорочную капитуляцию? Разве нас не призывали дать врагу решительный бой на территории самой Японии? Разве мы не должны были все как один отдать свои жизни в этом бою?» Все ошеломленно уставились на Сэцуко. «Опомнись, что ты мелешь!» — прикрикнул на нее побледневший директор и толкнул ее в грудь.

Силы оставили Сэцуко, и она потеряла сознание. Ее поспешно отнесли в медпункт. Придя в себя, Сэцуко увидела лицо склонившейся над ней старой учительницы. По щекам учительницы текли слезы, но она не утирала их. Сэцуко попыталась встать, но учительница удержала ее. Глядя на Сэцуко покрасневшими от слез глазами, она сказала: «Ты права, Оидзуми. Вам не за что просить прощения. Это мы должны извиниться перед вами. Вчера, после того как я услышала императорский указ о капитуляции, я долго думала о том, чему всех вас учила. Прости меня, Оидзуми!..»

Теперь Сэцуко уже не испытывала ни гнева, ни сожаления. Перед лицом смерти эти чувства отошли куда-то далеко-далеко


Во время работы на заводе Сэцуко очень уставала. По пути домой в ожидании электрички она, чтобы хоть как-то обмануть усталость, открывала книгу и читала, на короткое время уходя в вымышленный мир героев книги. Электрички бывали настолько переполнены, что Сэцуко буквально повисала между сдавливавшими ее людьми. В то же время это давало отдых уставшим ногам. Если она ехала вместе с подругой, они обычно не разговаривали. Каждый думал лишь о том, как бы вовремя пробраться к дверям, чтобы успеть выйти на своей остановке. Секунду помедлишь — и новая толпа желающих сесть снова втиснет тебя в вагон. После того как дом Сэцуко сгорел, она брала книги у Савабэ. По вечерам читать было нельзя — в ее временном жилище не было света. Лишь по воскресеньям в солнечный день она выходила на железнодорожную насыпь и читала.

О смерти матери Сэцуко сообщили у выхода со станции Йокохама. Там ее уже ожидала соседка и председатель их тонаригуми.

«Сэцуко, прости, что не уберегли твою мать». Женщина закрыла лицо руками и разрыдалась. Потом они втроем сели на каменные ступени почтового отделения Канагава, расположенного рядом со станцией, и председатель рассказал Сэцуко, как погибла ее мать. После бомбежки на некоторое время прекратилась выдача продуктов населению. И только сегодня наконец сообщили, что будут вместо риса давать по карточкам молодой картофель, причем сразу десятидневную норму. Дежурившая в тот день соседка, которая сейчас сидела рядом, и мать Сэцуко отправились за продуктами с тележкой, чтобы взять картофель на всех. А спустя несколько часов на этой тележке вместо картофеля привезли мертвую мать Сэцуко. Воздушная тревога была объявлена своевременно, но в укрытие никто не пошел: понадеялись, что после недавней разрушительной бомбардировки враг навряд ли снова станет бомбить Йокохаму. Вскоре со стороны моря показались два американских самолета и, обстреляв очередь за продуктами из пулеметов, скрылись в направлении Ходогая. Самолеты летели так низко, что можно было разглядеть круглые хохочущие физиономии летчиков.

Чуть больше месяца назад Сэцуко потеряла отца, теперь она узнала о гибели матери — единственного родного человека, остававшегося у нее на свете. Выслушав председателя, Сэцуко тяжело поднялась со ступеньки и, едва переставляя ноги, побрела вперед, не видя ничего вокруг. Ей показалось, будто в голове у нее что-то сдвинулось и мозг отказывается воспринимать случившееся. На самом же деле она все уже поняла — просто в ней сейчас боролись два желания: либо бежать сломя голову туда, где лежит ее мать, либо замереть и не двигаться. И она в нерешительности замедлила шаги.

Уже многие знакомые Сэцуко умерли. Смерть сделалась привычной, повседневной. Поэтому и гибель матери не воспринималась ею как нечто неожиданное.

Сэцуко удивило, что люди собрались не около противовоздушной щели, а у соседнего дома. «Мы подумали, что в щели неудобно, и положили твою мать у нас в доме. Как же иначе. Ведь ошибись пуля на несколько сантиметров, и теперь здесь лежала бы я», — сказала соседка, утирая слезы передником. Ее сыновья, мобилизованные на трудовой фронт, в выходной день поставили на пепелище времянку, и теперь туда переселилась вся их семья.

Там, на расстеленном прямо на полу одеяле, лежала мать Сэцуко. Ее лицо было прикрыто белым куском полотна. Сэцуко приподняла его и поглядела на лицо матери. Оно было спокойно, без единой тени страдания. Сэцуко снова прикрыла его, и по ее щекам потекли слезы. «Эту ночь проведем здесь, рядом с усопшей», — предложила соседка. У изголовья перед зажженными свечами стоял колокольчик. Пришедшие проститься с матерью Сэцуко дотрагивались до него, колокольчик тихо звенел, и они замирали в молитвенной позе.

«Благодарю вас за заботы, но прошу перенести матушку в нашу землянку. Сегодня ночью я хотела бы побыть с нею наедине», — прошептала Сэцуко. Сыновья соседки перенесли мать Сэцуко в щель. Соседка подошла к Сэцуко и, понизив голос, сказала: «Говорят, теперь для кремации надо приносить свои дрова.

Правда, если есть табак или сакэ, то можно договориться». «У меня есть шелковая ткань», — сказала Сэцуко, вспомнив про отрез, который мать украдкой принесла в землянку. Она достала материю из картонного ящика и отдала соседке. «Пойдет, но жаль такую хорошую вещь. Она ведь и тебе может пригодиться», — сказала соседка.

Проводив ее, Сэцуко притворила дверь землянки и задвинула засов. Колеблющийся язычок неверного пламени единственной свечи едва освещал лицо матери. Горькая тоска, которую она сдерживала на людях, с новой силой нахлынула на нее. С криком «матушка, матушка» она прильнула к холодному телу матери и, колотя его кулачками, разрыдалась. Смерть матери Сэцуко восприняла как величайшее предательство. Она была уверена, что если даже отец и старший брат не вернутся, то уж мать, уцелевшая во время такой бомбежки, обязательно останется с ней до конца. Сэцуко с отчаянием сжимала холодную руку покойницы, словно пыталась передать ей свое тепло. «Теперь конец, впереди никакого просвета», — думала она. Наплакавшись вволю, Сэцуко вылезла из щели наружу, взяла охапку дров, которые мать собрала несколько дней назад, растопила печурку и поставила на нее котел с водой. Ожидая, пока закипит вода, Сэцуко снова расплакалась. Каково ей будет жить в одиночестве? Ведь до сих пор мать брала повседневные заботы на себя, а теперь больной Сэцуко придется всем заниматься самой. Сэцуко вылила в таз горячую воду, спустилась в щель и принялась обмывать покойницу. Под левой грудью она заметила маленькое отверстие. Пуля вошла со спины и пробила сердце. На спине отверстие было еще меньше — и почти никаких следов крови. Значит, Америка считает врагами даже тех японцев, которые среди развалин стоят в очереди за скудным пайком? Врагом для них была и мать, которая потеряла мужа, проводила на фронт сына и жила в щели-землянке, заботясь о больной дочери. Как-то отец сказал, что единожды разбомбленный город снова бомбить не будут. Оказывается, он ошибался. Оказывается, до тех пор пока не пепелище будет жить хоть один японец, там по-прежнему будет поле боя. «Так вот что такое война», — с болью в сердце подумала Сэцуко.

Утром снова зашла соседка. Она протянула Сэцуко тарелку горячего картофеля, потом склонилась над усопшей и зашептала: «Оидзуми-сан! Спи спокойно, за Сэцуко я буду смотреть, как за родной дочерью». Соседка утерла слезы, повернулась к Сэцуко и уже будничным тоном сообщила, что насчет дров для кремации она договорилась, завтра у старшего сына выходной и он сделает все, что нужно, и незачем благодарить: ведь пуля могла попасть и в нее, и тогда сыновьям пришлось бы хоронить свою мать. Проводив соседку, Сэцуко вышла наружу. С серого неба неслышно сыпал мелкий дождик.


Милая Наоми!

Сегодня отмечают День императорского рескрипта об образовании. Все выстроились на заводском дворе, и мне бросилось в глаза, что в нашем трудовом отряде стало намного меньше юношей. Наверно, все они ушли на фронт. Я тебе, кажется, еще не рассказывала о том, что на заводе меня считают заядлой книжницей (из-за того, что я в перерыв читаю полученные от тебя книги). Все наперебой стали предлагать мне книги. А студент Харада — высокий и красивый, как актер, — принес мне «Жана-Кристофа». Он сказал, что увлекается романами французского писателя Ромена Роллана. И вот несколько дней назад Харада пошел добровольцем на фронт. Перед отъездом он познакомил меня со своим другом Савабэ, сказал, что все свои книги оставляет ему и чтобы я теперь брала их у Савабэ. На прощанье он еще сказал, что ему доставит удовольствие, если кто-то будет читать его книги, которыми он так дорожит. И вот я теперь буквально проглатываю романы один за другим и только сожалею, что прежде не любила читать и столько времени потеряла впустую. Какое счастье, что я с тобой познакомилась. Ведь это ты, Наоми, привила мне любовь к чтению. Если можно, дай мне еще раз перечитать «Семью Тибо». Может, теперь я пойму многое из того, что прежде не понимала. Мне особенно хотелось бы перечитать «Лето 1914 года» и «Эпилог», которые перевела твоя матушка. Это желание появилось у меня, когда я раздумывала о причинах, побудивших тебя оставить колледж. Честно говоря, мне очень жаль, что ты перестала учиться. Надо быть более упорной. Жаль, что меня не было рядом, — я бы старалась тебе помочь. Пока идет война, лично меня никакие причины не заставили бы покинуть наши боевые ряды в тылу. Извини за столь резкие слова. Но ведь я тоже привыкла говорить тебе правду. Только не думай, что я не понимаю, как тебе трудно. И все же я сама никогда не бросила бы учебу и работу на заводе, как бы мне ни было тяжело.

Наоми, знай, что бы ни случилось, мы с тобой всегда останемся друзьями. И не думай, что я на тебя сержусь. Мне просто жалко, что так получилось, и я зла на людей, которые довели тебя до этого. Молюсь, чтобы поскорее наступил день, когда выздоровеет твоя матушка и ты вернешься в наши боевые ряды защитников родины.

… декабря

Сэцуко Оидзуми

Люди как-то совершенно неожиданно стали уходить из жизни. Подруга, с которой лишь вчера простилась после работы на станции Кавасаки, сегодня не пришла на завод — ночью сгорела во время бомбежки. Симпатичный рабочий, который украдкой выдавал девушкам немного замороженных мандаринов, предназначавшихся только кадровым рабочим, однажды не появился в цеху — призвали в армию. Утром приветствуешь человека — в глазах радость, что снова удалось повидаться. Вечером прощаешься — и на сердце печаль: может быть, видишь в последний раз…


Сэцуко незаметно уснула. Давно не спала она так спокойно. Ей снились приятные сны, и на ее губах появилась легкая улыбка. Вот она в классной комнате. Все подруги сидят на своих местах, перед ними раскрытые тетради. Учитель с кусочком мела в руке стоит у доски, на ней — сложный геометрический чертеж. Учитель что-то объясняет, но слов не слышно. Потом он задает вопрос. Никто не поднимает руку, чтобы ответить. Учитель приближается к Сэцуко, что-то говоря на ходу. Он прихрамывает на правую ногу. Это Савабэ. Теперь ясно, что здесь не классная комната, а заводской цех и тетради лежат не на партах, а на станках. Это специальные занятия, которые перед началом смены проводят студенты для девушек из колледжей. На этих занятиях Сэцуко изучала математику и физику, на них же и познакомилась с Савабэ.

Сон сменился другим. Сэцуко в библиотеке. Стены сверху донизу заставлены книгами. Кругом темно, освещен лишь центр зала, где все склонились над книгами и прилежно читают. Здесь Наоми и Савабэ, Харада и Хадзимэ и Сюдзо Вакуи — друг Хадзимэ. Сэцуко по очереди обводит всех взглядом. Навстречу ей поднимается Харада. «Оидзуми, почитай вместо меня мои книги», — говорит он и исчезает в стене сквозь темные книжные полки. Но долго еще слышится звук его четко, по-военному печатаемых шагов. Савабэ поднимает глаза от книги и, глядя на Сэцуко, тихо говорит: «Пока можно, будем учиться. Вот это тебе особенно необходимо». Савабэ протягивает ей чистую тетрадь и карандаш. Опять новый сон. Сэцуко на пепелище своего дома. Там, где стоял ее ящик с книгами, толстый слой пепла. Из этого слоя отделяются тоненькие листочки пепла и поднимаются к небу, на каждом листочке солнечные лучи высвечивают ряды иероглифов. Но вот она уже в доме Наоми. В кабинете ее отца вместо книг груды пепла. Сэцуко со слезами на глазах разрывает эти груды. Там, под ними, должны быть Наоми и ее мать. Сэцуко роет все глубже, но пеплу нет конца, а Наоми нигде не видно. Сэцуко спотыкается и падает в вырытую ей яму. Пепел липнет к лицу. Сэцуко нечем дышать, она отчаянно пытается выбраться из ямы — и просыпается.

Ее душит кашель. С трудом отдышавшись, она дотягивается до фляжки с водой и долго пьет. Ей кажется, будто на лице и на кончиках пальцев остался слой липкого пепла.

В тот день Сэцуко после долгого перерыва пошла проведать Наоми. С тех пор как умер отец Наоми, Сэцуко не раз корила себя за то, что в последнее время не встречается с Наоми, забыла свою подругу. Правда, болезнь сильно изматывала Сэцуко, но главное было в том, что она не решалась повидаться с Наоми. И вот однажды Наоми пришла к ней сама. Она посидела недолго и, прощаясь, сказала: «Ты слишком хорошо ко мне всегда относилась, за это спасибо. Желаю тебе и дальше трудиться на пользу родине». В ее словах Сэцуко почувствовала затаенную обиду и, с трудом дождавшись выходного дня, пошла проведать Наоми. Но увидела за оградой одни лишь развалины. Последние бомбежки не пощадили и дом Наоми. «В прошлое воскресенье Наоми была жива и заходила ко мне», — со слезами на глазах подумала Сэцуко. Помнится, тогда она с каким-то равнодушием, даже с отрешенностью сказала: «Единственное желание мамы — сгореть вместе с книгами отца, прижимая к груди урну с его прахом. Знаешь, Сэцуко, у нас даже нет противовоздушной щели». Сэцуко не нашлась что ответить — так ее потрясла необычайная любовь, с какой в доме относились к профессору Нива. Теперь у нее уже не вызывало сомнений, что Наоми и ее мать погибли во время бомбежки. Сэцуко толкнула обитую медными полосами калитку, и она со скрипом, похожим на вопль, отворилась. Сэцуко вошла внутрь, и неожиданно в ее памяти воскресла картина: по обе стороны дорожки от ворот до самого входа в дом тянулись ряды ярко-желтых нарциссов. На сером фоне зимнего пейзажа золотистое сияние нарциссов было настолько ярким, что Сэцуко даже зажмурилась. Помнится, был конец февраля. Тогда Сэцуко впервые пришла к Наоми после того, как стало известно о кончине ее отца, профессора Нива. Наоми кинулась ей на грудь и разрыдалась. А теперь Наоми уже нет в живых. Она ушла из жизни, разочаровавшись даже в дружбе с Сэцуко. И Сэцуко содрогнулась, внезапно ощутив всю глубину своего предательства. Что она сделала для Наоми за этот последний год, чем помогла? Неужели их дружба существовала только для того, чтобы напоследок предать ее? Сэцуко не решилась сейчас даже мысленно просить прощения у покойной. Она считала, что не имеет на это права. На последней странице серой тетради Наоми записала: «Я и теперь люблю тебя, Сэцуко». Да и Сэцуко тоже по-прежнему любила Наоми. Тогда Сэцуко еще не могла понять, что оттолкнуло их друг от друга нечто неподвластное их воле. Совершенно опустошенная, Сэцуко еще долго стояла у пепелища, где недавно был дом Наоми. Закрывая калитку, она обратила внимание на дощечку, на которой было выведено несколько слов: «По всем вопросам просьба обращаться по адресу: префектура Нагано, город Сува,..» Но Сэцуко прошла мимо, не записав адреса. Так оборвалась короткая жизнь Наоми, которой едва минуло пятнадцать лет. Да и самой Сэцуко исполнилось лишь семнадцать, а она тоже готовилась к смерти. Она чувствовала себя виноватой за печальный конец, постигший их дружбу с Наоми. Но, честно говоря, вряд ли было возможно изменить в такие времена жизнь семьи, подобной Нива. Правда, никто тогда и подумать не мог, что всего через несколько месяцев наступит конец и самим этим временам…

Наверху над щелью послышались веселые детские голоса. Они проникли в темный мир безмолвия, окружавший Сэцуко, и вызвали у нее на губах улыбку. «Не было еще такой войны, которая длилась бы без конца. И нет на свете существа более живучего, чем человек. Торопиться к собственной смерти нет смысла. Любыми путями надо выжить». Это сказал Сёити Вакуи, сжимая руку Сэцуко. Но в его руке уже не чувствовалось силы, а голос прерывался

Веселые голоса снаружи принадлежали детям парикмахера. Во время бомбежки он выскочил из горящего дома, едва успев захватить принадлежности для стрижки и бритья. Потом он вытащил несколько плоских камней из фундамента, положил на них подушки, сделал легкий навес — и импровизированная парикмахерская была готова. Теперь его дети не голодали: демобилизованные солдаты за стрижку расплачивались продовольствием. Сэцуко больше уже не чувствовала гнева, какой испытала на следующий день после окончания войны при роспуске студенческого трудового отряда. Ведь если бы был принят решительный бой на территории Японии и стомиллионный народ дрался до последнего, в огне войны погибли бы и дети парикмахера. Ушли бы в мир иной и эти невинные души, не способные даже понять, ради чего они гибнут. А ведь они могут и должны жить в послевоенной, мирной Японии. Так разве не следует радоваться, что война окончилась без решительной битвы до последнего японца? И Сэцуко сразу вспомнились слова, сказанные Сёити Вакуи: «Жизнь человека не кончается после поражения в войне». Она припомнила и запись Наоми в серой тетради: «Любой войне неизбежно приходит конец, и, когда наступает мир, Париж вновь возрождается, словно бессмертная птица феникс». Но каково тем, кто погиб во время войны? Сэцуко с болью в сердце подумала о бесчисленных солдатах, которые никогда уж не возродятся к жизни. Их кости по-прежнему белеют на недавних полях сражений. А те, кто выжил, возвращаются на родину, таща мешки с одеждой и продовольствием. Весь народ в тылу и на фронте, не щадя жизни, воевал за императора. Мы проиграли войну, но страна осталась, и император остался. Так чем же была эта война? Мучимая сомнениями, Сэцуко вновь погрузилась в тяжелый сон. К вечеру температура повысилась, короткой передышке наступил конец, болезнь снова наступала на ослабевший организм.

Шестнадцатого августа утром ее разбудил громкий голос соседки: «Эй, Сэцуко! Тебе есть куда эвакуироваться?» — «Зачем? Разве бомбежки не кончились?» — «При чем тут бомбежки? Япония проиграла войну, и теперь все молодые девушки вроде тебя должны скрываться в горах или в каком-нибудь другом укромном месте, иначе случится что-то страшное». — «Разве может случиться еще что-то страшное?» — «Не спорь, а вылезай из своей щели — сама узнаешь». Сэцуко чувствовала себя неважно. Тринадцатого августа во время бомбежки погиб Савабэ. К тому же электрички не ходили, и она едва доплелась до дому. На следующий день опять подскочила температура, и Сэцуко пластом лежала в своей щели, не в силах даже подняться. Пятнадцатого августа ей стало немного легче, но о том, чтобы идти на завод, не могло быть и речи. Она только раз выбралась наружу, чтобы вместе с остальными соседями послушать по радио чрезвычайное сообщение. И все же Сэцуко решила шестнадцатого августа пойти на завод. Из-за сильных помех трудно было понять, о чем говорил по радио император. Кое-кто даже утверждал, будто он призывал к решительному бою на территории самой Японии, но Сэцуко сразу поняла, что император зачитывал рескрипт о капитуляции. «Неужели все же это случилось?» — думала Сэцуко. Значит, свершилось наконец то, о чем предупреждали Савабэ и Сёити. Что сейчас на заводе? Ведь в случае поражения все должны были покончить с собой. Не исключено, что ее подруги по колледжу уже сделали это. Надо немедленно идти на завод, но как трудно подняться с постели. Сэцуко ощущала неимоверную слабость, хотя температура понизилась. Она выбралась наружу и страшно удивилась: по улице шли толпы людей. Где только они скрывались во время бомбежек? Длиннющая очередь тянулась от моста Манри к станции Йокохама. «Все они стоят за билетами, чтобы отправить своих жен и дочерей в деревню. Сходи туда и узнаешь, о чем они говорят», — сказала соседка. Сэцуко подошла к мосту. «Вот она, хваленая императорская армия! Все из-за того, что они натворили в Китае. Разве с такими солдатами можно было выиграть войну?» Сэцуко не сразу поняла, о чем шел разговор, но эти слова ей показались настолько постыдными, что захотелось заткнуть уши. «Открыто об этом не говорят, но я слышал, что во время захвата Нанкина один унтер-офицер самолично прикончил тысячу человек». — «Но ты вроде бы тоже не миндальничал?» — «Куда мне! На моем счету человек десять, не больше». — «Потому-то ты решил отправить жену в укромное местечко?» — «Само собой! Не хочу, чтобы мою старуху прикончили за здорово живешь». Стоя на мосту, Сэцуко слушала разговор мужчин, справлявших нужду прямо в реку. Они говорили негромко, но ветер доносил до нее каждое слово. Сэцуко показалось, будто она коснулась чего-то липкого,несмываемо-грязного. Значит, в ту пору, когда она в Японии любовалась красочным шествием с фонариками по случаю падения Нанкина, там свершались постыдные дела? Так вот еще какой бывает война?! Брезгливое чувство охватило Сэцуко. Соседка тронула ее за плечо: «Стоит ли так переживать, Сэцуко. В такие времена все мужчины ведут себя одинаково — и японцы, и американцы. Пришел наш черед расплачиваться. Вот я и решила некоторое время пожить у родственников в деревне, а потом, когда все успокоится, приеду обратно». Вернувшись в свою землянку, Сэцуко, не разогревая, прямо из кастрюли поела остатки вчерашнего риса с овощами. В последние дни ее обременяло всякое лишнее движение. Соседка, верная клятве, данной у гроба матери Сэцуко, по-прежнему делилась с девушкой своей непритязательной пищей. Только поэтому Сэцуко не умерла от голода. У нее не было ни физических сил, ни желания выкупать положенные ей по карточкам продукты. Уже давно она перестала брать с собой еду на завод и порой не притрагивалась даже к жидкой похлебке, которую выдавали в обеденный перерыв в цеху. Она все время ощущала пустоту в желудке, но, как ни странно, голода она не испытывала.

Сэцуко занялась уборкой в своем жилище. Она попыталась проветрить матрац, но у нее не хватило сил даже приподнять его. Поэтому она только аккуратно застелила постель, постирала нательное белье и перемыла грязную посуду. «Может быть, в другой раз я этого сделать не смогу, и нехорошо, если после моей смерти кто-то сюда заглянет и увидит грязь и запустение», — подумала Сэцуко. Перед ее глазами мелькали толпы людей, которые спешили скрыться от всеобщего хаоса в деревню, но Сэцуко все еще не оставляла надежда увидеть нечто иное. Она по-прежнему думала, что японцы, которых она любила, и Япония, в которую она верила, не способны действовать столь постыдно, столь мерзко. Но она нигде не могла обнаружить то прекрасное, в которое она еще верила и надеялась увидеть. Ни в беспорядке, царившем на станции Йокохама, ни на разом опустевшем заводе она не нашла ничего, что могло успокоить, оправдать ее надежды. Не пронесся божественный ветер, который в тяжелый час должен был принести спасение Японии, никто не покончил жизнь самоубийством, не желая стать свидетелем позора страны. Все, во что верила Сэцуко, исчезло, не оставив следа. Лишь слезы старой учительницы да сказанные ею слова о прощении хоть немного заполнили пустоту в ее сердце. С той ночи Сэцуко стала ждать смерти. Она почти не притронулась к мешочку риса, оставленному ей перед отъездом сердобольной соседкой, только пила воду и, словно заживо погребенная, лежала в своей щели.


Милая Сэцуко!

Извини, что сегодня не смогла зайти к тебе. Наверно, ты целый день ждала меня, и я очень переживаю, что заставила тебя ждать напрасно. Написала тебе открытку с извинениями, но от этого не легче — вот и раскрыла снова свой дневник. Мама все не поправляется, но в этом она сама виновата — по десять дней, а то и по полмесяца строго придерживается прописанной ей диеты, потом срывается и снова начинает пить. И все же последнее время я не считаю себя вправе сердиться на нее. Она не перестает тревожиться за отца, а теперь совсем пала духом. Шутка ли: вот уже полгода, как от него никаких вестей. Я просила профессора Исидзука разузнать об отце, но, думается мне, его уже нет на этом свете. Правда, ни я, ни мама никогда не говорим об этом вслух. Боимся: если заговорим о его смерти, он действительно умрет.

Каждый день я занята приготовлением пищи, уборкой, стиркой, и иногда мне кажется, будто я стала очень старой. У нас ничего нового. Еды хватает. Когда объявляют воздушную тревогу, мы по-прежнему остаемся дома. С мамой мы теперь почти не разговариваем, и мне кажется, что такая жизнь длится уже годы и ей не видно конца. Странно устроен человек: думает о таких вещах, хотя сегодня вечером может погибнуть во время очередной бомбежки. Я спокойно отношусь к приготовлению пищи, а вот стирать не люблю — приходится пользоваться холодной водой, да к тому же это утомительное занятие. Очень устаю, когда приходится отжимать и развешивать простыни или мамины домашние кимоно. Если сушить белье на открытом, солнечном месте, его всякий раз приходится снимать во время воздушной тревоги (соседи боятся, что с самолета заметят белое белье и скинут на наши дома бомбу).

Ты мне писала: «Когда мама выздоровеет, ты передумаешь и снова станешь ходить на завод и в колледж…» Навряд ли. Я человек конченый. Любой на моем месте (но только не ты, конечно) при такой жизни, какая у меня с мамой, не смог бы выдержать.

Последнее время мама, даже когда ей становится легче, какая-то задумчивая, рассеянная. И сразу начинает пить. Профессор Исидзука не раз предупреждал, чтобы я не разрешала ей выпивать, но я ничего не могу сделать с нею. Вначале, когда у нее первый раз пошла горлом кровь, она целый месяц не притрагивалась к спиртному, но потом обменяла патефон и все наши пластинки на три бутылки сакэ и снова начала пить. В нашем доме стали частыми гостями перекупщики с черного рынка. Они жадными глазами разглядывают наши вещи. Один предложил обменять швейную машинку на пять сё риса. Мама готова продать им все за бесценок. Все равно завтра нас могут разбомбить, оправдывается она. Сейчас в нашем доме, за исключением вещей в кабинете отца, ничего не осталось. Теперь и мне безразлично: пусть тащат из дома все. Все равно! Мы беспокоимся, жив ли отец, но сами можем погибнуть даже сегодня ночью…

Мне очень хотелось пригласить тебя к нам на встречу Нового года. Мы бы приготовили много вкусных угощений, поиграли бы вместе с мамой в карты и в угадывание стихотворений из «Хякунин иссю»^. Но, к сожалению, мама не поправляется, и мне пришлось отказаться от этой затеи. Значит, не судьба, потому что навряд ли мы доживем до следующей встречи Нового года.

Если маме не станет лучше, я не смогу прийти к тебе в назначенный день. Придется тогда уже тебе посетить нас. Прости за мою навязчивость, но иначе мы сможем с тобой повидаться только через месяц. К нам домой заходят лишь профессор Исидзука да торгаши с черного рынка. Все время мы с мамой вдвоем, а теперь, когда маму лечат новым лекарством и она по целым дням спит, я остаюсь совсем одна. Не сердись на мои капризы и пожалей свою подругу Наоми.

… декабря

Наоми Нива

После смерти Наоми Сэцуко не знала, как поступить с тетрадями, в которых был перевод последней части «Семьи Тибо», сделанный ее матерью. Сэцуко не хотела расставаться с книгами, подаренными ей Наоми, но она не считала себя вправе хранить тетради ее покойной матери. Теперь она не только хорошо понимала вызванные разочарованием последние поступки Жака Тибо, но, пожалуй, даже одобряла их. И все же принять их не могла. Она уже перешла тот рубеж, когда человек способен переменить свои убеждения, и не могла ни отступить, ни избрать другую дорогу. Сэцуко считала, что для нее в жизни остался один лишь путь — тот, по которому с верою в сердце она шла до сих пор, — даже если впереди ее ожидает только смерть. Сэцуко долго раздумывала над тем, кому бы передать тетради с переводом последних глав «Семьи Тибо», и остановилась на Сёити — брате Сюдзо Вакуи.

Прежде всего, Сёити был учеником профессора Нива, и, судя по тому, что Сэцуко о нем слышала, Сёити представлялся ей единственным человеком, достойным хранить эти тетради, И она решила его навестить.


Милая Наоми!

Последнее время сильно похолодало, и я подумала, как трудно тебе приходится со стряпней и стиркой. Как себя чувствует твоя мама? В прошлый раз, когда я к вам заходила, она показалась мне очень осунувшейся. Я и сама чувствую себя неважно — простудилась — и вот уже неделю не хожу на завод. Температура не снижается, к тому же одолевает кашель. Вначале я пыталась не обращать на это внимания, но теперь так ослабла, что по утрам с трудом встаю с постели. Мать беспокоится за меня, поэтому придется еще несколько дней полежать. Воспользуюсь этим временем, чтобы побольше читать.

Теперь я лучше понимаю твою маму, когда она отказывается вставать с постели во время воздушной тревоги: больному каждое лишнее движение кажется мучительным. И все же я надеюсь побывать у тебя в назначенный день. Правда, не очень пристало такой образцовой патриотке, как я, разгуливать по гостям и не ходить на работу.

Если буду чувствовать себя сносно, помогу тебе в уборке: уж слишком велик ваш дом и тебе одной не справиться. Когда я рассказываю своей матери про тебя, она просто не верит, что пятнадцатилетняя девушка одна ведет такое большое хозяйство. Говорит, если бы вы жили поближе, она каждый день приходила бы помогать. Да я и сама бы помогла. Вот видишь! Только говорю об этом, а на деле, к сожалению, ни в чем тебе не помогаю.

Написала письмо — и так утомилась, что в глазах круги. А ведь у меня обычная простуда. Наверно, все потому, что устала душой. Все это очень печально. Надо поскорее выздороветь и снова работать, не жалея сил. При встрече наговоримся вволю. До свидания.

… января

Сэцуко Оидзуми

Сколько ни отхаркивала Сэцуко кровь, в легких ее не становилось меньше. Сэцуко представилось, будто она плывет по кровавому морю и вокруг вздымаются красные волны. Во всем теле уже не осталось ни капли крови, и оно стало тонким, как листок бумаги. Куда я плыву, думает Сэцуко, может быть, я уже умерла? Значит, скоро встречусь с отцом, матерью, братом и Наоми. Плыть было тяжело. Казалось, одно неверное движение — и сразу утянет в бездну. Кровавые волны вот-вот поглотят Сэцуко. «Оидзуми-сан, уже скоро!» Кажется, это голос Сёити Вакуй. «Оидзуми-сан, война кончилась!» А это вроде бы Савабэ. Из горла Савабэ хлынула кровь. Неожиданно тело Сэцуко начало медленно погружаться в море. «Оидзуми-сан! Оидзуми-сан!» -по очереди зовут ее Сёити и Савабэ, Сэцуко изо всех сил колотит по волнам руками и ногами, но тело ее неудержимо влечет в глубину. Внезапно Сэцуко видит, что она уже не плывет по кровавому морю, а стоит среди бескрайних развалин. Куда бредут эти толпы людей? «Ой», — в ужасе кричит Сэцуко: она стоит на трупе! Она отскакивает, но под ногами снова труп. Бескрайнее пепелище превращается в бескрайнее кладбище, горы трупов. Они быстро усыхают, и вот уже кругом белеют кости. Сэцуко тоже превращается в скелет. «Здравствуйте, Сэцуко», — говорит череп. Сэцуко оглядывается — черепа все одинаковые, но голос принадлежит Сёити: «Вы предупредили в письме, что знакомы с профессором Нива, и я решил, что придет пожилой мужчина. Никак не думал, что меня посетит такая молоденькая девушка…» На нее внимательно глядят не пустые глазницы черепа, а глубоко запавшие черные глаза живого Сёити…

Комната Сёити — узкая, в шесть татами, постеленных в один ряд, — была расположена в задней части главного здания храма Дзёсёдзи. «Прежде тут останавливались на ночь странствующие монахи», — объяснил он. У стены была постель, подле изголовья которой стоял радиоприемник. Вокруг прямо на циновках стопками лежали книги. Вошла женщина в шароварах, неся две плоские подушки для сидения. Она бросила их на циновки и сказала: «Настоятель просил передать, что сегодня в главном здании службы не будет и вы можете там побеседовать с вашей гостьей». Когда женщина ушла, Сёити захватил большую перьевую подушку и вместе с Сэцуко пошел в главное здание. «Извините, я прилягу, — сказал он, подложил подушку под голову и вытянулся. — Кажется, вы собирались что-то отдать мне на хранение?» — спросил Сёити.

Сэцуко и теперь не могла понять, почему у нее тогда так внезапно брызнули из глаз слезы. Молодые девушки нередко плачут без причины — то ли из-за каких-то надуманных обид, то ли потому, что их очень балуют. Но с Сэцуко такого никогда не случалось. Отчего же она расплакалась перед Сёити, которого впервые видела? Ей и сейчас стыдно за свое тогдашнее смятение…

В ее землянке стало темнее. Над головой послышался звук льющейся воды и тихий лязг ведер. Сэцуко подумала о том, что люди как ни в чем не бывало продолжают жить и заниматься повседневными делами, и у нее потеплело на душе. Сёити тогда ясно сказал: «Война окончится, а люди будут продолжать жить». Когда окончится война… Сэцуко запрещала себе даже думать об этом, но слова Сёити запали ей в душу. Неожиданно ее губы искривились. Ей вспомнилось, как та женщина принесла чай и, переводя взгляд с плачущей Сэцуко на растерявшегося Сёити, осуждающе сказала: «И вам не стыдно? Одной ногой уже в могиле, а заставляете плакать такую юную девушку. Я пожалуюсь на вас настоятелю». Сёити тогда смущенно засмеялся, а Сэцуко остановила женщину и поспешно стала объяснять, что господин Вакуи вовсе ее не обижал и плачет она по другой причине. Женщина с сомнением покачала головой и ушла, нисколько не смягчившись…

Сэцуко протянула руку к фляжке и, не вставая, напилась воды. Холодная струйка потекла мимо губ за шиворот, и Сэцуко сразу же ощутила озноб. Наверно, снова поднялась температура… «Она не совсем нормальная, — сказал Сёити, когда женщина ушла, — она родом из здешней деревни, там и сейчас живут ее родители и братья. Еще в девичьи годы над ней надругались какие-то проходимцы, и с тех пор она тронулась умом. Ее приютил настоятель, и вот уже почти двадцать лет она живет в этом храме. Очень работящая, не представляю, как бы настоятель справился без нее со всем здешним хозяйством. Раньше она ухаживала за человеком, который жил здесь до меня, — он был парализован и не вставал с постели тринадцать лет. Теперь она обслуживает меня. Настоятель сказал: сколько бы перерождения ни ожидало Киё-тян, она обязательно попадет в рай. Кие— это ее имя». Сёити с сочувствием поглядел на Сэцуко и продолжил свой рассказ, стараясь успокоить разволновавшуюся девушку: «Здешний храм пользуется своего рода правом экстерриториальности, а местные жители беспрекословно подчиняются авторитету настоятеля. Все роженицы деревни из поколения в поколение прибегают к услугам супруги настоятеля. И можно себе представить, каким уважением она пользуется в деревне, где нет врача. Короче говоря, по всем важнейшим вопросам здесь идут за советом в храм. Деревенский староста, учитель и полицейский не составляют исключения. Поэтому даже такой конченый человек, как я — „красный“ и к тому же чахоточный, — может, пользуясь покровительством настоятеля, спокойно жить здесь в нынешние тяжелые времена. Настоятель и мой отец — друзья еще со студенческих лет. Меня до сих пор удивляет, как могло случиться, что мой отец, обыватель до мозга костей, и настоятель храма долгие годы оставались верны своей дружбе». Вновь появилась женщина и внесла большой поднос, на котором были расставлены блюда с вареным рисом и красной фасолью, яичницей-глазуньей и листьями папоротника в соевом соусе. Сёити лишь из вежливости попробовал от каждого блюда, снова откинулся на подушку и закрыл глаза. Сэцуко взяла палочки для еды, но почти не притронулась к угощению. Длительная поездка в переполненной электричке, а потом в поезде слишком утомила ее, и она с трудом боролась с охватившей ее усталостью. «Здесь не бывает недостатка в рисе с красной фасолью и в поминальных мандзю, которые приносят крестьяне», — усмехнулся Сёити.

«Может быть, я расплакалась оттого, что все, окружавшее Сёити, показалось мне слишком обыденным», — подумала Сэцуко. Невыносимая, тяжкая жизнь Сэцуко соприкоснулась с давно забытой ею спокойной жизнью Сёити — и это нарушило равновесие в душе девушки. Уже много месяцев прошло с тех пор, как Сэцуко перестала жить обыкновенной человеческой жизнью. «По-видимому, вы тоже себя неважно чувствуете. Меня крайне беспокоит ваш кашель», — тихо сказал Сёити, не открывая глаз. «Вы правы, во время последнего медицинского осмотра у меня в легких нашли затемнения». — «Зачем же вы поступили так безрассудно — поехали в такую даль?» — «Я должна была обязательно передать вам это».

Сёити взял тетради и с грустью сказал: «Хотя нет опасений, что я погибну от бомбежки, все равно, чувствую, и мне недолго осталось жить. Поэтому у меня не больше прав хранить эту рукопись, чем у вас». Но дело вовсе не в том, кто из нас проживет дольше, хотела возразить ему Сэцуко, но смолчала…

Вновь наступила ночь, и Сэцуко в темноте опять увидела пристально устремленные на нее глаза Сёити. Снова в ушах прозвучал его голос: «Так вы специально приехали ко мне в такую даль, чтобы передать тетради?»


Милая Сэцуко!

Мой отец умер. Это случилось пять дней назад. Следуя последней воле отца, мы не присутствовали при его кончине. Но это не все. Он пожелал, чтобы семью известили о его смерти лишь после кремации. Профессор Исидзука один присутствовал при этом. Позавчера и вчера я все время думала об отце. Ты ведь была у меня, когда впервые профессор принес известие о нем, и поэтому знаешь, в каком он был состоянии. Тогда, слушая профессора, я никак не могла унять охватившую меня дрожь. И потом все повторяла: это неправда, такого быть не может! Но теперь я поняла: отец не хотел, чтобы мы увидели его таким. Как дорог мне сейчас отец — пусть слепой, беззубый, поседевший и высохший, словно мумия. Бедный отец! Сколько страданий выпало на его долю! Пусть внешне он стал безобразен — я по-прежнему безумно люблю его. И ненавижу тех, кто так изуродовал моего замечательного отца. Я буду проклинать их всю жизнь. Я не знаю, кто виновен в его смерти, но, когда стану взрослой, обязательно отомщу за отца — как бы сильны и влиятельны ни были его убийцы. Сейчас моя душа переполнена гневом и ненавистью. Я не рыдаю, как мама, прижимая к груди урну с прахом отца, я просто дала себе клятву отомстить за него и теперь терпеливо жду этого часа.

Профессор Исидзука, мама и я посоветовались и решили никому не сообщать о кончине отца и не устраивать похороны. Отец издавна исповедовал христианство, но вряд ли у самого доброго бога найдутся слова, которые могли бы утешить его душу.

Милая Сэцуко! У меня к тебе одна лишь просьба: когда придешь к нам в следующий раз, заставь меня поплакать. Я так хотела бы выплакаться у тебя на груди. За это время много случилось печального, но глаза мои сухи, и я задыхаюсь от невыплаканных слез.

До нашей встречи осталось еще целых пять дней. Представляешь ли ты, как я хочу, чтобы они поскорее прошли.

… февраля

Наоми Нива

Сэцуко вспомнился ее разговор с Сёити.

— Профессор Нива подвергся гонениям по несколько иным, чем я, причинам. Нам, в ту пору студентам, он казался типичным представителем мелкой буржуазии. Его специальностью была экономика Америки. И хотя его обвинили в распространении опасных мыслей, все началось просто с попытки опубликовать в печати статью. Один мой знакомый издатель рассказал мне о всех перипетиях этого дела уже после того, как я поселился в здешнем храме. Когда резко обострились японо-американские отношения, профессор Нива, как экономист, написал статью, в которой доказывал неразумность войны Японии с Америкой, поскольку экономический потенциал последней значительно превышает наш. Правда, в редакции журнала статью задержали и она не была опубликована, но кто-то донес на профессора в полицию, и его арестовали. Если бы Нива сразу покаялся в своих ошибках, его простили бы, но он настаивал на правильности своих прогнозов, следствие затянулось, а его продолжали держать в тюрьме. Потом моего друга издателя призвали в армию, и что стало с Нива в дальнейшем, мне неизвестно… Ах вот как? Вы говорите — он умер? Никогда бы не подумал, что его постигнет столь печальный конец. Помню, когда мы ходили к нему в дом на семинары, там была такая живая девочка — дочь профессора. Она вечно пряталась под стол во время наших занятий, и однажды студент, уронивший карандаш, столкнулся с ней лбом, когда полез его поднимать… Вот как? Его жена и дочь тоже погибли?

— Наоми училась в младшем классе нашего колледжа, но была очень начитанна, и благодаря ей я многое узнала. Вначале я жалела Наоми, старалась ей помочь, но, когда попыталась разобраться в причинах ее несчастий, сразу поняла всю двусмысленность своего поведения: чем больше мне хотелось защитить ее, тем отчетливее я видела всю глубину пропасти, нас разделявшей. Мне стало ясно, что именно из-за таких, как я, Наоми оказалась в столь плачевном положении. Уже после смерти Наоми я снова перечитала «Семью Тибо» и ее записи в серой тетради и подумала: ведь я всем своим поведением лишь усугубляла ее страдания.

— Полагаю, вы ошибаетесь. Я успел лишь в общих чертах ознакомиться с дневником Наоми, но и этого достаточно, чтобы понять, как она верила вам и что вы отвечали ей тем же. Прежде я скептически относился к разговорам о чувстве солидарности людей, преодолевающих различие во взглядах, но, прожив здесь довольно долго, я оценил величие простого народа, — величие, которое невозможно описать в книгах… Мы все попали в общую беду и поэтому должны действовать сообща, ибо всех нас объединяет одно — то, что мы люди.

— Я вела себя как лицемерка: в глубине души, как и Акияма из нашего колледжа, считала отца Наоми антипатриотом и в то же время пыталась защитить Наоми. Я с самого начала не заслуживала того, чтобы считать себя ее подругой.

— Вы слишком суровы к себе. Для вашего возраста вполне естественно считать профессора Нива антипатриотом. Вашей личной вины здесь нет. Меня поражает другое— то, что в нынешние времена еще есть такие все понимающие девушки, как вы. Было бы неудивительно, если бы вы воспитывались в той же среде, что и Наоми, но, судя по ее дневнику; вы и в колледже считались образцовой ученицей.

— Мне хотелось, чтобы Наоми думала обо мне лучше, чем я есть на самом деле. Я и теперь, беседуя с вами, хочу казаться лучше, чем я есть, хотя совершенно не заслуживаю того, чтобы разговаривать с вами на равных.

— Вы ошибаетесь! А теперь послушайте, что я вам скажу. Последнее время я все чаще думаю о том, что для обыкновенного человека война нечто вроде бури. Она налетает независимо от нашей воли, разносит в щепки всю нашу жизнь и в один прекрасный день уносится прочь. И хотя каждый из нас, отдельных представителей народа, так или иначе участвует в войне, начинаем и кончаем ее не мы. И я,и вы одинаково вовлечены в этот коварный замысел. Но я прожил значительно дольше, чем вы, и имел время, чтобы воспитать свою волю и выработать собственную точку зрения. Вы же на это времени не имели. Но истинный характер войны, который я познал из книг, вы теперь познаете на собственном опыте, и это заставляет вас задумываться и ощупью искать свой путь. И именно такая, как есть, вы наилучшая подруга для Наоми.

— Благодарю вас, вы утешили меня. Но теперь уже все равно. Все кончилось. Наоми уже нет на этом свете, и я исполнила свой последний долг — привезла вам тетради матери Наоми. Решение мною принято.

— Какое решение?

— Как японка, я намерена разделить судьбу народа и бороться до конца.

— Странно. Ведь вы все так хорошо понимаете. По-моему, война скоро кончится. Вы, наверно, верите в войну ради справедливости, но не бывает в природе войн лишь за чистую идею. В конечном счете войны ведутся за утверждение могущества, за экономическое господство. До тех пор пока тяготы войны испытывает только народ, не смолкают призывы к священной войне до победного конца, до последнего японца. Но когда возникнет угроза самому существованию императорского дома и государства, на которые опираются те, кто развязал войну, они сразу ее прекратят. Поймите, Оидзуми, скоро войне конец. А вы представляете, сколько после войны предстоит работы таким талантливым молодым людям, как вы?

— Вы способны думать о том, что будет после войны. Я этого не могу. С детских лет я писала солдатам на фронт письма, призывала отдать все силы на борьбу с врагом, обещала, что и мы в тылу будем бороться за победу. Я и теперь каждый день работаю на заводе, считая, что тем самым помогаю родине победить в войне. Не знаю, насколько способствуют победе радиолампы, которые я запаиваю, но я не имею права покинуть сейчас свой пост. Для меня есть один путь — тот, в который я верила до сих пор и буду верить до конца.

— Я знаю, кто заставил вас поверить в это, и понимаю, что виноваты не вы, а подлецы, внушившие вам подобные мысли. Но они-то никогда по собственной воле не согласятся принять вину на себя. И поверьте, если им понадобится, они в любой момент со спокойной совестью предадут вас.

— Этого не может быть. Те, кто стоит над нами, никогда не предадут народ. Я в это никогда не поверю.


Милая Наоми!

Мое предыдущее письмо, наверно, так до тебя и не дошло. Видно, бомбежки не щадят не только людей, но и письма. Я все еще болею, но продолжаю ходить на завод. Однако в субботу к вечеру подскакивает температура, и все воскресенье я не поднимаюсь с постели. По-прежнему мучит кашель. Понимаю, что ты вынуждена ухаживать за больной матерью и повидаться мы можем лишь в том случае, если приду к тебе я, но, к сожалению, ничего пока не получается. Прости меня. И все же надеюсь в следующее воскресенье тебя навестить.

Перечитала твое последнее письмо и просто не знаю, что тебе ответить. Никакие слова сочувствия не смогут облегчить твои переживания. Я тоже пережила сильное потрясение, хотя, конечно, его не сравнить с твоим. Еще раз прочитала «Семью Тибо», особенно внимательно «Лето 1914 года'», и долго думала о том, что же представляют собой антивоенные идеи, которые, рискуя жизнью, защищали Жак Тибо и твой отец. К примеру я, не щадя себя, борюсь за победу в священной войне. И в то же время другие, рискуя жизнью, ведут борьбу против войны. Как это может быть — мне непонятно. Это мучительное противоречие не дает мне покоя. Если такая совсем еще юная девушка, как ты, поклялась отомстить за отца, то мне, старшей по возрасту, следовало бы отговорить тебя от этой затеи. Но я не способна это сделать. Сила твоего гнева убеждает меня в его справедливости. И я просто в отчаянии из-за неопределенности собственной позиции.

Я не способна негодовать на тех, кто довел твоего отца до такого состояния и повинен в его смерти, не могу взять тебя за руку, чтобы вместе поклясться отомстить за него. Несмотря на болезнь, я заставляю себя ходить на завод и работать ради победы в священной войне. Я говорю, что понимаю твой гнев, твои переживания, и в то же время каждый день совершаю противоположное, веря, что это — правое дело.

Честно говоря, я совершенно не понимаю, что со мной происходит. И мне все кажется, что я лишь делаю вид, будто являюсь твоей лучшей подругой, а на самом деле недостойна быть ею.

Милая Наоми, прости меня! Может быть, моя болезнь всего лишь предлог, а на самом деле мне просто не хватает смелости встретиться с тобой.

… февраля

Сэцуко Оидзуми

Отчего так душно, так невыносимо трудно дышать? Сэцуко пыталась вспомнить, с каких пор это началось, но не могла. Она обнажила грудь, ослабила пояс на шароварах, но это не помогло. У нее было такое ощущение, словно в ее земляном убежище вовсе не осталось воздуха. «Поживите здесь, вместе подождем, пока окончится война. К тому времени вы совсем выздоровеете», — говорил Сёити. Порыв ветра, прошелестев листьями в бамбуковой роще, ворвался в главное здание храма и наполнил грудь Сэцуко вечерней свежестью. «Послушай, Киё. Видишь, девушка тоже больна. Не согласишься ли ты ухаживать и за ней?» — «Придется, если настоятель прикажет. Нечего сказать — хороша пара! Умирающий от туберкулеза завел себе туберкулезную невесту и собирается спать с ней в храме». Пронзительный, безжалостный смех женщины заставил Сэцуко содрогнуться. Сэцуко понимала, что это невозможно, и все же у нее мелькнула мимолетная мысль: как хорошо было бы здесь пожить тихой, спокойной жизнью! Слова служанки смутили Сёити. «Не сердитесь на нее, она ведь не вполне нормальна. Надо же такое сказать!» — пытался он успокоить Сэцуко. Но слова Киё уже вернули Сэцуко к действительности. О чем это она размечталась? Забыла, какое расстояние отделяет ее от Сёити? Ведь если бы не Наоми и не тетради, она бы никогда не решилась сюда приехать. Да собственно, и для Наоми она была чужая. Эта последняя мысль больно уколола Сэцуко. И все же она с благодарностью подумала о том, что в первую же недолгую встречу Сёити разгадал мучившие ее сомнения и попытался утешить ее… Воспоминания успокоили Сэцуко, и она задремала. Но удушье не покидало ее и во время сна. Какие-то прозрачные и одновременно темные воздушные тела стали постепенно окружать Сэцуко. Они громоздились друг на друга, и, по мере того как слой их становился толще, они, оставаясь прозрачными, все более темнели. А под ними, в самом низу, неподвижно лежала Сэцуко и ловила разинутым ртом воздух… «Подумайте, еще раз подумайте о том, что я вам сказал». Солнце клонилось к западу, в широкой галерее, опоясывающей главное здание с юга, наступила тишина. Сёити придвинул большую подушку к столбу, поддерживающему высокую крышу храма, прислонился к ней и закрыл глаза. Его длинные ноги были неестественно белыми. Однажды она уже видела такие же белые ноги — у ее брата Хадзимэ. «Когда же это было?» — силилась вспомнить Сэцуко.

«Я думаю, вам незачем так жаждать смерти», — не открывая глаз, сказал Сёити. «Я не заслуживаю того, чтобы дожить до конца войны». — «Нет, вы не правы! Именно такие, как вы, по-настоящему способны задуматься над тем, что предстоит совершить после войны». Сёити поглядел на высокую биву, которая росла во внутреннем дворе храма. Среди ее переплетенных ветвей и крупных листьев виднелись многочисленные мелкие плоды. Внезапно стайка птиц, склевывавшая их, взлетела над деревом и скрылась в вышине. «Жаль, что вы не приехали на месяц позже, — смогли бы вволю поесть спелых плодов». Сёити мечтательно смотрел на дерево. «Еще не так давно я потихоньку от Киё взбирался на биву и лакомился нагретыми солнцем плодами прямо с веток, хотя их обычно обязательно моют и едят охлажденными после обеда… Теперь уж мне не взобраться на это дерево», — помолчав, добавил Сёити.

Придавленная прозрачным и в то же время темным слоем, Сэцуко чувствовала, как деревенеет ее тело. Голова, ноги и руки уже не двигались, лишь из горла вырывалось прерывистое дыхание. При каждом вздохе изъеденные туберкулезными бациллами легкие наполнялись кровью, которая затем попадала в бронхи. Бронхи извергали кровь наружу, но вместо нее сразу же скапливалась новая.

«Человек — самое живучее в мире существо. Не было нации, которая погибла бы вместе с государством. Если потеряно все, но сохраняется жизнь человеческая, значит, остается надежда на светлое будущее. Поэтому, Оидзуми, надо дорожить своей жизнью».

Когда Сэцуко собралась домой, Сёити, тяжело опираясь на палку, проводил ее до самых ворот. «Это противоречит моим принципам — провожать вас ценою сокращения собственной жизни», — горько усмехаясь, сказал он. Потом, опершись обеими руками о палку и тяжело дыша, добавил: «Хочу, чтобы вы поняли, почему я все же проводил вас. Очень вас прошу: верьте, только после войны наступит время, когда вы начнете жить по-настоящему. Верьте в это и берегите свою жизнь». Темный прозрачный слой, давивший на Сэцуко, занял все пространство землянки. Он продолжал шириться, пока не объял всю землю и небо. А Сэцуко все глубже погружалась в сон, и ее дыхание становилось едва ощутимым.


Милая Сэцуко!

Уже наступил апрель. За весь март ты так и не выбрала время зайти ко мне. Понимаю, причиной тому нездоровье, но, если ты ежедневно ходишь на завод, наверно, могла бы найти часик и для меня. Когда будешь читать мою тетрадь, ты, должно быть, обратишь внимание, что перед этой страницей несколько листов вырвано. Знаешь ли ты, о чем я там написала? Да, да! Я высказала все свои обиды равнодушной Сэцуко. Но сегодня я вырвала эти страницы из дневника и сожгла их во дворе. Завтра приду к тебе. Я уговорила профессора Исидзука прислать сиделку, чтобы она в мое отсутствие побыла с мамой. Я тебе передам свой дневник. Прочти его, когда я уйду. Наверно, ты уже поняла: я решила зайти к тебе, чтобы окончательно проститься.

Когда отец умер, я надеялась, что ты будешь меня утешать, негодовать и печалиться вместе со мною. Но этого не случилось.

Теперь-то мне понятно, сколько беспокойства я тебе доставляла. Ты слишком была ко мне добра, именно поэтому мне больше не следует пользоваться твоим добрым отношением. Но верь: я и теперь люблю тебя. Прошел год с тех пор, как мы подружились, и все это время ты была для меня поистине бесценной подругой.

И все же… и все же я решила расстаться с тобой, потому что поняла: чем ласковее отныне ты будешь со мной, тем больше страданий это тебе доставит.

Я отказалась от мысли отомстить за отца. С самого начала эта месть была неосуществима, потому что я не доживу до того времени, когда стану взрослой. Но я не жалею об этом. Чем скорее умру, тем скорее встречусь с отцом. Не знаю только, как он выглядит там, на небе, хотя буду рада встретить его в любом обличье. Но хотелось бы увидеть его таким же прекрасным, каким он был в те давно прошедшие дни. Милая Сэцуко, как хотелось бы мне родиться во времена, когда не будет войн. Ведь все люди одинаковы — почему же они воюют между собой?! Я гляжу на глобус и думаю: когда возникла земля, ее не разделяли никакие границы… Так кто же их придумал? Какое это было бы счастье — стереть с земного шара все границы! Тогда не будет ни японцев, ни американцев, ни китайцев, а все сольются в единое человечество и дружно заживут одной семьей.

Спасибо тебе за сердечное ко мне отношение. Прими от меня «Семью Тибо» в память о нашей дружбе. Желаю тебе и в будущем со спокойной душой трудиться на благо родины.

… апреля

Наоми Нива

Сэцуко блуждала в прозрачном темном пространстве. Отдаленные предметы окутывала кромешная тьма, но вокруг Сэцуко было светлее, и она шла вперед, пытаясь что-то отыскать. Ей показалось, что она слышит какие-то звуки, а может быть, слова. Она не могла понять, откуда они доносились. Сэцуко не знала, где конец окутывавшему ее прозрачному слою, и не понимала, куда она идет. Но эти звуки проникли в самые глубины ее души и заставили ярко вспыхнуть огонь уже угасающей жизни. Сознание вновь возвращалось к Сэцуко. Теперь она уже отчетливо слышала чей-то свист.

Брат!

Свист доносился снаружи. Проснулись силы, едва тлевшие в погружавшейся в вечный сон Сэцуко, и заставили ее приподняться.

Брат!

Сэцуко поползла к выходу из убежища, подтягиваясь на руках, с величайшим трудом преодолела ступени и выглянула наружу.

Брат!

Среди моря хлынувшего ей в глаза света она увидела тень — свист доносился оттуда. Она пыталась разглядеть эту тень, но глаза застилал туман.

— Брат! — вне себя закричала Сэцуко, но ее голос едва был слышен.

Видимо, тень все же заметила Сэцуко. Свист прекратился, и тень что-то сказала. Что-то — не по-японски. Это был американский солдат — из первой группы войск, высадившихся в Японии. Он стоял среди развалин и насвистывал шотландскую песенку. Сэцуко разжала руки. Ее тело скатилось по ступенькам вниз и больше не шевелилось.

Примечания

1

Бон — буддийский праздник поминовения умерших, отмечается 15 июля и в ближайшие семь дней до и после 15-го. — Здесь и далее примечания переводчиков.

(обратно)

2

Дзё — мера площади, несколько больше 1,5 кв. м.

(обратно)

3

Акатинка — антисептическое средство типа зеленки, но окрашенное в красный цвет.

(обратно)

4

Гэта — сандалии на высокой деревянной подошве.

(обратно)

5

Каннон — богиня милосердия в буддийском пантеоне.

(обратно)

6

Белый кролик из Инаба — персонаж известной японской сказки, с которого крокодилы за ложь содрали кожу.

(обратно)

7

Цубо — мера площади, 3,3 кв. м.

(обратно)

8

Здесь, используя игру омонимами, пародируются начальные строки «Рескрипта о народном образовании» — важного идеологического документа 1890 г., на основе которого вплоть до конца войны осуществлялось воспитание масс в духе верноподданничества.

(обратно)

9

Касури — набивная ткань с редким узором.

(обратно)

10

Дома — помещение с земляным полом в японском доме.

(обратно)

11

Морин О’Хара – популярная американская кинозвезда.

(обратно)

12

Имеется в виду японский писатель Дзюн Таками (1907–1965).

(обратно)

13

Сёдзи — скользящие решетчатые рамы, оклеенные бумагой; служат вместо наружных стен и внутренних перегородок.

(обратно)

14

Кан — мера длины, 1,81 м.

(обратно)

15

Сэнсэй — почтительное обращение к уважаемому человеку (учителю, врачу и т. д.).

(обратно)

16

Цувабуки — декоративная трава с оранжевыми цветами.

(обратно)

17

Фуросики — цветной платок, в котором носят вещи.

(обратно)

18

Фусума — раздвижная перегородка в традиционном японском доме.

(обратно)

19

«Солнечный сезон» — нашумевший роман Синтаро Исикара, удостоенный в 1965 году премии Акутагава; воспевает нравы «золотой молодежи».

(обратно)

20

Одэн — кусочки батата, cоевого творога и овощей, насаженные на бамбуковые палочки и сваренные в воде.

(обратно)

21

Бэнто — коробка с завтраком, который берут с собой из дома.

(обратно)

22

Тамики Хара (1905–1951) — прозаик, поэт, пострадавший во время атомной бомбардировки Хиросимы.

(обратно)

23

Татами — соломенный мат стандартного размера ( около 1,5 кв. м.); служит для застилания полов в традиционном японском доме.

(обратно)

24

Д. Макартур (1880–1964) — генерал американской армии; во вторую мировую войну командовал вооруженными силами США на Дальнем Востоке, с 1945 г. — командующий оккупационными войсками в Японии.

(обратно)

25

Сирукоя — закусочная, где подают суп из красной фасоли с рисовыми клецками.

(обратно)

26

Ри – единица длины, около 4 км.

(обратно)

27

Омори — район Токио, теперь входит в район Ота.

(обратно)

28

Университет Мита (по месту, где находится) — одно из крупнейших частных учебных заведений Токио, учебный комбинат, состоящий из училищ всех ступеней — от начальной школы до высшей. Другое название — Университет Кэйо.

(обратно)

29

Цит. по изданию: Мигель де Сервантес Сааведра. Собр. соч. в пяти томах. Том III, 1961, с. 241. — Перевод Б. Кржевского.

(обратно)

30

Каммэ — мера веса, 3,75 кг.

(обратно)

31

Джованни Сегантини (1858–1899) — итальянский живописец, представитель неоимпрессионизма.

(обратно)

32

Коллекция Охара — музей западного искусства в г. Курасики.

(обратно)

33

Хибати — переносная жаровня, служащая для отопления в японском доме.

(обратно)

34

Имеется в виду отставка кабинета генерала Койсо 5 апреля 1945 г., вызванная обострением военно-политического и экономического положения Японии.

(обратно)

35

Тян — суффикс, означающий ласковое обращение.

(обратно)

36

«Моринага» — известная кондитерская фирма.

(обратно)

37

В фольклоре народов Дальнего Востока лисица часто выступает как оборотень.

(обратно)

38

Окончание «ити» в имени Кэйити означает «первый», «первенец».

(обратно)

39

Речь идет об одной из современных «забав» японских подростков, которые одурманивают себя, вдыхая пары растворителей.

(обратно)

40

Хатиман — синтоистский бог войны.

(обратно)

41

В Японии учебный год заканчивается в конце марта.

(обратно)

42

Гэйтбол — японская разновидность крокета для пожилых.

(обратно)

43

4 января 1882 г. император Мэйдзи издал указ, касающийся военнослужащих армии и флота, в котором изложены пять заповедей солдата: преданность, воспитанность, храбрость, лояльность, скромность. Пять заповедей были основой воспитательной работы в императорской армии.

(обратно)

44

Тонаригуми — низовые организации в форме соседских товариществ, созданные в деревнях и городах Японии во время войны для обеспечения порядка, распределения продуктов, а также и слежки за населением; ликвидированы в 1947 г.

(обратно)

45

Торрея — ценное вечнозеленое дерево из породы хвойных.

(обратно)

46

Мандзю — пирог с фасолевой начинкой.

(обратно)

Оглавление

  • В. Гривнин ОЖИВШЕЕ ПРОШЛОЕ
  • Кёко Хаяси ПЛЯСКА СМЕРТИ (Перевод В. Гришиной)
  • Кёко Хаяси ШЕСТВИЕ В ПАСМУРНЫЙ ДЕНЬ (Перевод В. Гришиной)
  • Ёко Oта СВЕТЛЯЧКИ (Перевод Е. Рединой)
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  • Тамики Хара ЛЕДЯНЫЕ ЦВЕТЫ (Перевод Г. Ронской)
  • Тосио Удо ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ (Перевод О. Морошкиной)
  • Кадзуо Оикава …И ПОРОС ХОЛМ ГОРЕЧАВКОЮ (Перевод О. Морошкиной)
  • Масудзи Ибусэ КОМАНДИР, КЛАНЯЮЩИЙСЯ ВОСТОКУ (Перевод Б. Раскина)
  • Сидзуко Го РЕКВИЕМ (Перевод Б. Раскина)
  • *** Примечания ***