От земли к земле [Виталий Александрович Закруткин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Виталий ЗАКРУТКИН
ОТ ЗЕМЛИ К ЗЕМЛЕ
Когда-то Александр Фадеев писал: «Чем старше я становлюсь, тем чаще мысль моя бродит по детству, по юности. Но не для того, чтобы уйти от настоящего, не для того, чтобы отдохнуть от бурь жизни, а просто для того, чтобы еще лучше осознать свой путь и почерпнуть из прошлого — молодости, веры, добрых сил и чистоты душевной…»
Видимо, о подобном обращении к минувшему, о желании еще и еще раз обозреть пройденный путь могли бы сказать многие люди, особенно те, чей путь не был легким и гладким, прямым и коротким. Что ж, такова натура человеческая. Очевидно, и мне пришла пора, не мудрствуя лукаво, оглянуться на все, что пройдено, чтобы набраться сил и идти дальше, выполняя свой долг…
Совсем недавно довелось мне побывать в древнем городе, на окраине которого в малом домишке я родился 27 марта 1908 года. За двадцать пять веков своей истории этот город у моря пережил вражеские нашествия, пожары, ужасы работорговли, разрушения и вновь восставал из пепла. Он не раз менял свое имя — Феодосия, Кафа, Кефа. Полулегендарные тавры, киммерийцы, скифы, милетские греки-мореходы, разрушившие город гунны, монголо-татары Золотой Орды, купцы-генуэзцы, запорожские казаки прославленного в песнях гетмана Сагайдачного и кошевого атамана Сирко, отважные русские полки Голицына, Миниха и Долгорукова — многие побывали тут, на берегах Черного моря, в городе, которому Россия вернула его первое имя: «богом данная» — Феодосия.
Феодосийцы по праву гордятся тем, что через их город проезжал смелый русский путешественник Афанасий Никитин, что здесь бывали А. Пушкин, А. Грибоедов, А. Чехов, М. Горький, что добрый романтик Александр Грин написал в Феодосии замечательные свои страницы, а В. Вересаев укрывал на даче подпольщиков-большевиков. Они гордятся великим феодосийцем Иваном Айвазовским, русским богатырем Иваном Поддубным, отважным красным полководцем Иваном Федько. Старые жители Феодосии до сих пор помнят, как летом 1905 года на рейде бросил якорь легендарный броненосец «Потемкин», как революционные матросы проводили митинг в порту, призывая к свержению царского самодержавия…
Отец, Александр Михайлович Закруткин, был сыном народного учителя, всю жизнь проработавшего в одном из сел Мариупольского уезда Таврической губернии. По рассказам отца, и особенно матери, дед мой, Михаил Дмитриевич Закруткин, отличался крайне суровым и жестким характером. Слышал я, что он вырос и воспитался в одном из петербургских сиротских домов и родителей своих не знал. Семья у него была большая, свыше десяти душ. На учительское жалованье прокормить такую ораву деду было нелегко, потому он частенько пил, дома всех держал в страхе и старался побыстрее определить сыновей «на свои харчи».
У меня до сих пор хранится старая фотография деда, на которой изображен высокий худой человек в очках, с острой седой бородой и мрачным взглядом. На груди у него медаль «За непорочную службу». Мне всегда казалось, что дед внешне походил на Дон Кихота. Отец был четвертым пли пятым сыном в семье. Он окончил Преславскую учительскую семинарию. Ректором ее был в ту пору Александр Андреевич Жданов, из семьи которого вышел известный деятель Коммунистической партии А. А. Жданов. В доме Ждановых, обучаясь в семинарии, одно время жил и мой отец. По окончании семинарии отец поступил в Феодосийский учительский институт, специализируясь в области математики Как многие студенты из неимущих, отец жил в Феодосии плохо, снимая для жилья дешевый угол, за гроши питаясь в харчевнях. Выручал его голос — сильный, неплохо поставленный баритон . Отец вечерами пел в профессиональных хорах, исполняя сольные партии. Это пополняло скудный бюджет студента В те годы в Феодосийском учительском институте преподавал музыку и пение Николай Константинович Брайловский, сын какого-то захудалого дьячка, уроженец не то Харьковской, не то Полтавской губернии. У него была довольно большая семья: три сына и дочь Мария. Старший сын преподавателя Брайловского Александр учился вместе с Александром Закруткиным. Очевидно, голос Закруткина привлек внимание этой музыкальной семьи. В 1907 году Александр Михайлович Закруткин и только что закончившая гимназию Мария Николаевна Брайловская обвенчались в одной из феодосийских церквей. Весной 1908 года у них родился первый сын, нареченный Виталием, а осенью года второй, которого отец, любивший звучные исторические имена, назвал Ростиславом.
С 1910 года начались скитания моих отца и матери по разным городам и весям юга России. Впрочем, градов они не видели, а жили по весям, то есть в разных селах и деревнях, куда отца-учителя назначало начальство. Одно время отец работал в Бессарабии в селе Траянов Вал, потом его перевели на Таврию, где он был инспектором высшего начального училища, оттуда назначили в молдавское село Валегоцулово…
Не могу не вспомнить своего короткого пребывания в Тамани, куда после Феодосии переехал мой дед, ставший регентом церковного хора. В 1915 году я заболел жесточайшим коклюшем с какими-то осложнениями, и врачи посоветовали моим родителям отправить меня к морю — дышать морским воздухом. Так я оказался в Тамани у деда с бабкой.
Дед Николай Константинович, седой, голубоглазый старик с осипшим от непрерывного курения басом, был заядлым охотником и рыболовом. Кроме своего постоянного спутника, черного спокойного пуделя, который сопровождал хозяина даже к церкви, дед стал брать с собой и меня. Мы ловили с ним бычков, на захудалом катеришке уезжали на косу Чушка, где дед постреливал уток, перемежая выстрелы чаркой водки и постоянными рассказами о повадках птиц и рыб, о лекарственных травах, о запорожском атамане Антоне Головатом, который привел своих казаков в Тамань. Памятник Головатому стоял и до сих пор стоит на обрывистом берегу Таманского залива…
Вспоминая сейчас годы своего детства, я думаю, что именно дед вдохнул тогда в мою душу страсть к охоте, к рыбной ловле и — самое главное — неизбывную любовь к природе, ко всему живому. Вечерами уставший за день дед любил при тусклом свете лампады посидеть у стола. Зажав в коленях виолончель, он тихо играл, и голова его была задумчиво опущена. Бабка Дарья Михайловна, спокойная молчаливая женщина, в эти минуты ставила на стол свои печенья. В комнате вкусно пахло свежей сдобой, ванилью, сухими травами.
Осенью 1915 года дед отвел меня в первый класс Таманского казачьего училища. Также, как все мои соученики, я стал щеголять в малиновой черкеске с газырями, в золотисто-желтом бешмете и в белой папахе. Но, конечно, особым предметом нашей мальчишеской гордости был надетый на пояс отделанный серебром и чернью кинжал.
В Таманском казачьем училище я пробыл полтора года. От коклюша давно не осталось никаких следов, и отец с матерью увезли меня домой. Учиться я продолжал в том самом высшем начальном училище, инспектором которого был мой отец.
Об отце мне хочется еще сказать, потому что он был главным моим воспитателем и строгим, требовательным учителем. Наряду с математикой, он очень любил музыку, литературу, в школах организовывал хорошие ученические хоры и сам иногда пробовал писать стихи и песни, что, впрочем, ему не всегда удавалось. Ни в каких армиях он никогда не служил, оставаясь всю жизнь сугубо гражданским человеком. Потому, видимо, и к моему пребыванию в Таманском казачьем училище отец относился насмешливо, поругивал деда и при первой возможности забрал меня из «солдафонского окружения», как он объяснил матери.
В пору своего студенчества отец одно время был связан с забастовочными комитетами, ходил к феодосийским рабочим на табачную фабрику Стамболи, но в партии не состоял. Как математик он был убежденным атеистом, церковь посещал только по необходимости, когда по так называемым «табельным дням» надо было водить к обедне учеников, но при этом, надевая положенные по форме министерства просвещения белый жилет, темно-синий сюртук и перчатки, ворчал, ругался и называл вышестоящее начальство «поповствующими идиотами».
По характеру отец был человеком вспыльчивым, горячим, но очень быстро отходил, ругая потом себя за вспышки гнева. Энергия в нем кипела. Я почти не помню, чтобы он когда-нибудь сидел сложа руки. Прекрасный садовод, знаток пчеловодства, он во всех школах, где ему доводилось работать, насаживал сады, заводил образцовые пасеки, строил столярные и слесарные мастерские, в которых работали и учителя и ученики, а больше всех — он сам…
Самый разгар гражданской войны застал нашу семью в молдавском селе Валегоцулово Ананьевского уезда Херсонской губернии, где отец был заведующим школой. К этому времени в семье прибавились еще двое: сестра Ангелина и брат Евгений. Со дня на день жить становилось все труднее. Надвигался голод. Деньги ничего не стоили. Не было ни хлеба, ни картофеля, ни соли, ни спичек, ни керосина. Мы все радовались, когда отец изредка приносил свою зарплату натурой: ведерко кукурузной муки, фунт фасоли, гороха или моркови.
В один из холодных зимних вечеров 1920 года отец озабоченно сказал матери:
— Хватит. Надо спасать детей, иначе все они пропадут. Недалеко от Валегоцулова, в семи верстах, есть деревушка Екатериновка. Вчера я был в этой деревушке. Там в небольшом доме какого-то захудалого немца-помещика — он уехал в Германию — открыта школа, а учителя нет. Давай переедем туда. Весной ревком выделит нам земельную норму, будем работать.
— Чем работать? — возразила заплаканная мать. — У нас ни лопаты, ни вил, ни топора.
— Не хнычь, — озлился отец. — Хныканьем ничему не поможешь. Мир не без добрых людей. Готовься к отъезду…
Метельным декабрьским днем, забрав свой убогий скарб, мы на санях-розвальнях приехали в глухую деревню Екатериновку- в ней тогда было всего двадцать два двора — и поселились в холодном нетопленном доме, в котором была одна большая комната-класс, две махонькие комнатушки для учителя и кухня с огромной русской печью. В первую ночь отец топил печь досками, оторванными мной и Ростиславом от полуразломанного забора.
Шел двадцать первый год. Голод гулял по всем окрестным селам и деревням. Людей косили сыпной тиф, дизентерия. Во всей округе не было ни врача, ни фельдшера. Отец с матерью, чудом добыв в волостной аптеке какие-то лекарства, ходили по хатам, лечили больных, а к вечеру приносили домой скудную мзду: стакан крупы, пару-другую яиц, несколько картофелин. Весной мы с Ростиславом стали ходить с солдатским котелком в ближние леса, лазить по деревьям и добывать вороньи и грачиные яйца, чтобы помочь семье.
Ни один из учеников не появлялся в школе: голодным, раздетым деревенским ребятам было не до учения. В эти трудные дни в Екатериновке неожиданно появились с небольшим отрядом комбриг Григорий Иванович Котовский и его комиссар Феофан Христофоров, двоюродный брат моего отца. Они ночевали у нас, и отец рассказал им, что сельревком выделил нам землю, по полторы десятины на едока, но что обрабатывать эту землю нечем, так как у нас нет ни коня, ни вола, ни плуга, ни бороны.
Бритоголовый Котовский переглянулся с невысоким чернявым комиссаром и сказал:
— Ну что ж, Феофан? Оставим твоим родичам пару подбитых коней, повозку, штук пять саперных лопат. Можем прибавить еще кусок палаточного брезента. Больше у нас ничего подходящего нет. Ни плугов, ни борон мы не держим…
Так в тот день у нас появились два выбракованных кавалерийских коня, у которых от запала подгибались и дрожали передние ноги. На хвостах у коней были подвязаны фанерные бирки с номером и кличкой: у каракового «№ 199 — Бой», у рыжего «№ 338 — Жан».
Здесь я подхожу к тому самому главному, что с годами определило всю мою дальнейшую жизнь, дало мне познать живую красоту и могучую силу земли, наслаждение трудной работой в полях, заставило горячо полюбить природу, породило в ребячьей душе смутное, затаенное стремление к чему-то певучему, прекрасному, которое не было тогда понято и осознано мной, но уже тревожило, звало, влекло к себе, требовало выражения в слове, в музыке, в песне…
Той же весной, спасаясь от голодной смерти, мы всей семьей начали работать на выделенной нам земле. Сердобольные соседи дали нам на время однолемешный плужок, деревянную борону с железными зубьями, показали отцу, как надо сеять пшеницу, разбрасывая ее горстями так, чтобы драгоценные зерна ложились на вспаханное поле ровно, без загущения и без пустот. Вскоре мы с братом научились запрягать коней в повозку, в плуг и в борону, вести их по полю так, чтобы не делать огрехов. Мы водили Боя и Жана в ночное, сидели с соседскими ребятами у костров, радовались тому, что наши работяги-кони быстро поправляются на свежей, сочной траве. Голод все еще мучил людей. Далеко не все поля в деревнях были засеяны, большая их часть заросла бурьяном, потому что не хватало зерна, но люди работали не покладая рук, борясь за свою жизнь. И жизнь победила…
Десять лет прожила наша семья в деревне Екатериновке. За эти годы не стало верных Боя и Жана, вместо них появились купленные отцом кобылицы. Они исправно рожали жеребят, работали в поле. Появилась у нас своя корова. Появились свиньи и утки. Отец приобрел плуги, борону, сеялку. Из Тамани к нам перебрались постаревшие дед с бабкой, которых надо было по-человечески пригреть. Мы все дружно работали в поле, кормили коров и кур. Дед собирал лекарственные травы и сдавал их в волостную аптеку. Зимой мы с братом уезжали в Валегоцулово, чтобы продолжать обучение в единой трудовой школе — так она тогда называлась, а с весны до осени трудились на земле… Земля, земля! Ты была истинным началом моего жизненного пути. Я никогда не забуду, как мудрые старые односельчане учили меня пахать, очищать в решете семенное зерно, боронить, сеять, полоть сорняки на полях, косить, вязать снопы, молотить. От них, умудренных опытом многих поколений, я узнал, как болеет скот от черного паслена, конского укропа, вороньего глаза, белой чемерицы, чистотела, сурепки. Я научился очищать стрелки на конских копытах, доить коров, чинить упряжь, колесной мазью смазывать телегу, лечить телят и свиней. Я познал едкий запах соленого пота, сладость отдыха после тяжелых трудов на земле и счастье работы на благо людей. И это я тоже никогда не забуду. Грудь моя дышала легко, я готов был плакать от счастья, когда встречал в полях восходы и закаты солнца, вдыхал запах трав после летней грозы и свежий, бодрящий запах первого снега, слушал вечерний переклик грачей в перелесках и протяжные песни деревенских девчат… В 1927 году я окончил единую трудовую школу и стал работать избачом. Изба-читальня располагалась в небольшом доме сбежавшего кулака. За книгами и газетами приходили парни и девушки из четырех окрестных хуторов. Библиотеку никто не комплектовал, книги собирали отовсюду, и потому в избе-читальне стояли на полках тома из помещичьих усадеб, отпечатанные на грубой бумаге брошюры Политпросвета, комплекты старых журналов. В этом ворохе запыленных книг мне случайно попался сборник стихов С. Есенина, который меня буквально потряс. Позже мы с братом Ростиславом, собирая каждую копейку из тех денег, которые удавалось выпросить у матери или отца, покупали и выписывали все, что можно было достать из есенинских произведений, которые навсегда вошли в мою душу. Поразила меня невиданная искренность поэта, его неизбывная любовь к земле, ко всему живому, и самое главное — к человеку, который жизнью и работой своей кровно связан с кормилицей-землей. Мне казалось тогда, что неведомый поэт пишет про нас всех, кто живет в этой глухой деревушке: про деда Ивана Корзуна, про дядьку Кондрата Бесхлебного, про тетку Настю Малицкую, про моих отца и мать, про братьев и сестру, про меня самого. В самом деле, вот мы в ту печальной памяти голодную осень бродим по полям, по дорогам, собираем каждый найденный колос, теребим его в ладонях, а зерно бережно кладем в сумки, пошитые матерью из наших старых штанов, и я читаю:
На Дальнем Востоке мы прожили три года. За это время многое довелось повидать, и я до сих пор преклоняюсь перед замечательным краем с его величественной природой, обширностью, прекрасными людьми. Вскоре после приезда у меня завязалась дружба с товарищами по работе, заядлыми охотниками. Мы часто уезжали в тайгу, бродили но сопкам и падям, стреляя коз, тетеревов, фазанов. В одну из зим нас, группу молодых работников, вызвал председатель райисполкома и предложил выехать в командировку для описания таежных стойбищ, переписи населения и составления карт нашего пути. Нам дали пару саней, лошадей, продукты. Ехать пришлось по льду реки Бурея более пятисот километров. Нас было шесть человек: четверо парней и две девушки — комсомолки Ася Алешина и Ната Панина. Одеты мы были тепло, в оленьи дохи и унты. Мороз в ту зиму доходил до сорока градусов, но ветра не было, и светило солнце Ночевали мы в охотничьих избушках, пили разведенный снегом спирт, ели соленую кету, вяленую оленину и посетили места, которые мне никогда и не снились. Мы встречали семьи тигроловов и медвежатников, охотников на белку и соболя, староверов, молокан, контрабандистов-спиртоносов, лесорубов… Тайга очаровала меня, постоянно тянула к себе великим своим молчанием, девственной красотой, сиянием снегов, судьбами суровых, мужественных людей. Долгими зимними вечерами я стал писать большую поэму «Тай, тайга» — о том новом, что несла огромному краю на востоке Советская власть. Хотя что-то в этой поэме — в стиле, в манере, в поэтических ритмах — определялось есенинским «Пугачевым», я, проверяя себя, заметил, что уже не так рабски копирую Есенина, что в стихах моих стало пробиваться что-то совсем иное. Видимо, чтение пушкинских стихов и повестей давало себя знать. Поэму «Тай, тайга» я не решался никуда посылать, с годами охладел к ней и не уничтожил только потому, что она была памятью юности и мне жалко было сжечь свое детище. Это сделали за меня люди господина оберста фон Риделя, гитлеровского офицера, поселившегося в моей покинутой ростовской квартире летом 1942 года. На Дальнем Востоке мне волей судьбы довелось стать режиссером и драматургом. Дело в том, что завитинский клуб, довольно вместительное деревянное здание с залом человек на триста, просторной сценой и комнатами для занятий различных кружков, как правило, пустовал или использовался только киномеханиками. Вскоре после нашего приезда в Завитую мне и моим новым друзьям удалось сколотить большую группу любителей, которую мы вначале скромно именовали драмкружком, а потом по праву стали называть Завитинским драмколлективом. В группу вошли учителя, телеграфисты, агрономы, работники военкомата, райкома комсомола, машинисты и кочегары железной дороги, домашние хозяйки. Меня, как одного из наиболее активных «учредителей», единодушно избрали художественным руководителем и главным режиссером труппы. В завитинской книжной лавке я нашел книги Бориса Лавренева, которые купил и прочитал. Тогда же по «Рассказу о простой вещи» я написал пьесу. Она легла в основу нашего первого представления, которое сразу стало сенсацией. Районные руководители пошли нам навстречу, стали выделять деньги на декорации, костюмы, грим. Потом мы перешли на «самоокупаемость», стали ставить платные спектакли на разных станциях, у кивдинских шахтеров, в лесхозах, в таежных поселках. Дело было поставлено хорошо: афиши и программы печатались в типографии, нес роли заучивались назубок, декорациями и реквизитом ведали живописцы-любители, появился у нас и оркестр. Через несколько месяцев о нас уже знали далеко за пределами Завитой. Дорпрофсож Уссурийской железной дороги премировал наш коллектив полным комплектом духовых и струнных инструментов, почетными грамотами, денежными премиями. Наши спектакли смотрели и высоко о них отзывались профессиональные актеры. Но, наряду с работой в школе, на фабрике, в клубе, наряду с охотой и путешествиями по обширному таежному краю, я очень много работал и над собой, готовясь сдавать экзамены экстерном за факультет языка и литературы Благовещенского педагогического института. Из Благовещенска мне выслали необходимые программы, я часто ездил туда на консультации, сидел ночи напролет над учебниками и сдавал экзамены по мере подготовки того или иного предмета. Когда институтские профессора предложили мне подумать о теме дипломной работы, я снова обратился к приобретенному в Москве собранию сочинений Пушкина и сформулировал тему так: "Творчество Пушкина и наша современность". Все экзамены были сданы мной за два с половиной года, а после успешной защиты дипломной работы, признанной отличной, я был рекомендован Благовещенским институтом в аспирантуру. Летом 1933 года мы покидали гостеприимный, полюбившийся нам Дальний Восток. Отца назначили заведующим учебной частью средней школы в Новгород на Волхове, Ростислав поступал на литературный факультет Новгородского пединститута, а я отправлялся в Ленинград сдавать конкурсные экзамены в аспирантуру известного в стране Педагогического института им А. И. Герцена. К неизвестному будущему я ехал не один. В 1932 году я женился, а через год у нас родился сын. Новгородский институт, куда вместе с Ростиславом поступила и моя жена, располагался в бывшем Антониевском монастыре, в стародавние времена построенном на реке Волхов. Почти к самому монастырю примыкал лес. В одной из угрюмых монашеских келий — комнатушке с низким сводчатым потолком — мне и жене институтское начальство дало временное пристанище. Там, в этой келье, я и готовился к экзаменам в аспирантуру. Осенью экзамены были успешно сданы. Начался памятный трехлетний период моей ленинградской жизни. В тот же год в герценовский институт мне удалось перевести из Новгорода жену и Ростислава. Прошли десятки лет, а я и сейчас, почтительно склонив голову, вспоминаю своих учителей, которые много дали мне в аспирантуре. Моим научным руководителем был профессор В. А. Десницкий, острый, широко и смело мыслящий ученый, которого хорошо знали В. И. Ленин, А. В. Луначарский, А. М. Горький. Несметные сокровища русского народного творчества открыл нам, аспирантам, профессор Н. П. Андреев, известный своими работами по фольклору далеко за пределами страны. Читали отдельные лекции С. А. Андрианов, Б. В. Томашевский, В. В. Гиппиус. Священным местом для меня стал ИРЛИ — Институт русской литературы Академии наук СССР, или Пушкинский дом. Я присутствовал на многих заседаниях, докладах, дискуссиях в Пушкинском доме, слушал выступления известных ученых: В. М. Жирмунского, М. П. Алексеева, А. С. Орлова, Б. М. Эйхенбаума, Г. А. Гуковского, Л. В. Щербы, М. А. Цявловского и многих других. Слушал и, как говорится, мотал на ус… Любил я бывать и в Доме писателей на улице Воинова. Там мне довелось видеть и слышать Алексея Толстого, Вячеслава Шишкова, Ольгу Форш, Алексея Чапыгина, Николая Тихонова, Юрия Тынянова, Всеволода Рождественского, Анну Ахматову и более молодых поэтов : Николая Брауна, Бориса Лихарева. Я был рад моему знакомству, позже перешедшему в дружбу, с большим русским поэтом, замечательным знатоком народного языка Александром Прокофьевым, о котором в сентябре 1934 года в журнале «Резец» была напечатана моя статья «Идущий с песней». В Ленинграде я стал печататься довольно часто. Мой друг по аспирантуре Александр Львович Дымшиц, литератор широко образованный, начитанный, знающий европейские языки, основательно изучивший творчество классиков марксизма, ввел меня в редакции журналов «Резец» и «Звезда», где я в 1933 — 1936 годах опубликовал ряд статей: о Пушкине, о почти неизвестном романе Нарежного «Гаркуша», о классиках белорусской литературы, о С. М. Кирове, о сборниках молодых поэтов и другие. С Александром Дымшицем, который доблестно воевал в пору Отечественной войны, работал в Советской военной администрации в Германии и стал известным критиком, у меня долгие годы не прекращалась добрая дружба. Ее оборвала недавняя, неожиданная для меня смерть друга. Когда В. А. Десницкий спросил, какая тема кандидатской диссертации избрана мной, я, конечно, сразу же назвал Пушкина. Вначале Василий Алексеевич с удивлением посмотрел на меня поверх очков, потом иронически усмехнулся: " Разве Пушкин плохо изучен?" Робея под взглядом любимого учителя, я взволнованно заговорил о том, что меня давно интересует таинственная история уничтоженной Пушкиным поэмы «Братья-разбойники», ее истоки и корни, что привезенные А. В. Луначарским из Парижа страницы пушкинских рукописей, а также отдельные тетради поэта, хранящиеся в Институте русской литературы и в Московской публичной библиотеке, позволяют по-новому истолковать происхождение и причины уничтожения значительной части загадочной пушкинской поэмы. Василий Алексеевич внимательно выслушал меня, подумал и решил: — Ну что ж, попробуйте. Считайте, что тема ваша утверждена. Желаю успеха… Так собрание сочинений Пушкина, случайно приобретенное мной у московских букинистов, еще раз послужило мне, натолкнув на изучение поэмы «Братья-разбойники». Кстати, позже, когда мой брат Ростислав по окончании института был принят в аспирантуру и причислен к кафедре Десницкого, склонный к юмору Василий Алексеевич добродушно именовал нас братьями-разбойниками. Весной 1936 года работа над диссертацией была завершена. Она получила высокую оценку профессора Н. К. Гудзия, официальных оппонентов профессора Н. П. Андреева и профессора С. А. Андрианова. Главный редактор московского журнала «Красная новь» В. В. Ермилов напечатал значительную часть диссертации. Была она опубликована и в «Ученых записках» института им. А. И. Герцена.
В июне 1936 года я защитил диссертацию. Она была единогласно утверждена. Мне были присвоены ученая степень кандидата филологических наук по русской литературе и звание доцента. Этим же летом нарком Просвещения А. С. Бубнов направил меня заведующим кафедрой русской литературы в Ростовский-на-Дону педагогический институт. Ленинградский период моей жизни остался позади… Еще до переезда в Ростов, летом 1935 года, я побывал в станице Усть-Медведицкой на Дону, куда из Новгорода был переведен мой отец. Там, в Усть-Медведицкой, мне посчастливилось познакомиться с А. С. Серафимовичем, у которого в станице был свой дом. Неожиданно для меня Александр Серафимович пришел в Летний театр послушать лекцию о Пушкине. Нужно ли говорить о том, с каким волнением и с каким подъемом рассказывал я в этот вечер о великом поэте, который стал моей судьбой? Много лет изучая жизнь и творчество Пушкина, я, естественно, знал множество его стихов, поэмы, маленькие трагедии, прозу, лекцию читал без тезисов и конспектов. А. С. Серафимовичу лекция очень понравилась. Он пришел за кулисы, обнял меня, пригласил к себе и предложил в одно из воскресений вместе с ним рассказать станичникам о Горьком. Вскоре такой вечерсостоялся. Я стал часто бывать у Александра Серафимовича. Иногда мы сидели с ним до рассвета, и он рассказывал мне о многих литераторах, с которыми встречался и которых я знал только по их книгам, говорил о задачах советской литературы, о своих творческих замыслах. Встречи с большим писателем, одним из зачинателей советской литературы, конечно, сыграли в моей жизни огромную роль. Благодаря А. С. Серафимовичу, мне этим же летом удалось познакомиться с М. А. Шолоховым, о чем я подробно рассказал в своей книге «Цвет лазоревый». Но об этом позднее. Ростов-на-Дону встретил меня гостеприимно. Дирекция института немедленно предоставила мне хорошую квартиру, площадь которой позволила отдаться страсти собирания книг. Нагрузка у меня была большая — я читал весь курс лекций по русской литературе XIX века, зарплата высокая, и потому, бывая в Москве и Ленинграде, я всегда привозил оттуда ящики с книгами. Вскоре мне удалось собрать большую библиотеку, которая помогла мне строить курс лекций на достаточной высоте. Шел 1937 год. Вся страна собиралась отметить столетие со дня смерти Пушкина. Не остался в стороне и Ростовский педагогический институт. В то время Ростов был центром сначала Азово-Черноморского, а потом Северо-Кавказского края. По моей просьбе краевое начальство выделило для пушкинских празднеств большую сумму денег. Меня командировали в Москву и Ленинград, где я достал сотни интересных гравюр, портретов, фотокопий, рукописей, заказал картины на пушкинские темы. Для подготовки выставки был мобилизован весь факультет языка и литературы. Выставка, по единодушным отзывам посетителей, получилась отличной. Она занимала много институтских комнат и обширнейший актовый зал. По всему городу, в станицах и селах читались циклы лекций о Пушкине, была созвана научная конференция, изданы «Ученые записки», посвященные поэту… А на горизонте сгущались тучи. Второй год шла кровопролитная гражданская война в Испании. Вместе с наемными марокканскими солдатами генерала Франко на республику лезли дивизии Муссолини, гитлеровские хищники. Немецкие нацисты уже строили планы порабощения всего мира. Франкистским мятежникам помогали слетевшиеся в Испанию троцкисты. Предательскую политику «невмешательства в Испанские дела» вели правители Англии и Франции. Несмотря на большую нагрузку в институте, меня все время тянуло к художественному творчеству. Давно хотелось написать книгу об ученых энтузиастах, причем перед глазами моими всегда стоял старый профессор-археолог Василий Васильевич Передольский, с которым я встречался в Новгороде. В любое время года он бродил по берегам Волги и, отыскивал вымытые волнами каменные скребки, топоры, стрелы, черепки древних сосудов, искал захоронения времен Новгородской Руси. Вспоминая жизнь старика Передольского и по-своему помышляя ее, я в 1938-1939 годах написал, а в 1940 году напечатал большую повесть "Академик Плющов". Она была издана в Ростове и тотчас же вызвала ожесточенные споры. Одни расхваливали повесть, другие ругали. Это было первое мое произведение в прозе, и сейчас, спустя тридцать с лишним лет, я отношусь к этой книге как к доброму, но не доведенному конца замыслу. Однако это был серьезный экзамен, и, как показало время, я его выдержал. Через год, перед самой войной, вышла в свет книга моих исследований и статей «Пушкин и Лермонтов», куда, кроме диссертации о поэме «Братья-разбойники», были включены исследование о незавершенных замыслах Пушкина в Кишиневе (пьеса «Игрок» и несостоявшаяся поэма о князе Мстиславе Удалом), а также застенографированный студентами специальный курс моих лекций о Лермонтове. Канун войны был для меня «урожайным». В 1939 году в Ростовском архиве была обнаружена рукопись, содержащая калмыцкий и русский текст «Джангара». К начале девятисотых годов запись калмыцкого эпоса сделана была Иваном Ивановичем Поповым. Уроженцы Дона хорошо знали этого любителя-этнографа и фольклориста. Он окончил Лейпцигский университет, был состоятельным человеком, но поселился в глуши, в степной балке Аюла, где прожил более двадцати лет, почти всю свою жизнь посвятив собиранию материалов о жизни донских калмыков. Когда работники архива, уже после смерти И. И. Попова, обнаружили его рукопись, мне было предложено предварить ее опубликование исследованием о «Джангаре» и комментариями к записи Попова. Рукопись меня заинтересовала. За короткое время я старался освоить труды целого ряда ученых-монголистов, приобрел много материалов по этой теме. Результатом было опубликование книги с моей статьей «К истории изучения «Джангара». За эту книгу известный советский полководец Ока Иванович Городовиков прислал мне теплую благодарность. В довоенном Ростове ключом кипела театральная жизнь, и я, вспоминая свой дальневосточный драмколлектив, самое горячее участие принимал в работе театра под руководством Ю. А. Завадского: печатал рецензии на спектакли, выступал в дискуссиях и в обсуждениях пьес, писал для театра инсценировки по произведениям Пушкина и Лермонтова, встречался с актерами. Запомнилась мне долгая работа с прекрасным артистом Николаем Дмитриевичем Мордвиновым, когда он готовился к чтению лермонтовской поэмы «Демон». Бывало, мы с ним просиживали ночи, уточняя каждый оттенок глубокой и горькой мысли поэта, интонации, ритм, все, что, с нашей точки зрения, должно было наиболее полно раскрыть гениальное творение Лермонтова. Позже наша дружба с Н. Д. Мордвиновым окрепла и продолжалась до печального дня его неожиданной смерти. Лекции в пединституте и университете, публичные лекции в городе и районах, работа над очередной книгой, встречи в театре и горячие споры, частые выступления в газетах и журналах — так складывалась моя жизнь в Ростове… Все это прервала война. В первые же дни войны, когда группа ростовских писателей отправилась на фронт, я ежедневно обивал пороги военкоматов, военного совета СКВО и других организаций с просьбой, чтобы меня отправили с уходящими на фронт товарищами, — на все мои слезные просьбы я получал один и тот же ответ: — Группа уже укомплектована. Мы не можем нарушать порядок. Подождите немного. В нашем округе будет формироваться отдельная армия, пошлем вас в эту армию… С тяжелым чувством провожал я на вокзале уезжавших на фронт писателей-земляков Александра Бусыгина, Анатолия Софронова, Илью Котенко, Григория Каца, Михаила Штительмана, Александра Оленича-Гнененко, Григория Гридова. Все они были уже одеты в военную форму и направлялись (тогда мы этого еще не знали) в 19-ю армию. Не думал я в этот теплый летний день, что большинство товарищей мне не придется увидеть никогда. 7 октября 1941 года 19-я армия была окружена в районе Вязьмы двумя танковыми армиями гитлеровцев. Почти все оказавшиеся в окружении ростовские писатели погибли с оружием в руках или были расстреляны немцами. Такая судьба была уготована и мне, если бы меня не отправили в другую армию. Оба мои брата уже воевали: Ростислав на Ленинградском фронте в авиации, а Евгений на Западном – в кавалерии. Наконец, после того как в Кировском райвоенкомате Ростова я демонстративно порвал выданную мне бронь научного работника, военком товарищ Корец молча пожал плечами и выписал мне направление в 56-ю действующую армию на должность военного корреспондента армейской газеты «Красный кавалерист» на фронте». На кануне моего ухода в армию немцы начали зверски бомбить Ростов, особенно центр города. Были разрушены многие дома, а университетскую библиотеку охватил пожар. Часть книг люди успели выбросить из окоп. Мои друзья подобрали на улице толстый кожаный переплет одного из томов «Римской истории» Роллена, сброшюровали огромную книгу с тысячью чистых страниц и вручили мне в виде подарка с наказом заполнять ее своими дневниками и военными записками. Эта книга во время войны была моим постоянным спутником. Она с трудом входила в офицерскую полевую сумку, много раз заменяла мне подушку. Каждый день страницы ее заполнялись новыми строчками, схемами, которые рисовал после очередного боя, заметками, черновиками стихов и стихотворных шапок, сочиненных для армейских и фронтовых газет, копиями боевых донесений рот, батальонов, полков, дивизий. Позже эта толстая, тяжелая книга сослужила мне добрую службу, став одним из наиболее проверенных источников для работы над рассказами, повестям и романами…
Просиживая ночами за столом, я летом 1941 года успел написать небольшую книжку о нацистах — «Коричневая чума». В ней было рассказы о Гитлере, Геринге, Геббельсе, Гиммлере, об их подручных, об изуверских планах порабощения народов всего мира. Книжка была напечатана «молнией». Часть ее тиража разошлась по воинским подразделениям, а часть осталась в типографии и в книжных магазинах, так как 21 ноября гитлеровские танкисты заняли Ростов. Читателями «Коричневой чумы» оказались гестаповцы и головорезы из карательной зондеркоманды. Как мне потом рассказали старые библиотекарши, гитлеровцы усиленно разыскивали автора книжки и его родственников. К счастью, все старые и малые Закруткины были вовремя эвакуированы в тыл. В Ростове немцы продержались всего семь суток, 29 ноября они были выбиты из города… Что же сейчас, спустя много лет, сказать мне о войне, обо всем, что я видел, чему был свидетелем, какие чувства злобной ненависти, любви и жалости обуревали меня, какие скорбные и радостные дороги прошел я с великим множеством боевых друзей? Трудно обо всем говорить. Скажу честно: вначале, в первые месяцы войны, читая наши газеты, я не верил, не хотел верить тому, что гитлеровская армия, состоявшая из немцев, народа, который я уважал, ценил и считал талантливым, таким же, как все другие, могла дойти до состояния маразма, превратиться в скопище изуверов, убийц и мерзавцев. Так я думал до 29 ноября 1941 года, до того дня, когда наша отдельная 56-я армия вышибла немецких танкистов генерала Эвальда фон Клейста из Ростова и я своими глазами увидел все, что натворили гитлеровцы только за одну неделю. Горы слегка присыпанных снежком трупов женщин и детей, противотанковые рвы, заполненные расстрелянными ростовчанами, разграбленные дома, городские кварталы, сожженные от начала до конца, — все это казалось мне кошмарным сном, каким-то болезненным видением в бреду. Потом в других городах и селах мне довелось видеть сотни виселиц, истерзанные тела людей, страшные призраки узников Майданека, Бухенвальда, Освенцима. Все это тяжким грузом ложилось на душу, заставляло задумываться над судьбами человечества, укрепляло неистребимую веру в то, что армия наша свершает всемирно-историческое дело, освобождая планету от уготованного ей чудовищного зла… В то же время я не мог не понимать того, что далеко не все немцы стали палачами и грабителями. За годы войны я много говорил с пленными немецкими солдатами и офицерами, иногда, с разрешения начальства, просиживая с ними целые ночи. Передо мной проходили разные люди: храбрившиеся бахвалы, до слепоты верные воинскому уставу нерассуждающие солдаты, дрожавшие за свою шкуру трусы, развращенные нацизмом тупые ублюдки, но немало было и таких, которые, оказавшись в плену, со страхом, болью и ненавистью рассказывали обо всем, что происходит в Германии, и совершенно искренно обращались по радио к своим однополчанам с призывом обратить оружие против нацизма и спасти родную немецкую землю от несмываемого позора и вечного проклятия народов. На войне я был до ее последнего дня, видел многие сражения, быстротечные бои, испытал вместе со всеми тяжкую горечь отступления до берегов Черного моря и радость широкого наступления наших войск после знаменитой Сталинградской эпопеи. Мне пришлось наблюдать бои в лесистых предгорьях Кавказа на линии Новороссийск — Туапсе, стычки на перевалах Главного Кавказского хребта, оборонительные бои в районе Моздока и разгром немецкой группировки на подступах к Орджоникидзе у селения Гизель. С гордостью вспоминаю я смелый фланговый марш-маневр Донского и Кубанского казачьих кавалерийских корпусов в песчаных бурунах у Ага-Батыря, сражения под Корсунь-Шевченковским, форсирование Вислы и, наконец, уличные бои в Берлине — величественное и грозное завершение войны. Множество героических подвигов совершили наши воины в эти годы. Полностью раскрылся характер советского народа в пору великих испытаний, ниспосланных ему историей. Тысячи тысяч людей, самоотверженно сражавшихся за свою землю, прошли перед моими глазами: пехотинцы и кавалеристы, летчики и моряки, артиллеристы и саперы, танкисты и партизаны, солдаты и офицеры, генералы и маршалы. И я был счастлив и горд тем, что видел их ратные дела, в меру своих возможностей участвовал в них и честно, без всяких прикрас заносил в свою тысячестраничную книгу все, чему был свидетелем… В годы войны сотни моих очерков, рассказов, информационных сообщений, стихов, рифмованных «шапок», фельетонов, антифашистских памфлетов печатались в армейских и фронтовых газетах и центральной прессе. Тогда же были опубликованы две небольшие книжечки документальных рассказов — «Сила» и «На переднем крае», а также написанная мной по заданию командования повесть о разведчиках «Человек со шрамом». В 1944 году я послал с фронта в Ростовское издательство сборник рассказов «О живом и мертвом» и рукопись, которая называлась «Повесть о слободе Крепкой». Обе книги были изданы в том же году. В 1945 году я был заочно принят в члены Союза писателей СССР. Заочно, так как в это время, после взятия Берлина, с 43-м стрелковым корпусом Первого Украинского фронта участвовал в ликвидации последней группы гитлеровских войск фельдмаршала Шернера и в освобождении Праги… Закончилась война. Я вернулся в город, откуда в 1941 году ушел на фронт, в превращенный в развалины Ростов. Вернулся в звании майора, награжденный боевыми орденами, в потертой шинели, с неизменной полевой сумкой, в которой лежали мои фронтовые записки. Больше ничего у меня не было: ни квартиры, ни постели, ни библиотеки, которую я любовно собирал тринадцать лет. Гитлеровцы уничтожили все. Жизнь надо было начинать сначала. Долгие месяцы я скитался по чужим углам, спал на полу, укрываясь шинелью, обедал где попало, большей частью в жалких окраинных харчевнях, ютившихся на задворках разбитых домов. Зима 1946 года была суровой, морозной, но я часами бродил по изуродованным улицам, по заледенелым тропинкам, проложенным среди рыжих кирпичных развалин, которые протянулись на многие километры. Нет, я не впал тогда в уныние, не проклинал мою судьбу. Во мне совершалась какая-то еще не совсем осознанная работа души и мысли, она не давала покоя, тревожила, звала куда-то. Все дни перед моими глазами бесконечной чередой проходили картины только что минувшей войны: багровое от пожаров ночное небо, разноцветные росчерки трассирующих пуль, черный дым взрывающихся бомб и снарядов, тысячи мертвецов, оскверненные трупами воды рек, виселицы, бегство людей из горящих сел и городов, изуродованные, покореженные поля, посеченные, порезанные леса, предсмертные крики умирающих детей, надрывный плач женщин, простые и прекрасные в своей простоте подвиги наших солдат, до предела обнаженные в преддверии смерти человеческие характеры со всеми их тончайшими, в обычной жизни почти неуловимыми чертами. Передо мной, словно невиданная, похожая на охватившее все небо северное сияние, вдруг открылась великая и скорбная панорама жизни и смерти, и я увидел, познал трагедию человека и трагедию мира. Обо всем увиденном на войне я не мог молчать, обязан в меру своих сил поведать людям, чтобы воздать должное живым и мертвым героям и предостеречь своего сына от всего, что могло ему грозить в будущем. И я понял, что к научной работе, к чужим, пожелтевшим от времени рукописям, к институтскому кабинету, к докторской диссертации, к лекциям и экзаменам, ко всему тому, чем я жил до войны, мне не суждено вернуться больше никогда… И тогда меня потянуло к земле, к деревне, к природе. Воспоминания о Екатериновке, о полях, о солнечных восходах и закатах одолевали меня. По правде говоря, о жизни на земле я никогда не забывал, потому что с землей были связаны мое детство, отрочество, юность. Но до войны воспоминания о жизни в деревне отдалялись от меня, таяли, заслоняемые научными конференциями, заседаниями кафедры, студентами, которых я успел полюбить. Еще полтора года прожил я в разрушенном городе, видел его восстановление, самоотверженный труд ростовчан, читал специальные курсы по творчеству Льва Толстого в университете и руководил работой одиннадцати аспирантов. Об углубленной работе над произведениями Л. Толстого мне необходимо сказать особо, так как творчество величайшего писателя мира (в этом я непоколебимо убежден) не могло не сказаться на определении моих взглядов на роль литературы в обществе, на цели и задачи художника, несущего огромную ответственность перед народом. Речь, конечно, идет не о подражании Л. Толстому, не о попытках копирования его стиля, но о приобщении к его философским взглядам. Любая такая попытка (тем более в наше время) неизбежно обречена на неудачу. Хочется сказать о другом, гораздо более глубоком и серьезном влиянии Льва Толстого на мои творческие воззрения. Когда я по-настоящему начал читать художественные творения великого мастера-учителя, мне стало казаться, что передо мной не литература, не роман, повесть или рассказ, а нечто иное, настолько высокое, мудрое, человеколюбивое, беспощадно строгое к самому себе, что ты уже не читаешь, а как будто, склонив голову, внемлешь голосу пророка, учащего людей добру, любви и правде. С большим трудом добывал я первое, считавшееся тогда полным, собрание сочинений Л. Толстого, перечитывал том за томом потрясающие дневники, письма, записные книжки и с каждым днем все больше понимал, что я, именуемый кандидатом наук и доцентом, не знаю самого великого из великих художников, что передо мной чудо, сотворенное человеком-гением, поднимающим тебя на такую головокружительную высоту, что ты вдруг начинаешь видеть всех людей на земле, их поиски правды и счастья, их заблуждения, страдания их и ошибки. Именно Лев Толстой воспитал во мне жестокую требовательность к себе, стремление к жизненной правде, ненависть к литературщине, к пустопорожнему оригинальничанью, к формализму, к тому антинародному словесному баловству, псевдоноваторству, которое он объединял словом «декадентство» и которое имеет место не только за рубежом, по, к сожалению, и у нас. Лев Толстой значительно усилил во мне обостренное внимание к жизни, быту, характеру трудового народа, того самого народа, среди которого я жил с детства, уважал его работу и преклонялся перед его силой, мужеством, терпением, мудростью. Толстому более чем кому-либо другому я обязан и своим отношением к живой природе. Все это безусловно нашло свое выражение и в том, что было написано мной, но выражение не прямое, не обнаженное, а скрытое где-то в «подпочве» творчества и очень часто не осмысленное мной самим… В 1946-1947 годах были напечатаны две мои книги: роман «У моря Азовского» и документальная книга о войне «Кавказские записки». Роман был посвящен одному из самых драматических эпизодов гражданской войны — гибели красного десанта, высаженного в мае 1918 года против немецких войск кайзеровского генерала фон Кнерцера. Часть глав этого романа я написал, находясь после контузии в госпитале в Познани, а закончил его в Ростове. Что касается «Кавказских записок», то можно сказать, что в основном эта книга писалась на фронте, в перерывах между боями, а также в пору моего короткого пребывания в военном санатории в Кисловодске, куда меня почти насильно направил генерал армии И. В. Тюленев, которому я был очень благодарен за заботу и за его стремление помочь мне в работе над книгой. Сразу же после выхода «Кавказские записки» получили самое широкое распространение, были несколько раз переизданы у нас и переведены на европейские языки. Обширное послесловие написал к книге чехословацкий критик, ее высоко оценили в Болгарии и других странах. Но больше всего меня тронуло выступление в «Литературной газете» Петра Андреевича Павленко, который сам воевал на Кавказе и счел нужным на страницах газеты сказать в мой адрес много теплых, добрых слов… В 1947 году я навсегда простился с городом. Кочетовский колхоз «Победа» Семикаракорского района Ростовской области выделил мне хороший приусадебный участок на берегу Дона, помог транспортом. За два года мне удалось построить на своем участке просторный деревянный дом, привести в порядок двор, начать посадку фруктового сада. Итак, мечта моя исполнилась: выросший на земле, я через много лет снова вернулся к полям, к лугам, к лесам, мог распределять рабочие часы по своему усмотрению — вставать на рассвете, бродить по берегу реки, садиться за письменный стол, отдыхать на охоте и рыбной ловле.
В Кочетовской были тогда два колхоза — полеводческий и рыболовецкий. Оба работали неважно, полагаясь на сегодняшний день. Если у полеводов не хватало техники, удобрений, а подчас им мешали весенние разливы Дона и Донца, то рыбаки, выполняя начертанный где-то наверху план и стараясь обязательно его перевыполнить, хозяйничали на реках хищнически, не считаясь ни со сроками лова, ни с размерами вылавливаемой молоди, загребали все, что попадало в сети. Вскоре после моего приезда станичники избрали меня депутатом местного Совета, районного, областного. С каждым днем я все больше интересовался работой колхозов, часто бывал в полеводческих бригадах, на виноградниках, на рыбацких тонях, стал присматриваться к людям, по вечерам беседовал со стариками. На третьем году моей деревенской жизни я написал роман «Плавучая станица», за который мне была присуждена Государственная премия СССР. Роман много раз переиздавался у нас и за рубежом, был переведен почти на все европейские языки. Советские критики Ю. Лукин, Д. Молдавский, В. Ермилов, Б. Платонов, Б. Галанов, Ю. Иващенко и другие с редким единодушием высоко оценили «Плавучую станицу». В журнале «Октябрь» много хороших, дружеских слов сказала о романе Д. Н. Сейфуллина. От читателей я получил сотни писем, в числе которых было большое интересное письмо английских коммунистов из приморского города Саутпорта, близ Ливерпуля. Тесно связанные с рыбаками, английские товарищи писали мне о том, что они коллективно обсуждали «Плавучую станицу», что книга им очень понравилась и что натолкнула их на мысль помочь нищенствующим рыбакам возродить промысел креветок, что постоянная, умная помощь трудящимся — прямая обязанность коммунистов, и что примером для этого им послужил изображенный в «Плавучей станице» рыбак коммунист Архип Антропов. Тотчас же после выхода книги в свет министр рыбной промышленности СССР специальной директивой приказал всем инспекциям рыбоохраны страны прочитать роман и сделать практические выводы по вверенным им водоемам. Рыбаки Байкала организовали десятки конференций по «Плавучей станице», предложили принять ряд мер по охране уникальных рыбных запасов знаменитого озера. Признаюсь честно: так же, как любой писатель, я испытал чувство удовлетворения при чтении критических статей и рецензий, воздающих должное тому, что было сделано. Но особую радость я почувствовал, когда познакомился с письмами англичан, директивой министра, резолюциями байкальских рыбаков, отзывами болгарских рыбаков из Варны, Бургаса, Созопола. Это было чувство исполненного долга, твердой уверенности в том, что твоя книга принесла прямую пользу людям и послужила добру… В последние годы судьба довольно близко свела меня с Михаилом Александровичем Шолоховым, и это не могло не отразиться на моей жизни. Как я уже писал, Шолохова мне впервые довелось увидеть в 1935 году в Вешенской, куда я приехал с письмом А. С. Серафимовича. Однако прошло больше десяти лет, прежде чем мы с Михаилом Александровичем стали встречаться в разных местах: в Ростове, в Москве, в Вешенской, куда он меня не раз приглашал. Приезжал он и ко мне в Кочетовскую и пробыл у меня в гостях три дня. Об этих встречах я подробно писал в своей книге «Цвет лазоревый», изданной в 1965 году. Близкие мне друзья-литераторы настойчиво спрашивали у меня: какие черты Шолохова — человека и писателя — стали для тебя особенно дорогими? Я сам над этим часто задумывался, и сейчас, когда прошло немало времени, считаю, что ответить на этот вопрос не столь просто, как кажется на первый взгляд. Во-первых, Шолохов — как человек и как художник — всегда привлекал и привлекает меня твердостью и постоянной последовательностью своего мировоззрения. На протяжении своей жизни, видя вокруг себя достижения и недостатки, доброе и плохое, энтузиазм и жестокие ошибки, он никогда не подвергал какому бы то ни было пересмотру свои позиции, всегда оставался писателем-коммунистом, веря в великие цели партии и народа. Эта особенность Шолохова породила его гражданское и художественное бесстрашие. Он смело боролся и борется против всего, что мешает народу. Доказательством этого являются все его выступления на партийных и писательских съездах, на встречах с избирателями, в печати. Служение правде, борьбе за человека, изумительное проникновение в душу человеческую определяют прекрасные произведения Шолохова-художника. Во-вторых, мне всегда была понятна и дорога глубокая народность Шолохова, та истинная народность, которая не может быть привнесена извне, а определяется всей жизнью, взглядами, характером, стремлениями писателя, великолепным знанием народного быта, национальных традиций, языка народного. В-третьих, меня трогало и привлекало то, что Михаил Александрович знает и любит на земле все живое. Он прекрасно знает природу, и это нашло выражение во всех его произведениях, запечатлевших изумительные по красоте и глубине проникновения картины родной земли, с которой неразрывно связана жизнь всех шолоховских героев… Не меньшее значение имели для меня и встречи с замечательным мастером русской литературы, прославленным писателем Сергеем Николаевичем Сергеевым-Ценским. Еще юношей, живя в Екатериновке, я случайно добыл отдельные книги С. Н. Сергеева-Ценского, в которых были напечатаны «Бабаев», «Медвежонок», «Лесная топь», «Печаль полей», «Тундра», «Гриф и граф» и другие повести и рассказы. Меня тогда удивило и взволновало свойственное только очень талантливому живописцу понимание тончайших оттенков цветов и красок на земле, умение показать душу героев, чистоту отношения к людям, сострадание к ним. Совершенно покорила меня величественная, словно высеченная из цельной скалы, эпопея Сергеева-Ценского «Севастопольская страда». И как же я был обрадован, когда после войны, находясь вместе с моим ленинградским другом Виссарионом Саяновым в Крыму, я был приглашен престарелым мастером в его алуштинский дом! Сопровождал нас давний мой товарищ Евгений Поповкин. Он тогда руководил Крымской писательской организацией и часто бывал у С. Н. Сергеева-Ценского. Из Симферополя мы ехали автомобилем, и я почти всю дорогу молчал, думая о своем родном городе Феодосии, в котором так и не удалось побывать, о том, как целомудренно и тонко изобразил крымскую природу, поросшие лесами горы, виноградники, синее море мастер слова, к которому мы ехали в Алушту. Сергей Николаевич принял нас радушно, угостил отличным массандровским вином, а потом, узнав от Поповкина, что я много лет изучал Пушкина и даже пытался сочинять музыку на пушкинские тексты, насильно усадил меня за пианино, заставил играть, слушал мои импровизации очень внимательно, вздохнул и сказал: — Спасибо. Я тоже долго работал над Пушкиным и уверен в том, что его гений еще не раскрыт и не познан нами до конца… В тот вечер мы долго говорили о литературе, о языке художественных произведений, о роли писателя в наше время, о его ответственности перед народом, вернее, мы больше слушали, а говорил Сергей Николаевич, и мне вечер в Алуште запомнился навсегда. Года через полтора я еще раз увиделся с С. Н. Сергеевым-Ценским в Москве и в последний раз проведал его, когда он, тяжело больной, лежал в больнице. Это было 17 августа 1958 года. Сергею Николаевичу было плохо. Он лежал с темным лицом, с разметавшейся львиной гривой седых волос. Я пробыл у него недолго, не хотел утомлять. Он слабеющей рукой подписал мне только что вышедшую в огоньковском издании книжечку стихов «Родная земля» и тихо сказал: — Помните, мы в Алуште говорили о красоте русского языка? Тут, на четвертой странице, есть строки об этом, прочтите по свободе… Стихотворение называлось «Наш язык», и я его прочитал сразу же, выйдя из больницы на залитую солнцем улицу:
Февраль 1972 — февраль 1977 гг. Станица Кочетовская-на-Дону
© Закруткин Виталий Александрович (1908-1984), текст, 1977
Последние комментарии
1 день 2 часов назад
1 день 6 часов назад
1 день 8 часов назад
1 день 10 часов назад
1 день 16 часов назад
1 день 16 часов назад