Кадеты и юнкера [Анатолий Львович Марков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
А.Л. Марков Кадеты и юнкера
Анатолий Львович Марков в 1915 году
Поступление в кадетский корпус
Весной 1910 года отец привёз меня из деревни в Воронеж держать экзамен в четвёртый класс кадетского корпуса. В этом городе мне пришлось быть не в первый раз. Мальчиком восьми лет, с матерью и братом, я приезжал сюда, когда мой старший брат поступал кадетом во второй класс. Мать, нежно любившая своего первенца, с большим горем отдавала его в корпус и, не в силах сразу расстаться с сыном, прожила вместе со мной около месяца в Воронеже, в «Центральной» гостинице, близко отстоявшей от корпуса. В качестве младшего братишки я увлекался кадетским бытом и почти каждый день бывал в помещении младшей роты, куда нас с матерью допускали по знакомству. В настоящий мой приезд с отцом в Воронеж я, таким образом, был уже несколько знаком с внутренним бытом кадет, что до известной степени облегчало моё положение новичка, да ещё поступавшего прямо из дому в четвёртый класс. У отца в корпусе нашёлся старый товарищ, командир 1-й роты полковник Черников, в этот год выходивший в отставку генералом. Его заместитель, полковник Трубчанинов так же, как его предшественник, оказался однокашником отца по Орловскому корпусу. Экзамены, начавшиеся на другой день после нашего приезда, оказались труднее, чем мы предполагали. На экзамене Закона Божия батюшка, видный и важный протоиерей, спросил меня, не являюсь ли я родственником писателя Евгения Маркова, умершего в Воронеже директором Дворянского банка и председателем Археологического общества. Узнав, что я его внук, батюшка сообщил, что он также член Археологического общества, хорошо знал покойного деда, любил его и уважал. Первые три дня экзаменов прошли для меня благополучно, но в четвёртый я неожиданно наскочил на подводный камень. Случилось это на испытании по естественной истории, предмете везде и всегда считающемся лёгким и второстепенным. Так об этом предмете полагали и мы с моим репетитором, почему и не обратили на естественную историю большого внимания. Конца учебника по этому предмету я даже и не прочитал, как раз в том месте, где дело шло о навозном жуке. Этот проклятый жук чуть не испортил всего дела, так как спрошенный о строении его крыльев, я стал в тупик и ничего по этому интересному вопросу ответить не мог. Преподаватель естественной истории, заслуженный тайный советник, вошёл в моё положение и не захотел резать мальчишку, благополучно прошедшего уже по всем предметам экзаменационные сциллы и харибды. Он дал мне переэкзаменовку на… после обеда. Нечего и говорить, конечно, что я сумел воспользоваться этой передышкой, а после обеда сдал экзамен без запинки. Выдержав экзамен по учебным предметам, я был затем подвергнут медицинскому осмотру. Для этой цели отвели один из пустовавших в то время классов, двери которого выходили в коридор, переполненный родителями и родственниками, привозившими детей на экзамены. Так как вступительные экзамены в корпус держали исключительно ребята, поступавшие в первые два класса, то я среди них представлял собой единственное исключение и притом такое, о котором никто из находившихся в коридоре мамаш и не подозревал. Зная, что доктора осматривают десятилетних карапузов, родительницы эти, нимало не стесняясь, заходили в комнату осмотра и вступали в разговор с врачами. При их неожиданном появлении в дверях я, голый, как червяк, принуждён был дважды спасаться за ширмы, к обоюдному смущению обеих сторон. Как только результаты экзаменов были объявлены, отец, поздравив меня, немедленно повёл в магазин военных вещей, где купил мне кадетскую фуражку с чёрным верхом и красным околышем, которую я проносил всё лето при штатском костюме, являя из себя довольно странную фигуру. Этот полуштатский-полувоенный вид приводил в полное недоумение встречных, не знавших, как понимать мою нелепую личность. В качестве старого кадета брат Коля, бывший в это время кадетом в Ярославле, сильно возмущался таким видом, находя, что в кадетской фуражке и при штатском костюме я имею «сволочной вид земского начальника». Всю дорогу от Воронежа в наше Покровское отец, обычно суровый и неразговорчивый с нами, был необыкновенно ласков, довольный тем, что и второй его сын стал на привычную и понятную для него дорогу военной службы. На балконе усадьбы, с которого была видна вперёд дорога со станции, вся семья наша, ожидавшая моего возвращения, издали завидев красный околыш, сразу поняла, что мои экзамены сошли благополучно. Ради такого торжественного случая отец в этот день также надел свою дворянскую фуражку с красным околышем, чем как бы сблизил меня со своей особой. Свободное от опостылевших наук лето промелькнуло незаметно, как и много других счастливых лет юности, как незаметно и быстро проходит в жизни всё счастливое. Незаметно подошёл август, к 16-му числу которого мне предстояло явиться в корпус, чтобы стать настоящим кадетом, а не возбуждающей недоумение штатской личностью в военной фуражке. Отвозил меня в военную школу опять отец. Я ехал в Воронеж с наружной бодростью, но тайной жутью. Принадлежа к исконно военной семье и зная по рассказам отца и брата кадетский быт, который я и сам уже раз наблюдал, я всё же сознавал, что, поступая сразу в четвёртый класс, должен был явиться для моих одноклассников, сжившихся друг с другом за три года совместной жизни, человеком чужим и во всех смыслах «новичком», положение которых во всех учебных заведениях незавидно. Недаром брат Николай, верный духу нашего сурового деревенского обихода, предупредил меня многообещающе и злорадно: –Бить тебя там будут, брат, как в бубен. –То есть как бить, за что? –А так… чтобы кадета из тебя сделать. Там, голубчик, штрюков не любят… Немудрено поэтому, что утром 15 августа 1910 года я вошёл в просторный вестибюль кадетского корпуса в Воронеже с видом независимым, но с большим внутренним трепетом. Усевшись на скамейку, пока отец ушёл выполнять соответствующие формальности, я стал прислушиваться к странному глухому шуму, доносившемуся сверху, который, отдаваясь эхом по мраморным лестницам и пролётам, напоминал шум потревоженного улья. Поначалу все, кто впервые слышали этот характерный шум, принимали его за гомон кадет, стоящий весь день в коридорах. Впоследствии я убедился, что шум этот никакого отношения к голосовым способностям кадет не имел, а был просто эффектом корпусной акустики. От нечего делать, в ожидании отца, я стал оглядывать вестибюль и всё, что мне можно было видеть со скамейки. Небольшой бюст чёрной бронзы какого-то николаевского генерала привлёк первым моё внимание к нише позади скамейки. Это оказался памятник, поставленный основателю корпуса. На белой мраморной доске цоколя золотыми буквами стояла надпись: «Генерал-лейтенант Николай Димитриевич Чертков в 1852 году пожертвовал 2 миллиона ассигнациями и 400 душ крестьян для учреждения в г. Воронеже кадетского корпуса». Кроме генеральского бюста, я ничего другого интересного в вестибюле не нашёл; кругом никого не было и корпус словно вымер. Мимо меня по коридору проходили куда-то, звеня шпорами, офицеры, не обращая никакого внимания на мою деревенскую фигуру. Где-то близко, видимо, в столовой, негромко позванивала посуда. Так прошло около десяти минут, как вдруг страшный грохот барабана, грохнувшего, как обвал, заставил меня подскочить на скамейке от неожиданности. Прогремев где-то наверху, барабан смолк, а затем снова загрохотал этажом выше. Через пять минут лестничные пролёты у меня над головой наполнились сдержанным гулом голосов и шарканьем сотен ног, спускавшихся по лестнице. С гулом лавины кадеты сошли сверху и их передние ряды остановились на последней ступеньке, с любопытством оглядывая мою странную для них фигуру. Сошедший затем откуда-то сверху офицер вышел в вестибюль и, обернувшись к кадетам, скомандовал. Ряды их в ногу, потрясая гулом весь вестибюль, стройно двинулись мимо меня в столовую. Рядами прошли все четыре роты корпуса, начиная с длиннейших, как колодезный журавель, кадет-гренадеров строевой роты и кончая малютками, ещё не умевшими «держать ноги». Пройдя в невидимую для меня столовую, роты затихли, а затем огромный хор голосов запел молитву, после которой столовая наполнилась шумом сдержанных голосов и звоном посуды: корпус приступил к завтраку. В этот момент ко мне подошёл офицер и, спросив фамилию, приказал следовать за ним. На площадке второго этажа он остановился перед высокой деревянной перегородкой, отделявшей коридор от площадки лестницы, и постучал. Большая дверь с надписью «вторая рота» немедленно открылась, и мы вошли. По длиннейшему коридору, в который с обеих сторон выходили двери классов и огромные спальни, мы пришли в самый его конец, повернули налево в другой коридор и остановились перед дверью с надписью «цейхгауз». Как в коридоре, так и во всех остальных помещениях роты стояла звенящая в ушах тишина и не было ни души. Бородатый солдат с медалями, одетый в кадетскую рубашку и с погонами, носивший звание «каптенармуса», по приказу пришедшего со мной офицера, который, как я потом узнал, был мой новый ротный командир полковник Анохин, одел меня с ног до головы в казённую одежду: неуклюжие сапоги с короткими рыжими голенищами, чёрные потрёпанные брюки и парусиновую рубашку с погонами и чёрным лакированным поясом с тяжёлой медной бляхой и гербом. Пригонка обмундирования была самая поверхностная. Поэтому ни одна его часть не соответствовала размерам тела. Брюки были невероятно широки и длинны, рубашка напоминала халат, погоны уныло свисали, причём упорно держались не на плечах, а почему-то на груди. Но всего хуже произошло с сапогами – из огромной кучи этой обуви мне самому предложили выбрать пару «по ноге». Это было бы нетрудно, если бы правые и левые сапоги не были перемешаны в самом живописном беспорядке, так что двух одинаковых сыскать сказалось совершенно невозможно; мне пришлось удовольствоваться двумя разными и поэтому разноцветными. На робкое замечание, которое я позволил себе сделать, что одежда мне «пришлась не совсем», каптенармус ответил бодрым тоном, что «это пока», так как обмундирование, которое он на меня напялил, «повседневное и последнего срока». Здесь же, в цейхгаузе, меня посадили на табуретку и откуда-то вынырнувший парикмахер-солдат, пахнувший луком, наголо оболванил мне голову машинкой «под три нуля». Когда я, по окончании всех этих пертурбаций, сошёл опять вниз к отцу проститься, он только засмеялся и покачал головой. С жутким чувством жертвы, покинутой на съедение, я расстался с отцом и поднялся в «роту», куда из столовой уже вернулись кадеты. Ротный командир сдал меня дежурному офицеру, усатому, выступающему как гусь подполковнику, который сообщил мне, что я назначен в первое отделение четвёртого класса… Так началась моя кадетская жизнь.Товарищи
Кадетский корпус!.. Сколько чувств и воспоминаний теснится при этом слове в душе каждого, кто его окончил…. Грязная лапа большевизма, опошляющая всё прекрасное, до чего бы она ни касалась, осквернила и хорошее русское слово «товарищ», столь дорогое для нас, старых кадет, привыкших связывать с ним всё наиболее светлое и хорошее из учебных лет, проведённых в родном корпусе. Нигде в России чувство товарищеской спайки так не культивировалось и не ценилось, как в старых кадетских корпусах, где оно достигало примеров воистину героических. Суворовский завет «сам погибай, а товарища выручай» впитывался в кадетскую плоть и кровь крепко и навсегда. Поэтому для меня слово «товарищ» сохраняет свой прежний смысл, – тот, который давали ему наши кадетские традиции, а не мерзкую окраску, приобретённую им в глазах всех порядочных людей благодаря «светлому октябрю». Воронежский кадетский корпус в николаевские времена был известен на всю Россию суровостью своего первого директора – генерала Винтулова, который в пятидесятых годах запарывал кадет до потери сознания. Таким же был и его первый заместитель, однорукий генерал Бреневский, но уже при третьем директоре корпуса, а именно при генерале А. И. Ватаци, когда в России начались гуманные веяния, порка была навсегда отменена. Однако тяжёлые воспоминания старого времени ещё жили при мне в корпусе, в котором учился внук Винтулова – кадет Андреев. Жив был и сын генерала Винтулова, занимавший перед войной пост начальника ремонта кавалерии и иногда приезжавший в корпус. Я поступил прямо в четвёртый класс, что было явлением не совсем обычным, а потому на первых порах встретил со стороны кадетского коллектива к себе отношение критическое и выжидательное. Для кадет моего отделения, привыкших уже друг к другу за три года совместной жизни, я был, конечно, элементом чуждым, или «шпаком», как именовались на кадетском языке все лица, не принадлежавшие к военной среде. В младших классах новичков обыкновенно поколачивали «майоры» – второгодники, делая из них такими мерами «настоящих» кадет. В четвёртом же классе, находившемся не в младшей, а во второй роте, подобный способ был уже не принят, – товарищи ограничивались в отношении меня лишь насмешками, если я, с кадетской точки зрения, совершал тот или иной промах. Надо правду сказать: для подростка в 14 лет, каким я был тогда, да ещё после усадебного приволья, сделаться кадетом было не так-то легко. Недостаточно лишь надеть кадетскую форму, надо, кроме того, узнать кадетскую среду и привыкнуть к её быту, изучить её язык и обычаи, словом, – морально и физически переродиться. А сделать это было необходимо и возможно скорее в моих собственных интересах, так как печальный результат сопротивления корпоративным началам и традициям был у меня перед глазами. В один год со мною, но в другое отделение того же класса, приехал князь Д. – горячий и смелый кавказец, с первых же дней начавший себя вести вызывающе в отношении его одноклассников, которые над ним, как и над всяким новичком, вздумали потешаться. Обладая значительной физической силой, Д. за это поколотил нескольких своих обидчиков из старых кадет. Этого кадетский коллектив терпеть от чужака не захотел. В один печальный для князя вечер ему устроили в спальне «тёмную», то есть, накрыв неожиданно одеялом, жестоко избили. Привыкший у себя дома к почёту и уважению, бедный князёк оказался сильно помятым, но благоразумно смирился. Впоследствии он сам сделался одним из наиболее рьяных защитников кадетских обычаев. Самым трудным кадетским ремеслом для меня поначалу, естественно, были всякого рода строевые занятия. Мои товарищи по классу, уже изучившие за три года пребывания в корпусе военный строй, конечно, знали его твёрдо, тогда как для меня это была совершенно новая наука, которую приходилось не только воспринимать вновь, но и догонять других в отчётливости её выполнения. Первые недели я, как истинный новобранец, путал все строевые движения своего отделения, что сердило офицера-воспитателя и возбуждало веселье кадет. Однако с течением времени всё вошло в нормальную колею. Через год в качестве правофлангового я уже давал равнение моему отделению. Помогло здесь и то, что, благодаря жизни в деревне, я был крепким и здоровым мальчиком, привыкшим ко всяким физическим упражнениям, вырабатывающим у человека чувство темпа. Ещё одна сторона кадетской жизни, которую надо было изучить, это искусство иметь «воинский вид». Чтобы носить военную форму, нужна не только привычка, но и умение, без чего человек, будь он мальчиком-кадетом или взрослым, выглядит в форме только переодетым штатским, как это резко бросается в глаза у артистов, играющих на сценах театров роли офицера. Мундир, шинель, фуражку и даже башлык надо уметь носить, без чего из мальчика никогда не получится «отчётливого кадета» и вообще военного. Для придания «воинского вида» надо мной в поте лица трудились несколько месяцев подряд не только офицер-воспитатель полковник Садлуцкий, но и все кадеты отделения, для которых это было вопросом самолюбия. Мне пришлось заново учиться говорить, сидеть, ходить, стоять, здороваться, кланяться, словом – перестроить всё моё существо на новый лад. Надо отдать справедливость моим одноклассникам: никто из них, ни при каких обстоятельствах, не отказывал мне ни в совете, ни в помощи. Скоро я начал чувствовать, что холодок, с которым меня встретило отделение, постепенно исчез. Я также всё более чувствовал симпатии к своим новым товарищам. Из них несколько человек стали для меня истинными друзьями. Ощущение солидарности и спайки овладели мной окончательно после того, как однажды я подрался с кадетом другого отделения и вдруг, к моему изумлению и несказанному удовлетворению, мне на помощь бросились чуть ли не все мои одноклассники, хотя в этом не было для меня никакой надобности. К Рождеству полковник Садлуцкий решил, что я принял, наконец, кадетский вид, научился ходить и отдавать честь, а потому могу быть им отпущен в город без особенного риска «осрамить роту». А осрамить было нетрудно, ибо в то доброе старое время существовало великое разнообразие форм, чинов, погон и знаков отличия, для распознания которых требовалась немалая практика и на каковой предмет в ротах висели карты с прекрасно исполненными в соответствующих цветах образцами погон чинов русской армии и флота, начиная с генерал-фельдмаршала и кончая рядовым роты дворцовых гренадер. Из общих правил для обозначения чинов было множество исключений и отклонений, хотя и имевших под собой свои основания и резоны, но зачатую совершенно сбивавших с толку неопытных кадет и юнкеров, поступивших в училище из штатских учебных заведений. Неудивительно поэтому, что с кадетами младших классов, ещё не твёрдыми во всех этих тонкостях, постоянно происходили забавные недоразумения, которые для меня, как кадета второй роты, были совершенно недопустимы. Помню, что один маленький кадетик, идя по улице со своей мамашей, стал лихо во фронт какому-то военному фельдшеру из подпрапорщиков, сложность погон которого поразила его воображение. Другой с презрением отвернулся и не отдал чести фельдмаршалу Милютину, шедшему в накидке времён Александра II и в нахлобученной фуражке с громадным козырьком. Я сам в первый год моей кадетской жизни отдал честь бравому солдату-кавалергарду в полной парадной форме – огромному и сияющему медной кирасой и каской с орлом, в белом блестящем колете, неожиданно вышедшему на меня из-за угла улицы, как живой памятник воинской славы. Выпустить меня на улицу в первый раз хотя и выпустили, но не одного, а под наблюдением старшего в отделении – Бори Костылёва, шедшего в город по одному делу со мной, а именно к фотографу. Этот снимок, первый в военной форме, был для моей семьи вопросом чести. Начиная с самых отдалённых предков и в течение пятнадцати поколений, от отца к сыну и внуку, без единого перерыва, моя семья несла свои «дворянские службы» на ратных полях «конно, людно и оружно». Не было на протяжении последних пятисот лет в истории России ни одной мало-мальски крупной кампании, в которой не участвовали бы члены нашей семьи. Жаловались они при Иване Третьем и Грозном вотчинами «за государевы ратные службы», при первом Романове «за московское осадное сидение». Награждались жалованными царскими «золотыми» за «многие труды и раны» при славном царе Алексее Михайловиче. Участвовали «поручиками и цейхвеймейстерами» в походах Великого Петра, ходили майорами и бригадирами с Суворовым через Альпы, в Отечественную войну трое из моих предков стали молодыми генералами. От полученных в венгерской кампании ран и от лихорадки погибли два моих деда. Третий, мой тёзка по имени, отчеству и фамилии, погиб в лихой конной атаке под Силистрией в турецкую кампанию на Дунае. Его брат прямо со школьной скамьи юным прапорщиком пошёл на усмирение польского восстания. В нашем старом помещичьем кругу с военной службой не связывали каких-либо выгод или приобретений материальных благ; она скорее была моральным долгом каждого мужского представителя семьи по отношению к родине, давшей дворянству «вольности и привилегии». По этим причинам в кругу, к которому принадлежала моя семья, на военной службе оставались недолго, выходя в запас и отставку в чинах не выше ротмистра, прослужив лет с десяток в молодости. «Свиты Его Величества подпоручик Корпуса Колонновожатых» – важно расписывался на бумагах мой прадед и ни за что не хотел менять этого почётного звания на довольно значительный штатский чин, на который имел право за долгую службу по выборам. Отец мой, вышедший в отставку капитаном-инженером, как только отбыл обязательный за Академию и Училище срок, не допускал и мысли о возможности для меня другой службы, кроме военной, в чём я с ним был вполне согласен. Поэтому-то теперь, впервые надев погоны, я и шёл сниматься в военной форме, чего от меня категорически потребовал отец. Костылёв и два других кадета нашего отделения, тоже отправлявшиеся к фотографу, ещё не выходя из помещения роты, проявили ко мне самое братское попечение. Одев и осмотрев меня, как мать невесту, они чуть не подрались, оправляя на мне складки шинели, раза три-четыре снимали и снова надевали фуражку на мою стриженую голову, и после долгих препирательств забраковали казённый башлык, заменив его собственным одного из них, который, толкаясь и сопя, приладили по всем правилам хорошего кадетского тона. Тут же, не выходя на улицу, было условлено, что при встрече с каким-либо начальством, которому полагалось становиться во фронт, я немедленно должен буду занять левый фланг, где будет не так заметно, ежели учиню служебный гаф. Путешествие к фотографу обошлось вполне благополучно; моя первая фотография в военной форме была отослана домой, чтобы украсить семейный альбом. Мне она казалась тогда прекрасной, но впоследствии, перейдя в старшие классы и постигнув все тонкости военного щегольства, при взгляде на эту карточку я мучительно краснел от изображённой на ней маленькой фигурки в стоящей колом шинели. Кончилось тем, что я тайно от отца вытащил её из альбома и истребил, о чём, разумеется, потом очень жалел.Однокашники
Весной 1911 года я остался на второй год в пятом классе корпуса. В наказание отец не взял меня на лето домой и я был принуждён провести каникулы в лагере, находившемся в пяти верстах от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Каждое лето в нём жило около двух десятков кадет, не имевших возможности почему-либо провести лето дома, или бывших круглыми сиротами. Лагерь состоял из деревянных бараков, стоявших в лесу, в которых жили кадеты и офицеры. Перед бараками был небольшой плац, увенчанный мачтой с флагом корпуса и его вензелем. В бараке, где помещались кадетские кровати, мы проводили всё время, когда были не на воздухе, или в дождливую погоду. День наш начинался в 8 часов по «первой повестке», которую подавал на трубе солдат или барабанщик. По ней мы вставали и шли в «умывалку» – длинный, стоявший в лесу дощатый сарай, в котором находились умывальники с проточной водой и уборная. По 2-й повестке кадеты выстраивались перед главным бараком, по команде дежурного офицера сигнальщик играл повестку и поднимал флаг на мачте, а мы пели молитву и гимн, после чего строем шли в барак-столовую пить чай. После чая каждый делал, что хотел, при условии не выходить из расположения лагеря до завтрака, после которого под командой дежурного офицера нас вели на прогулку в лес, а если погода была солнечная, то купаться в реке. Возвратясь в лагерь, мы пили чай, тянули время, как кто мог, до обеда, а затем ужинали и в 9 часов ложились спать. Раза два или три в неделю катались на лодках и собирали грибы в лесу. От скуки и безделья старшие кадеты часто шли на всякого рода шалости, одна из которых едва не обошлась всем её участникам – и в их числе мне – очень дорого. Состояла она в следующем: был в лагере кадет третьего класса Григорович – мальчик, плохо учившийся и не совсем, по-видимому, нормальный. Сидя в каждом классе по два года, он достиг уже 15-летнего возраста и все его интересы вращались вокруг сексуальных вопросов, благодаря чему он вечно рассказывал малышам-одноклассникам всякие гадости. В кадетской среде, состоявшей из мальчиков поголовно здоровых физически и морально, это было неприятно, и к Григоровичу товарищи относились с брезгливостью. Попав в лагерях в один барак с младшими кадетами, мы, старшие, об этом узнали и несколько раз приказывали Григоровичу прекратить грязные разговоры, чему он не подчинился. Это шло вразрез с правилами кадетского общежития; поэтому было решено его наказать и одновременно поднять на смех в глазах маленьких кадет, которым он, благодаря своему возрасту, невольно импонировал. Зная, что Григорович был большой трус и явно боялся темноты и леса, мы, группа старших, в один дождливый вечер, когда все сидели в спальне, начали, заранее сговорившись, разговор о привидениях, покойниках и прочих ужасах, причём один из кадет «признался», что видел в лесу около умывалки привидение. Мы, старшие, подхватив эту тему, заявили, что давно заметили призрак, но не говорили о нём, «чтобы не испугать маленьких». Григорович от этих разговоров весь сжался и неуверенным, дрожащим голосом, по-видимому, чтобы успокоить самого себя, заметил, что «может быть, это только кажется». Во время горячего обсуждения этого вопроса мы с другим старшим кадетом вышли незаметно из барака и спрятались в лесу рядом с «умывалкой», предварительно предупредив кадет, чтобы никто из них не выходил из барака с Григоровичем. Через полчаса ожидания мы увидели в сумерках его трусливую фигурку, которая двигалась по тропинке, робко вглядываясь в темнеющий с двух сторон лес. В этот момент, нарушая все наши планы, я из озорства заорал на весь лес диким и дурашным голосом. Григорович подпрыгнул на месте от неожиданности, издал какой-то заячий вопль и рухнул на землю без движения. Мы бросились к нему, уверенные в том, что он умер от страха, но, к счастью, он оказался в обмороке и с ним случился детский грех. Тогда мы перенесли его в барак и привели в чувство, сами донельзя испугавшись своей глупой шутки, едва не обратившейся в трагедию. Григорович после этого обратился в общее посмешище, но меня стала мучить совесть, что я так жестоко с ним поступил. Я всячески искал случая, чтобы искупить перед ним мою вину. Во время пребывания в лагере, а затем в корпусе, этого случая не представилось, так как в тот же год перед Рождеством Григорович попал в «декабристы», то есть был исключён из корпуса в числе тех кадет, которых начальство ежегодно исключало в декабре за неуспехи в науке и, как кадеты шутили, «за разнообразное поведение». Судьба дала мне возможность искупить мою вину перед Григоровичем много лет спустя, и при обстоятельствах не совсем обыкновенных. Окончив корпус и военное училище, я более или менее благополучно вышел из всех перипетий Первой великой войны и революции, и летом 1918 года служил в рядах Офицерского конного полка Добровольческой армии. В первых числах августа, после занятия нами Новороссийска, я приказом полковника Кутепова, тогда командовавшего нашей бригадой, был назначен старшим плац-адъютантом комендантского управления. Для создания сложного государственного аппарата, который бы заменил собой царскую администрацию области, у добровольческого командования не было ни людей, ни возможностей. Поэтому в Черноморье вся законодательная, судебная и исполнительная власть сосредоточилась в руках только двух учреждений: штаба военного губернатора и комендантского управления. Моим начальником оказался полковник Васьков – сумрачный пожилой человек. Он переложил на меня все сношения с гражданской частью населения. Между тем в Новороссийске и его окрестностях не было ни одного вопроса человеческого бытия, за разрешением которого жители не шли в «комендантское». Дело дошло до того, что ко мне однажды явились две милые дамы за указанием, как им «улучшить их материальное положение». Помимо всевозможных отделов, при комендантском управлении состоял и военный суд, заседавший два раза в неделю для суждения большевистских комиссаров, арестованных на Черноморье, и преступлений, совершённых чинами армии. Ввиду отсутствия чинов военно-судебного ведомства членами суда являлись офицеры Кубанского стрелкового полка, стоявшего гарнизоном в Новороссийске, под председательством полковника Крыжановского. По условиям тогдашнего сердитого времени, суд этот действовал строго и скоро; большинство его приговоров кончалось расстрелом. Однажды утром из местной тюрьмы конвой привёл очередную партию подсудимых, среди которых оказался рослый молодой человек, одетый в элегантную военную форму, хотя и без погон. Лицо мне показалось странно знакомым. Приглядевшись к нему, я узнал… Григоровича. После исключения из кадетского корпуса, как оказалось, он жил, «околачивая груши», у своего отца, занимавшего в Новороссийске должность воинского начальника. С учреждением в этом городе Черноморско-Кубанской республики во главе с кочегарами Черноморского флота, Григорович из любви к женщинам и вину примазался к компании пьянствовавших с утра до вечера комиссаров, с которыми его постоянно видели жители города. После бегства красных разбитой нами Таманской армии Сорокина он выехал куда-то, но вскоре вернулся и, вероятно, надеясь на заступничество отца перед добровольцами, поселился у него. Опознанный на улице жителями, он был арестован и предан суду. Не знаю, занимал ли Григорович у большевиков какую-либо определённую должность; вернее, он просто вёл с ними приятельство в качестве специалиста по местным злачным местам и любителя женщин и дарового угощения. Как бы то ни было, его поведение при красных никак не приличествовало сыну царского полковника, тем более, что в этот период на одном из молов Новороссийска был целиком расстрелян весь офицерский состав Варнавинского пехотного полка, который имел несчастье в этот момент прибыть на транспортах с Кавказского фронта, Узнав меня, Григорович взревел белугой и, обливаясь слезами, стал умолять дать ему револьвер, чтобы застрелиться, так как не сомневался, что суд приговорит его к расстрелу. При этом он то пытался меня обнять, как старого товарища, то становился на колени и молил спасти от смерти. В память прошлого я его пожалел и подал председателю суда докладную записку, в которой изложил, «что знаю Григоровича с детских лет, был свидетелем его исключения из корпуса, как умственно отсталого и морально дефективного мальчика, а потому, считая его не вполне отвечающим за поступки, полагаю, что он не несёт полностью за них ответственность». Суд принял во внимание это свидетельство и вместо казни приговорил Григоровича к 20 годам каторги, что в те времена являлось чистой фикцией, ибо отец его имел достаточно времени, чтобы за свою службу просить добровольческое командование о смягчении участи сына. Вечером, после заседания суда, полковник Крыжановский зашёл ко мне в канцелярию и недовольным тоном спросил: – Откуда у вас, ротмистр, неожиданная нежность сердца?.. Чего ради вы сегодня хлопотали за этого с. с.? – Господин полковник, он мой однокашник по корпусу… В старое время, однажды по мальчишеской глупости, я едва не отправил его на тот свет и этого не забыл. – А вы какого корпуса? – Воронежского… – Да ну! – просиял полковник, – ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года. – Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак. – Что ж, спасибо, если это так… я очень рад… Судьба трёх главных действующих лиц этой старой истории сложилась затем по-разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был освобождён из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную, эпоху с избытком хватило бы на три человеческих жизни…Скандал в лазарете
Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъём с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось ещё и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всём этом городе только длинный ряд освещённых окон корпуса светился над глубоко ещё спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставанья, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут. Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда счастливцу, незаметно для офицера и дежурных дядек, представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоёного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два-три первых урока. Большим затруднением служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вёл через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом. В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы. Маленькие кадеты обыкновенно с детской наивностью пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казёнными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казённый градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из-под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой. Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нём старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно-фельдшерскую школу и, хотя носившие звание унтер-офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не попавших, они были заносчивы и настроены весьма оппозиционно ко всякому начальству, боялись старших кадет, перед которыми заискивали, и были грубы с маленькими, если это происходило без свидетелей. На второй день пребывания в лазарете малыши мне «доложили», что накануне за завтраком дежурный фельдшер, в отсутствие заведующего госпиталем офицера полковника Даниэля, грубо обругал одного из маленьких кадет, обратившегося к нему с какой-то просьбой. В качестве старшего в лазарете я немедленно по уставу доложил о происшествии Даниэлю, при первом своём с ним свидании. Однако он, привыкший к постоянным трениям между кадетами и фельдшерами, не обратил на мой доклад должного внимания и не заставил фельдшера извиниться, как этого требовал корпусной обычай. Убедившись, что никакого извинения не последовало, как и взыскания фельдшеру со стороны офицера, я дал об этом знать в первую роту, которая, собравшись в «курилке», обычном нашем клубе, в лице своих старшин вынесла постановление наказать фельдшера и одновременно выразить своё неудовольствие полковнику Даниэлю в виде «бенефиса». Его должны были дать фельдшеру находящиеся в лазарете кадеты, когда он останется один на дежурстве после того, как Даниэль уйдёт к себе на квартиру, находившуюся под помещением лазарета. Провести постановление строевой роты должен был я, как её представитель и старший из больных кадет. В 10 часов вечера, когда все лежали в кроватях, а Даниэль ушёл к себе, по моему сигналу во всех палатах начался кошачий концерт, а прибежавшего на шум фельдшера забросали подушками и плевательницами. Спешно им вызванный полковник немедленно арестовал меня, как старшего, и отослал под арест в роту. Это было совершенно резонно и вполне согласовалось с военными правилами, по которым старший всегда отвечает за происшествие. На другой день спешно созванный педагогический совет присудил меня к аресту на неделю и к сбавке балла за поведение с 11 до 2-х. Это являлось своего рода рекордом и даром не прошло. В карцер ко мне явился с неожиданным визитом сам директор корпуса, генерал-майор Михаил Илларионович Бородин. Это был добрый и справедливый человек, весьма уважаемый кадетами. До назначения директором корпуса он состоял воспитателем детей великого князя Константина Константиновича – Иоанна и Константина, что несомненно доказывало его исключительные педагогические способности, так как великий князь, главноначальствовавший над всеми военно-учебными заведениями России, имел для выбора гувернёра своих сыновей более чем широкие возможности. В седьмом классе генерал Бородин преподавал русскую литературу. Преподавал прекрасно, отличаясь по тогдашнему времени большой широтой взглядов и даже либерализмом. Большой и важный, с красивой бородкой на две стороны, по случаю какого-то праздника во всём блеске своего парадного генеральского мундира и орденов, он долго стоял передо мной, склонив голову на бок и рассматривая меня с головы до ног, словно видя в первый раз, а затем медленно и многозначительно произнёс: «Был конь, да изъездился, был кадет, да испортился», – и посоветовал мне немедленно написать письмо отцу, чтобы он взял меня из корпуса на время «по болезни», пока… всё утрясётся. В моё время это была мера, применявшаяся в кадетских корпусах по отношению к кадетам, хорошо учившимся и добропорядочного поведения вообще, но которые в периоде формирования, ни с того, ни с сего, начинали дурить и беситься. Обыкновенно этот период кадеты переживали во второй роте, то есть в четвёртом или пятом классах, почему эта рота считалась среди воспитателей самой трудной, в ней кадеты были не большие и не маленькие. У меня, как совершенно правильно определил директор, этот период запоздал и совпал с шестым, а не пятым классом. Отец мой, сам бывший кадет, прекрасно знавший корпусной быт, сразу разобрался в положении вещей, и через неделю я уже жил в родной усадьбе на положении ссыльнопоселенца. Должен признаться, за все мои учебные годы это был самый счастливый период моей жизни. Увлёкшись охотой с борзыми, я, правда, забросил науки и, вернувшись через три месяца в корпус, срезался на весенних экзаменах и засел на второй год в шестом классе, но, положа руку на сердце, никогда не жалел и не жалею до сих пор этого «погибшего» для меня года, давшего мне взамен перехода в седьмой класс столько охотничьих радостей, жгучих и полных.Новички и «майоры»
Воронежский великого князя Михаила Павловича кадетский корпус, который я кончил перед Первой мировой войной, делился на четыре роты, причём в младшую, четвёртую, входили два первых класса и одно отделение третьего. Сам я в этой роте не был, поступив сразу в четвёртый класс, и познакомился с жизнью «младенцев», её составлявших, благодаря младшему брату моему Евгению, принятому в первый класс тогда, когда я уже состоял в строевой роте. В качестве старшего брата, уже не ребёнком, а сознательным и рассуждающим юношей, я присутствовал при вступлении братишки в корпус и наблюдал его первые кадетские шаги. Привёз на экзамен Женю отец, я же являлся свидетелем того, как на медицинском осмотре была забракована после выдержанных экзаменов целая куча ребят, под мрачное молчание отцов и стенания мамаш и детей. Зато после того, когда в коридоре выстроили шеренгой всех прошедших экзамены и осмотр, на них было приятно смотреть. Это были крепкие, как орехи, румяные малыши, без всякого сомнения, годные вынести годы кадетской муштры. С этого дня я стал почти ежедневным посетителем 4-й роты и с интересом наблюдал её жизнь и быт. Первые две недели все сто вновь поступивших в младший класс ребятишек ревели без перерыва в сто голосов, требуя, чтобы их освободили от заключения и отпустили «к маме». На всех дверях и входах сутки подряд дежурили дядьки, зорко наблюдая за тем, чтобы малютки не удрали из корпуса. В большинстве случаев семьи новичков жили в сотнях и тысячах вёрст от Воронежа, с каковым фактом малыши совершенно не считались и норовили при первом же недосмотре за ними удрать, хотя бы и в одной рубашке, «домой». Особенной привязанностью к родным местам отличались маленькие кавказцы, от тоски по родным горам и семье первое время чахнувшие и хиревшие, а иногда и серьёзно заболевавшие. Немудрено поэтому, что дежурному по роте офицеру-воспитателю приходилось первое время все двадцать четыре часа его дежурства не столько начальствовать и приказывать, сколько вытирать десятки носов и реки слёз и, по мере своих сил и способностей, успокаивать маленьких человечков, пришедших в отчаяние от первой разлуки с родной семьёй. Впрочем, не лучшим былоположение дежурных офицеров и позднее, когда детишки привыкли к корпусу и им уже не требовалось вытирать носов и слёз. Две сотни маленьких, живых, как ртуть, сорванцов, с утра до ночи звенели пронзительными дискантами в классах и коридорах, играли, дрались, бегали и давили друг из друга «масло», иногда по двадцати душ зараз устраивали «малу кучу» и просто бесились. Разнимать драки и усмирять всю эту возню было совершенно немыслимо и бесполезно: едва прекратившись в одном месте, она немедленно начиналась в другом углу огромного помещения роты. Поэтому служба воспитателей в 4-й роте была своего рода чистилищем, через которое каждый из них должен был пройти, доведя своё отделение до выпуска и приняв новое. Офицеры после дежурства здесь выходили потными, красными и совершенно измученными. Когда я пришел в младшую роту в первый раз, у меня буквально зазвенело в ушах от неистового крика и топота по паркету сотен маленьких ног. Явившись по уставу в дежурную комнату за разрешением «повидать брата», я застал в ней на редкость колоритную картину: оглушённый и совершенно ошалевший бравый подполковник сидел посреди комнаты на стуле в обществе десятка ревущих во весь голос ребят, из которых двое лежали головами на его коленях. На мой рапорт подполковник только жалко улыбнулся и развёл руками, показывая всю свою беспомощность. Приходилось поэтому действовать самому. Выйдя в коридор, я поймал поперёк живота мчавшегося куда-то мимо «младенца» с оттопыренными, как крылышки, крохотными погонами на плечах и приказал ему разыскать и привести ко мне Маркова 3-го. По старому военному правилу, заведённому ещё в николаевские времена в корпусе, как и вообще повсюду в военной среде, если в корпусе, училище или полку было несколько лиц, носивших одну и ту же фамилию, то они различались не по имени, а по номерам, дававшимся в порядке старшинства. Я в корпусе был Марковым 1-м, мой однофамилец – казак из 2-й роты был 2-м, а братишка числился Марковым 3-м. Найти этого последнего оказалось не так просто: во всех помещениях роты шла общая возня, и по полученным мною сведениям, он должен был находиться на самом дне огромной кучи кадетиков, визжавших, как грешники в аду и барахтавшихся на полу коридора. Вытащив наугад за ногу двух или трёх, я, наконец, обнаружил и «Маркова 3-го», вымазанного чернилами и пылью, как Мурзилка, и ярко-красного, как пион, от увлекательной возни. Во время прогулки с ним и тремя его друзьями по длинному коридору мне пришлось выслушать длинное повествование о горькой судьбе и злоключениях бедных новичков-первоклассников, которых «по традиции», на правах старших, жестоко обижали «майоры»-второгодники, уже не говоря о старших классах. Приёмы этого младенческого «цука» поражали своим разнообразием и оригинальностью, и были выработаны целыми поколениями предшественников. Суровые «майоры» первого класса заставляли новичков в наказание и просто так «жрать мух», делали на коротко остриженных головёнках «виргуля» и «смазку», и просто заушали по всякому случаю и даже без оного. Пришлось тут же, не выходя из коридора, вызвать к себе нескольких наиболее свирепых угнетателей первого класса и пригрозить им «поотрывать головы», если они впредь посмеют тронуть хотя бы пальцем Маркова 3-го и его друзей. Перед лицом правофлангового строевой роты, бывшего втрое выше их ростом, свирепые «майоры» отчаянного вида, сплошь покрытые боевыми царапинами, струсили до того, что один даже икнул, и поклялись на месте не дотрагиваться больше до моих «протеже». В тот же день мне пришлось пройти и в третью роту, куда одновременно с братом поступил мой маленький кузен. Там вызванным мною «майорам» я просто показал кулак и обещал их «измотать, как нуликов», если… впрочем, им, как более опытным, говорить много не пришлось, – они меня поняли с полуслова… В России брату кадетского корпуса окончить не довелось. Революция, а затем гражданская война на Юге положили конец крепко налаженной кадетской жизни. Воспитанником шестого класса с двумя своими приятелями, когда-то доверчиво прижимавшимися к моему колену и излагавшими свои детские обиды, он поступил в Добровольческую армию. Брат, служивший вольноопределяющимся в лейб-гвардии Конном полку, был дважды ранен и выехал в Константинополь в конвое генерала Врангеля, оба же его друга погибли в Крыму, защищая от красных последнюю пядь русской земли. Окончив в Югославии Донской кадетский корпус и университет в Загребе, Женя состоял агрономом на правительственной службе, когда началась война с немцами. При приближении красных он снова поступил в армию и дальнейшая его судьба неизвестна. Он и его маленькие друзья, когда-то бывшие кадетики-малютки, как и их старшие товарищи, отцы и деды, честно выполнили свой долг перед родиной до конца.Забавники и герои
Однажды, вскоре после Рождества, в помещениях второй роты, в совершенно необычайный час, затрубила труба корпусного горниста. Не успели мы спросить офицера, дежурившего по роте, что это значит, как из коридора донеслась его команда: – Строиться в ротной зале! Одна уже эта команда показывала, что случилось нечто необычайное и торжественное, так как обычно рота строилась в коридоре. Едва она замерла по команде «смирно!» неподвижно, как из боковых дверей вышел в полном составе корпусной оркестр, ставший на правом фланге, а за ним группой из дежурной комнаты появились все отделенные офицеры, также ставшие в строй на свои места. К замершей роте из коридора появился, важно ступая, как всегда, наш ротный командир – полковник Анохин. Казак-донец по происхождению, он представлял собой маленького, пузатого человека, с глазами навыкат и пушистыми серыми усами. Его три дочери, в противоположность отцу, огромные, могучие брюнетки, ходили в корпусную церковь, и в них «по традиции» был влюблён весь корпус. Человек очень добрый, Анохин искренне любил кадет и был большим любителем всяких торжеств. Поздоровавшись с ротой, Пуп, как мы его непочтительно называли между собой, обратился к нам с речью. Красноречием он не отличался и потому его обращение к нам больше состояло из коротких отрывистых фраз, в которые Анохин вкладывал обыкновенно всем известные истины, что добродетель должна торжествовать, а порок должен быть наказанным. После речи он вызвал из строя какого-то малыша третьего класса, приговорённого педагогическим советом к суровому наказанию – снятию погон. Наказание это практиковалось в корпусе только в младших трёх классах и полагалось лишь за проступки пакостные и предосудительные. Сообщив о приговоре плакавшему преступнику, Пуп величественно указал на него пальцем, причём из-за строя немедленно вывернулся крохотный ротный портной по имени Иртыш и огромными портняжными ножницами срезал у взвывшего от этой операции кадетика погоны. Затем обесчещенный таким манером «младенец» был отправлен на левый фланг роты, позади которой и должен был ходить до отбытия им срока наказания. После этой неприятной экзекуции, всегда тяжело действовавшей на кадет, с детства привыкших считать погоны эмблемой чести, полковник Анохин сделал многозначительную паузу, отступил на два шага назад и, выпятив колесом грудь, повышенным голосом скомандовал: – Кадет Греков! Два шага вперёд, марш! Из строя вышел и замер перед нами и начальством маленький белоголовый кадетик. – А теперь, господа! – не спадая со своего торжественного тона и лишь подняв его на две октавы, продолжал ротный, – вместо вашего товарища, наказанного тяжким для всякого военного наказанием… да, именно тяжким!.. вы видите перед собой кадета, совершившего благородный и героический поступок с опасностью для собственной жизни. Сегодня я получил от черкасского окружного атамана Войска Донского письмо… в котором он извещает меня, что… кадет Греков на Рождестве, будучи в отпуску, спас в станице С-ой провалившегося под лёд мальчика. В воздаяние его подвига… кадет Греков всемилостивейше награждён государем императором медалью за спасение погибающих! Закончив свою речь, полковник вынул из кармана футляр с медалью и, приколов её на грудь Грекова, обнял и поцеловал его. – А теперь, – заговорил ротный снова, – ура, в честь вашего товарища-героя! Рота радостно и оглушительно заорала «ура», оркестр заиграл туш, а бедный маленький Греков, с медалью на груди, пунцовый от смущения, не знал, куда ему деваться. Не успели нам скомандовать «разойтись!», как сотни рук подняли Грекова, а кстати и полковника Анохина и по старому обычаю стали их качать до одурения под оглушительное, звенящее детскими голосами, уже неофициальное «ура». Услышав эти радостные вопли, из других рот к нам прибежали делегаты и, узнав в чём дело, помчались «домой» с новостью. За ужином в столовой, куда пришли все четыре роты корпуса, при нашем входе из-за столов загремело в честь Грекова новое, оглушительное под низкими сводами обеденного зала, «ура» уже всем корпусом. Этому стихийному и благородному порыву радости за своего товарища, несмотря на то, что её выражение выходило из всех рамок корпусного порядка, не мешали ни улыбавшийся дежуривший в столовой ротный командир, ни один из четырёх дежурных офицеров рот. Награждение Грекова медалью имело тем же летом неожиданное и забавное продолжение. Лагери корпуса находились верстах в пяти от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Там в деревянных бараках жило ежегодно от июня до 15 августа около двух десятков кадет, не имевших почему-либо возможности провести летние каникулы дома. В этом году вместе с другими остался в лагере кадет князь Шакро А., весёлый и милый грузин, на редкость компанейский парень и прекрасный, как и все кавказцы, товарищ. Хотя он был всего только в четвёртом классе, но, неоднократно «зимуя» в одном и том же классе, имел на лице уже густую, чёрную, как вороново крыло, растительность, выраставшую, по уверению кадет, через полчаса после бритья. Вместе с тем это был лихой кадетик, небольшого роста, но ловкий и прекрасно сложенный, обладавший весёлым и беззаботным характером. С ним дружил его земляк, отчаянный храбрец абхазец Костя Лакербай – на два года страше по классу и большой забавник. И вот, скучая в лагере, за неимением других развлечений, оба друга решили разыграть сцену «спасения погибающих». Для этого Костя должен был изобразить во время купанья тонущего на глубоком месте, а Шакро «случайно» оказаться поблизости и вытащить погибающего. Всё было заранее условлено и уговорено. Согласно выработанному плану, Косте надлежало удрать из лагеря перед купаньем кадет и влезть в реку, а затем, как будто увлечённому течением, тонуть и взывать о спасении. Шакро же предстояло, также негласно выбравшись из лагеря, спрятаться в прибрежных кустах, а затем на призыв утопающего броситься в реку и вытащить Костю, когда его крики привлекут других кадет. Блестяще задуманный план этот сорвался из-за Костиного ехидного поведения и вместо того, чтобы принести Шакро славу героя, сделал его объектом кадетской потехи. Не входя в воду, Костя с шумом бросил в воду большой камень и отчаянно закричал о помощи. Шакро, которому из-за кустов обрыва ничего не было видно, услышал крик и, как говорится, движимый лишь собственным мужеством и жаждой подвига, как лев ринулся со своего обрыва вниз головой одетым, но, зацепившись за сук, перевернулся в воздухе и, вместо спортивного «броса» позорно шлёпнулся в воду на глазах подходивших к месту происшествия кадет под командой дежурного офицера. Когда несчастный Шакро, мокрый и грязный, выбрался на берег, его встретил гомерический хохот товарищей, так как предатель Костя успел им уже рассказать всю историю. Под шумное веселье кадет бедный Шакро был прямо из реки отправлен офицером в лагерь под арест за «самовольную отлучку». Заключение это он разделил братски со своим другом-предателем. Всё лето потом кадетский лагерь шутил над этим приключением, а больше всех смеялся сам добродушный Шакро. Прошло шесть лет и все участники этой детской истории: Греков, Шакро и Костя доказали на деле, что их детские стремления к подвигам, заложенные разумным воспитанием в родном корпусе, создали из них, мальчишек-забавников, истинных героев на поле чести. Греков в рядах лейб-гвардии Атаманского полка, Шакро – драгун, а Лакербай в Черкесском полку Туземной дивизии показали себя на войне доблестными офицерами. Корнетом абхазской сотни Костя отличался исключительной храбростью даже среди своего бесстрашного народа. Во время конной атаки полка в Галиции, когда его сотня отходила на прежние позиции под ураганным огнём австрийцев, он заметил, что под одним из его товарищей убита лошадь. Лакербай немедленно повернул своего коня обратно и помчался на спасение товарища. Видя несущегося на них одинокого всадника, австрийцы сначала открыли ураганный огонь, а затем, прекратив стрельбу и поднявшись из окопов, с изумлением наблюдали непонятный им Костин манёвр. Подскакав к раненому, Лакербай поднял его на всём скаку к себе на седло и помчался обратно. Это было до такой степени смело и эффектно, что австрийцы вместо выстрелов проводили Костю громом рукоплесканий, а русские встретили его громовым «ура!»… Судьба не простила Косте его постоянную игру со смертью на войне. Покрытый славой георгиевский кавалер, он был убит в 1916 году. Абхазцы свято чтили его память, как одного из своих национальных героев; милый Костя, без всякого сомнения, вполне заслужил эту честь своей беззаветной храбростью. Да будет земля ему пухом.Офицеры-воспитатели
Ближайшим к кадетам начальством в кадетских корпусах являлись отделенные офицеры-воспитатели, которые принимали одно из отделений первого класса при поступлении кадет в корпус и вели это отделение семь лет курса кадетского корпуса через все «сциллы и харибды», невзгоды и радости до выпуска, переходя вместе со своими питомцами из роты в роту. Естественно, что в течение этих семи лет, протекавших в стенах корпуса, взаимоотношения между офицером-воспитателем и кадетами его отделения в числе 25–30 человек имели большое значение для обеих сторон. Офицер составлял на каждого из своих кадет аттестацию, где в заранее напечатанных графах помещались все данные о его успехах, способностях, нравственных и физических качествах, поведении, прилежании и характере. Эти характеристики имели большое значение, как для аттестации кадет на педагогических советах, периодически рассматривавших их, так и для поступления в военные училища. С другой стороны, начальство офицера-воспитателя в лице ротных командиров и директора корпуса весьма считалось с тем, как живёт тот или иной воспитатель со своими кадетами, имеет ли между ними достаточный авторитет, привил ли дисциплину и имеет ли на них влияние. От всего этого зависела карьера офицера и его дальнейшая служба. В огромном большинстве случаев офицеры-воспитатели моего времени находились вполне на высоте порученной им задачи, так как попадали в корпус не иначе, как после 5–10 лет службы в полку, где успевали приобрести воспитательный стаж с молодыми солдатами и при поступлении в корпус были аттестованы полковым начальством, как выдающиеся в строевом и нравственном отношении. Благодаря такому подбору, а также тому, что большинство офицеров-воспитателей прошло специальные педагогические курсы, в корпусах не могло быть плохих педагогов. Если же таковые и появлялись, то начальство их скоро удаляло назад в строй, так как прежде, чем быть переведёнными в корпус, они три года считались к нему только прикомандированными и проходили испытательный стаж. В бытность мою в корпусе я прошёл последовательно через руки трёх офицеров, из которых первым при моём поступлении был подполковник Николай Иосифович Садлуцкий, кубанский казак по происхождению, плотный, атлетически сложенный брюнет, с лихо закрученными молодецкими чёрными усами. Жизнерадостный холостяк, человек добродушный и весёлого характера, он чрезвычайно щепетильно относился к нуждам и интересам своих кадет, весьма о них заботился и даже советовал наиболее слабым по учению остаться на год-другой в классе вместо того, чтобы надрываться наукой сверх сил. Он был одним из самых старших офицеров-воспитателей и являлся первым кандидатом на получение роты. Многолетнее пребывание в корпусе приучило его никогда не выходить из себя, он редко терял своё неизменное благодушие. Был он старым холостяком и всё своё свободное время отдавал кадетам, которые его очень любили. Николай Иосифович питал слабость к хорошим фронтовикам и гимнастам и любил военную службу, о которой никогда не уставал рассказывать. Надо ему отдать полную справедливость в том, что он сумел внушить своим воспитанникам любовь и уважение к армии и службе в ней, хотя сам от неё получил не много. При нашем переходе в шестой класс он был произведён в полковники и получил роту, на чём его военная карьера и закончилась. Попав после революции в Сербию, Садлуцкий занялся хиромантией, как ремеслом, о чём многие годы подряд печатал статьи в белградском «Новом времени». После него наше отделение принял подполковник Завьялов, которого кадеты за гордо закинутую назад голову и разлапистую походку прозвали Гусем. Жили мы с ним в мире и согласии, хотя большими воспитательными талантами он и не обладал. Завьялов болел какой-то сердечной болезнью, из-за которой часто пропускал служебные занятия, почему был у директора корпуса, строгого к службе генерала Бородина, на замечании. Летом 1912 года подполковник женился на барышне из воронежской помещичьей семьи, по какому случаю кадетские пииты немедленно написали новый куплет в корпусной «Звериаде», начинавшийся, как помню, строфой:Отпуска и каникулы
Перейдя в шестой класс корпуса и попав в строевую роту, я впервые стал ходить в «городской отпуск». В трёх младших ротах корпуса кадеты имели право проводить его только у родственников, если таковые имелись у них в Воронеже, в старшей же роте разрешалось и посещение знакомых, которые выразили желание видеть у себя по праздникам того или иного кадета, разумеется, с разрешения его родителей. Эти последние препятствий для сына в этом отношении не ставили; что же касается «знакомых», то их добывали так. Кто-либо из живущих в городе приходящих кадет доставал от своих родственников заявление на имя директора корпуса с просьбой отпускать к ним на праздники кадета имярек. К таким фиктивным знакомым кадеты обычно являлись лишь единственный раз, чтобы поблагодарить за письмо, а больше уже не беспокоили их своим присутствием без особого на то приглашения. Таким же способом устроились и мы с моим приятелем и одноклассником Серёжей Пушечниковым, проводя отпуска в городе и его окрестностях. Поначалу при изобретении этой системы кадеты встретили затруднение в вопросе с питанием, так как без сопровождения старших нам было запрещено посещать рестораны. Но вскоре общими усилиями мы в городе отыскали некую кухмистерскую, носившую пышное название «Московской гостиницы», которая предоставляла нам заднюю комнату для завтрака и обеда; кроме кадет, в неё никого не впускали. В этой сомнительной харчевне кадеты-воронежцы питались много выпусков подряд и, положа руку на сердце, впоследствии и на одном званом обеде мне не случалось проводить время так хорошо и весело, как в этом тайном убежище моей юности. Как деревенских жителей, нас с Серёжей город мало интересовал; мы больше стремились на лоно природы, к привольным лугам и заводям, которые тянулись на многие вёрсты по левой стороне реки Воронежа, вплоть до его впадения в Дон. Здесь мы купались, ловили рыбу, катались на лодках и проводили весь день, радуясь тому, что хоть на несколько часов избавились от тяготившей нас казённой атмосферы. Однажды, когда мы, как обычно, катались на лодке, с нами поравнялась другая, в которой сидели две барышни наших лет. Мы заговорили друг с другом, познакомились и с этого дня стали проводить наши отпуска не вдвоём, а вчетвером. Препровождение времени при этом было более чем невинное; мы с Серёжей относились к нашим подругам с подчёркнутым уважением, избегая всякого намека на ухаживание, что, как мы считали, должно было их «оскорбить». Так прошёл месяц, но вдруг знакомый нам офицер, знавший всех и вся в городе, однажды увидев нас вчетвером, счел нужным предупредить меня с приятелем, что Надя и Оля, как звали барышень, имели в городе репутацию начинающих, но уже многообещающих кокоток. Это почему-то меня и Серёжу страшно оскорбило, и мы немедленно прекратили знакомство с нашими кратковременными подругами. С 1910 года, то есть с периода перемены дислокации войск в России, в Воронеже поместился штаб армейского корпуса, а кроме того в город был определён Новоархангельский уланский полк, ставший немедленно предметом поклонения кадет и всех местных девиц. При парадной форме, которую в те времена офицерство надевало каждый двунадесятый праздник, офицеры-уланы зимою носили николаевские шубы, а летом плащи-накидки, в соединении с уланской каской с султаном и волочащейся по земле саблей создававшие полную иллюзию кавалеристов наполеоновского времени. Через старших братьев кадет-воронежцев, служивших в этом полку, между ним и корпусом быстро установилась связь, благодаря чему кадеты, а в их числе Серёжа и я, часто ходили в полк в гости и даже обедали несколько раз в офицерском собрании. Кавалерийская служба, с которой мы познакомились в этом полку, ещё более укрепила наше желание по окончании корпуса выйти в кавалерию, а именно в новоархангельцы, стоявшие в трёх-пяти часах езды от наших родных мест. Начальник Запасной кавалерийской бригады генерал Ерёмкин, суровый, огромного роста старик, являлся весьма заметной и очень красочной фигурой в городе. Когда он, прямой, как стрела, с щетинистыми рыжими усами и выразительным лицом, словно вырубленным топором, проходил по улице, неся свою блестящую саблю под мышкой, мы замирали перед ним во фронт в немом восторге. Суровый генерал, которого очень боялись его подчинённые, видимо, кое-что знал о своей популярности среди кадет, так как козырял нам в ответ всегда с ласковым блеском в глазах и улыбкой под подстриженными усами. Нечего, конечно, и говорить, что городские отпуска для нас с Серёжей являлись паллиативами, рассеивающими на несколько часов скучную корпусную обстановку; они лишь слегка напоминали приволье усадебной жизни, в которую мы были влюблены и к которой всей душой стремились. На родину мы, впрочем, попадали с Пушечниковым чаще других кадет, так как наши семьи жили от Воронежа: его в двух часах езды по железной дороге, а моя – в пяти. Первый настоящий отпуск «домой» наступал для нас только на Рождестве, когда нас отпускали на целые две недели, в начале двадцатых чисел декабря. С утра в этот день уроков не было и дядьки выкладывали каждому из нас на кровать «отпускное обмундирование», состоявшее из чёрной новой шинели, пары таких же брюк, мундира с галунами, фуражки и белья. Дежурный офицер выдавал «отпускные билеты» и деньги на проезд. На вокзале в этот день нас уже ожидал особый «кадетский» вагон третьего класса, отведённый заботливым начальством только для кадет, – других в него никого не пускали. В нём под командой старшего из нас мы разъезжались по домам. Такие вагоны одновременно уходили из Воронежа на Курск, Тамбов и Ростов. Через два перегона от города, на станции Землянск, сходил мой друг, а сейчас же за этой станцией уже начинались и мои родные места – Щигровский уезд Курской губернии. На этом перегоне я почти всегда встречал кого-либо из родных и знакомых. Бывали при этом довольно забавные случаи, весьма красочные и характерные для того, теперь уже далёкого, времени. Помню раз, когда однажды наш кадетский вагон совершенно опустел, я, соскучившись в одиночестве и надеясь встретить кого-нибудь из знакомых в поезде, купил билет второго класса и обошёл все вагоны. Знакомых не оказалось, и я сел в углу вагона второго класса. В этот момент проходил контролёр, видевший меня только что в третьем классе, и, вообразив, что я сел по билету третьего класса во второй, высказал вслух своё подозрение. Я обиделся и ответил, что он, привыкнув иметь дело с безбилетными «зайцами», не умеет обращаться с порядочными людьми. Контролёр, задетый моими словами, вломился в амбицию, и между нами началась перепалка, на шум которой из соседнего купе появился толстяк с погонами полицейского чиновника. Он немедленно стал на сторону контролёра и потребовал от меня мой отпускной билет. Под угрозой вызова станционного жандарма я принуждён был выполнить это требование и протянул мои бумаги, которые они оба стали разглядывать. Прочитав мою фамилию, полицейский чин спросил, куда я еду. Я ответил, что в отпуск, к отцу в имение. Это заставило их обоих переглянуться, а затем контролер упавшим голосом спросил, кем именно приходится мне председатель управления Юго-Восточных железных дорог? Узнав, что председатель – мой дед, железнодорожник осведомился о здоровье «дедушки» и… исчез из вагона. Полицейский, молча слушавший наш разговор, спрятал обратно в карман свою записную книжку, в которую начал было писать мои приметы, возвратил мой билет и, крякнув, как человек сделавший глупость и сознающий это, после небольшой паузы спросил: – А… Лев Евгеньевич, дворянский предводитель, значит, ваш дядюшка? – Нет, это мой отец… На лице полицейского при таком ответе появилась приятнейшая улыбка, и он сделал движение, похожее на попытку обнять меня. – Боже мой!.. Какое ки-про-кве , какой приятный случай! Так вы, значит, сынок его превосходительства… Ну, как я рад!.. Позвольте со своей стороны отрекомендоваться: вновь назначенный щигровский исправник! При этом он привстал и щёлкнул каблуками… Всю дальнейшую дорогу исправник, явно стараясь загладить своё прежнее отношение ко мне, одолевал меня своей любезностью и, наконец, дошёл до того, что предложил на одной из остановок выпить с ним «на приятельских началах» рюмку водки в буфете. По прибытии поезда на нашу станцию «Красная Поляна» он, обнаружив совершенно неуместную энергию, вызвал грозным голосом станционного стражника, которому отдал строжайший приказ «проводить г. кадета до имения его превосходительства, ввиду ночного времени». Эта излишняя забота привела меня в ужас, так как неминуемо вызвала бы расспросы моего строгого отца, которому я никак не собирался сообщать о конфликте, вызванном мною в поезде. К счастью, стражник оказался парнем смышлёным и с удовольствием согласился на мою убедительную просьбу к нему «отставить проводы», благодаря чему я избавился от угрожавшей мне родительской головомойки.Военные прогулки и парады
Через неделю после перехода в шестой класс нас выстроили в коридоре строевой роты и повели в оружейный цейхгауз получать винтовки и штыки – предмет кадетских мечтаний в младших классах. Цейхгауз помещался на хорах сборной залы и ход в него был из помещения второй роты. Здесь в длинных деревянных стойках рядами стояли новенькие, блестящие маслом винтовки кавалерийского образца с примкнутыми к ним штыками, на которых висели жёлтые подсумки для патронов. Под каждой винтовкой, на рейке, белели бумажки с фамилиями каждого из нас. С этого времени на плацу, а во время дождливой погоды в ротной зале, офицеры-воспитатели шестого класса, каждый со своим отделением, стали заниматься раз в неделю винтовочными приёмами по правилам строевого устава. Кроме того, раз в неделю мы ходили в тир для стрельбы в цель из мелкокалиберных винтовок. Усиленные строевые занятия осенью с шестым классом были необходимы потому, что ко дню корпусного праздника шестой класс должен был постигнуть в совершенстве все ружейные приёмы, так как в этот день строевая рота корпуса принимала участие в параде на площади Митрофаньевского монастыря, во главе войск гарнизона. В октябре мы ружейные приёмы уже достаточно усвоили; начались строевые занятия, на которые выходила вся первая рота, то есть совместно с седьмым классом. Поначалу строевые занятия производились на большом корпусном плацу, к восторгу всех окрестных мальчишек, а затем начались так называемые «военные прогулки» по окрестностям города. Это были небольшие походы по десятку и больше вёрст, с непривычки весьма утомительные. Кроме учебного строевого шага в течение всего дня просёлочными дорогами, каждый из нас нескольких часов нёс на плече винтовку со штыком, весом в 10 с лишним фунтов, вся тяжесть которой ложилась на левую согнутую руку, совершенно немевшую от этого. Чтобы облегчить тяжесть, кадеты незаметно цепляли за пуговицу под левым погоном на чёрной дратве медное колечко, которое надевали на спусковую собачку винтовки. Это приводило к тому, что винтовка, в сущности, висела на шинели, и её только приходилось поддерживать за приклад, давая штыку надлежащий угол. В эти кадетские походы вместе с ротой шёл духовой оркестр, игравший по дороге и на стоянках разные марши. Когда на походе он замолкал, то такт для ноги начинали отбивать два солдата-барабанщика. По дороге кадеты пели военные песни, приуроченные к солдатскому шагу, для чего впереди роты выходили двое запевал: баритон и подголосок. Они начинали песню, подхватываемую в нужных местах всей ротой. Любимым маршем корпуса, неизменно сопровождавшим наше возвращение в корпус, был «фанфарный», который начинали на высоких нотах три фанфары. Мотив же марша являлся не чем иным, как «Звериадой», положенной на ноты одним из кадет Полтавского кадетского корпуса, традиционной песней военно-учебных заведений, получившей этим путём легальное существование. Песни, которые кадеты пели в этих прогулках, были традиционные в русской армии: «Бородино», «Полтава», «Вдоль по речке, вдоль да по Казанке», «Чубарики-чубчики» и казачьи: «Засвистали казаченьки», «Там, где волны Аракса шумят», «Пыль клубится по дороге» и другие. Все они были сложены в память бывших походов и по ним, в особенности по казачьим, в сущности, можно было бы написать историю русской армии за последние два с половиной века. Надо сказать, что в корпусах моего времени умели и знали, как закалять кадетское здоровье. Благодаря этому в подавляющем большинстве кадеты никогда не болели и не простужались. Начиная со второго класса корпуса нас выпускали гулять до снега в одном мундирчике на холстяной подкладке, а затем в шинелях, «подбитых ветром»; другой тёплой одежды мы в корпусе не знали. Для парадов и военных прогулок рота надевала вместо обычных коротких сапог с рыжими голенищами и брюк навыпуск смазные сапоги с высокими голенищами, в которых зимою мёрзли ноги, а летом было жарко. Сейчас же за кадетским плацем находилась в Воронеже обширная Сенная площадь, на которой шесть месяцев подряд лежала чернозёмная пыль, не менее чем в аршин глубиной; здесь по праздникам торговали сеном. И вот эту пыль мы, кадеты, возвращаясь с военных прогулок, неизменно и нарочно поднимали густым облаком, благодаря чему в корпус приходили настоящими неграми. Нас эта пыль не пугала, так как в роте мы немедленно и тщательно её обмывали. Что же касается обмундирования, то оно было казённое; офицерам же приходилось туго, так как светло-серые их шинели и цветные фуражки меняли от пыли цвета, и чистить их было нелегко. Конечным своим пунктом военные прогулки имели какую-нибудь пригородную деревню, где мы останавливались на привал, составляли ружья в козлы, варили кашу или кулеш и завтракали принесёнными с собой булками и котлетами. Как на привале, так и по дороге, начальство заставляло нас производить всевозможные перестроения, наступления цепями, перебежки, разведки и т. д. Иногда эти манёвры имели место в лесу, и тогда шалунам иногда удавалось из цепи умышленно «оторваться» и погулять на свободе час-другой под предлогом того, что они заблудились. Являлись такие «заблудшие» в корпус через час иди два после роты, голодными, замёрзшими и занесёнными снегом, но крайне довольными тем, что им удалось погулять на воле. Разыгрывать заблудших младенцев пришлось недолго. После двух таких попыток однажды шестеро кадет явились в качестве заблудившихся в лесу после пяти часов опоздания, умышленно засыпанные снегом с головы до ног. И вышел конфуз. Старший из них, кадет Баранов, войдя в дежурную комнату, чтобы доложить о прибытии «заблудших», нашёл в ней командира роты Трубанька. Молча выслушав рапорт, командир спросил: – Вы что же, за старшего оторвавшегося от цепи звена? – Так точно, господин полковник… – Так отправьтесь на трое суток под арест, чтобы на будущее время не отрываться. Баранов, отсидев этот срок, до окончания корпуса получил среди товарищей кличку «оторвавшегося звена».Преступления и наказания
В десятых годах текущего века великий князь Константин Константинович был переименован из начальника Главного управления военно-учебных заведений в генерал-инспектора того же управления. Как пишет в книге своих воспоминаний бывший военный министр генерал В. Сухомлинов на стр. 255-й, Константину Константиновичу ставили в вину то, что «он слишком баловал воспитанников, слишком ласково к ним обращался. Сам глава многочисленной семьи, он переносил свою отеческую ласку и любовь на обширнейшую семью всех военно-учебных заведений, вверенных ему государем. Поэтому он не мог относиться к воспитанию с одной лишь точки зрения муштры и дисциплины, предоставляя это ближайшему начальству кадет, а сам предпочитал уделять воспитанникам часть своей отеческой ласки». Далее Сухомлинов на странице 257 тех же воспоминаний пишет: «Когда мне удалось осуществить план объединения всех управлений военного ведомства в одних моих руках, ко мне явился великий князь Константин Константинович и просил откровенно объяснить причину и цель предстоящего его переименования из начальника Главного управления в генерал-инспектора. Когда затем начальником Главного управления военно-учебных заведений был назначен генерал Забелин, по своему характеру довольно тяжёлый человек, то великий князь высказал в отношении его столько такта и выдержки, что, несмотря на всё, никаких недоразумений и конфликтов между ними не возникло». Надо сказать, что после назначения генерала Забелина направление любовно-воспитательное в отношении кадет изменилось на весьма строгое, при котором всякая вина была виноватой и провинившийся не мог больше рассчитывать на какие бы то ни было снисхождения, как это практиковалось раньше. В первые годы управления генерала Забелина многим кадетам пришлось покинуть корпуса, не окончив курса. Были введены новые правила, согласно которым в течение учебного курса кадет не мог оставаться в классе более двух лет и из корпусов периодически к весне и Рождеству стали исключаться кадеты, мало успевающие в науках. Последние на кадетском жаргоне получили наименование «декабристов». Положительной стороной управления Забелина было расширение курса кадетских корпусов с сильным уклоном в математику, приравненную к программе реальных училищ, благодаря чему кадетам, малоспособным к этому предмету, а в числе их и автору настоящих воспоминаний, приходилось туго. В старших классах были, кроме того, введены аналитическая геометрия, начала дифференциального исчисления и космография. Помимо этого, Забелин обратил внимание и на физическую сторону кадетского воспитания, введя сокольскую гимнастику, стрельбу в цель из мелкокалиберных винтовок и военные прогулки, являвшиеся небольшими манёврами для подготовки кадетк строевому обучению в военных училищах, тогда как ранее строевое учение ограничивалось лишь ружейными приёмами. Стали корпуса при нём принимать участие и в военных парадах гарнизона, как строевая часть в лице первой или «строевой роты» корпуса. Были введены ежегодные состязания всех кадетских корпусов по гимнастике на снарядах с наградой победителям, для чего имели место съезды сокольских команд всех корпусов в Москве. Помню, что кадеты Псковского кадетского корпуса три года подряд оказались победителями в состязаниях по гимнастике и получили в собственность почётный кубок, ежегодно до того переходивший из рук в руки. Дисциплина в корпусе с назначением Забелина стала много строже; он был неумолим при нарушении кадетами установленных им раз и навсегда правил. При нём всякая попытка кадета к самоубийству, какими бы причинами она ни была вызвана, каралась немедленным исключением из корпуса. Помню два таких случая в бытность мою в старшей роте корпуса, причём оба они имели место на любовной почве. Первый заключался в том, что кадет 7-го класса Ш-кий, по происхождению из хорошей семьи Тверской губернии, из-за какой-то девчонки прострелил себе грудь из револьвера. По приказу Забелина он немедленно был исключён из корпуса, и все хлопоты в Петербурге влиятельного и имевшего большие связи тверского дворянства не привели ни к чему. Второй случай произошёл с кадетом-казаком П-м, который из-за неудачного романа выстрелил в себя ночью в спальне, накрывшись с головой одеялом; звук выстрела был настолько глух, что его не все даже слышали и в том числе я сам, изумлённо спросивший своего соседа Шакро Амираджиби: чего он, как сумасшедший, вскочил с кровати. Шакро, ничего не ответив, бросился куда-то бежать, шлёпая по полу голыми пятками. Вслед за этим в спальне началась суматоха, послышался звон шпор дежурного офицера. Когда всё затихло, Шакро, вернувшись к себе на кровать, сообщил мне, что П-в пытался покончить с собой выстрелом в сердце. Происшествие это не обошлось без комической нотки, так как утром выяснилось, что сосед по кровати П-ва, осетин Тох-Тургиев, спавший невероятно крепко, не слышал ни выстрела, ни суматохи, им вызванной. Проснувшись утром, он очень изумился: куда девался его сосед?.. Как только рана закрылась, П-в был исключён из корпуса и отправлен к родителям, несмотря на все просьбы и петиции. Строго карались при Забелине и другие серьёзные проступки, например, самовольная отлучка из корпуса, что на моей памяти произошло всего лишь однажды. В зимнюю холодную ночь, не то в январе, не то в феврале 1913 года, я проснулся от какой-то возни возле моей кровати. Сквозь сон мне показалось, что служители что-то делают с кроватью моего соседа-кадета К-ва. Обложив их за беспокойство крепким словом, я повернулся на другой бок и заснул снова. Утром оказалось, что мой сосед кадет К-в исчез. Всё, что мы могли узнать утром от дежурного воспитателя по поводу ночного исчезновения К-ва, это то, что он учинил какой-то серьёзный проступок, за который в наказание и в предвидении его исключения из корпуса был отправлен под арест ночью, дабы изолировать провинившегося от других кадет роты. После первых трёх уроков мы строились в коридоре, чтобы идти на завтрак в столовую, в роту явился командир полковник Трубчанинов. После команды «смирно!», поздоровавшись с нами, он, обычно не терпевший разговоров, которые по его мнению, «не соответствовали военному званию», произнёс перед изумлённой ротой целую речь, правда, с мучительными паузами. – Господа!.. Ваш товарищ, кадет К-в, – начал ротный глухим голосом, – совместно с кадетом Б. совершил совершенно неслыханный в анналах корпуса поступок… Он, по его собственному признанию, – при этих словах полковник замялся и мучительно покраснел, – он… скажу прямо, так как вы уже не дети… ушёл к женщинам, бежав из корпуса. Педагогический совет, собравшийся сегодня утром… единогласно исключил этих двух паршивых овец из корпуса, и сегодня же они будут отправлены домой… При последних словах Трубчанинова глухой гул побежал вдоль строя роты, так как оба провинившихся кадета были отличными по учению, и наказание это нам показалось слишком строгим ввиду того, что через год они, по закону став юнкерами, получили бы право посещения каких угодно им женщин. К этому надо добавить, что оба кадета дальше корпусного расположения не ушли и были выданы жившими при корпусе военными фельдшерами, к которым обратились с вопросом: не знают ли они адреса «какой-нибудь котки»? После завтрака в курилке состоялось заседание семиклассников «дополнистов», как почему-то в корпусе у нас они себя именовали, на котором было признано, что наказание слишком строгое и не соответствует вине. Однако дисциплина в корпусе была так высоко поставлена, что ни о каких протестах и речи быть не могло. Ограничились тем, что решили проститься с исключёнными особенно сердечно, чтобы начальство почувствовало, что в этом деле оно переборщило. Когда наступил момент вывода из карцера исключённых, для чего в роту прибыли офицер в походной форме и два служителя, густая толпа кадет собралась возле карцерных дверей. Когда оттуда вывели двух заплаканных «преступников», их моментально окружили кадеты. Оба исключённых, переходя из объятий в объятия, дошли таким образом до дверей роты, где вся она громко пожелала им счастливого пути. Опытное корпусное начальство, хорошо разбирающееся в настроениях кадет, в этот вечер, чувствуя взволнованность роты, приняло заранее нужные меры. Вопреки правилам, после обеда в роту явились все четверо офицеров-воспитателей и сам Трубчанинов, но вмешаться им не пришлось, – чувства товарищества они не только понимали, но и ценили сами.Великий князь
На второй или третий день моего поступления в корпус, выходя погулять по плацу со своим одноклассником-второгодником, я обратил внимание на три закрытых ставнями окна и дверь, выходящую в вестибюль. – Что это за помещение? – спросил я своего спутника, знавшего все ходы и выходы корпуса. – Это комнаты великого князя. – Какого великого князя? Ведь их много. – Князей-то много, да наш кадетский только один – Константин Константинович. Через несколько дней после этого я, как вновь поступивший кадет, получил от своего офицера-воспитателя портативное, изящно изданное и особой формы Евангелие в чёрном коленкоровом переплёте. На первой его странице было напечатано факсимиле стихов с подписью К. Р. следующего содержания:Михайлов день
По неизменной примете наших мест, снег выпадает никак не позднее 8 ноября. Пусть даже накануне ещё ездили на колёсах, в ночь «под Михайлу» обязательно ляжет зима. Проснувшись утром, повеселевший люд в светлом окне увидит густую, пушистую порошу. В этот день наш кадетский корпус праздновал свой престольный праздник, по традиции являвшийся выпускным для кадетов седьмого класса, которые на нём считались хозяевами бала, имевшего место вечером. Занятия по этому случаю прекращались на три дня, а именно 7, 8 и 9 ноября, а к самому празднику корпус готовился задолго. Главным распорядителем бала и одновременно заведующим художественной и декоративной частью являлся в моё время, много лет подряд, подполковник Паренаго – художник, артист и археолог, собиравший к этому дню для украшения отведённого под бал помещения массу всевозможного декоративного материала, как из музея и арсенала корпуса, так и из частных коллекций, в виде старого оружия, лат, кольчуг и прочего снаряжения, приличествующего украшать бальную залу военно-учебного заведения. Центральным помещением для танцев служила большая зала – огромная, двухсветная, в которой весь состав корпуса, собираясь для парадов, занимал едва ли её третью часть. Внизу, вдоль стен залы, шла галерея белых колонн, наверху же имелись с двух сторон хоры для музыки. На стенах сборной висели под потолком огромные портреты государей, начиная с основателя корпуса императора Николая I. По стенам, на белых мраморных досках, золотыми буквами сияли имена бывших кадет, награждённых орденом Св. Георгия, и описания их подвигов. Помимо этого, в больших шкафах, стоявших вдоль стен, находилась фундаментальная библиотека корпуса, насчитывавшая около десяти тысяч томов. Бал кадетского корпуса был самым большим светлым событием в Воронеже, на него съезжались всё военное начальство во главе с командующим армейским корпусом, дворянство, бывшие кадеты и родственники учащихся кадет. В городе существовало шесть женских гимназий, и в дамах недостатка не было, уже не считая сестёр и кузин местных кадет-воронежцев. В качестве хозяев и распорядителей праздника выступали выпускные кадеты первой роты, при этом для приглашения они располагали двумя билетами на каждого, второй роты – по одному, а две младшие роты не имели права приглашать кого бы то ни было, и сами на балу веселились только до 9 часов вечера. В день праздника полагался ранний традиционный обед, на котором, кроме состава корпуса, присутствовали почётными гостями все прибывшие в этот день в Воронеж бывшие кадеты, сидевшие по этому случаю в кадетской столовой за специальными столами. Председательствовал старейший в чине, обыкновенно заслуженный генерал, так как в моё время корпус уже пережил пятидесятилетие своего основания, – я сам принадлежал к 62-му его выпуску. Меню обеда, по строго соблюдавшейся традиции, было всегда одно и то же. По выражению кадет, оно состояло из «серьёзного харча», а именно: на первое бульон с великолепной мясной кулебякой, на второе – жареный гусь с яблоками и на сладкое – сливочный торт. Для тостов, полагавшихся за обедом, каждому кадету полагалась бутылка мёду. Первая здравица была, конечно, за государя императора, её провозглашал директор корпуса, после чего оркестр уланских трубачей, игравший в течение всего обеда, исполнял национальный гимн, сопровождаемый хоровым пением всех присутствовавших и громким «ура». Второй и последующие тосты следовали за великого князя, корпус, бывших и настоящих кадет, директора и т.д. Каждый тост сопровождался тушем и криком «ура». Настроение за этими обедами было всегда приподнятым и очень искренним; общая хлеб-соль кадет, по-товарищески разделённая с заслуженными генералами и офицерами, молодевшими в стенах родного корпуса, где прошло их детство, создавали тёплую атмосферу братства и спайки между старыми и малыми, которой была крепка и сильна русская императорская армия. Много раз я переживал это хорошее и тёплое чувство корпоративной связи и единства за кадетским обедом Михайлова дня, как будучи кадетом, так и позднее, приезжая офицером в этот день в корпус. Хорошее, давно прошедшее и невозвратное время!.. Бал 1912-го юбилейного года Отечественной войны был особенно блестящ и роскошен, как по убранству, так и обилию почётных гостей, во главе которых стоял кадет первого выпуска корпуса, сын бывшего первого директора, престарелый генерал от кавалерии Винтулов, занимавший в этот год пост генерал-инспектора ремонта кавалерии. Воронежское дворянство во главе с губернским предводителем Алёхиным также не ударило лицом в грязь, и было представлено на празднике своими заслуженными членами и целым цветником очаровательных дам и барышень. Залы украшали огромные копии с картин Верещагина, посвящённых событиям 1812 года, причём во всю стену тянулся плакат со словами, выбитыми на памятной медали Отечественной войны: «Славный год сей минул, но не пройдут содеянные в нём подвиги». На сцене корпуса были поставлены живые картины на тему исторических событий Отечественной войны, как «Военный совет в Филях», «Бегство французов» и другие, в которых я играл наполеоновского гренадера. Бал открылся национальным гимном, который играл соединённый оркестр отдельной уланской бригады; ему вторил двухтысячный хор кадет и гостей, буквально потрясший стены огромной залы. Патриотический подъём при этом был необычаен – внуки и правнуки праздновали героические дела своих предков. Корпусной настоятель о. Стефан, знаток и любитель старины, с большим подъёмом сказал речь в память героев Отечественной войны, отметив, что среди кадет корпуса присутствуют потомки славных деятелей 1812-го года, назвав их имена, что вызвало шумную овацию. Для нашей первой роты корпусной праздник был двойным торжеством, так как являлся одновременно и ротным праздником. Утром 8-го ноября в роте имело место торжество по случаю производства кадет в вице-фельдфебели и вице-унтер-офицеры. Директор корпуса, вызвав из строя произведённых, поздравил их и лично вручил каждому соответствующие погоны. В столовую к завтраку строевая рота вошла, уже имея на соответствующих местах своё кадетское начальство, блиставшее новыми нашивками. К пятичасовому чаю фельдфебель первой роты отправился на квартиру к директору корпуса, как шутили кадеты, «поздравляться», то есть от имени корпуса поздравить генерала и его жену с корпусным праздником, после чего, в свою очередь, получил поздравление с производством и был приглашён на чашку чаю… С Михайлова дня в седьмом классе начиналось усиленное уничтожение пирожных, доставляемых из кондитерских города почти ежедневно. Это объяснялось тем, что по кадетским традициям каждый нашивочный, а их в роте насчитывалось в году около пятнадцати, должен был поднести товарищам своего отделения сотню пирожных. Такое же подношение делали многие семиклассники в день своих именин и все кадеты, получившие приз на каком бы то ни было корпусном состязании, а именно: за гимнастику, стрельбу, фехтование, музыку, лёгкую и тяжёлую атлетику, футбол и т.д. Всё это выражалось в том, что седьмой класс целый год ел пирожные каждое воскресенье.Гвардейская юнкерская школа и её подготовительный пансион
В этом году исполнилось 135 лет со дня учреждения 12 июля 1816 года одного из наиболее славных военно-учебных заведений России, давшего русской кавалерии столько выдающихся начальников, почему я беру на себя смелость дать краткий очерк этого старого гнезда, из которого вылетело столько славных птенцов, носившего в русском кавалерийском мире имя «Славной школы». 9 мая 1823 года по замыслу великого князя Николая Павловича была основана для образования тех молодых дворян, которые, поступая в гвардейскую пехоту из университетов и частных пансионов, не имели подготовки в военных науках, «Школа гвардейских подпрапорщиков». Военно-учебное заведение это в отзыве Главного штаба получило наименование «Гвардейской юнкерской школы», которая была подчинена главному надзору великого князя Николая Павловича. Первым командиром её стал лейб-гвардии Измайловского полка полковник П. П. Годейн. Воспитанниками школы являлись подпрапорщики, командированные из всех полков гвардейской пехоты для прохождения курса; они носили в стенах школы свою полковую форму. Им разрешалось иметь личную прислугу из собственных крепостных или наёмных людей в таком количестве, чтобы один служитель приходился на пять человек подпрапорщиков. Торжественное открытие школы произошло 18 августа 1823 года в помещении Измайловских казарм великим князем Николаем Павловичем. Первый состав её воспитанников насчитывал 39 человек; старшего из них по службе, подпрапорщика лейб-гвардии Московского полка Теличева, назначили фельдфебелем. 12 июля 1826 года при школе учреждается кавалерийское отделение, или «эскадрон», и она переименовывается в «Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров». Воспитанниками этого нового отделения являлись юнкера, присылаемые из полков гвардейской кавалерии. Число юнкеров в эскадроне было определено 98 – из расчёта 14 человек на каждый гвардейский кавалерийский полк. Первым командиром эскадрона школы назначили Кавалергардского полка ротмистра Гудим-Левковича, а вахмистром – юнкера того же полка Михаила Храповицкого. В 1832 году в школу поступил из Московского университета М. Ю. Лермонтов. Первые дни пребывания его в школе сопровождались случаем, имевшим для него неприятные последствия на всю жизнь. Чтобы показать свою удаль перед товарищами, он в манеже сел на молодую необъезженную лошадь, которая сбросила его на землю и при этом ударила копытом в ногу настолько сильно, что молодого человека отнесли замертво в лазарет. Лермонтов получил после этого искривление ноги, плохо сросшейся. По этому поводу товарищи прозвали его «Маёшкой» – словом, являвшимся русифицированной переделкой французского слова «moyeux» – горбун. В это время как раз вышел в свет французский роман под таким же названием, героем его был хромой горбун; так как Лермонтов отличался сутуловатостью, то школьные товарищи находили, что подобное прозвище «весьма ему приличествует». Сам Лермонтов на эту кличку не только не сердился, но и увековечил её в поэме «Монго» из школьной жизни. Будучи в юнкерской школе, Лермонтов создал несколько произведений, в которых описывал различные эпизоды юнкерской и лагерной жизни. Все они помещались в рукописном юнкерском журнале, издаваемом втайне от начальства в 1834 году (вышло всего шесть номеров). Журнал этот выходил раз в неделю по средам и прочитывался громко в юнкерском клубе – «курилке», при неумолкаемом смехе и шутках молодёжи. Здесь были помещены стихи Лермонтова: «Юнкерская молитва», «Петергофский праздник» и «Уланша». Последнее произведение имеет отношение к тому, что «эскадрон» того времени делился на четыре взвода, из которых два были кирасирские, один гусарский и один уланский – самый шумный и весёлый. Будучи юнкером, Лермонтов написал в стенах школы поэму «Хаджи-Абрек» и работал над своим «Демоном». Память о великом русском поэте осталась крепко в стенах юнкерской школы. Впоследствии в ней был учреждён лермонтовский музей и поставлен памятник юнкеру-поэту. 15 октября 1838 года школу переформировали в своекоштное военное училище «для приготовления офицеров, преимущественно для службы в гвардии», в составе 120 подпрапорщиков пехоты и 108 юнкеров кавалерии. Два добавочных низших класса, учреждённых при этом, соответствовали двум последним классам кадетских корпусов, а два старших продолжали быть специальными. 24 марта 1859 года школа по случаю упразднения в русской армии звания подпрапорщиков была переименована в «Николаевское училище гвардейских юнкеров», в память своего основателя – императора Николая I, получив на погоны вензель государя. 1-го сентября 1864 года её переформировали снова (уже в последний раз), назвав Николаевским кавалерийским училищем, причём пехотное отделение в ней упразднили, а эскадрон увеличили до 200 юнкеров. Во вновь преобразованное училище было положено принимать лиц из дворян, не моложе 16 лет, а также юнкеров, состоявших в кавалерийских полках. Для воспитанников Пажеского корпуса, окончивших кадетские классы и желавших служить в гвардейской кавалерии, в эскадроне ежегодно имелось 10 вакансий. Командиром эскадрона был назначен полковник гвардии барон Штакельберг, а из числа юнкеров в вахмистры произведён Константин Траубенберг. Два старших класса школы при этом приравняли к уставу и курсу военных училищ, младшие же два преобразовали в приготовительный пансион, по образцу тогдашних военных гимназий (в составе 100 воспитанников), разделённый на четыре класса, соответствовавших четырём старшим классам военной гимназии. С переходом в старший класс пансионеры обучались верховой езде в манеже под руководством командира эскадрона училища. Пансион имел своего собственного начальника, но находился под наблюдением начальства Николаевского кавалерийского училища. Пансион, открытый 4-го сентября 1864 года, оставался при училище и в его здании в течение 14 лет до 1878 года, когда был преобразован в самостоятельное заведение с правами военной гимназии и переведён в собственное помещение на Офицерской улице. Первым начальником пансиона назначили статского советника А. В. Шакаева, известного петербургского преподавателя истории, который занимал этот пост до самой своей смерти в 1870 году. По имени его пансион очень долго назывался «Шакаевским». В 1882 году подготовительный пансион Николаевского кавалерийского училища был переименован в Николаевский кадетский корпус. Интересно отметить, что Николаевское кавалерийское училище, как и Николаевский корпус, сохранили связь со своим прошлым. Юнкера до самой революции продолжали по старине называть училище «школой» и продолжали соблюдать её старые традиции и обычаи времён Лермонтова и корпоративный дух, названный в Высочайшем Манифесте 19 мая 1864 года: «весьма хорошего направления». В отличие от всех других военных училищ России, в «Славной школе» наименее чувствовалась казарма; в ней для юнкеров сохранялся старый обиход иметь наёмных слуг-лакеев (одного на пять воспитанников). Николаевский кадетский корпус продолжал сохранять связь с училищем и также в своём обиходе отличался от других корпусов тем, что имел тот же вензель императора Николая I, какой носило училище; вместо чёрных брюк носили синие кавалерийские, цветной пояс и шашку вместо штыка. Старший его класс, как когда-то пансионеры «Шакаевского пансиона», сохранил право обучаться езде в манеже училища. Большинство кадет, окончивших корпус, шло в кавалерию.Юнкера Славной школы
В наше время гибели всего светлого особенно дороги воспоминания о прежних счастливых днях, когда время изгладило всё тяжёлое из памяти, оставив в ней лишь одно хорошее. В этих воспоминаниях, написанных тогда, когда былая жизнь русской кавалерии с её красочным бытиём, рыцарским духом и красивыми традициями отошла в безвозвратное прошлое, я хочу помянуть тёплым словом беззаботные юнкерские дни, оставившие в душе навсегда тёплое и хорошее чувство. Всем старым кавалеристам дороги и памятны дни их училищной жизни, и нет ни одного из них, который не вспомнил бы с грустью и благодарностью своё пребывание в «Славной гвардейской школе», как называлось в кавалерийском мирке Николаевское кавалерийское училище в царской России, где судьба дала мне завидный удел провести самые счастливые дни моей юности. Училище носило в кавалерии имя «школы» потому, что в дни его основания при императоре Николае I называлось «школой гвардейских юнкеров»; оно сохранило в общежитии не только это старое своё название, но также обычаи и традиции старого времени, благодаря которым быт николаевских юнкеров представлял собой особый и очень своеобразный мирок. Где брали своё начало эти неписаные традиции юнкерского общежития, в каких тайниках и глубинах прошлого затерялись часы их зачатия, — Господь их ведает, – но блюлись они ревностно и неукоснительно, и были живучи и крепки, как запах нафталина в казённом цейхгаузе. Много в них было нелёгкого, ещё более забавного, но цель их была несомненна, и многие для постороннего глаза, казалось бы, странные вещи, имели под собой большой здравый смысл. Больше же всего в жизни юнкеров Школы было такого, что вспоминается до сих пор с тёплым и хорошим чувством. Без своего собственного жаргона, обычаев и традиций я не могу и не хочу даже представить себе Школу. Неприятное и враждебное чувство поэтому пробуждается в душе каждого старого кавалериста, когда посторонние кавалерийской жизни люди в обществе и печати обсуждают традиции училища, о быте которого и службе не имеют никакого представления. Трудно объяснить постороннему человеку, не имеющему понятия о кавалерийской службе, что обычаи Школы вызывались особыми требованиями жизни кавалерии и потому являлись обязательными для всех юнкеров, не допуская никаких исключений: хочешь быть кавалеристом, – исполняй их, как все; не хочешь, – считай себя выбывшим. Строго, но справедливо! Свои собственные обычаи и традиции существовали и существуют по нынешний день во всех старых школах мира. Обычаи зачастую весьма грубые процветают в военных школах США, в знаменитом французском Сен-Сире, уже не говоря о демократической Англии, где, например, в колледже Итона существует до сего дня обычай помыкания старшими учениками младших, именуемый «фаггинг», согласно которому младший обязан чистить сапоги старшему, носить за ним вещи и отдавать ему свои лакомства, за что в награду получает одни колотушки. Это признаётся английской аристократией необходимой принадлежностью «мужественного воспитания», как и драки между учениками, которых никто и никогда не разнимает. В нашей старой Школе, в противоположность этому, грубость на словах, уже не говоря о поступках, была вещью недопустимой и преследовалась по традиции совершенно беспощадно. Случай, чтобы юнкер старшего курса позволил себе дотронуться пальцем до юнкера младшего курса с целью его оскорбить, был совершенно немыслим в стенах Школы, а вежливость в отношении друг к другу и, в особенности, старших к младшим – обязательна. Да иначе и быть не могло там, где юнкера, в своём огромном большинстве, принадлежали к воспитанному и состоятельному обществу. Кроме того, в Школе некадеты представляли собой редкое исключение, благодаря чему николаевские юнкера, принадлежа к одной социальной среде и получив одинаковое воспитание, были по своим взглядам, понятиям и вкусам гораздо ближе друг к другу, нежели юнкера какого бы то ни было другого военного училища с более пёстрым социальным составом. Такие условия создавали в Школе между юнкерами огромную спайку, прочную и надёжную, которая затем переходила и в кавалерийские полки.В красивое время,Когда опасалисьГрешить слишком много,И чёрта боялись,И верили в Бога,Слова были твёрды,Друзья были честны,Все рыцари горды,Все дамы прелестны.
* * * На вокзале Николаевской железной дороги в Петербурге пассажиры нашего «кадетского» вагона, шедшего из Воронежа через Козлов и Москву, в последний раз перецеловались, пожали друг другу руки и разъехались в разные стороны. Большинство моих товарищей по выпуску из корпуса я уже больше никогда не встречал в жизни. Извозчик, взятый мною у памятника Александру Третьему, не спеша тарахтел по мостовой. Впервые попав в Питер, я с интересом разглядывал улицы столицы. Только через добрый час пути, проехав мимо Балтийского вокзала и через Обводной канал, пахнувший на меня совсем не столичным запахом, мы попали на Лермонтовский проспект, на правой стороне которого показалось трёхэтажное здание. Над его фронтоном, под орлом, широко раскинувшим крылья, я увидел надпись, заставившую крепко забиться моё кадетское сердце: «Николаевское кавалерийское училище». Мою долговязую одинокую фигуру в помятой в вагоне кадетской чёрной шинели у стеклянной входной двери охватила невольная жуть перед будущим. Выдержу ли я высокую марку «Славной школы» в шкуре бесправного «сугубца», о многострадальной жизни которых было столько фантастических рассказов среди нашей кадетской братии?.. Стукнула входная дверь, звякнул где-то над головой колокольчик и, не чувствуя под собой ног, я уже стоял в том гнезде русской конницы, откуда вылетело столько славных птенцов. Широкий и темноватый вестибюль был меньше нашего корпусного. Мраморная, в два марша, лестница вела наверх; под нею виднелась стеклянная дверь в белую залу с колоннами. Держа в руке чемодан, я нерешительно остановился на месте, никого не видя и не зная, куда идти дальше. – Здравия желаю, господин корнет, – вдруг раздался позади меня негромкий солидный голос. Я обернулся на это странное приветствие, так не соответствующее моему положению, и оказался лицом к лицу с высоким представительным швейцаром, появившимся откуда-то сбоку в полумраке петербургского утра. – Здравствуй … – Дозвольте, господин корнет, мне ваш штычок, а то с ним наверх у нас идти не полагается, господа корнеты старшего курса обижаться будут и… вас неприятности ожидают-с, – многозначительным тоном вполголоса продолжал швейцар. – А чемоданчик возьмите с собой наверх, это полагается, у нас традиция-с… Прислуга Школы, как я потом узнал, вся поголовно знала и строго соблюдала все неписаные законы училища, и теперь, на пороге моей новой жизни швейцар первым посвятил меня в обычаи новой для меня среды. В тот же день я убедился, что совет швейцара на первых шагах моего юнкерского бытия был как нельзя более полезен и избавил меня от больших неприятностей. Штык, которым мы, кадеты строевой роты, так гордились, оказался в глазах «корнетов» Школы символом пехотного звания; появление с ним среди таких отъявленных кавалеристов, какими они были, являлось в их глазах «непростительной дерзостью» со стороны «молодого» и явным нарушением традиций. Передав швейцару шинель и штык, я с чемоданом в руке направился к лестнице, но едва поставил ногу на первую её ступеньку, как был остановлен командным и зычным окликом сверху: – Куда?.. Молодой, назад!.. Беспомощно оглянувшись, я остановился. Швейцар, многозначительно показывая мне пальцем на другую лестницу, прошептал: – Это корнетская… для господ юнкеров старшего курса. Перейдя на другую сторону, я поднялся в первый этаж с жутким ощущением, что кто-то следит за каждым моим движением и возьмёт меня немедленно «в работу». Действительно, наверху лестницы, выходящей в небольшую залу, именовавшуюся «средней площадкой», меня ожидала грозная и великолепная фигура. Красивый и стройный, как дорогая игрушка, только что вышедшая из магазина, передо мной стоял, загораживая дорогу, юнкер старшего курса, одетый с иголочки, в отлично сшитом защитном кителе, синих бриджах и великолепных сапогах, на которых каким-то чудным серебряным звоном звучали шпоры, хотя их владелец как будто стоял совершенно неподвижно. Когда я подошёл к нему вплотную, он, не мигая, строго посмотрел мне в лицо и проговорил небрежным тоном: – Моё имя и отчество? – Не могу знать, господин корнет. Я только что приехал… – Как? – возмутился он и даже покачнулся от изумления, – вы уже две минуты в Школе и не знаете моего имени и отчества? Вы что же, молодой, не интересуетесь службой? Или, быть может, ошиблись адресом и шли в университет? – закончил он уничтожающим тоном. – Никак нет, господин корнет. Я прибыл на службу в Школу сугубцем, но только ещё слаб в дислокации … – А-а-а, – величественно протянул корнет, – это другое дело. Сразу смягчив тон, он продолжал: – Вы, я вижу, молодой, подаёте надежды… это хорошо… это приятно… пожалуйте за мной. Он круто повернулся и зашагал через залу впереди меня. Я почтительно последовал за начальством, не выпуская из рук чемодана. К слитному гулу голосов, нёсшемуся нам навстречу из помещения эскадрона, так знакомому мне по корпусу, здесь примешивался нежный металлический звук, заставивший сладко сжаться моё мальчишеское сердце. «Шпоры!» – мелькнула у меня в голове радостная догадка, и на душе сразу стало тепло и весело. Это был действительно звон многочисленных шпор, неизменный признак кавалерии, но здесь, в Школе, он отличался особенной мелодичностью и густотой, благодаря знаменитому мастеру старого Петербурга Савельеву, поставлявшему своим клиентам шпоры с «малиновым звоном». Под этот мелодичный звон началась для меня и на многие годы потекла моя дальнейшая кавалерийская жизнь. Юнкер, встретивший меня на лестнице, оказался майором Саклинским. Он довёл меня под ироническими взглядами других корнетов, таких же щеголеватых и ловких, до дежурной комнаты, где за высокой старинной конторкой сидел плотный ротмистр с усами цвета спелой ржи. Я взял под козырёк и, вытянувшись, как утопленник, произнес уставную формулу явки: – Господин ротмистр! Окончивший курс Воронежского великого князя Михаила Павловича кадетского корпуса Анатолий Марков честь имеет явиться по случаю прибытия в училище. При первых словах моего рапорта ротмистр быстро надел фуражку и взял под козырёк, а группа стоявших в дверях юнкеров, враз щёлкнув шпорами, стала смирно. Выслушав меня, офицер сел снова, принял от меня бумаги и крикнул в пространство: – Взводный вахмистр Персидский! Через три секунды, словно по волшебству, в дверях вырос юнкер ещё шикарнее виденных мною до этого. Мелодично звякнув шпорами, он вытянулся в ожидании приказаний. – Вот, вахмистр, возьмите к себе этого молодого и… в работу, – приказал ротмистр, оскалив в улыбке на редкость белые зубы. – Слушаю, господин ротмистр, – весело ответил вахмистр и, повернувшись кругом, вышел из дежурки. Этот лихой юнкер, стройный и подтянутый, преисполнил моё сердце старого кадета изумлением и восторгом. Все его движения, жесты и повороты не были похожи на грубоватые кадетские приёмы, а представляли собой поистине строевую поэзию. Изящество, лёгкость и отчётливость движений в сопровождении мелодичного звона савельевских шпор мог понять и оценить только военный глаз, который вырабатывался у нашего брата-кадета после 7–8 лет пребывания в корпусе. Ошеломлённый и очарованный этими блестящими примерами высшей военной марки, я вышел вслед за вахмистром. Снова перейдя среднюю площадку, мы вышли в коридор и остановились перед первойдверью налево, оказавшейся «вахмистерской». Здесь помещался эскадронный вахмистр, или на училищном языке «земной бог», — высокий, стройный, державшийся с большим достоинством юнкер, на погонах которого было три жёлтых нашивки. По правилам училища, в начале года юнкеров, предназначенных занять на старшем курсе должности портупей-юнкеров, производят – взводных в младшие, а вахмистра в старшие портупей-юнкера. Свои настоящие чины они получают лишь некоторое время спустя. Выслушав рапорт о явке, вахмистр оглядел меня с ног до головы и приказал моему провожатому: – Ты, Персидский, возьмёшь его к себе во взвод! После этого мы отправились в спальню. В небольшой зале с двумя десятками кроватей, отделённых одна от другой высокими тумбочками, над которыми висели электрические лампочки с абажурами, мы застали группу кадет разных корпусов, вскочивших при входе взводного вахмистра. – Вот, молодой, – сказал он мне, садясь на койку, – знакомьтесь с вашими сугубыми товарищами. Сугубые товарищи один за другим подали мне руку и назвали свои фамилии, после чего взводный приказал нам «отставить все церемонии» и, усадив всех вокруг себя, просто и по-товарищески объяснил то, что мы должны были знать на первых порах нашей школьной жизни. – Пока вы попросите какого-либо из господ корнетов стать вашими дядьками, которые вас научат уму-разуму, я сообщу вам самое необходимое, касающееся распорядка Школы, – объявил нам Персидский. Оказалось, что мы, юнкера младшего курса, с момента появления в училище называемся «сугубыми зверями» и поступаем по строевой части в полное распоряжение старшего курса, представители которого для нас являются ближайшим начальством. Приказы «корнетов» – они же «благородные офицеры» – мы должны исполнять немедленно и беспрекословно. С первой минуты встречи со своими однокурсниками, или «сугубыми товарищами», мы обязаны перейти с ними на «ты» и быть в самых лучших отношениях. Традиция Школы даже рекомендовала, чтобы при встрече после разлуки «молодые» должны были поцеловаться друг с другом и навсегда оставаться на «ты», что соблюдалось и по выходе из Школы между старыми николаевцами даже разных выпусков. Когда к нам в помещение входил любой юнкер старшего курса, мы, молодые, обязаны были вскакивать и становиться «смирно» до получения разрешения сесть. Это было очень утомительно, но подобная традиция имела в себе тот смысл, что, приучая видеть начальство в каждом старшем по службе, что затем продолжалось и во время службы в полках, где старший по производству корнет делал замечания своему младшему товарищу, — это не вызывало никаких трений, так как мы были приучены с юнкерских лет к дисциплине и «корнет» оставался таковым для своего «зверя» на всю жизнь, что не мешало им быть в отличнейших отношениях друг с другом. Это давало правильное понятие о дисциплине, так как невнимание к старшему в военной школе легко приучало к недостаточному вниманию к старшим вообще. У нас же в Школе чинопочитание, дисциплина и отдание чести вводились в настоящий культ, равно как и блестящее строевое воспитание, или «отчётливость», которыми мы гордились и щеголяли. Это была облагороженная и доведённая до истинного совершенства военная школа, марка которой оставалась на людях всю их жизнь… Взводный объяснил нам, что каждый из нас теперь же должен просить кого-либо из корнетов взять нас к себе в «племянники» для обучения традициям, причём принято, чтобы младшие приглашали в «дяди» юнкера старшего курса, окончившего один и тот же корпус с племянником и поэтому знавшего его раньше. – Будете отчётливыми сугубцами, как я надеюсь, – закончил своё наставление вахмистр Персидский, – и вам будет хорошо в Школе, нет – лучше теперь же, до присяги, отчисляйтесь из училища; калекам здесь делать нечего … Пока мы получали эти наставления, время подошло к полудню. На средней площадке трубач затрубил «сбор», после чего немедленно по всем помещениям эскадрона соловьями запели корнетские голоса: – Молодёжь!.. Опаздывает! Ходу!.. ходу!.. Последнему пачку нарядов!.. Миг дикого галопа среди таких же сугубых товарищей, и мы, младший курс, уже стояли в строю, встречая глазами медленно выходивших из помещений эскадрона г.г. корнетов. Медленность эта была чисто показной, так как, когда через несколько минут из своей комнаты вышел дежурный офицер, эскадрон в полном составе стоял в безукоризненном строю. – Здравствуйте, господа! – поздоровался ротмистр. – Здравия желаю, ваше высокоблагородие! – ответил дружно эскадрон, и мы, вчерашние кадеты, почувствовали сразу, что перестали быть детьми, а стали настоящими военными солдатского звания. – Ведите, вахмистр! – небрежно бросил офицер, двинувшись по коридору впереди эскадрона и не оглядываясь на него. – Эскадрон, правое плечо вперёд… марш! – звонко и необыкновенно чётко пропел вахмистр. Я опять почувствовал, что в этой, привычной мне с кадетских лет, команде есть новое и приятное. Слово «марш» было произнесено раскатисто и замирая, как в кавалерии, а не коротко и резко, как в пехоте и кадетских корпусах. Эскадрон, отчётливо позванивая шпорами, прошёл коридор и небольшую проходную комнату, увешанную фотографиями прежних выпусков, после чего спустился по лестнице в полуподвальный этаж, где находилась юнкерская столовая. Под лестницей на площадке стояла трёхдюймовая пушка, на которой юнкера практически обучались обращению с орудием. Столовая Школы, расположенная в длинной полуподвальной зале, была разделена арками и колоннами на две равные части, из которых в одной сидели юнкера эскадрона, а в другой – сотни. Казачья сотня Школы показалась мне народом солидным, хотя благодаря казённому обмундированию и не имевшим столь щеголеватого вида, как наши корнеты. Эти последние в столовой почти ничего не ели, а продолжали, как и в помещении эскадрона, «работу» над нами, строго следя за тем, чтобы «молодые» во время еды не нарушали хорошего тона, и поминутно делали нам замечания по всякому поводу. Дежурный офицер, во время завтрака прогуливавшийся между арками, сам не ел, а вёл себя вообще как бы посторонним человеком, не обращая внимания на «цук», имевший место в столовой. Как я после узнал, это происходило лишь в те дни, когда по Школе дежурили офицеры эскадрона; казачьи же офицеры никакого беспорядка в зале не допускали. Привыкнув наблюдать в корпусе кадетский аппетит, я был удивлён тем, что наши «корнеты» почти ничего не ели, занятые преподаванием нам хорошего тона. Причиной этому, как мне потом стало известно, оказалась юнкерская лавочка, которой заведовал старший курс и где продавались всевозможные вкусные вещи. Она-то с избытком и заменяла старшему курсу казённое довольствие. Лавочка эта помещалась в нижнем этаже, рядом с «гербовым залом», где по стенам висели щиты, раскрашенные каждый в свой полковой цвет по числу кавалерийских полков, с указанием истории каждого из них, их отличий и особенностей, что входило в состав так называемой на юнкерском языке «словесности», обязательной для изучения юнкерами младшего курса. «Словесность», или иначе «дислокация» на юнкерском языке, обязывала каждого «молодого» в возможно краткий срок в его собственных интересах изучить подробно не только всё, относящееся к семидесяти двум полкам регулярной кавалерии, но также имена всего начальства и в том числе всех юнкеров старшего курса, с добавлением того, в какой полк каждый из них намерен выйти. Это было довольно сложно, но внедрялось в наши головы с такой неуклонной настойчивостью, что я помню всё это до сегодняшнего дня, то есть почти через полвека. Для быстрейшего усвоения «молодёжью» всей этой премудрости старший курс постоянно экзаменовал нас в любой час дня и ночи и в любом месте: в спальне, коридоре, столовой, курилке, уборной и в манеже; везде «сугубец» должен был быть готов перечислить гусарские или уланские полки, объяснить подробности той или иной формы. Словом, пока по всей такой науке молодые не сдавали экзамена у своего «дядьки», им не было ни отдыха, ни покоя. Существовала, кроме этого, ещё и неофициальная «словесность», менее обязательная, но всё же приличествующая хорошо выправленному и «отчётливому» сугубцу. Она была отчасти характера анекдотического, отчасти философски-практического, в большинстве случаев малоприличного содержания, вроде «верха рассеяния». Корнеты считались «родившимися из пены Дудергофского озера» и являлись «офицерами» уже в Школе; что касается молодых, то они, в лучшем случае, по службе могли рассчитывать стать «штаб-трубачами через 75 лет службы при удачном производстве». В смысле предела своей власти над младшим курсом, старший, вопреки всем фантазиям и рассказам, был строго ограничен определёнными рамками, переходить которые не имел права под страхом лишения «корнетского звания». За этим строго следил «корнетский комитет» (возглавляемый выборным председателем), куда входили все юнкера старшего курса. Председатель корнетского комитета являлся верховным блюстителем и знатоком традиций Школы; компетенция его была неоспорима. Согласно обычаю, «корнеты» не имели права задевать личного самолюбия «молодого». Последний был обязан выполнить беспрекословно всё то, что выполняли до него юнкера младшего курса из поколения в поколение. Но имел право обжаловать в корнетский комитет то, в чём можно усмотреть «издевательство над его личностью», а не сугубым званием зверя. «Корнеты», например, не имели права с неуважением дотронуться хотя бы пальцем до юнкера младшего курса, уж не говоря об оскорблении. Это правило никогда не нарушалось ни при каких обстоятельствах. Немыслимы были и столкновения юнкеров младшего курса между собой с применением кулачной расправы и взаимных оскорблений; в подобных случаях обе стороны подлежали немедленному отчислению из училища независимо от обстоятельств, вызвавших столкновение. В своей среде старший курс строго придерживался старшинства, свято соблюдавшегося в военной среде старого времени. Старшинство это в Школе базировалось не на уставе, а на обычном праве. Вахмистр, взводные и отделенные портупей-юнкера для старшего курса были начальниками лишь в строю, в обычном же общежитии со своими однокурсниками никакими привилегиями не пользовались; зато засевшие на младшем курсе «майоры» почитались выше «корнетов», а ещё выше были «полковники», находившиеся в Школе по четыре года, и редкие «генералы», просидевшие по пяти. Последним младший курс должен был при встрече становиться во фронт. Все эти «чины» приобретались в большинстве своём не за малоуспешность в науках или строю, каковые юнкера считались «калеками», а, так сказать, по линии традиций. С назначением начальником училища генерала Марченко, в кавалерийском училище никогда не воспитывавшегося и потому охотно взявшегося за искоренение в нём старых обычаев, началась борьба с традициями. Как человек чуждый кавалерийской Школе, в прошлом не то лицеист, не то правовед, произведённый в офицеры из вольноопределяющихся и всю службу пробывший в Генеральном штабе, он не понимал значения «цука». Любимым наказанием генерала Марченко в его совершенно безуспешной борьбе с традициями было отчисление замеченных им в поддержке традиций юнкеров вольноопределяющимися в полки, на более или менее продолжительный срок. Такой изгнанник обыкновенно возвращался в Школу для продолжения курса, потеряв полгода, а то и год. Пострадавшие за традиции, вернувшись из полков, которыми они «командовали», как выражались юнкера, носили вышеуказанные мною «высокие чины». Помимо них были, хотя и редко, на старшем курсе так называемые «пассажиры», временные или постоянные. Это юнкера, не удостоенные старшим курсом при переходе в свою очередь на старший курс «производства в корнеты Школы» из-за своей «корявости», или временно переведённые в это звание за провинности перед товарищами. Отношение к «пассажирам» со стороны старшего курса было товарищеское, в отношении же младшего курса они не пользовались никакими правами. На этой промежуточной роли я помню одного или двух юнкеров-иностранцев, плохо говоривших по-русски. Была ещё одна категория юнкеров, к счастью, чрезвычайно редкая и в Школе не задерживавшаяся, а именно «красные» или на живописном языке Школы – «навоз». Это господа, пытавшиеся «в чужой монастырь прийти со своим уставом», не желавшие подчиняться обычаям и традициям Школы. Они быстро исчезали из училища, не дождавшись перехода на старший курс. Иначе и быть не могло в сравнительно небольшом кавалерийском мире. Тысячи нитей связывали Школу с жизнью кавалерийских полков. Поэтому человек, исключённый из товарищеской среды, не мог рассчитывать ни на что хорошее и в полку, если ему даже удавалось окончить училище, ведь в полках была та же среда, что и в Школе, и те же самые взгляды на вещи. Именно исключённые из товарищеской среды господа помещали в печати статьи и очерки о жизни Школы, пачкая её незаслуженно и несправедливо в общественном мнении, чтобы оправдать самих себя. Большинство таких господ, чёрными красками описывавших жизнь в Николаевском кавалерийском училище, в действительности было непригодно физически и морально к службе в кавалерии, и покидало Школу в два-три первые месяца пребывания в ней, так и не поняв, почему им там пришлось так туго. Весь же секрет заключался в том, что в первые недели училищной жизни, как начальство, так и старший курс, «грели молодёжь в хвост и в гриву» с целью отбора способных выдерживать нелёгкую службу из той сотни молодых людей, которые поступали на младший курс. Служба кавалериста, а тем более юнкера, обязанного стать через два года начальником и учителем молодых солдат, требовала большой физической выносливости, характера и упорного труда, на что далеко не все, поступавшие в училище, были способны. По этим-то причинам от 20, а иногда и до 40% молодых людей, поступивших на младший курс из кадетских корпусов, не выдерживало, уже не говоря о молодых людях «с вокзала», как именовались в Школе окончившие штатские учебные заведения. Покинуть школу и вернуться, как говорится, в первобытное состояние, было можно в течение первых двух месяцев пребывания в ней, до принесения присяги младшим курсом. После этого юнкера уже считались на действительной военной службе и уйти из училища могли лишь вольноопределяющимися в полк. Поэтому-то в первые два месяца пребывания на младшем курсе так тяжело и приходилось «молодёжи», которую «гнули и в хвост и в гриву», дабы заставить слабых физически и морально уйти из училища. Средство это было жестокое, но верное и испытанное; благодаря такой системе из ста поступавших на младший курс до принятия присяги переводились в училища другого рода оружия от 15 до 25%; оставалось не более 75–80 человек, которые и представляли собой нормальный состав младшего курса Николаевского кавалерийского училища в мирное время. Дрессировка, которой мы подвергались в помещении Школы днём и ночью, была жестокая и отличалась большим разнообразием. В неё входили и классические приседания, выполнявшиеся во всех углах и при всех случаях для развития «шлюсса» и «шенкелей», и бесчисленные повороты направо, налево и кругом, чтобы довести нашу «отчётливость» до совершенства, и многое другое. Курительная комната, спальни, коридоры и все прочие помещения были постоянной ареной этих занятий. Дежурные офицеры, посуточно находившиеся в помещении эскадрона, делали вид, что ничего не замечают, так как понимали и ценили эту систему, сочувствовали ей и сами ею в своё время были воспитаны. Надо при этом отдать полную справедливость старшему курсу в том, что он для дрессировки молодёжи не жалел ни своего времени, ни сил, ни отдыха. С утра и до вечера можно было наблюдать повсюду картину того, как «корнеты», расставив каблуки и запустив руки в карманы рейтуз, трудились над молодёжью во славу Школы. Такой труженик обыкновенно начинал с того, что, разведя каблуки, коротко звякал шпорами и командовал: – Молодёжь!.. В такт моим шпорам до приказания. Немедленно комната наполнялась вокруг него чётко вращающимися автоматами. В спальнях некоторые переутомившиеся корнеты давали себе отдых, молодых, впрочем, не касавшийся. Отдыхающий «офицер» лежал на койке, а рядом с ним два или три «сугубца» в интересах развития «шенкелей» методично приседали, держа руки фертом в бока. Только после девяти часов вечера, перед тем как ложиться спать, в эскадроне прекращался всякий цук, и юнкера младшего курса могли отдыхать, лёжа на кроватях, читать и делать всё, что им угодно, никем и ничем не тревожимые. Перед сном, в 10 часов вечера, юнкера младшего курса были обязаны складывать на низкой тумбочке, стоящей у ног каждой кровати, свою одежду и бельё в правильные квадраты, причём нижним и самым большим был китель, затем, всё уменьшаясь в размерах, рейтузы, кальсоны и носки. Поначалу, пока юнкера младшего курса не набивали руку в этом деле, «квадраты» были недостаточно правильными, и тогда случалось, что дежурный по эскадрону портупей-юнкер будил виновника и заставлял его при себе заново складывать квадраты, в наказание давая ему один или два наряда. На языке Школы, то есть особом кавалерийском жаргоне, на котором юнкера говорили между собой, почти всякое понятие и всякая вещь в училищном общежитии носили свои особые наименования. Начальник Школы назывался «сто пятьдесят большое», командир эскадрона – «сто пятьдесят малое», инспектор классов, полковник генштаба С. – «сто пятьдесят капонирное», старший врач – «сто пятьдесят клистирное», а сменные офицеры – «двадцать шесть». К химии, артиллерии, фортификации и прочим «некавалерийским» наукам можно было относиться с небрежностью, зато науки, имевшие прямое отношение к службе кавалерии, как езда, вольтижировка, военно-сапёрное дело, иппология и др., должны были изучаться не за страх, а за совесть и манкировать ими или, на юнкерском языке, – «мотать», считалось непозволительным; и молодёжь за попытки к этому строго наказывалась старшим курсом. Кадеты, переведённые в Школу до окончания курса, считались прибывшими из такого-то «болота», окончившие среднюю школу в штатском учебном заведении числились «прибывшими с вокзала». Шпоры и кителя могли быть только у «корнетов»; те же предметы на юнкерах младшего курса именовались «курточками» и «подковками». Зад юнкера младшего курса назывался «крупом», и так как полагалось считать, что молодой ездить не умел и потому натирал себе эту часть тела, то при каждой покупке чего бы то ни было в юнкерской лавочке ему вручалась обязательным приложением крохотная баночка вазелина для смазки воображаемых повреждений. Молодого, обнаружившего неприличный аппетит за казённым столом, г.г. корнеты, чтобы научить приличию, после обеда вели в лавочку и там закатывали ему «скрипку». Она заключалась в том, что его кормили разными вкусными вещами, но в таком порядке, что он рано или поздно кончал «поездкой в ригу», ему любезно предлагали после арбуза кильки, затем кефир, виноград, ростбиф и т. д. Из четырёх дверей, ведших в спальни эскадрона, где юнкера располагались повзводно, две были «корнетскими», равно как и половина зеркал-трюмо, там стоявших. Пользоваться ими младший курс не имел права. То же самое относилось и к курилке, где на полу имелась борозда, по преданию, проведённая шпорой Лермонтова и потому именовавшаяся «лермонтовской», за которую «зверям» доступ был запрещён. В Николаевском кавалерийском училище, которое М. Ю. Лермонтов окончил в 1834 году, культ его поддерживался традициями; самому поэту приписывалось авторство многих традиций, существовавших в Школе моего времени. На юнкерском языке его иначе не называли, как «корнет Лермонтов». Даже наш сменный офицер, также в своё время окончивший Школу, на строевых занятиях командовал нам: – От памятника корнету Лермонтову по линии в цепь… бегом марш! В Школе существовал музей имени поэта, где были собраны реликвии его пребывания в училище и первые произведения, написанные в нём. Памятник Лермонтову был открыт в 1913 году, но в моё время на пьедестале стоял только макет его бюста. Форма Школы была чрезвычайно нарядной и красивой и не имела ничего общего с двумя другими кавалерийскими училищами – Елисаветградским и Тверским, носившими уланскую форму. Эскадрон носил мундир и кивер драгун наполеоновского времени с андреевской гвардейской звездой, чёрный мундир с красным лацканом, красно-чёрный пояс и длинные брюки-шоссеры с красными генеральскими лампасами при ботинках с прибивными шпорами. Белая гвардейская портупея шашки и белые замшевые перчатки, носимые при всех формах одежды, даже в манеже, дополняли эту стильную картину. Обыденной формой была алая бескозырка с чёрными кантами, защитный китель, синие рейтузы с красным кантом при высоких хромовых сапогах и шпорах. Шашка, портупея и пояс надевались поверх кителя и серой, светлого тонкого сукна, шинели. В Школе было принято носить собственное обмундирование, строго придерживаясь формы, что являлось довольно сложной «наукой». Казённого обмундирования старший курс не носил никогда, а младший – только в стенах Школы. Собственное обмундирование подчинялось следующим правилам: шинель должна быть такой длины, чтобы доходить до шпор. Покрой каждой части обмундирования был строго определён, и все портные столицы, работавшие на Школу, знали эти правила, как «Отче наш». Этишкет, портупея и пояс должны были быть обязательно казёнными, выбеленные меловой краской, так как относились к высочайше установленной форме гвардейской кавалерии и потому никакие фантазии в этой области не допускались и строго карались. Шпоры были марки знаменитого Савельева, и независимо от их разновидности издавали мелодичный «малиновый» звон, хотя и различных тонов, начиная от солидного баритона и до нежного дисканта. Довоенный Петербург хорошо знал и любил красочных николаевских юнкеров, которых дамы называли «наши красные шапочки». Даже такой противник всякой военщины, как писатель-граф Лев Николаевич Толстой, согласно запискам его дочери, однажды, приехав из Петербурга, в восторге сказал встретившим его домашним: «Каких я сейчас двух кавалерийских юнкеров видал на Невском!.. Что за молодцы, что за фигуры… в шинелях до пят, какая свежесть, рост, сила… и вдруг, как нарочно, навстречу нам генерал!.. Если бы вы только видали, как они окаменели мгновенно, звякнули шпорами, как поднесли руки к околышу. Ах, какое великолепие, какая прелесть!..» Каждый шаг юнкера, как в стенах Школы, так и вне её, каждая мелочь его быта строго определялись и регламентировались обычаями и традициями. Школа в целом, начиная с командира эскадрона и кончая последним лакеем, подметавшим дортуар, также руководилась этими неписаными правилами, слагавшимися сами собой, среди людей разнохарактерных и разномыслящих, принуждённых годами жить бок о бок… Через несколько дней после приезда в училище меня и нескольких, приехавших одновременно в Школу, кадет разных корпусов, вызвали в цейхгауз для получения юнкерского обмундирования и сдачи кадетского. Там, в длинной полуподвальной комнате, густо пропахшей нафталином, нас встретил старый каптенармус, весь в шевронах и с баками александровского времени. Он, вежливо и не спеша, при помощи ассистента-портного подобрал нам защитные кителя, синие рейтузы и высокие сапоги, увы, без шпор. Эти последние, предмет наших кадетских мечтаний, младшему курсу выдавались в индивидуальном порядке не раньше двух-трёх месяцев, по мере успехов каждого юнкера в езде. Первый из молодых, получивший их, получал обыкновенно в подарок от своего «дядьки» серебряные шпоры, и его поздравлял весь старший курс. Кстати сказать, получал от своей смены в подарок брелок – золотую репу и тот, кто первым падал в манеже с коня. Как само обмундирование, сшитое из прекрасного материала и сидевшее на нас весьма прилично, в отличие от «пригонки» в кадетских корпусах, так и обувь, хотя и казённые, были хороши. Вслед за обмундированием нам выдали шашки и карабины кавалерийского образца, причём в них, с внутренней их стороны, имелись пазы для штыка, на кавалерийской винтовке в строю не носившегося. Шашки должны были висеть в изголовье кроватей в спальне; что же касается винтовок и подсумков к ним, то они стояли в особых стойках, находившихся в коридоре каждого взвода. В Школе от старых времён сохранился обычай давать на каждые 5–6 юнкеров одного лакея. Последние чистили нам сапоги и убирали кровати, одновременно ведая и нашим собственным обмундированием, для которого существовал специальный цейхгауз. Как лакеям, так и вестовым, ходившим за юнкерскими конями, каждый из юнкеров платил жалованье. Вообще надо сказать, что жизнь юнкеров в Николаевском кавалерийском училище требовала некоторых средств, как в самой Школе, так и ещё больше в отпуску; по традиции нам не разрешалось ходить пешком по улицам столицы, полагалось ездить на извозчике или в автомобиле, но ни в коем случае не в трамвае; последнее строго каралось традициями. Немало стоило посещение нами мест развлечений и прочие удовольствия в отпуску (менее скромного характера), так что расходы составляли никак не меньше 65–70 рублей в месяц … В первую же среду моего пребывания в Школе мой «дядька» корнет Борис Костылёв, с которым мы были не только однокашниками по корпусу, но и сидели до седьмого класса на одной скамейке, повёл меня и Прибыткова, вышедшего одновременно со мной из нашего корпуса в Школу, в белый зал нижнего этажа, куда в этот день из года в год являлись поставщики, чтобы мы могли себе заказать собственный юнкерский гардероб. В белой зале с колоннами мы застали целый ряд представителей столичных портных, сапожников, фуражечников и т. п. специалистов. Всё это были знаменитости Петербурга – великие артисты своего ремесла, причём почти каждый из них специализировался на какой-нибудь одной части обмундирования. Оказалось, что сапоги нужно заказывать у Мещанинова, шинель у Паца и т. д. Здесь же, с огромным открытым ящиком всевозможных шпор, стоял и представитель Савельева, на товар которого мы, «молодые», пока что бросали лишь восхищённые взоры, не имея ещё права на это лучшее украшение кавалериста. Через неделю съехались все юнкера обоих курсов, и жизнь училища вошла в нормальную колею. Для нас, молодёжи, начались усиленные строевые и учебные занятия, причём первым посвящалось не менее трёх часов в сутки, отчего при наличии той «работы», которой нас подвергали г.г. корнеты добавочно, к вечеру ныли мускулы и ломило кости. Трудновато было и в манеже, где наш сменный офицер гвардии ротмистр Шипергсон, белобрысый швед с бесцветными холодными глазами, буквально не знал ни жалости, ни снисхождения. Это был лихой кавалерист, сломавший в своё время на парфорсной охоте в Офицерской кавалерийской школе обе ноги и потому в пешем строю хромавший сразу на обе стороны. Упорно преследуя цель отобрать из нас способных к службе в кавалерии и заставить отказаться от этого непригодных или, как он выражался, «калек», ротмистр применял весьма жестокие приёмы. По уставу обучения кавалериста мы должны были сначала изучить правила посадки на деревянной, в натуральную величину, кобыле, затем на живой лошади, научиться управлению ею, сперва на корде, потом на уздечке, без стремян на седле, со стременами, на мундштуке, без оружия, с оружием и, наконец, в полном походном снаряжении и при пике. Мы должны были также прыгать через препятствия верхом на коне, посёдланном одной попонкой, затем в седле. Делалось всё это для того, чтобы приучить молодого юнкера держаться на лошади не при помощи стремян и повода, а одними шенкелями и шлюссом, то есть собственными природными средствами, не так, как это делают городские любители верховой езды. На младшем курсе юнкеру не полагалось иметь для езды определённую лошадь. Он был обязан менять коня каждую езду, чтобы приучиться управлять лошадью вообще. В первый день нашей верховой езды мы вошли в манеж с душевным трепетом, явственно видным на лице каждого. В предманежнике нас уже ждала команда вестачей, державших смену крупных и красивых гнедых коней. Когда Шипергсон подал команду «по коням», я, с детства ездивший верхом и проводивший дни напролёт в седле на псовых охотах, сразу сообразив все «за» и «против», прямо направился к небольшой, изящной кобылке, в расчёте, что на ней мне будет легче вольтижировать. Однако ротмистр Шипергсон был старой и опытной «птицей» в манеже. Не успели мы выровняться перед ним в конном строю, как он, ехидно усмехаясь в ус, мигнул унтеру коноводов, который немедленно вывел из предманежника огромного коня и приказал мне на него пересесть, как правофланговому. При взгляде на этого верблюда у меня упало сердце: Наиб, как его звали, безусловно был самой высокой лошадью в Школе и садиться на него, уже не говоря обо всём остальном, было целым предприятием; я не мог с земли донести ногу до стремени и каждый раз был принуждён спускать ремень путлища, чтобы вдеть ногу в стремя. В довершение несчастья этот Наиб был слишком велик и тяжёл, чтобы брать препятствия; он заваливал их на землю, а из так называемого «конверта», состоявшего из реек, ставившихся крест-накрест и прикрытых третьей, каждый раз делал груду дров, что приводило Шипергсона в неистовство. Коней наших в первый день этой манежной езды поседлали попонами, туго обливавшими их сытые спины, и я едва охватывал шенкелями моего гиганта. Пока смена шла шагом, всё было благополучно, но едва ротмистр подал команду «рысью», как мы все сразу почувствовали неудобство положения. Шенкелей, разумеется, ни у кого из нас не было и быть не могло. Поэтому двое из смены сразу «зарыли репу», а в дальнейшем, когда мы перешли на галоп, началось уже настоящее «избиение младенцев». Злорадно усмехаясь в ус, Шипергсон приказал нам завязать узлом поводья на шее у коней и, расставив руки в стороны на уровне плеч, прыгать через барьер, который внесли в манеж вестачи. Опытные и тренированные кони шли по кругу, как заведённые, совершенно не обращая внимания на своих беспомощных всадников и только кося умными глазами в сторону ездоков, падавших один за другим. На этой первой езде в опилки манежа, смешанные с конским навозом, легла половина смены. Ротмистр, на всё это только приятно улыбавшийся, заметно оживился, в руках у него откуда-то появился длинный бич, которым он нарочно стал горячить лошадей. С этого момента то в одном, то в другом углу манежа почти беспрерывно стали раздаваться звуки грузно падавших тел, каждое из которых поднимало тучу опилок. К концу первого двухчасового урока Шипергсон разошёлся окончательно. Его длинный бич засвистел по воздуху и с весёлым воплем: «Заранее извиняюсь!» – он стал ловко попадать концом бича не только по коням, но и по юнкерским ляжкам в туго натянутых рейтузах. С одной из бойких кобыл, давшей при этом неожиданную «свечку», лёгкой птахой сорвался через её голову и грузно шлёпнулся носом в навоз молодой человек из штатских, явившийся в училище одетым в неуклюжую черкеску явно московского шитья. Поднялся он весь в пыли и, выплюнув изо рта опилки, с достоинством заявил Шипергсону, что после подобного над ним издевательства в Школе оставаться не желает. Ротмистр, насмешливо оскалив зубы, крикнул в ответ на весь манеж: – Скатертью дорога! «Московский черкес» прямо из манежа заковылял подавать рапорт об отчислении. Когда мы, потные и ошалелые, с дрожащими от напряжения руками и ногами вернулись в помещение взвода после этой первой нашей практики «езды», то ещё пятеро отказались от дальнейшей чести нести кавалерийскую службу и подали рапорта о переводе их в артиллерию. Особенно трудно пришлось на первых порах трём молодым людям, попавшим в Школу «с вокзала», а именно студенту-юристу и двум лицеистам, не имевшим никакого понятия о военной службе. Только один из них выдержал целый месяц, прочие же ограничили своё пребывание в кавалерии одной неделей…. Помимо езды, четыре раза в неделю мы занимались вольтижировкой, во время которой солдат-вестач гонял на корде по предманежнику толстую и спокойную лошадь, на юнкерском языке – «шкапу», шедшую коротким, ровным галопом, посёдланную плоским седлом с двумя парами ручек спереди и сзади. Юнкера должны были, держась за эти ручки, вскакивать на ходу в седло и проделывать на нём гимнастические упражнения, непривычному человеку казавшиеся цирковыми номерами, но в действительности не представлявшие собой ничего трудного. Надо было только проделывать их, не теряя темпа галопа и учитывая центробежное движение, т. е. не терять наклона внутрь круга. Поначалу молодёжь, пока не усвоила этих аксиом, много падала, а один при мне даже сломал ногу. Я сам однажды, желая показать номер вне устава, потерял равновесие и упал, порвав связки на колене, что даёт чувствовать себя до сего дня. Та же вольтижировка затем производилась юнкерами в конном строю в манеже, иногда при полной походной седловке, обмундировании и оружии, что было, конечно, гораздо труднее и требовало большой практики. Кроме езды и вольтижировки, Шипергсон ежедневно гонял нас на гимнастику и строевое учение «пешими по конному». Обучал стрельбе из пулемёта и винтовки и ковке лошадей. В строевом отношении нам, кадетам, также пришлось переучиваться заново, так как строй кавалерии отличается от пехотного тем, что в пехоте все перестроения основаны на расчёте по два и четыре, тогда как в кавалерии – по три и шесть, не говоря уже о приёмах с шашкой и винтовкой. Пеший строй «по конному» заключается в том, что, дабы даром не утомлять коней и не собирать вместе больших конных соединений, для чего нужно время и место, юнкера, посредством двух человек, держащих за два конца пику, изображают собой взводы и эскадроны. Шашечные приёмы и владение пикой мы проводили сначала на деревянной кобыле, чтобы не порубить по неопытности живую; только привыкнув к шашечным приёмам в седле, пересаживались на настоящую лошадь. Но даже и при наличии таких предосторожностей многие кони младшего курса были не застрахованы от увечий и носили на себе следы неудачных шашечных ударов в виде отрубленных и надрубленных концов ушей. Строевые занятия начинались сразу после завтрака и шли до четырёх часов пополудни. После обеда, бывшего в пять часов, мы готовились к репетициям, сдавали их профессорам и выполняли прочие «капонирные обязанности». «Капонирами» в училище на юнкерском языке именовались не только классные помещения, но и … уборные, каковое обстоятельство из года в год приводило в недоумение и раздражение профессора фортификации инженера-полковника К. Как только в своих лекциях, в начале года на младшем курсе, он доходил до вопроса о крепостных капонирах, класс охватывал неудержимый смех. Когда он затихал, побледневший от негодования полковник клал мел и, обернувшись от доски, на которой чертил план крепости, говорил: – В чём дело, господа?.. Какова причина вашего коллективного веселья? Ведь подобный балаган происходит из года в год, едва я произношу слово «капонир». Ради Бога объясните мне, что вы находите смешного в этом слове? Никто из юнкеров не брался объяснить полковнику, что на жаргоне Школы его класс приравнивался к пребыванию в … уборной. С 1890-го года и до моего времени Николаевское кавалерийское училище разделялось на две части: кавалерийскую, или «эскадрон» и казачью, или «сотню», объединённых общим начальником училища, но имевших каждая свою форму и свой офицерский состав во главе с командирами эскадрона и сотни. Общими были церковь, столовая и классы. Все же остальные помещения у сотни и эскадрона были отдельные. Сотня имела красивую парадную форму гвардейских казаков, обыкновенная же отличалась от нашей лишь серебряным прибором, шашкой казачьего (донского) образца и синими шароварами с красным лампасом. Отношения между сотней и эскадроном были самые дружеские. Но сотня и эскадрон имели свои собственные традиции и своё начальство, как юнкерское, так и в лице сменных офицеров. Принимали в сотню, за редким исключением, только казаков. Беспрерывная строевая тренировка и гимнастика всякого рода, в особенности же та «работа», которую нас заставлял проделывать старший курс, быстро превращала мальчиков-кадет в лихую и подтянутую стайку строевой молодёжи. Последние остатки кадетской угловатости сходили с нас не по дням, а по часам в опытных руках начальства, которое всё чаще стало благодарить то одного, то другого из нас за «отчётливость» и службу. Через два месяца жесточайшей дрессировки, какую были способны выдержать только крепкие физически и морально, для младшего курса наступил торжественный день присяги. Подняв два пальца правой руки, стоял я в храме Школы среди товарищей в полной парадной форме, слушая слова старинной петровской присяги на верность государю и родине, которую читал торжественным «медным» голосом адъютант Школы ротмистр Зякин. Почти все статьи её кончались словами «смертная казнь» и производили внушительное впечатление. Глухими голосами мы повторяли после каждого абзаца: «Клянусь, клянусь», – а затем целовали крест, Евангелие и старый шёлк штандарта с двуглавым орлом на древке, который держал штандартный вахмистр Кучин. Получив поздравление корнетов, вечером того же дня мы впервые были отпущены в город, куда нас до присяги не отпускали, ввиду нашего «корявого вида» и во избежание поругания Школы. По традиции этот вечер юнкера проводили в цирке Чинизелли, где каждый год происходила по этому случаю неофициальная церемония. Воспользовавшись моим первым днём отпуска, я поспешил свидеться с товарищами по выпуску из корпуса, бывшими в Михайловском артиллерийском и Павловском училищах. Михайловцы и обстановка их училища произвели на меня впечатление настоящего храма науки, а мои давние товарищи по классу приобрели скорее вид учёных, нежели легкомысленных юнкеров. Чувствовалось, что училище живёт серьёзной трудовой жизнью, и в нём нет места показной стороне. Павловское военное училище имело своё собственное, ему одному присущее лицо и свой особый дух. Здесь словно царил дух сурового императора, давшего ему своё имя. Чувствовалось во всём, что это действительно та военная школа, откуда выходили лучшие строевики нашей славной армии. Юнкера здесь, каждый в отдельности и все вместе, постоянно сохраняли подтянутый и отчётливый вид, точно всё время находились в строю, даже проходя в свободное время по помещениям училища, старались держать строевой шаг. Легкий запах юфти, такой характерный и приятный всякому военному человеку, здесь вполне гармонировал с общей строго-военной обстановкой. Немудрено поэтому, что в описываемое, теперь уже далёкое, время с батальоном Павловского военного училища на парадах в Петербурге не могла конкурировать ни одна из частей гвардейской пехоты, безукоризненный строй которого и все его перестроения возбуждали собой всеобщий восторг и восхищение. Вечером вдвоём с грузином Гайдаровым мы подъехали к ярко освещённому подъезду цирка, у которого в этот день стоял усиленный наряд пешей и конной полиции. Весь первый ряд цирка и ложи цвели морем фуражек гвардейской кавалерии и элегантными туалетами офицерских дам. Все они с улыбками одобрения вглядывались в третий ряд скамей, вдоль которого алыми маками горели бескозырки юнкеров Школы. Все знали, что перед началом циркового представления будет выполнена старая юнкерская традиция, и с любопытством её ожидали. Едва мы с Гайдаровым уселись на свои места рядом с «сугубыми товарищами», как сзади донеслась негромкая, но отчётливая команда: – Юнкера! Встать … смирно! Весь длинный ряд алых бескозырок и десятки офицеров и дам в ложах поднялись, как один человек. Оркестр заиграл «Марш Школы», дивные звуки которого я не забуду до гроба. В дверях входа показалась стройная фигура вахмистра Школы, замершая с рукой под козырёк. Это была освящённая годами и обычаем встреча «земного бога», в которой неизменно каждый год принимали участие не только юнкера училища, но и офицеры гвардии, бывшие в своё время «корнетами школы», специально приезжавшие со своими дамами в этот день в цирк Чинизелли… С утра следующего дня для нас, юнкеров младшего курса, началась наша настоящая военная служба, так как с момента принесения присяги мы стали уже воинскими чинами, со всеми из этого вытекающими последствиями. Нужно было или кончать училище и быть произведённым в офицеры, или же заканчивать военную службу солдатом с отчислением в полк вольноопределяющимся. Третьего выхода не было. Как ротмистр Шипергсон, так и г.г. «корнеты» с этого дня к нам стали относиться гораздо мягче и снисходительнее. Теперь для них мы являлись уже не случайными молодыми людьми, а их младшими товарищами, членами одной и той же кавалерийской семьи, в которой по девизу Школы, выгравированному на её кольце, представляющем подковный гвоздь с Андреевской звездой: «И были вечными друзьями – солдат, корнет и генерал». Цук хотя и продолжался, но утерял уже свой острый характер испытания и экзамена. Последний мы, по мнению начальства, выдержали с успехом.
Последние комментарии
42 минут назад
5 часов 45 минут назад
13 часов 34 минут назад
16 часов 5 минут назад
16 часов 12 минут назад
2 дней 3 часов назад