Ничего страшного [Валентина Борисовна Соловьева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Ничего страшного Повесть

Пришли три индейца. Один бросил в меня камень, другой укусил за руку, а третий расхохотался прямо в лицо. Я сначала испугалась, а потом сообразила, что это сон, и погналась за ними. Бегу и думаю: интересно, индейцы это или, может быть, индийцы? Если индейцы, то они вроде бы вымерли, а с индийцами у нас, кажется, хорошие международные отношения, так что в конфликт вступать не стоит. “Ладно, — подумала я, — пусть тогда это будут китайцы”. И проснулась. А проснувшись, вспомнила, что с китайцами у нас тоже отношения вроде бы наладились в последнее время.

Вообще, в этой международной обстановке сам черт ногу сломит, так что не стоит ее усугублять. Пусть это так и будут индейцы, — решила я. Раз они уже вымерли, то им все равно.

И снова заснула.

А индейцы только этого и дожидались. Все трое — тут как тут. Только на этот раз они оказались совершенно голые, чтобы меня окончательно запутать. Я так и не разобралась — индейцы это или не индейцы, потому что они неожиданно выразили настойчивое желание заняться со мной любовью. Я сначала хотела возмутиться, а потом подумала, что раз это сон, то какая разница. И не стала просыпаться. Они имели меня по очереди самыми разнообразными способами, но мне это не доставляло никакого удовольствия. Я спросила: “Зачем вы это делаете?” “Для разрядки международной напряженности”, - ответили они. “А-а”, - уважительно сказала я.

Это же ужас просто, до чего я аполитична! Даже в такой ответственный исторический момент не смогла проявить никакой гражданской активности. Люди изо всех сил борются за мир и разоружение, а я лежу, как бревно с ушами. Даже не дала им возможности закончить свою историческую миссию…

Я открыла глаза и обнаружила, что нахожусь на чужом диване в чужой квартире. Но, что характерно, вполне одетая. В этом я первым делом постаралась убедиться. Когда просыпаешься и не можешь сразу вспомнить, где ты и как сюда попала, это всегда подозрительно. С точки зрения падения нравов.

Впрочем, я тут же вспомнила, что накануне была с Люськой, и немедленно успокоилась. Люська у нас серьезная, положительная, она ничего такого не допустит. А лежу я, по всей видимости, на Люськином диване, в Люськиной квартире, где она живет со своим молодым мужем Гришуней. Гришка сейчас в командировке, он только через месяц должен вернуться, а я вчера без всякого предупреждения заявилась к ней в гости со своим новым знакомым, Юра его зовут, и Люська была очень недовольна, а так как она хорошо воспитана, то ничем не выразила своего неудовольствия, а наоборот сказала: “Проходите, пожалуйста”. И мы вошли, потому что на улице дождь, и нам надоело просто так болтаться по улицам. Люська предложила нам чаю с сухарями — больше ничего у нее не было. Когда Гришуня уезжает, она немедленно садится на диету. Не ради фигуры — с этим у нее и так все в порядке, а чисто из экономических соображений. Разгрузочные дни для семейного бюджета устраивает.

Тогда Юра сказал, что он сейчас что-нибудь к чаю организует. Деликатная Люська закудахтала: “Ну что вы, что вы, зачем, не надо…” “Надо!” — твердо сказал Юра, взял Люськин зонтик, сумку и пошел в магазин.

“Кто это такой?” — спросила Люська. “Да так… — пожала я плечами, — Хороший парень”. “У тебя все хорошие”, - сердито сказала Люська. “Не все!” — заупрямилась я. “Все!” — настаивала Люська и что-то там такое начала брюзжать насчет моего легкомыслия и неразборчивости в знакомствах и что какое я имела право приводить к ней неизвестно кого, когда у нее муж в командировке. Тогда я обиделась и сказала, что я, между прочим, могу и уйти. Хоть сейчас. “Нет уж, — поджала губы Люська, — теперь сиди. Что я с ним буду делать, когда он вернется?” Что хочешь, — гордо ответила я, — Можешь ему вообще двери не открывать…” “Так нельзя, — неуверенно возразила Люська, — в какое положение ты меня ставишь? Нет, я так не могу…” Я надменно пожала плечами — а мне-то что? Твои проблемы… “Ладно, — вздохнула Люська, — Пусть посидит. Только недолго…” “А вдруг он захочет у тебя переночевать?” — сделала я страшные глаза. “Дура!” — вспыхнула Люська. Таких шуток она категорически не понимает…

Мы с ней еще немного поругались, потом помирились, и она принялась мне зачитывать избранные места из последнего Гришуниного письма, при этом смущенно поглядывала на меня и краснела, как пятнадцатилетняя девочка. Потом мы разглядывали их свадебные фотографии, и я откровенно подхалимским тоном восхищалась: “Ах, какое у тебя платье! Ах, как вы эффектно смотритесь вместе! Классного ты себе мужика оторвала…” Но платье было действительно ничего. И смотрятся они оба эффектно, что там говорить… А Люська таинственно улыбалась, и я, разумеется, не могла не понимать, как глубоко ей неприятно, что вот сейчас придет этот Юра, и нужно будет болтать с ним о чем-то постороннем, о каких-то сущих пустяках, в то время как единственно достойным предметом разговора является ее обожаемый Гришуня, а все остальное не имеет решительно никакого смысла.

Но вот раздался звонок в дверь и пришел Юра, а с ним два приятеля — Шура и Миша, он их, должно быть, снизу по телефону высвистал. Так себе ребята, ничего сверхъестественного. Юра из них самый интересный. Шура вообще какой-то серый, незначительный, а Миша лысоват и не в меру упитан.

— Гостей принимаете? — весело спросил Юра.

Люська как-то растерялась, испуганно покосилась на меня. А я что? Для меня и для самой это полная неожиданность. Стоим, как две дуры, глазами моргаем.

— Молчание — знак согласия, — засмеялся Юра. — Будем знакомиться.

Ну, познакомились с перепугу.

— Где тут разгрузиться? — спрашивает Шура.

Юра, как хозяин, повел их на кухню. Люська делает мне страшное лицо. Я умоляюще смотрю на нее. Она мне грозит кулаком. Я развожу руками. Немая сцена.

Тащимся на кухню. А там уже работа кипит во всю. Миша колбасу кромсает, Шура бутылки открывает, Юра торт кроит.

— Вот что, — дрожащим от волнения голоском говорит Люська. — Предупреждаю: я в этом никакого участия принимать не собираюсь!

Юра поднял голову и внимательно посмотрел на нее.

— Это намек? — спросил он.

— Понимайте, как хотите! — храбро ответила Люська.

Ребята переглянулись.

— Ладно, девчонки, примиряюще сказал Юра, — не обижайтесь. Раз хозяйка против, мы сейчас уйдем. Свет, ты с нами? — это он мне.

Я нерешительно взглянула на Люську и помотала головой.

— Жаль, — вздохнул Юра, — не судьба, значит…

И тут Люське вдруг стало стыдно за свою суровость и принципиальность, и она запинаясь пролепетала, что, в общем-то их никто не гонит и они вполне могут съесть принесенные с собой продукты и даже выпить по чашечке чая…

— Ну, что вы, — расшаркивался Юра, — мы вам, наверное, помешали, извините нас за бесцеремонное вторжение…

— Нисколько, — краснея, возражала Люська, — Вы мне вовсе не мешаете. Я вообще одна, муж в командировке…

Короче, они еще немного поломались и остались. А Люська, как это часто у нее бывает, кинулась в другую крайность — начала старательно изображать из себя радушную хозяйку и даже выпила бокал вина, что с ней случается чрезвычайно редко. Она вся разрумянилась, с готовностью смеялась их шуткам (к слову сказать, довольно плоским), строила глазки и ненавязчиво демонстрировала свое дешевенькое обручальное колечко. Эти кретины, все трое, немедленно влюбились в нее, а про меня почти совсем забыли. Только серенький Шура несколько раз пытался потрогать меня за коленку, но при этом тоже не сводил глаз с Люськи.

Мне стало грустно. Я встала и пошла плакать в другую комнату, а они этого, кажется, даже не заметили. Прилегла на диван и только собралась заплакать, как вдруг неожиданно уснула. И мне приснились три индейца, которые были неизвестно кто.

“А где же Люська? — удивилась я. — Неужели она до сих пор сидит с этими? Вот приедет Гришуня — все расскажу!..”

Дверь была приоткрыта, в ней торчал узенький клинышек света. Я осторожно просунулась в щель и увидела, что Люська лежит на столе, широко раздвинув ноги, юбка задрана до подбородка, а между ног у нее дергается и трясется чей-то голый зад.

“Ой”, - сказала я и села на пол.

Я, наверное, не очень ясно тогда соображала. Вместо того, чтобы выскочить, заорать, позвать на помощь, я сидела и думала — на самом деле это все происходит или я все еще сплю? “Наверное, сплю, — наконец решила я. — Ведь на самом деле этого не может быть…”

Надо было встать и окончательно убедиться, но мне очень уж не хотелось этого делать. Потому что в глубине души я прекрасно понимала, что никакой это не сон.

“Сейчас, — уговаривала я сама себя, — сейчас я встану и увижу, что ничего этого нет. Надо просто встать и посмотреть…”

“Но даже если это так и есть, — убеждала я сама себя, — ведь ничего же не изменится от того, что я буду просто так сидеть. Ведь надо же, наверное, что-то делать!”

“А может, мне пойти и снова лечь спать? — мелькнула трусливая мысль. — Как будто я ничего не видела…”

“А вдруг они ее убили?” — ужаснулась я и, всхлипнув, подползла к дверям.

Люська лежала неподвижно. Шура мычал и сопел, ерзая у нее между ног. Юра что-то делал, наклонившись над ее лицом. Когда я поняла, что он делает, меня вырвало прямо на ковер. Потом Шуру сменил Миша, но у него почему-то сначала ничего не получалось, он очень переживал по этому поводу, но Юра его успокоил — сказал, что так бывает иногда, если перепьешь. Потом они подмыли Люську из чайника, натянули на нее трусы и перетащили в кресло. Люська была совершенно никакая — руки болтались, голова запрокинулась…

Я часто думала потом — почему я не убила их тогда же, сразу? Всех! Или хотя бы кого-нибудь одного. На сколько проще мне бы жилось на свете после этого…

Испугалась? Да, наверное.

Люське уже все равно. Все, что могло случиться, случилось. Ничего не изменишь. А я? Вдруг они и со мной сделают то же самое?… Нет, я не думала так, я вообще ни о чем тогда не думала и ничего не чувствовала, кроме ужаса и беспросветной тоски. Все слова я подставила потом, а тогда лишь беззвучно выла в дверной щели, затыкая себе рот кулаками.

Когда они ушли, я, шатаясь и спотыкаясь, добрела до Люськи и прямо упала на нее, обхватила руками, вся трясясь от рыданий.

“Люсенька! Лю-ю-юся! — задыхалась я, тормошила, целовала ей руки, гладила лицо. — Люсенька, милая, очнись…”

Щеки и подбородок были у нее перемазаны чем-то белым, я намочила полотенце, обтерла ей лицо. Она застонала, приоткрыла белесые, мутные глаза.

— Люся? — робко обрадовалась я, но она снова отключилась.

Тогда я раздела ее, перенесла в постель и долго сидела рядом, плача и целуя ее.

С запоздалым раскаянием я думала — зачем я привела сюда этого Юру? Зачем я вышла, когда они все трое стали пялиться на Люську? Зачем? Да пусть бы это случилось со мной! Пусть! Так мне и надо! Но Люська? При чем здесь она? Как это жестоко, как несправедливо, как бессмысленно! Вся жизнь ее теперь сломана, все рухнуло…

На самом-то деле сломалась и рухнула моя жизнь, но тогда я об этом еще не догадывалась.

Чтобы отвлечься, я убрала квартиру, выбросила бутылки и окурки в мусоропровод, перемыла посуду. А когда подметала пол, нашла под столом водительские права Юры. Я сунула их к себе в сумку. Сама не знаю зачем. Никаких определенных планов у меня тогда не было.

Потом я прилегла рядом с Люськой, уткнулось ей лицом в плечо и тихо плакала, обнимая ее.

Среди ночи Люську начало тошнить, ее просто выворачивало наизнанку. Я бегала с тазиками и с чайником, рылась в аптечке, пихала в нее какие-то таблетки, но все незамедлительно выскакивало обратно. Так мы промучались до самого утра. Как только ей стало немножко полегче, я заставила ее выпить чаю и принять душ. Она, морщась, сказала мне: “Выйди, пожалуйста…”, она такая стеснительная, Люська, — даже когда переодевается, всегда просит меня отвернуться. Я вечно смеялась над ней, дразнила: “А с мужем ты как спишь — тоже в полном обмундировании?” Люська краснела и опускала ресницы, из чего я могла заключить, что на мужа ее патологическая застенчивость не всегда распространяется.

Выходить из ванной я наотрез отказалась, несмотря на ее мольбы. Она же совсем слабенькая была, Люська, — ноги не держат, коленки подгибаются. Не могла я ее одну оставить.

— Что это со мной? — смотрела она на меня с жалобным недоумением. — Я прямо вся, как побитая…

“Еще бы”, - мрачно думала я и, отводя глаза, бормотала:

— Перепила, наверное… Бывает.

— Нет, нет, — с сомнением качала головой Люська, — я почти ничего не пила. Может, колбасой отравилась?…

“Наверное, они ей чего-то подсыпали, — догадалась я. — Или вкололи… Она же абсолютно ничего не помнит!”

“Ее счастье”, - угрюмо порадовалась я.

Люська покорно подставляла тело тепленьким жиденьким струйкам — у них на восьмом этаже напор плохой, а я исподтишка разглядывала ее с каким-то странным и, кажется, порочным, любопытством. Я воровато обшаривала глазами все тайные подробности, все укромные складочки, родинку на левой груди, темный треугольник внизу живота, редкие слипшиеся волоски под мышками, беззащитные розовые соски… Я вдруг подумала, как, должно быть, любит Гришка ласкать это нежное тело, как упивается всеми его ямочками и выпуклостями, как подробно целует его… И тут у меня перед глазами всплыла вчерашняя картина — Люська, распяленная, как лягушка, на столе, среди окурков и стаканов, это пыхтение, сопение, влажное чавканье, и мне показалось, что тело ее уже осквернено, испоганено, тронуто тленом, покрыто плесенью и мокрицами. Я стиснула зубы.

Люська, несмотря на свое аморфное состояние, что-то почувствовала, она обеспокоено взглянула на меня и прошептала:” Не смотри”.

— Я и не смотрю, — равнодушно сказала я, — больно надо…


Первое время я заходила к Люське почти каждый день после работы, даже, кажется, изрядно надоела ей. А уж когда Гришка вернулся, мои визиты стали и вовсе неуместными. Да и мне смотреть на этих влюбленных голубков было, честно говоря, скучновато. Семейные идиллии — не мой жанр.

В общем, убедившись, что она действительно ничего не помнит и не собирается пилить вены тупым ножом и топиться в стакане с томатным соком, я вполне успокоилась.

В конце концов, это еще не самое страшное. Тем более, что она действительно ничего не помнит.

Она ничего не помнит, я ничего никому не скажу, а те ублюдки и подавно не заинтересованы в утечке информации. Судя по тому, как они тщательно заметали следы, вечера воспоминаний не входят в их дальнейшие планы. Никто ничего не узнает. Это главное. Значит, все нормально.

И я решила уделить некоторое внимание личной жизни, изрядно подзапущенной за последнее время. Тут у меня как раз кое-что наметилось в этом смысле. Один довольно симпатичный аспирант. Костя. Правда, разведенный. Но с серьезными намерениями. Правда, жил он в общежитии в комнате на двоих. Но зато у него была своя собственная палатка. И мы с ним очень увлеклись рыбной ловлей. Это было так романтично — лес, озеро, розовый закат, булькающая на костре уха. Мы купались голыми перед сном, а потом забирались вдвоем в один спальный мешок и … Ну, ладно. Что об этом вспоминать. Все это было давно и неправда. Но он действительно собирался на мне жениться. И говорил, что любит. Врал, наверное…

Однажды я выбрала свободный вечер и забежала к Люське. Она была одна, и я сразу поняла — что-то случилось.

— С Гришкой поругалась? — спросила я.

Она вяло пожала плечами.

— Поругалась, — укоризненно сказала я. — Из-за чего?

Она молчала, опустив голову.

— Ну, давай, рассказывай! — потребовала я. — Небось из-за ерунды?

Она вскинула голову и глаза ее стали выпуклыми от слез.

— Я беременная, — сказала она.

— Так это же хорошо! — не очень искренне сказала я. Не знаю, почему, но я сразу почувствовала недоброе.

Кстати, выглядела Люська ужасно — лицо землистое, вся в каких-то пятнах.

— И какой срок? — поинтересовалась я.

— Поставили двадцать четыре недели, — сказала она, — но это неправильно. Ведь Гриша только в конце апреля вернулся, — значит, никак не может быть больше двадцати… Но это ничего, пускай, это даже хорошо, потому что раньше в декрет отпустят. Только…

— Что еще? — смотрела я на нее с ужасом. Неужели она совсем ничего не понимает? Неужели она такая дура?…

— Понимаешь, — пролепетала Люська, — у меня обнаружили болезнь…

— Какую? — заорала я. — Какую болезнь у тебя обнаружили?

— Венерическую, — опустив глаза, выдохнула она.

— О, господи, — я стиснула голову руками, впилась ногтями в кожу. Господи! Господи! За что?…

У Люськи задергались губы, слезы хлынули потоками.

Она ревела, как маленькая, некрасиво кривя рот, часто-часто моргала глазами, шмыгала носом.

— Как он мог? — ей не хватало воздуха, голос прерывался. — Как он мог?

— Что? — непонимающе уставилась я на нее.

— Он писал мне такие письма! А сам… а сам… в это время…

Дошло! Она думает, что это он ее заразил. Ну и ну…

— Так, — сказала я, — так. Понятно. Но ты хоть выяснила у него, как это могло случиться?

Она скорбно поджала губы.

— Ничего я не собираюсь выяснять! Меня не интересуют подробности.

— Люся! — внушительно сказала я. — Так нельзя, Люся! Ты должна с ним поговорить.

— О чем говорить? — снова заревела она. — О чем? Он трус! Он даже не сознается! Он говорит, что ничего не было. Подлец!

— А может, и правда ничего не было? — осторожно сказала я.

— Да-а? А как же тогда?… Как?

— Ну, — махнула я рукой, — есть тысяча способов. Через посуду, через полотенце… В бане. Да мало ли…

Люська перестала плакать. Она посмотрела на меня с надеждой.

— Правда?

— Конечно! Он же в командировке был. В поезде, в гостинице — знаешь, какая там антисанитария! Ужас!

Она такая доверчивая, Люська, аж до неприличия.

— Ой! — воскликнула она, прижимая ладони к пылающим щекам. — А я на него так набросилась, так набросилась…

— Вот! — назидательно сказала я. — Видишь? Кстати, аналогичный случай был с одной моей знакомой, ты ее не знаешь. Нашла у себя лобковых вшей. А муж в командировке был. Возвращается, только порог переступает, она, ничего не объясняя, ему в морду — бац! Он на дыбы — в чем дело? Она: “Сам знаешь!” Слезы, вопли. А он ничего не понимает. “Сейчас, — говорит, — все поймешь”. Потащила его к врачу знакомому. Объяснила ситуацию. Тот осмотрел мужа и говорит: “Знаешь, Галя, а у него ничего нет”. Она так и села. Тут мужик на нее с кулаками: “Говори, где подцепила? С кем была?” Врач их успокаивает: “Подождите, не горячитесь. Давайте спокойно разберемся. В баню ходила?” “Нет”. “Чужим бельем пользовалась?” “Никогда”. “Может быть, купалась в непроточных водоемах?” “В бассейн ходила, — отвечает она, а больше никуда”. Ага! Взяли пробу воды из бассейна, а там кишмя кишат… Откуда? Бассейн закрытый, ведомственный. Всех, кто туда ходит, проверяют от и до. Стали выяснять и выяснили: оказалось, что сторож, студент, туда по ночам приятелей своих запускал с девчонками. Вот так!

Люська выслушала эту историю без особого интереса. Озабоченно хмурилась, вздыхала.

— Гришка-то где сейчас? — спросила я.

— Не знаю… Я его выгнала.

— Молодец, — похвалила я. — Лучше ты ничего не смогла придумать. Значит так, дорогая. Вытри слезы, умойся, приведи себя в порядок. Я пошла его разыскивать.

— Подожди! — испугалась она. — А что ты ему скажешь?

— Что надо, то и скажу!

На самом деле я не знала, что говорить. Ведь он-то, наверное, не такой дурак, как Люська. Ведь он-то, может, уже и сообразил кое-что. Прикинул. Сопоставил…

— И давно ты его выгнала?

— Около месяца назад. Когда мне сказали в больнице, я прямо сама не своя была. Главное, срок уже большой, аборт делать отказались. Правда, мне сказали, что это ничего, на ребенке не должно отразиться… А вдруг? Я не хочу этого ребенка! Не хочу! Я боюсь. Ну, что мне делать?

Что ж тут сделаешь?

— Успокойся, — это единственное, что я могла сказать. — Тебе вредно волноваться…


Гришку я нашла довольно быстро, в тот же вечер. Позвонила нескольким его приятелям по списку, который мне дала Люська. На одном телефоне он сам и обнаружился — приятель в отпуск уехал, а Гришка там квартиру пасет и цветы поливает.

— Привет! — бодро говорю я. — Это Света. Нам надо поговорить.

— О чем? — сухо спрашивает он.

Относится он ко мне, мягко говоря, сдержанно. А грубо говоря — плохо скрываемым раздражение. Как большинство мужей относятся к незамужним подругам своих любимых жен.

— О Люсе, — кротко отвечаю я.

— Приходи, — после некоторого молчания позволил он.

Такое начало меня обнадежило. Хотя и не очень.

Главное, я совершенно не знаю, что ему скажу. Да еще тема такая щекотливая. “Ой, — думаю, — и зачем я в это ввязалась?”

Ну да ладно…

А ведь он, собака, может подумать, что раз Люська парламентариев шлет, значит, чувствует себя виноватой. И одно это может натолкнуть на кое-какие размышления. Если даже он еще самостоятельно не пришел к определенным выводам…

Ничего страшного. Как пришел, так и уйдет!


Надо отдать ему должное, выглядел он растерянным и подавленным.

— Рада тебя видеть, Гриша, — произнесла я с точно отмеренной дозой иронии, не без удовольствия разглядывая его.

Хороший мужик. Просто заглядение. Только глаза бегают, как у юного онаниста.

— Ты давно была у Люси? — спрашивает он.

— Только что от нее.

— Как она?

Несколько мгновений я молчу, выразительно щурясь. Тяну паузу, как резину. Секунда, две, три… И чем дольше я молчу, тем больше он напрягается.

— Как она себя чувствует? — нервничая, повторяет он.

— Нормально, — наконец, отвечаю я с холодком. — Насколько это возможно в ее положении. Ладно. Мы взрослые люди. Давай обойдемся без предисловий и вступлений. Я все знаю, Гриша. Ты, конечно, сволочь изрядная, но это меня не касается. — Он опускает голову. — Мне Люську жалко, — продолжаю я, — поэтому при удобном случае можешь поставить мне бутылку — я ее убедила, что ты ни в чем не виноват.

— Как? — разевает он рот. — Как ты ее убедила?

— Разве Люську трудно убедить? — с усмешкой пожимаю я плечами. — Она же у тебя наивная, как самовар… Ну, сказала, что ты скорее всего подцепил эту дрянь бытовым путем. В гостинице. Она и поверила. С радостью, причем… Но ведь мы с тобой, Гриша, знаем, что это было не так? — полувопросительно говорю я, испытующе глядя на него.

Ну, думаю, или он меня сейчас в шею вытолкает, или расколется, как Блюхер с Тухачевским перед лицом революционного трибунала.

— Видишь ли, — мнется он, — я не знаю, что тебе известно… Но это было только один раз. И еще до того, как мы с Люсей поженились…

Я чуть не заржала вслух. Отвернулась, якобы с негодующим видом, и дышу носом. “Это” у него было, оказывается. Один раз. До того, как они с Люсей поженились.

Ну все, голубчик, попался!

Насчет “ЭТОГО” вспомнился мне один случай. В пионерском лагере дело было. Я там вожатой работала на каникулах. И обнаружили мы как-то ночью одного пионера в постели с пионеркой, в девчоночьей палате. Ну, вызываем их утром, естественно, на совет дружины, клеймим позором и другими нехорошими словами. Пионер плачет, размазывая сопли по лицу. Пионерка тоже смущена, но держится мужественно и с достоинством. “ЭТОГО” у нас не было, — говорит. — Думайте, что хотите, но “этого” у нас не было…”

— Понимаешь, — мямлит Гришка, — “это” было только один раз. Случайно… Люся не знала, естественно. Как я мог ей сказать? “Это” было еще в институте, когда мы на практику ездили…

— Ладно, — великодушно сказала я, — детали можешь опустить. Хватай такси, мчи на рынок, за цветами и витаминами, а потом к Люське. А то она у тебя там совсем доходит. Бухайся в ножки, объяснять ничего не надо. И о своем порочном прошлом особенно не распространяйся. А я пошла. С тебя коньяк, не забудь!


Очень я была довольна собой. Как тонко и изящно я все это провернула! Эх, мне бы надо было в дипломаты подаваться, а не в химики-технологи. Уж я бы навела порядок в международных отношениях! Жаль только, что я в них ничего не смыслю.

И пошла я, довольная, в Костину общагу. А сосед его, Генка, что-то нахально чертил, разложив ватман на столе, и уходить из комнаты не изъявлял желания. Он упорно делал вид, что ничего не понимает. Мы с Костей тихонечко целовались за шкафом, и Костя мне шептал на ухо. “Я его сейчас убью!” “Не надо кровопролитий, — сказала я. — Пусть живет. Пойдем лучше погуляем”. Вышли мы под дождь. Осень. С рыбалкой у нас последнее время не ладится. А скоро зима, совсем плохо будет. К подледному лову мы с ним совершенно не приспособлены.

— Давай поженимся, — сказал Костя. — Может, мне тогда отдельную комнату дадут?

— Давай, — согласилась я. — А может, и не дадут?

— Как это не дадут? — возмутился Костя. — Другим же дают!

— А тебе не дадут!

— Почему это? — обиделся он. Насупился, смотрит на меня подозрительно. Комплексует.

Это у него рудиментарные явления, оставшиеся от прежнего брака. Жена считала его хроническим неудачником, обделенным судьбой и людьми. Ей казалось, что его кто-то постоянно ущемляет и недооценивает. Это так мучило ее, что она, в конце концов, взяла и подала на развод. Из сострадания, должно быть. И оставила ему тяжкое наследие в виде повышенной обидчивости и стабильной неуверенности в себе.


Ох, и натерпелась я с ним! Ведь сначала он чуть ли не импотентом себя считал. Каждый раз так волновался, точно в космос летит. Внимание! Включены двигатели. Заправлены в планшеты космические карты… Три, два, один. Старт! Пш-ш-ш… Ракета медленно валится набок. Костя скрипит зубами и глядит в потолок, тяжело переживая свой позор. “Ну, что ты, что ты, — шепчу я. — Глупыш… Мне так хорошо с тобой… Мне ничего не надо. Не думай обо мне. Забудь… Как будто бы меня и нет…” А сама осторожно, почти незаметно, начинаю заводить его снова. Как бы между прочим. Прижимаюсь, глажу, утешаю. И даже вроде бы не обращаю никакого внимания, что он постепенно приходит в боевую готовность. Ведь мне же ничего не надо! Мне действительно ничего не надо. Я всегда придерживалась такого жизненного принципа: “Это ничего, что импотент, был бы человек хороший”.

И вот уже снова заработали двигатели. И штурман уточняет в последний раз маршрут… Но мы не спешим, не спешим. Нам ничего не надо. Нам и так хорошо вместе. Так хорошо, хорошо… И вот так тоже хорошо. А так еще лучше… Ну, просто совсем замечательно! Ах, ты мой дорогой!.. И все получается как бы само собой.

Раз от разу все увереннее. Все энергичнее. Наконец, он так пристрастился к этому делу, что за уши не оттащишь.

В общем-то мы кое-как устраивались даже осенью. То сосед его на выходные уедет в свою деревню. То моя тетка в санаторий укатит. Друзья выручали. Нормально все было. Пожениться мы собирались после Нового года. Я говорила: “Куда спешить?” Костя говорил: “Чего откладывать?” Я даже платье себе заказала. Но оно не понадобилось…


Где-то года три спустя я узнала, что Костя женился. На своей же студентке, первокурснице. Не знаю, почему, проревела всю ночь Почему? Не знаю…

Что касается Гришуни с Люськой, то они помирились и стали жить-поживать да добра наживать. В смысле, приданое для младенца запасать. Тогда с этим туго было, как, впрочем, и во все последующие времена. Хоть и считается, что заранее покупать — плохая примета, но у нас так — если заранее не купишь, то из роддома придется в подоле уносить. Я всем своим знакомым установку дала: где что увидите детское — хватайте. Даже злодей и эгоист Генка как-то раз из своей деревни привез совершенно очаровательное байковое одеяльце, розовое, в бабочках. А Костя, он же такой обаятельный, зайдем с ним в “Детский мир”, я в сторонке стою, а он продавщиц молоденьких охмуряет: “Девочки, — говорит, — у меня жена в роддоме, двойню родила, что делать?” Те похихикают и что-нибудь обязательно выдадут ему из-под прилавка — то подгузников десяток, то ползунки какие-нибудь обалденные, то пеленки-распашенки разные…

Я Люське тащу, радостная. “Гляди, что достали!” И каждый раз надеюсь — вот сейчас заохает, руками всплеснет: “Ах, какая прелесть!” Нет. Посмотрит равнодушно да и сунет куда-нибудь подальше.

Конечно, она чувствовала себя ужасно. Токсикоз замучил. Отекала сильно. Никуда не выходила из дома. Погасла как-то, посерела, сжалась. Точно червь ее невидимый точит, высасывает жизнь по капельке. Странно даже — анализы все нормальные, никаких нарушений нет, а Люська чахнет и чахнет. Гришуня сам не свой ходит, больно смотреть на него. Виноватый такой. Топчется, суетится, в глаза ей заглядывает: “Люсенька, Люся…” Я уж говорю: “Да ты не переживай, это бывает у беременных. Разродится — все пройдет…” Убеждаю его, а заодно и себя, а сама чувствую — нет, что-то здесь не то…

Только незадолго до родов Люська мне призналась:

— Ты знаешь, я боюсь его… Мне все время кажется, что там у меня в животе что-то ужасное… Что-то черное, скользкое… Оно шевелится день и ночь, и я боюсь спать. Мне снится, что оно вылезает и душит меня…

— Брось… — сказала я с жалкой улыбкой. — Просто ты мало двигаешься, мало бываешь на свежем воздухе… Выйди, прогуляйся перед сном — сразу перестанет разная чушь мерещиться!

— Холодно, — поежилась она, глядя за окно, — Дождь…


В роддом ее увезли в середине декабря. Была ветреная, промозглая ночь. Гришка сразу позвонил мне, я примчалась к нему домой, мы сидели на кухне, по очереди бегая вниз к телефону. Часа в два сообщили — дочка…

Утром Гришка пошел в роддом, я хотела с ним, а он говорит: “Не надо, я один”. Ну, понятно.

Так что я все узнала гораздо позже, только к вечеру, когда вернулась с работы. Сначала забежала к Гришке, звоню, звоню — никто не открывает. “А, — думаю, — наверное, он в роддоме торчит”. Рванула туда — нет. Обращаюсь в справочную: “Как самочувствие Бураковых, матери и ребенка?” И вот тут-то мне все и выкладывают. Трагический случай. ЧП в роддоме. Халатность и небрежность медперсонала. Виновные будут строго наказаны.

После родов Люська потеряла много крови, ей поставили капельницу с физраствором. Молоденькая сестричка, — кажется, практикантка, — которую оставили приглядывать за ней, задремала в уголке на стуле. Люська вытащила трубки, дотянулась до стола, где лежали инструменты, взяла скальпель и перерезала вены на обеих руках. Спасти ее не удалось. Врачи считали, что это приступ родильной горячки. Временное помрачение рассудка. Так и Гришке объяснили. И мне тоже.

Но я знаю, что это было совсем не так. Просто она вспомнила. Как, не знаю. Но вспомнила все.

— А девочка?… — спросила я безжизненно дряблым голосом.

— С девочкой все нормально. Вес — три девятьсот пятьдесят, рост — пятьдесят три сантиметра. Патологий нет…


Гришку я разыскала только к ночи. Он сидел один на лавочке в сквере. Шапку где-то потерял. дождь лил ему за шиворот.

— Пойдем, — сказала я ему. — Пойдем домой, Гриша.

— Зачем? — удивился он.

— Пойдем, — тоскливо повторила я.

— Я никуда не хочу идти, — капризно сказал он. — Я буду сидеть здесь. Всегда!

“Пьяный”, - поняла я и больше не стала ничего говорить. Сгребла его с лавки и потащила домой. Он упирался, что-то бормотал, размахивая руками.

— Куда ты меня ведешь? — возмущался он. — Оставь меня. Разве ты не понимаешь, что я хочу умереть?

— Понимаю, понимаю, я все понимаю… Только пойдем! Пожалуйста, пойдем, Гриша…

Дома я влила в него еще полбутылки водки, которую обнаружила в холодильнике. Заставила переодеться во все сухое. Он путался в рукавах, плакал, потом свалился на диван и захрапел.

Я пошла на кухню и допила то, что осталось. Плакать я не могла. Ничего я не могла.

Утром приготовила ему завтрак, убежала на работу. Вечером прихожу — еда как стояла, так и стоит. Он трезвый, глаза сухие, лицо кожаное, губы сжаты до белых полосок.

— Девочку я назову Людмила, — отрывисто сказал он.

Я быстро-быстро закивала головой: “Да, да, конечно”.

— Я матери своей звонил, — продолжает он, — просил приехать. Но она не может. Говорит — давай, я девочку к себе возьму.

— Ну?

— Я не согласился. Это моя дочь. Это единственное, что осталось от Люси. Она должна быть со мной.

— Правильно, — пробормотала я.


Он оформил отпуск и через неделю привез Милочку из роддома. Девочка была беспокойная, орала ночи напролет. Гриша очень старался, но один бы он все равно не справился. Утром перед работой я бежала в молочную кухню. Вечером неслась, сломя голову, закутывала Милочку в одеяло, вывозила в коляске на улицу, чтобы дать Грише немножко отдохнуть. Потом кутала ее перед сном. Стирала, гладила пеленки…

Выхожу часов в двенадцать — Костя топчется на улице.

— Пойдем, мне ключ дали. Знакомый уехал на четыре дня…

Я только охну жалобно:

— Какой еще ключ? Я с ног валюсь… Мне завтра вставать в шесть утра!

Потом посмотрю на его несчастную физиономию и рукой махну.

— Ладно. Пошли. Только учти — всю инициативу берешь на себя. Я сегодня бревно.

— Хорошо! — радуется он.

И вот лежу я, сонная, расслабленная, ни рукой, ни ногой пошевельнуть не могу, а он вертит меня, как хочет. Затихает на полчасика, не выпуская, и все по новой. Оторваться не мог. Точно чувствовал, что все это скоро кончится…


Примерно через месяц Гриша сказал мне:

— Света, я хочу попросить тебя об одной вещи, только ты не удивляйся. И… не обижайся.

— О чем? — насторожилась я.

— Видишь ли… Ты очень хорошо относишься к Милочке. Как никто. Ты себе представить не можешь, как я тебе благодарен! Не знаю, что бы я делал без тебя. Но ведь это не может продолжаться все время. Ты устала — столько забот с ребенком, да еще и работа…

— Ну? И что ты предлагаешь? — сухо спросила я.

“Все ясно, — догадалась я, — Папа наконец решил отправить девочку к бабушке. Этого и следовало ожидать. Разве мужчина способен на такие жертвы? Был благородный порыв, да весь вышел…”

А он все не решается произнести то, что у него на языке вертится. Стыдно, должно быть, сознаться в своей слабости. Талдычит что-то невразумительное:

— Ты так много сделала для нас… Я всю жизнь буду перед тобой в неоплатном долгу…

И тут я с отчаянием поняла, что если он у меня отнимет Милочку, — все, моя жизнь кончена. Ведь я полюбила ее, как сумасшедшая! Как будто это мой ребенок. Мой! Ведь Люська никогда не смогла бы так ее любить. Она ненавидела и боялась ее еще до рождения.

А я обожала этого кукушонка, тайно подброшенного в лоно матери. Я с наслаждением вдыхала запах ее мокрых пеленок, я с упоением целовала ее мягкую попку, ее упругий животик с выпуклым пупочком, ее крошечные растопыренные пальчики. Невинный розовый червячок. Беспомощная личинка с бессмысленными мутновато-синими глазками. Эта восхитительная беззубая улыбка. Этот воздушный пушок на затылке. Как она смешно кряхтит, пытаясь поднять головку, когда я кладу ее на животик… Как она забавно, по старушечьи чмокает, когда я сую ей в рот бутылку…

“Нет, — холодно и зло подумала я, — никому я ее не отдам. Если он захочет ее у меня отнять, я скажу ему все. ВСЕ! И пусть он после этого отшвырнет ее с омерзением. Как жабу. Как слизняка. Пусть! Это будет мой ребенок. Только мой! У нее нет матери. У нее нет отца. У нее есть только я…”

— Есть только один выход, — наконец, выдавливает Гришка. Я вся напрягаюсь до синевы. — Если ты ее удочеришь…

— Что? — у меня даже челюсть отпала.

— Если ты ее удочеришь, — продолжает Гришка, — я все узнал, тебе предоставят декретный отпуск с сохранением места и стажа. Ты сможешь заниматься только ребенком…

— Как? — все еще не могу понять я.

— Ну… если мы поженимся… Конечно, я понимаю, что это слишком большая жертва с твоей стороны. И я не настаиваю, чтобы ты решила все сейчас, сразу. Ты подумай, как следует, время еще есть. Ведь это такая обуза… Может быть, на всю жизнь. А я обещаю…

— Я согласна, — быстро сказала я.

Он с удивлением посмотрел на меня. Какая-то тень пробежала по его лицу. Он нахмурился.

Ты, конечно, понимаешь, что это только формальность, — счел нужным он уточнить. — Я это делаю только ради ребенка. А Люся для меня была и останется единственной женщиной. Никто и никогда не сможет мне ее заменить.

— Да, — сказала я. — Конечно. Я понимаю… Тем более что у меня тоже есть любимый человек, и я не хочу разрывать с ним отношения. Надеюсь, ты не будешь возражать?

Я сказала это просто так, чтобы он не подумал, будто я вешаюсь ему на шею, пользуясь его безвыходным положением. В тот момент я совершенно не думала про Костю. А сказав, так и обмерла — а как же Костя? Ведь он уже родителям своим написал. И кольца купил…

— Разумеется, — рассеянно сказал Гриша, — ты совершенно свободна…


На следующий день мы пошли подавать заявление. Объяснили ситуацию, попросили, чтобы все сделали побыстрее. Нам посочувствовали и пошли навстречу. Через три дня расписали, а через неделю оформили все документы на удочерение.

В промежутке между этими событиями мне удалось встретиться с Костей. До этого мы с ним дней десять не виделись, он сразу потащил меня в общежитие, в мгновение ока выгнал злополучного Генку и велел до вечера не приходить. Тот, ропща и стеная, собрал свои бумажки и отправился в библиотеку. А Костя обхватил меня обеими руками, вжал, вдавил в себя так, что я почувствовала его тело не только кожей, но и всей плотью, костями, внутренностями.

— Ну когда, когда все это кончится? — жарко задышал он мне в ухо. — Я не могу больше без тебя, Светка, не могу без тебя!..

Я поспешно скинула с себя все и любила его с такой тоской и с такой жадностью, точно это было последний раз в жизни.

В общем, так оно и оказалось…

А когда он, всхлипнув, глубоко вздохнул, захлебнулся и обмяк, навалившись на меня, я осторожно высвободилась, оторвалась от него, села рядом, обхватив колени руками, и смотрела на него долго-долго. Прощаясь и запоминая…

Он открыл глаза и снова потянулся ко мне.

— Костя, — сказала я, отстраняясь, — Костя, я должна тебе сказать… Я вышла замуж.

— Уже? — беззаботно улыбнулся он. — За кого, если не секрет?

— За Гришу, — сказала я.

Улыбка стекла с его лица не сразу. Губы еще сохраняли форму улыбки, а глаза вдруг остекленели.

— Так это правда? — спросил он.

Я кивнула.

— Зачем? — спросил он.

Я объяснила.

— Но ты же не любишь его?! — воскликнул он то ли с надеждой, то ли с укором.

— Я тебя люблю, — хмуро сказала я.

— Но зачем? Зачем? — никак не мог понять он.

Я объяснила еще раз.

— Ты святая женщина, — с ужасом сказал он.

Мне стало неловко.

— Ну, вот еще… — сказала я. — Это ведь совсем ничего не означает. Так, пустая формальность… Я Грише сказала про тебя. Он не возражает. Мы можем по-прежнему встречаться… Когда он уезжает в командировки. Он очень часто уезжает! И квартира свободна. Представляешь, как хорошо! И так можем… Где-нибудь…

Я быстро-быстро говорила все это и почти верила тогда, что говорю правду. “А что особенного? — думала я. — Ничего особенного. Штамп в паспорте. Всего и делов…”

Костя смотрел на меня и молчал. А я все говорила и говорила.

— Ведь ничего же не изменилось, — говорила я. — В конце концов я и развестись могу, когда Милочка подрастет. Тогда Гришка с ней и сам управится. (“Фигушки! — подумала я, — Гришке я ее не оставлю! Я теперь ей законная мать, и права у нас одинаковые…”) — И буду я свободная женщина, и если я к тому времени еще не надоем тебе…

Но тут я увидела его глаза и осеклась.

— Светка, — шершавым голосом сказал он. — Ты не представляешь, что ты значила для меня, Светка! Я даже не знал, что так бывает… А ты… Как ты могла?

— А что? — все еще хорохорясь, передернула я плечами. — Что я такого сделала? Подумаешь, трагедия! Гос-с-споди!..

— Да, — сказал он. — Конечно. Ты абсолютно права. Было бы о чем говорить…

Он встал с постели и начал медленно одеваться. Натянул брюки. Застегнул молнию. Надел рубашку… Лицо его было совершенно невыразительным. Он не смотрел на меня.

И тогда мне вдруг стало страшно. Я таким его еще никогда не видела.

— Костя, — прошептала я, — ты же ничего не понял, Костя… Я никогда не смогу объяснить тебе все…

Он застегнул рубашку. Снял со стула свитер.

— Костя-я! — завизжала я и кинулась к нему, повисла на шее, голая, растрепанная. — Костя, ты ничего не понимаешь! Я люблю тебя, ну посмотри же на меня, посмотри! Почему ты отворачиваешься? Ты же видишь, я люблю тебя! Я люблю тебя, Костя! Костя!

— Пусти, — сказал он, стряхивая мои руки со своих плеч, и посмотрел на меня холодно и брезгливо. — Оденься. Скоро Генка придет.

— Ну и ладно, — пустым голосом сказала я, — ну и ладно. Тем лучше. Я даже очень рада. Ха! Ха! Ха!

Я одним движением вползла в платье, впрыгнула в сапоги, набросила шубу, сгребла в охапку то, что осталось, — трусы, колготки и прочее. Так я и бежала по городу — в распахнутой шубе, с голыми коленками, прижимая к груди скомканное свое бельишко, и слезы замерзали у меня на щеках.


Гришка даже ничего не заметил. Он так обрадовался, когда увидел меня.

— Света! Наконец-то… Я уже не знаю, что делать. У Милочки сыпь какая-то…

Мои слезы мгновенно высохли.

— Скорую, — сказала я, — быстро!..

Он винтом — к телефону. А я вымыла руки, переменила Милочке пеленки, сунула градусник. Температура была повышенной, но не сильно. Ярко-красная сыпь обильно покрывала лицо, спинку, живот. Милочка беспокоилась, сучила ручками и ножками, плакала. Я решила, что лучше не заворачивать ее пока. Пусть тельце подышит.

Вернулся Гриша.

— Она не замерзнет? — забеспокоился он.

- Нет… Не должна. У нас больше двадцати градусов.

— Что же это может быть? — сходил он с ума. — Инфекция?

— Ну откуда инфекция, что ты, Гриша? — успокаивала я его. — Может быть, аллергия?

— Аллергия? Ты уверена?

— Не знаю, Гриша… Мне кажется, да.

Мы перебрасывались с ним короткими фразами, стоя по обеим сторонам Милочкиной кровати и не сводя с нее глаз. Она барахталась, задирала ножки и пускала пузыри.

Пришла врачиха, пожилая, грубоватая. Неодобрительно покосилась на меня. Я сразу же почувствовала, как сильно у меня растрепаны волосы и как вульгарно накрашены глаза.

Она осмотрела Милочку, бесцеремонно ворочая ее за ножки. У меня прямо сердце обрывалось, когда я видела. как небрежно обращается она с этим хрупким тельцем. Она покачала головой. Я затаила дыхание.

— Чем пеленки стираете? — подозрительно спросила она.

— Мылом, — поспешно ответила я. — Мылом. Детским.

Она кивнула.

— Так. А кормите чем?

Я сказала, чем.

— Грудью надо кормить, мамаша, сердито сказала она. — Грудью! И больше ничем. Такому ребенку никакихсмесей давать нельзя, понятно?

Я покосилась на Гришу. Он молчал.

— Где же взять, — через силу улыбнулась я, — если нет…

— Где хотите, — проворчала она. — Вас природа снабдила для этого всем, чем нужно. А вы пренебрегаете своими святыми обязанностями. Вам нужна вольная жизнь, а не ребенок. Сунут бутылку, бросят ребенка, на кого попало, и шляются, где хотят…

— Почему вы так говорите? — покраснела я. — Вы же не знаете…

— Я вижу., - презрительно бросила она. — Чего только не насмотрелась за последние годы…

Я беспомощно повернулась к Грише. Но он снова промолчал.

Тогда я открыла рот и хотела сказать: “А я здесь вообще не мать. Я вообще здесь посторонний человек!” Но посмотрела на Милочку и ничего не сказала. Как будто побоялась, что она услышит и запомнит.

А врачиха тем временем, глядя на Гришу и совершенно игнорируя меня, перечисляла, что можно и чего нельзя.

— …Постарайтесь найти донорское молоко. Хотя бы на одно кормление. Ванночки с чередой — обязательно. Можно два раза в день. И пеленки желательно споласкивать в отваре череды. Про воздушные ванны не забывайте. Как можно чаще. Гулять побольше. В любую погоду. Сон на свежем воздухе очень полезен. Но самое главное — питание…

— Что же делать? — озабоченно сказал Гриша, когда она ушла. — Где взять молоко?

— Не знаю, — сказала я.

Он посмотрел на меня с раздражением, точно я и впрямь виновата, что не могу кормить ребенка грудью, как полагается.

Мне это очень понятно. Я и сама не раз с ненавистью поглядывала на свою никчемную, бессмысленно оттопыривающую платье грудь.

Как-то раз Милочка долго плакала, не могла уснуть, и я от отчаяния расстегнула кофточку и прижала ее ротиком к себе. Грудь у меня маленькая, острая, вместо сосков — чуть припухшие розовые кружочки. Но Милочка сразу нашла то, что нужно, обхватила тугим колечком губ, запыхтела, зачмокала, заработала упругим шершавым язычком. Мне стало жарко. Сладко и больно заныло в животе. Горячая кровь побежала по всему телу, прилила к груди, соски набухли, затвердели. Казалось, вот-вот — и брызнет молоко. Но ничего не получилось.

Я где-то читала или слышала, что бывают такие случаи, когда женщина начинает прикладывать к груди чужого ребенка, и у нее вдруг появляется молоко. Но, наверное, так случается только у женщин, которые раньше рожали. У меня не вышло.

Но я все равно продолжала так делать. Потому что думала — а вдруг?… И потом Милочка у груди быстрее успокаивалась. Бывало, носишь-носишь на руках, она кричит, не переставая, а к груди только приложишь — сразу затихнет, посопит немного и уснет, не выпуская сосок изо рта. А я прижимаю ее к себе и таю от нежности. “Доченька моя, — шепчу, — родная моя. бедная…”

А однажды Гриша внезапно вошел и увидел… Я смутилась, поспешно отлепила от себя сопящую милочку, сунула ее в кроватку. Она обиженно закряхтела, зачмокала пустым ртом.

— Зачем ты это делаешь? — недовольно спросил Гриша.

Я застегивала кофточку. не глядя на него.

— Ей нравится… — виновато сказала я.

Он вздохнул и вышел, ничего не сказав.

Я решила больше так не делать. Наверное, это действительно нехорошо…


Проблема с молоком оказалась неразрешимой. Я обегала все больницы, все роддома в городе, унижалась, рассказывала, что девочка осталась без матери, что у нее страшный диатез…

— Что вы, что вы, — махали на меня руками, — нам донорского молока еле-еле хватает для больных и недоношенных. По капле собираем…

На улице и в детской консультации я вступала в разговоры со всеми молодыми мамашами и после неизбежных ритуальных вопросов: “А кто у вас? А сколько весит? А как зовут?…” и так далее принималась все теми же заученными словами рассказывать все ту же историю. Мне сочувствовали. ахали. качали головами, и больше ничего.

Но однажды, наконец, повезло. Возле магазина на улице квохтал чей-то ребенок в коляске, я остановилась покачать, и тут подбежала девочка с сумками в обеих руках.

— Ой, спасибо вам большое! — воскликнула она. — Ну, что за ребенок! На минутку оставить нельзя — сразу орать начинает…

— Сколько вашему? — спросила я.

— Две недели. А вашему?

— У меня девочка… Месяц и десять дней.

— Вы тоже в магазин? Давайте по очереди. А то как-то страшно коляску надолго оставлять…

— Давайте! — обрадовалась я. Мне нужно было зайти в овощной и в булочную. А оставлять Милочку без присмотра я тоже не любила.

Мы разговорились. Люба. так звали девочку, рассказала мне свою историю (муж служит, вместе учились в школе, живет с родителями, но они совсем не помогают, потому что были против этого брака, поскольку рано…) — а я рассказала свою…

— Какой ужас! — расстроилась Люба. — Бедненькая девочка, — заглянула она в коляску к Милочке. — Надо же, а я молоко целыми банками в раковину выливаю…

— Что? — вскрикнула я и вцепилась в нее мертвой хваткой. — Люба! — дрожащим голосом сказала я. — Пожалуйста! Я вас умоляю! Можно, я буду приходить и забирать молоко?

— Да ради бога, — пожала она плечами. Что мне жалко, что ли? На чем записать адрес?

— Люба! — с отчаянной наглостью сказала я. — А можно прямо сейчас? Хоть сколько есть…

— Сейчас? Но утреннее я уже вылила, а больше пока нет… А, ладно! Пошли. Сейчас подоюсь, а к следующему кормлению еще набежит.

Она нацедила мне почти поллитра.

Любиным молоком мы выкармливали Милочку месяцев до десяти. Люба была просто неисчерпаема. Она сама весело смеялась над собой: “Молочная порода! Дойная корова! Молочный комбинат в действии!..” Она подставляла под свои тяжелые в молочных прожилках полушария по литровой банке, наклонялась, упиралась локтями в стол, и молоко с тонким журчанием само текло туда тугими скрученными струйками.

Милочка быстро поправлялась. Сыпь у нее прошла. Правда, иногда появлялась снова — когда Люба, не выдержав, то апельсинов объестся, то шоколаду. Она ведь сама еще почти ребенок — только-только восемнадцать исполнилось. Она по секрету рассказала мне, что они с Вовкой трахаются с пятнадцати лет. “А теперь он меня бросит, — невозмутимо сказала она, — потому что я жирная стала, как гиппопотам, а ему худенькие нравятся…”

Но, по-моему, Вовка ее не собирался бросать. Он писал ей обстоятельные письма и регулярно слал свои фотографии в десантной форме. На этих фотографиях он выглядел сердитым подростком.


А однажды я встретила Костю.

Я гуляла с Милочкой в сквере, недалеко от дома. Был уже март месяц. Солнце пригревало. Осевший грязный снег корчился под лавками и в зарослях кустарника. Костя читал какие-то объявления на столбе и делал вид, что очень увлечен этим занятием. Надо сказать, что я раньше его замечала несколько раз во время прогулок с Милочкой. Правда, издалека. То за деревьями мелькнет. То на углу маячит. Я догадывалась, что он изучил мой маршрут и специально попадается на дороге. только гипертрофированное самолюбие не позволяет ему подойти первым.

— Костя! — окликнула я.

Он обернулся и, с трудом сохраняя на лице равнодушное, независимое выражение, сказал:

— А, это ты… Привет.

— Привет! — радостно улыбнулась я. — Ты как здесь оказался?

— Да так… Случайно.

Ясно. Не успел ничего придумать.

— Пойдем, — сказала я. — Я тут рядом живу. Милочка будет спать еще часов до трех. А мы с тобой пока… поговорим.

Он посмотрел на часы, нахмурился и нехотя сказал:

— Ладно…

По дороге я рассказывала про Милочку, что скоро зубки будут резаться, что ползунки — помнишь? которые ты покупал в “Детском мире” — ей уже почти как раз, что она хорошо лежит на животике и даже пытается поворачиваться набок… В общем, всякую ерунду. Лишь бы не молчать.

— А ты как? — наконец, спросила я.

— Да так, неопределенно ответил он.

Ну вот, и пришли. Милочку прямо в коляске я выставила на балкон. На свежем воздухе она может проспать и больше, чем до трех. Может и до четырех. Или даже до полпятого.

— Подожди, — сказала я Косте и пошла в ванную. Приняла душ, придирчиво поглядела на себя в маленькое зеркальце. Выгляжу я, конечно, не очень. Бледная. И веснушки выступили. Припудрила нос и щеки. Сойдет. Распустила волосы. Накинула халатик на голое тело и, не застегивая его, вышла из ванной.

Костя сидел на кухне, облокотившись на стол, и сосредоточенно разглядывал какое-то пятно на клетчатой скатерти.

— Ну, здравствуй! — шепнула я и села ему на колени. Халатик распахнулся. Он отвел глаза. — Здравствуй, — повторила я, пряча лицо у него на груди.

Он был напряжен, весь натянут, как провода высоковольтных передач. Неловко просунул руку под халатик и сразу отдернул, точно обжегся.

— Не могу, Светка, — подавленно сказал он, — Не могу — здесь…

— Ну, пойдем в комнату, — предложила я, хотя все прекрасно поняла.

— Нет, — покачал он головой, — не в этом дело…

— Ну, чего ты испугался? — ласково сказала я. — Гриша придет не раньше восьми, он сейчас в техникуме на полставки вечерние курсы ведет…

— Ты чужая. Ты уже не моя…

— Твоя, твоя, — засмеялась я, — Еще как твоя! Сейчас ты в этом убедишься.

И начала расстегивать ему молнию. Зачем — не знаю. Сразу ведь поняла, что делать ничего не нужно. Как увидела его, так и поняла. Не люблю я его. Вот что. Не нужен он мне. Совсем. Он тут не причем. Просто всю любовь, которая отпущена на мой век, вобрала в себя Милочка, впитала, всосала до капельки. Ничего никому не осталось. Конечно, я могла сделать усилие над собой, изобразить и страсть, и нежность… Но зачем? Зачем?

Пусто было у меня на душе, тоскливо, но я продолжала игриво хихикать, прижиматься к нему, запустила руки под рубашку, куснула его за ухо, пощекотала кончиком языка шею…

Чувствовала я себя просто отвратительно. Было стыдно и противно. Точно я изменяю своей ненаглядной Милочке с этим чужим, посторонним для нее мужиком.

— Не надо, — сказал он, — не мучай себя, Светка…

Я встала с его колен, двумя руками стянула полы узкого халатика. Он посмотрел на меня протяжным взглядом. Долго смотрел. И я, как загипнотизированная, не могла пошевелиться. Халатик расползался на груди и животе, я стягивала его снова и снова…

Наконец, он встал, ладонями обхватил мою голову, нагнулся и бережно поцеловал меня в губы.

— Бедная… Бедная моя Светка, — грустно сказал он.

Потом резко оттолкнул меня и, не оборачиваясь, пошел к дверям.

— И не смей больше шляться возле моего дома! — со злостью крикнула я ему вслед. — Никогда! Слышишь!

Он ничего не ответил.


Где-то месяцев в восемь, в девять я впервые всерьез забеспокоилась. То есть я, конечно, и раньше замечала, что Милочка немного отстает в развитии. Меня это пугало, но не очень. Я по нескольку раз в день проделывала с ней полный комплекс гимнастических упражнений, освоила все виды массажа, старалась побольше разговаривать с ней. А сама то и дело поглядывала в книги — что нам полагается делать в шесть месяцев? в семь? в восемь? Ну да, немножко запаздываем. Но ведь и в книгах пишут, что у разных детей бывает по-разному. И задержка в один-два месяца еще ничего не означает. Лишь бы все остальное было в норме. А Милочка — славная, толстопузенькая, улыбчивая. Пуховая лысинка, две кудряшки по бокам. Круглый носик. Два зуба сверху и два снизу пробиваются.

И тем не менее я вглядываюсь в нее с тревогой. Почему она до сих пор не встает на ножки? Любин Павлик на месяц младше, а уже ходит, держась за манеж.

— Толстуха она у тебя, — смеялась Люба, — Не может задницу от пола оторвать.

А почему она не хочет ничего говорить? Любин Павлик уже три слова знает: “Кыть, ма и па”, а Милочка только гудит и пузыри пускает.

Нет, Грише я ничего не говорила о своих переживаниях. ОН и так устает — работает почти круглосуточно. Да и ерунда все это! Я самая настоящая паникерша, и больше никто. Если бы я была уверена, что у Милочки нормальная наследственность, мне бы и в голову не пришло волноваться. Но ведь я совсем не была в этом уверена.

Тогда еще у меня мелькнула мысль найти тех троих и постараться что-нибудь узнать о них. Я раскопала водительские права Юры, которые куда-то засунула и забыла. Выяснила, что работал он на скорой. Позвонила, но мне сказали, что он уже уволился. Тогда через справочную я узнала его адрес и даже разыскала его дом…

А потом подумала: “А что мне это даст?” Ну, выясню, что все трое — последние мерзавцы и подонки. А я, между прочим, в этом и так не сомневаюсь. Ну и что? Разве я после этого меньше буду любить Милочку?

Нет у нее отца! Нет и не было никогда. Святым духом зачато это невинное существо. И все. И хватит об этом.

На лето Гриша снял нам дачу за городом.

Он вообще очень старался, чтобы мы с Милочкой ни в чем не нуждались. Фрукты в доме не переводились. Самые первые помидоры — у нас на столе. Мясо — только с рынка, парное. Молоко — прямо из-под коровки. Выяснив все мои параметры. он сам покупал мне одежду и обувь. И даже белье иногда. Все самое лучшее. Когда у него выдавался свободный день — он Милочку полностью брал на себя. А меня отпускал на волю. Но это редко случалось. Очень уж много ему приходилось работать.

На дачу я и Любу с Павликом взяла. Вдвоем легче. И веселее, опять же. Любка такая беззаботная, смешливая. “Ты меня в качестве дойной коровушки с собой тащишь?” — хохотала она. А сама рада была без памяти, что от предков вырвалась. Совсем они ее заели. Грише приходилось возить из города продукты для всех четверых. Люба ничуть не комплексовала по этому поводу. Хотя за молоко, вообще-то, мы ей исправно платили.

Она ходила по дому с голыми, отвисшими сиськами, совершенно не стесняясь Гриши. “Застегнись, — просила я ее, — бесстыжая…” “Ревнуешь?” — лукаво поглядывала она.

Я сдуру рассказала ей про наш с Гришей договор, так и не нарушенный до сих пор. У нее глаза стали круглые, как часы на Спасской башне. “Ну вы даете, ребята…” — неопределенно протянула она.

Но с тех пор прямо у меня на глазах, нисколько не таясь, напропалую соблазняла Гришу. Кормит Павлика, а сама на него острым глазом косит. “Гришенька, иди сюда, я и тебе сисю дам. У мамы Любы молочка на всех хватит”.

Мне это почему-то было неприятно. А Гриша только усмехался кривовато.

Или развалится на диване — халат засаленный, половины пуговиц нет, все на виду, — и говорит, сюсюкая, как маленькая девочка:

— Гришенька, возьми меня тоже к себе в жены. Будет у тебя небольшой домашний гарем. Любовь втроем — это так романтично, так сближает… Светка будет у нас старшей женой, пусть она по хозяйству хлопочет, с детьми возится. А я буду младшей, любимой, исключительно для постельных дел. А, Гриш? Ой, Гриш, я такое могу, что тебе и не снилось!

Слушаю я этот беззастенчивый треп и аж трясусь от злости. Но виду не подаю.

Кроме того, постоянно сравнивая Милочку с Павликом, я с каждым днем убеждалась, что наша девочка во всем уступает ему. Она только еще начинала ползать, все время заваливаясь набок, а Павлик уже бегал вовсю. У нее было только четыре зуба, а у Павлика полный рот. И волосы у него длиннее и гуще. И болтал он, как заведенный, а Милочка только: “Гы” да “Мы”.

Любка ничего не хотела делать, целыми днями валялась полуголая на одеяле в саду и что-нибудь непрерывно жевала. А мне приходилось и возиться с детьми, и готовить, и стирать…

В общем, устала я ужасно. Еле-еле дождалась конца дачного сезона. И вздохнула с облегчением, когда пришлось собираться домой. В отличие от Любки, которая принялась ныть и стонать: “Ой, надоели мне мои черепа! Ой, как я не хочу возвращаться домой! Свет, а Свет! Поговори с Гришкой — может, я у вас поживу?”

Я так и села с размаху на то самое, на что обычно садятся.

— Ну-у, — озадаченно протянула я, — Что тебе на это сказать?… Ты же знаешь, что у нас сложные обстоятельства. Специфические…

— Тем более! — оживленно сказала она, облизывая свои толстые губы. Глаза у нее плотоядно заблестели.

— Он не согласится, — сказала я. — Вот как раз на то, что ты имеешь в виду, он ни за что не согласится!

— Ой, Света, — жеманно закрывает она глазки. — Ты не знаешь мужчин!.. Согласится! Спорим?

— Не буду я с тобой спорить! — сердито сказала я. — И вообще… у тебя муж есть! — вспомнила я. — Ты давно ему писала в последний раз?

Этот аргумент Любке нечем крыть, и она на некоторое время притухает.

Тут и Гриша подъехал с машиной.

— Какой мужик! — завистливо зашептала Люба. — Хоть на выставку достижений народного хозяйства. Хорошее тебе наследство подружка оставила!

— Хорошее, — не спорю я.

— А ты, подлый человек, не хочешь делиться с ближними! Так порядочные люди не поступают…

Честно говоря, Любка разбередила мое больное место. Гриша мне нравился. Очень. Не так, как Костя. И не так, как другие. Тут было чистое восхищение. Нежность. Жалость. И… что-то еще.

Он был так благороден. Так красив. И так несчастен.

Я все чаще и чаще задерживала на нем свой задумчивый внимательный взгляд. И пугалась, когда он замечал это. Нет, нет, я же обещала!.. Ты не волнуйся, Гриша, я все помню. Если бы ты сам… Ты бы не пожалел об этом. Гришенька, ты бы не пожалел об этом, правда! Не только эта распутная Любка, но и я кое-что умею…


Кстати, от Любкиных услуг я отказалась сразу после возвращения в город. Просто перестала к ней ходить за молоком, и все. Через два дня она примчалась сама с трехлитровой банкой.

— Ты чего, блин, не приходишь? У меня молоко, блин, скисает!

— Спасибо, Люба, — вежливо сказала я, — Нам уже не надо…

Любка сощурила глаза и посмотрела на меня с длинной, понимающей улыбкой.

— А-а-а… — сказала она, — Светка… Бедная Светка… Ты влюбилась в него, да?

— Да, — просто ответила я.

Она горестно подперла кулачками свои толстые щечки и запричитала, раскачиваясь:

— Ой, Светочка, Светочка! Ой-е-е-ей! Что же ты будешь теперь делать?

— Не знаю, — потупилась я.

— Ты, Светка, — не для него, — покачала она головой. — Такой мужик!.. Он же тебя просто размажет. Размажет и ноги вытрет. Нельзя тебе в него влюбляться! Нельзя, Светик… Потрахаться можно, а влюбляться — ни в коем случае!

— Много ты его знаешь! — вскинулась я. — Он такой!.. Таких, как он, вообще нет, если хочешь знать!

— И не надо, — вздохнула она. — И без них обойдемся. Мы уж как-нибудь так… Своими силами. И подручными средствами…

— Вот и хорошо, — сдержанно сказала я. Знаю я про ее подручные средства. Видела как-то раз… Когда она в ванной забыла запереться.

— Слушай, Свет, — внезапно оживилась она. — Есть идея! Он же замороженный, его раскрутить надо. Оставь меня как-нибудь с ним наедине…

— Еще чего! — вспыхнула я.

— А зря… — разочарованно скривилась она. — Ну, тогда сама попробуй… Бутылка, музыка, интимное освещение… Напои его как следует. Картинки подсунь… сюжетные. Я тебе принесу, у меня есть!

— Ничего не надо! — твердо сказала я. — И вообще… Ты к нам больше не приходи, ладно?

— Ладно, — сразу же согласилась она, как-то сразу погрустнев. — Я больше не приду…

И не пришла больше.

А толку?

На нашем фронте все оставалось без перемен. Гришка, всегда ровный, всегда спокойный, но внутри закаменевший до полной непробиваемости, приходил с работы, целовал Милочку в пуховую макушку, немного играл с ней, задавал мне несколько дежурных вопросов о самочувствии, ужинал, благодарил и уходил в свою комнату.

Ни одного лишнего слова! Ни одного вопроса сверх необходимого, чисто функционального минимума! Когда он ел, я пристраивалась в уголке и ненасытно смотрела на его замкнутое, жесткое лицо, на его резкий профиль, твердый затылок, ласкала, обволакивала взглядом его впалые, чисто выбритые щеки, голую, упругую шею, прикипала сквозь туго натянутую рубашку к напряженно поднятым плечам, к мускулистой спине…

А он меня воспринимал, как часть домашнего интерьера, не более того.

Иной раз накрашусь, бывало, к его приходу, прическу наверну. Надену что-нибудь такое… с лямочками. Ну и что? А ничего. Броня крепка и танки наши быстры… В том смысле, что после ужина он, как обычно, мчится прямой наводкой в свою комнату. С кипой газет. И ноль эмоций на все мои изыски и ухищрения.

“Ну, до каких пор он будет носить свой мистический пояс верности? — маялась я. — Ну, ладно, может, я не в его вкусе… Ладно. Но ведь он же и на других баб — ноль внимания! Работа — дом, работа — дом, и больше ничего…”

Впрочем, это даже несколько утешало меня. Просто надо его понять. Боль утраты слишком свежа, как говорится. Но пройдет время и… может быть… может быть… Он оценит мою ненавязчивую заботу, он привыкнет всегда видеть меня рядом, он поймет, что больше не может без меня обходиться и тогда… тогда… Сердце мое начинает подпрыгивать до самого горла, когда я пытаюсь представить, что будет тогда. Пытаюсь — и не могу.

Главное — не спешить, не спешить…

Слишком откровенные проявления чувств могут сейчас лишь оскорбить и оттолкнуть его.

Но ведь нет же сил ждать! У меня все спекается внутри, когда я слышу, как он вздыхает и ворочается на своем диване за стеной. Он так страдает! Бедный… бедный…

Люсенька, мертвая моя соперница, ну отпусти ты его, не держи, ведь тебе-то он уже не нужен больше! Отдай его мне, Люся, я за тебя молиться буду! Ну, что в тебе такого особенного? ну почему он никак не может забыть тебя?

Я вспоминаю ее бледной тело, облепленное тощими струйками воды — наутро после той страшной ночи. Знала ли я в тот миг, с бессовестным и жадным любопытством разглядывая ее целомудренную наготу — да! целомудренную, несмотря на всю мерзость, которую с ней сотворили, — знала ли я, что это видение будет мучить меня всю оставшуюся жизнь?

А ему каково?

Ведь он помнит ее не только глазами, но и всем телом — руками, губами, кожей. Ее застенчивые ласки, ее нежный шепот, ее наивное кокетство. Запах ее волос. Вкус ее поцелуев. Мягкий изгиб бедра. Скольжение губ по шелковистой коже…

Люська! Зачем ты это сделала, Люська? Зачем?


— Гриша, — сказала я однажды. — Я, конечно, понимаю, как тебе тяжело…

Он предостерегающе посмотрел на меня. Стоп! Запретная тема. О Люське он со мной никогда не говорил. И ни с кем — никогда.

Но ведь так же нельзя! Так нельзя…

— Гриша, перестань изводить себя! Ведь ничего не изменишь. Надо жить…

Нечеловеческая боль сминает его лицо.

— Я не имею права жить, — глухо говорит он. — И никогда не пытайся утешить меня, слышишь! Я виноват во всем. Я погубил ее!

— Гриша! — вскрикнула я. — Ты? Что ты говоришь, перестань, не надо…

Он посмотрел на меня глазами раненого зверя.

— Она так любила меня… Она… Она не смогла пережить моей измены. Сделала вид, что поверила мне, а сама…

“Какой ты дурак, Гришенька, — безнадежно вздохнула я. — Боже мой, какой ты дурак…”

И с ужасом подумала, что сейчас ему все скажу. Скажу все, и он успокоится. Потому что так нельзя. Он ни в чем не виноват. И должен узнать об этом. От меня. Потому что больше никто не скажет ему. Больше никто на свете не знает этой страшной тайны. Кроме меня.

Я не хочу, чтобы ты страдал! Не хочу! Гриша, ты совершенно ни в чем не виноват!

— Гриша, начала я. И вдруг поняла, что ничего не могу сказать. Что-то остановило меня. Что?

Милочка!

Она поднялась на ножки в своей кроватке и отчетливо сказала:

— Па! Па!

— Она сказала “Папа!” — радостно завопила я. — Гриша, ты слышал — она сказала: “папа”. Она тебя позвала, Гриша!

И Гриша схватил ее на руки, прижал к себе, на глазах его выступили слезы, а Милочка тыкала пальчиком ему в ухо и все повторяла:

— Па! Па! Па!

А я смотрела на них, кусая губы, и думала о том, что никогда, ничего ему не скажу…


Но ведь надо что-то делать! Со дня Люсиной смерти прошло уже больше года, а ему ничуть не легче. Сколько это может продолжаться?

После нашего разговора Гриша еще больше замкнулся в себе. Глаза его, и без того темные, непроницаемые, совершенно обуглились от испепелявшей его тоски.

А я изнемогла от собственного бессилия. Ночами, чутко прислушиваясь, ловила еле различимые звуки за стеной. Вот он вздохнул. Вот он отложил газету. Подошел к окну. Чиркнула спичка. Он очень много курит. А по утрам — темные круги под глазами.

Я чувствую сквозь стену, как ему тяжело. И ничем не могу помочь.

Но вот щелкнул выключатель. Скрипнул диван. Становится тихо. Уснул? И чуть слышным протяжным вздохом я выпускаю наружу скопившуюся в груди горечь и тоже постепенно засыпаю.

Однажды мне показалось, что в его комнате как-то слишком тихо. Даже дыхания не слышно. Я поднялась с колотящимся сердцем, прислушалась. Потом встала и на цыпочках подкралась к его дверям. Ой, ну почему же так тихо? Обычно он немного похрапывает, сопит, иногда стонет во сне.

Я осторожно приоткрыла дверь и в своей длинной ночной рубашке медленно, как привидение, вошла в его комнату. Беззвучно двигаясь, почти не касаясь пола, приблизилась к его кровати. Его голова, облитая жидким лунным светом, неподвижно лежала на подушке. Скорбные складки в уголках губ и между бровями даже во сне делали его лицо страдальческим. Я смотрела на него, смотрела…

Я не знаю, как это получилось. Мучительная нежность просто душила меня, требовала выхода. Я опустилась на колени перед кроватью, нагнулась, приблизила губы к его руке, лежащей поверх одеяла. Замерла на секунду, сдерживая дыхание. Все внутри меня так пылало, что я боялась обжечь его кожу… Но он ничего не почувствовал.

Во рту стало сухо. Губы мои потрескались от жара… Сердце останавливалось…

Не соображая, что я делаю, я медленно стянула одеяло, которым он был укрыт до подмышек. Он спал. Он спал и ничего не чувствовал.

И тогда я… Тогда я…

Я стала целовать его.

Своими растрескавшимися губами, своим пересохшим, шершавым, как наждак, языком я быстро-быстро, точно воруя, прикасалась к его коже. Я клеймила своей каиновой печатью каждый квадратный сантиметр его тела. Надолго замирая, алчно, как вампир, я припадала к прежде скрытым от меня потайным местам, точно стремилась вытянуть, выпить переполнявшую его печаль, а после двигалась дальше, и кровавый след тянулся за моим ртом…

Через некоторое время я вдруг почувствовала, что он не спит. Дыхание его стало частым, прерывистым… Я испуганно съежилась, замерла. Сейчас… сейчас о вскочит, возмущенный, и с позором изгонит меня из своего дома… навсегда… Что я натворила!

Но он лежал, не двигаясь. И дышал тяжело, как будто долго-долго бежал и запыхался. “Не может быть! — мелькнула безумная мысль. А рука сама скользнула на ощупь вниз по его животу…

Да… Да! он хотел меня. Меня?

Меня! Конечно, меня!..

Гришенька, мальчик мой родной, неужели?.. Дрожащими руками я стягиваю с себя рубашку… Да все, что угодно, господи!

Гриша судорожно дернулся несколько раз, огненный поток ошпарил мое нутро. Он выгнулся, коротко вскрикнул и осел подо мной с тихим стоном. Все.

Несколько секунд я лежала, прижавшись к нему, неподвижно. Слушала тяжелое буханье его сердца, постепенно затихавшее. Чего-то ждала?.. прикосновений, слов… не знаю.

— Гриша?.. — еле слышно прошелестела я. Он не отозвался.

Его бледное лицо, полурастворенное прозрачным лунным настоем, было спокойно и прекрасно. Глаза прикрыты. Трагические складки смягчились, разгладились.

Кажется, он спал. Наверное, это все случилось во сне…?

Я неслышно соскользнула с него, подняла валявшуюся на полу смятую рубашку и исчезла, как тень, как… мимолетное виденье.

Пусть. Пусть он думает, что я ему только приснилась. Но, может быть, утром он вспомнит этот странный сон и захочет… повторить его наяву?..

Я ждала его пробуждения, трепеща, как осиновый лист. Конечно, я не надеялась, что он заговорит о том. что произошло (а что, собственно, случилось? Ну, сон…), или кинется ко мне с объятиями и словами благодарности (за что???). Нет, нет… Но какое-нибудь движение, какой-нибудь особенный взгляд… Растерянность. Нежное удивление… И я пойму — он помнит, он знает! Это все, что мне нужно.


А Гриша был таким же, как всегда — сдержанным, немногословным. Подавая ему завтрак, доставая из шкафа чистую рубашку, я все пыталась поймать его взгляд, но мне это никак не удавалось. И лишь перед самым уходом, когда я, не утерпев, коснулась его плеча, как бы снимая с пиджака невидимую пушинку, он обернулся, и глаза наши встретились. И мне показалось, что… он смотрит на меня… с презрением?

Наверное, мне это только показалось.

А днем случилось чудо. Милочка в первый раз сказала “мама”. И я вдруг подумала, что это символично. Такое совпадение. Ведь именно сегодня ночью… Хотя… какая тут связь? Никакой связи нет…

Гриша-то вовсе не отец ей.

Она смотрела на меня, улыбаясь во все свои четыре с половиной зубы, блестя хитрющими глазами и непрерывно повторяла:

— Ма-ма! Ма-ма!

И тянулась ко мне ручонками из кроватки, требовательно крича:

— Мама!

А когда я брала ее на руки и спрашивала: “Милочка, как ты любишь маму?”, она гладила меня своими пухленькими ладошками, тыкалась мне в щеку слюнявым ротиком и, счастливая, лепетала:

— Мама, мама, мама…

Я плакала, целовала ей ручки, прижимала к себе. Мама! Это было второе осмысленное слово, которое она научилась говорить к своим полутора годам.

Вечером, когда пришел Гриша, я кинулась к нему, вне себя от радости.

— Гриша! Она научилась говорить “мама”! Пойдем, пойдем, — теребила я его за рукав, — пойдем скорей, послушаешь!

Он вошел в комнату.

— Па! — звонко крикнула Милочка, увидев его, а потом повернулась ко мне, потешно сморщила свой крохотный носик, запрыгала, затрясла голым задиком. — Мама!

Гриша вынул ее из кроватки, поднес к стене, на которой висел Люсин портрет в деревянной рамке, показал на него и раздельно произнес:

— Мама здесь, Милочка.

На меня он не смотрел.

— Мама? — удивленно обернулась Милочка, показывая пальчиком на меня.

— Мама здесь, — терпеливо повторил Гриша.

Я повернулась и шатаясь вышла из комнаты. Все смерзлось у меня внутри.

Я пошла на кухню, встала, опершись ладонями о подоконник, прислонилась лбом к холодному, черному стеклу…

Через несколько минут вошел Гриша. Я спиной почувствовала его присутствие, но не обернулась.

— Света, — негромко позвал он.

— Что? — чуть дыша, прошептала я. — Что, Гриша?

— Света, — хмурясь, сказал он. — Милочка должна знать о Люсе.

— Да, конечно, — беззвучно шевельнула я онемевшими губами.

— Милочка должна знать, кто ее настоящая мать, — сурово отчеканил он.

— Да, конечно, — послушно кивнула я.

— Мне неприятно, болезненно морщась, сказал он. — Мне очень неприятно говорить об этом… Но, пожалуйста, имей в виду… Я не хочу, чтобы она называла тебя мамой!

— Но Гриша, — растерянно сказала я, — почему?..

Он смотрел на меня тяжелым холодным взглядом.

— Не хочу, — повторил он.

— Хорошо, — сказала я, ничего не понимая. — Но, Гриша, если вдруг она сама… Ведь она же такая маленькая. Ей необходима мать. А Люсю все равно не вернешь…

— Замолчи! — зло крикнул он и выбежал из кухни.


…Как я могла? Я готова была убить себя за то, что сказала эту бестактную, жестокую фразу! И то, что Милочка назвала меня мамой — как ему, наверное, больно было это слышать… А я еще, дура, радовалась! Потащила его слушать — “Гриша, Гриша, она научилась говорить мама…” Мама… Ну, какая я мама? Нет-нет, он абсолютно прав! И я должна сама, как можно скорее, исправить свою ужасную ошибку…

Я тихонько поскреблась в его дверь, он не отозвался. Но я все равно вошла.

— Гриша! — окликнула я.

Он лежал на диване, отвернувшись лицом к стене.

— Гриша! — испуганно сказала я.

Он сел, глядя на меня исподлобья сухими глазами.

— Прости меня! — сказала я. — Я дура.

Он молчал.

— Понимаешь… Я как-то не подумала. Просто… она научилась говорить новое слово, вот я и обрадовалась. Только это и больше ничего, правда! Не обижайся на меня… пожалуйста. Я все поняла. Я буду каждый день рассказывать ей о Люсе, вот увидишь! Она ведь многое уже понимает. Я научу ее любить Люсю. Честное слово!

Его лицо постепенно оттаивало. Он глядел на меня… не с любовью, нет. Но с любопытством.

— Хорошо, — отрывисто сказал он. — И… извини, что я так… говорил с тобой. Ты не обиделась?

— Ну, что ты, Гриша! — горячо воскликнула я. — Что ты! Я не умею обижаться… на тебя.

Наверное, я зря это сказала. Лицо его снова захлопнулось, окаменело. Я немного еще постояла и вышла, неслышно притворив за собой дверь…

Уложила Милочку. Потом долго-долго стояла под душем с закрытыми глазами. Я так люблю воду! Грубые, поверхностные ласки мужчин — ничто в сравнении с этими, омывающими все тело прикосновениями. Интересно… Может быть, это какой-нибудь новый вид полового извращения? Водоложество там… Или водомания. Или водосексуализм?

Люблю бродить под дождем. Люблю, раскинув руки и ноги, качаться на морских волнах. Люблю нырять в таинственные зеленоватые глубины, испытывая восторг и ужас от запретности и противоестественности происходящего. Люблю неподвижно стоять под душем, томно внимая движению чутких и ласковых струек по обнаженной коже…

Раствориться в этих бесплодных объятиях… растаять, как Снегурочка… утечь сквозь круглое отверстие в невидимые подземные трубы… просочиться в песок… не помнить ни о чем… не чувствовать… не знать.


В Гришиной комнате было уже темно. Спит? Я нерешительно постояла несколько секунд у неплотно прикрытой двери, сдерживая дыхание, и… вошла. Слишком громко стучит мое сердце. Он может проснуться! Не задеть бы стул, стоящий на дороге. Не скрипнуть половицей. Я — сон. Меня нет. Я ему только снюсь.

Я снюсь тебе, Гриша, правда?

Но, приблизившись к его постели, я вдруг поняла, что он не спит. Глаза его были закрыты, голова неподвижно лежала на подушке. Но слишком старательным, нарочитым было его ровное дыхание.

Он не спал.

Он ждал меня.

Ждал?

Я присела на краешек дивана. Тоненько звякнула пружинка подо мной. Ой! Я обмерла. Нет… ничего… Я протянула руки и, почти не касаясь кожи, провела раскаленными ладонями по его плечам. Он не шелохнулся.

Но он же не спал. Не спал! Я чувствовала это. Дыхание его пресеклось, что-то булькнуло в горле…

И тогда я осмелела.

Это были не вчерашние жалкие полуобморочные поцелуи. Я ласкала его искусно, умело, по всем правилам любовной науки. Он дрожал от возбуждения, вопил, извивался под моими руками, а я находила все новые и новые чувствительные точки, доводя его до полного изнеможения. Тебе это нравится, Гришенька?… тебе хорошо?… Вот видишь, а ты не хотел! Ах, мальчик мой, ты, оказывается, не такой уж железобетонный, каким стараешься казаться… Ты весь в моей власти. Я сделаю с тобой, что захочу! Мои руки и губы творят чудо, они возвращают жизнь в твое опустошенное тело…

И снова я исчезла неслышно, как только он затих, обессилено вытянувшись на постели.

Невесомая, как пух, впорхнула в свою комнату, свернулась калачиком под одеялом, уткнулась лицом в подушку и уснула, счастливая.

А утром он был все так же невозмутим и неприступен. Точно и не было ничего.

Правда, в лице его проступило что-то новое… Не знаю, что.

Он был со мной по-прежнему вежлив и сдержан. Подчеркнуто вежлив и подчеркнуто сдержан, я бы сказала. Взгляд отстраняющий, даже слегка враждебный.

Ну что ж… Если ему так удобнее… Он просто не привык еще. Все произошло так неожиданно для него.

Ничего. Пускай. Он привыкнет. Ледяная стена между нами постепенно растает. Он должен понять, что я делаю это только ради него! Я хочу вернуть ему способность радоваться и наслаждаться. Я хочу освободить его от непосильного груза прошлых страданий.

И я продолжала приходить к нему каждую ночь.

А он становился все ненасытнее и требовательнее. Он с жадностью искал новых, недоступных ему прежде ощущений. И подталкивал меня, если я медлила или не понимала, чего он хочет. Новые способы, причудливые позы, изощренные ласки… Я была послушна, хотя кое-что меня смущало порой, приводило в недоумение и даже огорчало.

Но… Но я старалась предупредить и исполнить каждое его желание.

И я ни разу не осталась с ним после того, как все было кончено. Сделаю свое дело и ухожу. Молча. Он и не просил меня остаться. Он вообще ничего никогда не говорил мне в такие моменты. И не целовал меня. Никогда. И… в общем… даже не прикасался ко мне без особой на то необходимости.

Я понимала, в чем дело. Он из последних сил пытался сохранить верность Люське. И не хотел осквернять свои губы и руки, когда-то страстно (или робко?) ласкавшие ее, прикосновениями к моему телу.

Или, может быть, пока но не дотрагивается до меня и делает все с закрытыми глазами, у него сохраняется иллюзия, что я — это она?.. Впрочем, нет. Никаких иллюзий. С ней он вряд ли позволял себе все то, что проделывает со мной. Он любил ее так трепетно, так благоговейно…

Но это не имеет значения. Глупо было бы ожидать, что ко мне он станет относиться так же, как относился к ней когда-то.

Я — это я, а она — это она. Ее нет, а я здесь рядом.

И я все-таки добилась того, чего хотела. Я стала его женой. (Женой ли?.. Резиновая надувная кукла. Игрушка для одинокого мужчины. Механизм для удовлетворения половых потребностей…).

Но я же так хотела этого! Я так мечтала быть с ним! Целый год я думала только об этом…

И только теперь я начинала понимать, что хотела совсем не ЭТОГО. Чего-то совсем-совсем другого…

Я — просто сон для него. Сон. Поэтому он так раскован и смел — ведь во сне все можно. А после пробуждения от меня не останется ничего, даже воспоминаний…

Ох, как я обрадовалась, когда забеременела!

“Теперь ты убедишься. Гришенька, что все было наяву! — с торжеством думала я. — Ведь от сновидений не рождаются дети…”

Я знала, что будет мальчик — черноглазый, темноволосый, как Гриша. И я заранее восторженно любила его. Я решила назвать его Алешка. Олешка, олененок лобастенький. Длинная рубашонка, кудряшки до плеч, ясная улыбка. Алешенька! Ангел мой…

Я изнывала от любви к нему, нерожденному. Ощупывала руками свой плоский живот, гладила его, ласкала, пытаясь сквозь кожу, сквозь упругие мышцы дотянуться до крохотной крупиночки, невидимо живущей где-то там, в глубине меня. Мальчик мой… Или девочка? Нет-нет, конечно, мальчик — такой же, как Гриша. Он родится весной, в солнечный день, будет цвести сирень и петь птицы, и Гриша с Милочкой придут встречать меня из роддома. Мы пойдем вчетвером — пешком по сияющей улице. Гриша понесет на руках Алешку, а Милочка доверчиво уткнет мне в руку свою теплую ладошку…

Хорошо, что я Милочкину коляску никому не отдала! И пеленки. Все теперь пригодится!

Я не сразу сказала Грише. Ну, не то чтобы не решалась… Просто никак не могла выбрать подходящий момент. Вдруг ни с того, ни с сего взять и сказать: “Знаешь, Гриша, а я беременная…”

Что? Откуда?..

А может, и вообще ему ничего не говорить? Сам увидит со временем… Вот удивится, наверное!

А еще я представляла, как буду идти, гордо выпятив пузо, и вдруг, откуда ни возьмись, — Любка, и как она вытаращит на меня глаза. (“Он — не для тебя…” — говорила она)… Или Костя попадется мне навстречу (вдруг?..) со своей женой-малолеткой. Увидит меня, смутится. Так ему и надо! А чего он сказал: “Бедная Светка”? Дурак! Никакая я не бедная. Я очень счастливая. У меня есть Гриша и Милочка. А скоро будет Алешка!

Все-таки я решила сказать Грише. Пусть знает! (Может быть, он станет относиться ко мне иначе?..) Вечером, когда он пришел с работы, я, загадочно поглядывая на него, накрыла на стол, а потом села рядом, подперев щеки ладонями, несколько секунд с улыбкой вглядывалась в его лицо и наконец произнесла:

— Гриша… ты знаешь… а у меня будет ребенок.

Он поперхнулся, и я от души расхохоталась, увидев его ошеломленную физиономию. (Так и знала, что для него это будет полной неожиданностью! Какое он еще дитя!..)

— Что? — с недоумением спросил он.

— Ребенок! — весело сказала я. — Мальчик…

— Какой еще мальчик?

— Сын! Твой сын, Гриша…

Он отложил вилку и посмотрел на меня с непонятным выражением.

— Вот как? — не сразу сказал он. — И ты… собираешься рожать его?

— Да, вдруг испугавшись чего-то ответила я, — конечно…

Он встал, подошел к окну, закурил. Молча. Я напряженно глядела ему в спину.

— Так, — наконец сказал он. — Ну, что ж… Это твое право. Я не могу запретить тебе. Но… Видишь ли, я так благодарен тебе за то, что ты делаешь для Милочки. Ты любишь ее как родную дочь, я это знаю! А когда у тебя появится свой ребенок…

— Это твой ребенок, Гриша, — мягко поправила я.

— Когда у тебя появится свой ребенок, — повторил он, как бы не слыша, — я не уверен, что твое отношение к Милочке останется прежним.

— Она была и останется моей дочерью, — ровным голосом сказала я. — Ничего не изменится.

Он усмехнулся.

— Тебе только так кажется. Своего ребенка ты все равно будешь любить больше. Это закон природы. И вряд ли ты сумеешь скрыть это от Милочки. Она сразу заметит разницу. Я не хочу, чтобы моя дочь страдала, — жестко заметил он.

“А ты уверен, что Милочка — твоя дочь?” — эти ядовитые слова просто закипели у меня на языке. Я крепко сжала губы.

Доказать это не составит труда. Элементарный подсчет. Он приехал в конце апреля, а Милочка родилась в середине декабря. Ах, ты думаешь, что она родилась недоношенной? Недоношенный ребенок, который весит почти четыре килограмма? Это что-то новенькое…

Ты прав, Гриша. Своего ребенка я буду любить больше! Да и ты тоже. Ведь это будет действительно ТВОЙ ребенок. Я рожу тебе умного, красивого, здорового мальчика. И ты не сможешь не полюбить его!

Ты полюбишь его безумно, как только увидишь это ангельское нежное лицо, так похожее на твое. И ты сразу заметишь разницу между ним и косоглазенькой, утконосой, кривоногой Милочкой, не имеющей ничего общего ни с тобой, ни с Люсей. К тому же она тупа, как пробка, — неужели ты не видишь? Ребенку четвертый год пошел, а она изъясняется одними междометиями! И больная насквозь. Я же замучилась с ней по врачам таскаться!

Нет, Гриша, нет, я не буду тебе ничего говорить! Ты сам все увидишь. Только позволь мне родить тебе сына! Я так хочу этого!

— Гриша, — устало сказала я. — Зачем ты это от меня требуешь? Это невозможно…

— Срок какой? — деловито спросил он.

— Почти два месяца.

— Еще не поздно… — Он встал, подводя черту разговору.

Я пошла укладывать Милочку. Она тихонько сидела на ковре, в нашей с ней комнате, и строила домик из кубиков. Медлительная, неуклюжая. Кубик на кубик поставит, и тут же все рушится. Но упорная. Может часами сидеть и заниматься этим безнадежным делом. Увидела меня, заулыбалась, встала на четвереньки, задрав попку к потолку, на ножки поднялась, покачалась и побежала вразвалочку.

— Мама! Киську! Атять!

Это означает: “Книжку читать”. Я перед сном ей всегда читаю. Тащит книжку “Волк исемеро козлят”. Каждый вечер — одну и ту же. Как доходим до того места, где волк козлят поедает, — носик задергается. подбородок затрясется, слезы в три ручья. Книжку вырвет у меня, захлопнет.

— Не касю! — кричит.

Это значит — не хочет, чтобы волк козлят ел. Этого мы волку, конечно же, не позволим делать ни в коем случае. Еще чего не хватало — козлят есть! Придет Милочка и прогонит злого волка.

— А ты волка не боишься? — спрашиваю.

— Ы-ы-ы! — грозно кричит она, а сама ко мне прижимается.

Как можно не бояться волка? Бойся — не бойся, а козлят спасать надо…

— А теперь баиньки, — говорю я.

Она гладит меня мягкой ладошкой по лицу, хитро улыбается.

— Мама бай — дя?

— Нет, Милочка бай… А мам пойдет посуду мыть. Спи, моя хорошая, спи, моя родная.

Устраивается на подушке, жмурится блаженно, сложив ладошки лодочкой. Опять экзема выступила на щеках. прямо уже не знаю, чем ее кормить…

Больно. Стыдно за те злые мысли, которые только что омерзительным змеиным клубком копошились у меня в голове. Нет. Никакая она не дебильная. Ну, не вундеркинд, конечно, но вполне нормальный ребенок, что бы там ни говорили специалисты. Я много с ней занимаюсь. И буду заниматься еще больше. Я все для нее сделаю! Никому не позволю ее обидеть!

Но так ужасно сознавать, что никто в мире не способен причинить ей зла больше, чем я сама. Как это чуть не случилось сегодня.

Какое счастье, что я все-таки сдержалась, не произнесла этих страшных, непоправимых слов!

Но смогу ли я сдерживаться ВСЕГДА? Особенно, если у меня родится Алешка… Вдруг он так и останется для Гриши чужим — не “его”, а “моим” ребенком. В отличие от Милочки… И придется каждый раз держать себя за язык. Придется. Придется…

Я смотрю на засыпающую Милочку сквозь слезы. Она так некрасива. Не могу понять, на кого из троих она похожа? Маленькие глазки, сплющенный нос… На Шуру?.. Коротенькие кривые ножки, оттопыренные уши… На Мишу?.. Низкий лоб, скошенный подбородок… Юра?..


У меня так и не хватило духу, несмотря на требование Гриши, запретить Милочке называть меня мамой. Как это так — у всех детей мамы, как мамы, а у Милочки — фотография на стене? Нет. Пусть тогда у нее будут две мамы. Одна кротко и нежно улыбается ей со стены, а другая варит кашку, завязывает бантики, вытирает носик и сажает на горшок. Мать земная и мать небесная.

Первое время я добросовестно, как и обещала, каждый день показывала Милочке Люсины фотографии, непрерывно повторяя: “Это мама”. Она сначала относилась к моему сообщению с недоверием, а потом привыкла. Спросишь: “Где мама?” — укажет пальчиком на стенку и бегом ко мне. Гриша в конце концов смирился и вообще перестал заговаривать на эту тему. Да и я, честно говоря. со временем все реже и реже напоминала Милочке о Люсе. Не до того было. Болезни, заботы. Потом я работать пошла — в садик. Из-за Милочки. Садик санаторного типа, туда не так-то просто устроить ребенка. Вот я и оформилась сама. Нянечкой. Очень удобно. И Грише полегче. Хотя заработок у меня не особенно большой, зато питание бесплатное. А главное — Милочка пристроена. И мне гораздо спокойнее, когда она рядом.

— Когда ты пойдешь на аборт? — спросил меня на другой день Гриша. Спросил так, будто этот вопрос вполне решен и не требует дальнейшего обсуждения.

Я затравленно посмотрела на него.

— Гриша, (Только бы не разреветься!) — не надо, пожалуйста, не заставляй меня делать это…

— Я и не заставляю, — безразлично пожал он плечами. — Как я могу заставить? Я просто спросил. Чтобы срок командировки согласовать. А то я уеду, а ты вдруг надумаешь.

— Не надумаю, — замотала я головой. — Нет! Нет.

— Ладно, — вздохнул он. — Дело твое. Послезавтра я уезжаю. Месяца на полтора.

И уехал. А у нас в доме, как назло, через некоторое время сломался лифт, и мне приходилось каждый день таскать Милочку на восьмой этаж. Она очень тяжеленькая, восемнадцать килограммов, а ходит плохо. И у меня начал болеть низ живота. Я сходила в консультацию, мне сказали, что нужно срочно ложиться на сохранение. А Милочку не с кем оставить. Я и отказалась. Говорю: “У меня ребенок маленький, а муж в командировке”. “Что ж, — говорят, — тогда будьте осторожны, больше пяти килограммов не поднимать, резких движений не делать…” Больше пяти! А Милочка — восемнадцать… И больничный не дают. “Мы, — говорят, — только госпитализировать можем…” Если бы больничный дали, я бы, может, и продержалась бы до Гришиного возвращения, а так…

Меня прямо с работы на скорой увезли. Все носилки кровью залила. Вычистили, выпотрошили и сказали, что детей я больше иметь не смогу.

Ну и не надо.

Раз я не смогла родить этого, то зачем мне другие? Мне другие никакие не нужны, я этого хотела, Алешеньку черноглазенького, мальчика моего ненаглядного. Он мне каждую ночь снится…

Не уберегла я тебя, сынок. Прости.

Из сна ты возник и сном остался.


Грише я писала раз в неделю — краткий отчет о Милочкином самочувствии, ну, и от себя что-нибудь. В одном из писем, после разных мелких житейских новостей и приветов от общих знакомых, я добавила в конце, через запятую: “А ребенка у нас уже не будет”. И все. Ничего больше не стала объяснять. Зачем?

А вернувшись, он и не спрашивал ни о чем. Не будет, так не будет, что ж тут говорить…

Зато… Зато я сразу почувствовала — по нескольким взглядам, брошенным вскользь на меня, по нетерпеливым движениям, по рассеянному его обращению с Милочкой, — я почувствовала, что он ждет не дождется наступления ночи. Он соскучился, я сразу об этом догадалась. Ему не терпелось остаться со мной наедине.

Но я не пришла к нему ночью.

Нет, не из кокетства, не для того, чтобы помучить. Хотя, может быть, и стоило? Я и раньше не раз думала, что слишком спешу исполнить все его желания, не давая возможности по-настоящему почувствовать нужду во мне. Если вокруг много воды, никогда не узнаешь жажды, но зато не почувствуешь радости от ее утоления. Полноту ощущения от обладания чем-то мы оцениваем как следует лишь в момент отсутствия данного объекта. (Тьфу ты, вот завернула фразочку!)

Он знает, кем была для него Люся, потому что потерял ее. Что ж, может ему нужно потерять и меня, чтобы понять, какое место занимаю я в его жизни?..

Только боюсь, что он даже тогда ничего не поймет…

Да и не могла я заставить себя причинить ему не то что боль, а даже небольшое огорчение. Не хотела ничего добавлять к той боли, которую оставила после себя Люся. Он больше не должен страдать!

А не пришла я к нему потому, что Милочка, возбужденная встречей с папой, обновками и гостинцами, очень долго не могла уснуть, капризничала, а я после выкидыша так быстро уставать стала — положила ее с собой рядом, свет выключила, баюкала-баюкала, да сама и уснула нечаянно.

Я даже не слышала, как вошел Гриша, как он взял от меня Милочку и отнес ее в кроватку… Проснувшись среди ночи, я увидела рядом с собой на подушке его темноволосую голову.

“Гриша…” — сонно заулыбалась я и потянулась к нему. Он резко развернул меня, вжался, проник, огненным клинком распарывая мои внутренности, раздирая их на тысячи пылающих кусков. Уже теряя сознание от боли, я дотянулась ладонью до его губ, крепко сдавила их, чтобы не выпустить наружу клокочущий в его горле крик. Милочка!.. Она может проснуться.

Когда я очнулась его не было рядом. Лишь на подушке осталась легкая вмятина от его головы, да одеяло еще хранило тепло и запах его тела.

Снова сон… И только боль в истерзанном теле напоминала о том, что все это было в действительности.


…По ночам я шла в его комнату, точно в камеру пыток. Мое нутро превратилось в незаживающую рану. Раскаленная лава обугливала плоть до костей, пронзала насквозь — до сердца, до мозга…

Я не могла ему ничего сказать. Ведь он впервые, наконец, сам дал понять, что я ему нужна. Сам!

Я была так счастлива!

Правда, я постоянно чувствовала, что он чего-то опасается. Я, конечно, знала, чего. И решила его успокоить.

Как-то раз после “этого”, вглядываясь в неподвижно лежащее на подушке, прекрасное, спокойное его лицо (кстати, в последнее время он почему-то полюбил делать “Это” при свете), я шепотом позвала:

— Гриша…

Шевельнулись его ресницы, сквозь узкую щелочку блеснули угольно-черные глаза.

— Да? — не сразу откликнулся он.

— Я хочу тебе сказать…

Глаза его широко раскрылись, он взглянул на меня с тревожным недоумением.

— Нет, нет, — заторопилась я, — ты не подумай. Совсем другое. Просто… я больше не смогу иметь детей. никогда. Ты уже можешь не бояться этого.

— Почему? — удивился он.

“Так и так”, - сбивчиво объяснила я.

Он помолчал. Вздохнул.

— Ну что ж… Не судьба.

Да, действительно, не судьба.

А точнее — именно судьба.

Судьба, так жестоко обделившая Милочку, вдруг спохватилась в последний момент и не решилась отнять последнее, что у нее было — любовь. Мою и Гришину.

Нет, нет, я бы никогда не оставила ее, будь у меня хоть десять собственных детей! И все же…

Милочка, жалкий уродец, гадкий утенок с косящими глазками (завтра снова надо идти к окулисту, нужны новые очки… А врожденный вывих тазобедренных суставов так и не удалось полностью исправить — поздно спохватились…). Милочка, с ее заторможенным мышлением, с ее астмой, с ее эпилепсией, с ее целым букетом эндокринных и функциональных нарушений — без любви она просто не выживет в этом мире. Ей нужна ВСЯ моя любовь, а не те жалкие крохи, которые я могла бы ей предложить, будь у меня свой ребенок.

И я любила ее неистово! Я питала ее этой любовью, обволакивала, окружала, как околоплодными водами, чтобы она, свободно плавая в ней, не ощущала никаких толчков, никаких ударов снаружи.

Я обеспечивала ее любовью впрок, про запас, на вырост. На всю жизнь. Ведь больше никто и никогда не будет любить ее.

Я пыталась исправить и залечить любовью то, что разрушила безжалостная природа.

И мне это удавалось Не всегда и не сразу, но удавалось.

Когда она задыхалась и синела от кашля. стоило мне подойти к ней, взять на руки, как приступ немедленно прекращался.

Мне говорили, что она никогда не сможет ходить. А она уже бегает!

Ей поставили диагноз — олигофрения, а я не только научила ее говорить, но к четырем годам она знала уже почти все буквы!

Дитя, зачатое и выношенное без любви, она способна была существовать лишь в атмосфере непрерывной, нерассуждающей и несравнивающей любви.

И лишить ее такой любви было бы бесчеловечно.

Гриша?.. Но он ведь мужчина, а для мужчин любовь — к женщинам ли, к собственным ли детям — всего лишь один из способов самоутверждения, самолюбования, не более того. Если дети не оправдывают надежд, то… за что их любить?

Он только делает вид из гордости, из самолюбия, из упрямства, Будто Милочка все еще что-то значит для него.

Может быть, я и не права… Но он так изменился в последнее время. Почти не подходит к Милочке. Без прежнего живого интереса выслушивает мои рассказы о ее успехах. И не раз я замечала, как холодная тень набегает на его лицо, когда девочка бросается к нему навстречу с радостным воплем: “Папа!”


Таким же холодом он обдавал порой и меня, обнаруживая мои ненавязчивые попытки напомнить о наших с ним “особых” отношениях — то, ставя на стол тарелку, случайно потрусь щекой о его плечо, то потянусь застегнуть пуговицу на рубашке… Взглянет на меня отчужденно — чего надо? Твое время — ночь. И не лезь раньше положенного срока.

Не мог он признаться себе, что любит меня. И не принимала его душа ТАКОЙ любви.

Да никакой любви и не было. А что было? Трение и содрогание двух тел. Общее преступление, творимое под покровом тьмы.

В этот преступный сговор вовлекла его я. Тайно проникнув, застав врасплох, воспользовавшись его минутной слабостью — я вдребезги разбила и опошлила все, чем он дорожил.

Я отняла у него возвышенную и чистую любовь к мертвой Люсе. Храня ей верность, он не только страдал, но и испытывал своеобразное горькое наслаждение, черпал силы и утешение в своих страданиях. Я развеяла ореол благородного мученичества, который окружал его. Я доказала ему, что он такой же, как все. Обыкновенный, слабый человек. Не властный над потребностями собственной плоти. Какой удар! Какое жестокое разочарование в себе!

Нет, он не мог мне этого простить.

Но ведь и я, коварная женщина, в глубине души была несколько разочарована… Но я-то уж как-нибудь с этим смирилась бы. И, думаю, довольно быстро. Ведь любить, стоя на коленях, не так удобно, как кажется вначале.

А он смириться не мог. Вот так взять — и запросто лишиться всего, что имел. Потерять уважение к себе, приобретенное такой ценой!

А что я дала ему взамен? Да сущие пустяки. Кратковременное удовольствие, разжигающие похоть ласки, к которым он пристрастился, как к наркотику. А после — пустота во всем теле, усталость, отвращение к себе, презрение ко мне… И заглушить это можно лишь новой порцией запретных наслаждений, получаемых от женщины, которую не только не любишь, но даже и не уважаешь…

Конечно, подобная зависимость тяготила его, он и не старался скрыть это от меня. Ох, до чего же я была слепа! Как не хотела этого замечать. Как убеждала себя, что я нужна ему. Не важно в качестве кого или чего! Я нужна ему. И все. Вот я — на бери.

То, что давала ему Люська, могла дать только она, и больше никто. А то, что он получал от меня… ну, это в состоянии сделать для него любая другая женщина.

Так чего же проще? Нет проблем…

И другие женщины не замедлили появиться. Он начал изменять мне. (Изменять? Мне? Резиновой кукле?..)


Никогда не забуду тот взгляд, полный тайного самодовольства, который он бросил на меня, когда это случилось впервые. (“Что? Съела? Плевать я на тебя хотел! Я теперь свободен от тебя отныне и навеки…”)

Да, так он думал… Но ошибался.

И исходил от него запах чужой плоти, и снимала я с его пиджака женские волосы — то черные, то рыжие, то прямые, то волнистые, травленные перекисью и изжеванные химической завивкой… В конце концов я сбилась со счета. Сколько их было? Да какое это имело значение…

Для него это был лишь один из способов доказать мне (а точнее — себе самому), что я ему больше не нужна. И чтобы отомстить мне за то, что я все еще нужна ему почему-то.

А “доказав” и “отомстив”, то есть отдав дань своей независимости, он шел домой, ко мне, и отнюдь не пренебрегал своими “супружескими” обязанностями. А когда я однажды попыталась уклониться от такой чести, он добился силой всего, чего хотел. Знал ведь, что я не буду поднимать шум — из-за Милочки.

Более того, он потребовал, чтобы я спала в его комнате — видимо, во избежание подобных инцидентов. И чтоб всегда была под рукой. Если понадоблюсь.

— Ты ведь мне жена, — насмешливо сказал он, — Или кто?

Что я могла ему ответить? Не знаю, что… Разве надувная игрушка имеет право возмущаться и протестовать?

Однажды я задержалась на работе — пришлось подменить заболевшую ночную няню. Позвонила Грише, предупредила, а вечером, уложив детей спать (Милочку я тоже оставила в садике — чего туда-сюда таскать…), решила сбегать домой, переодеться, принять душ и приготовить Грише что-нибудь на утро.

В комнате горел свет, я открыла дверь и остановилась, ничего не понимая. То есть я, конечно, сразу все поняла, просто растерялась, то есть не знала, как на это реагировать, то есть знала, что нужно поскорей убежать куда-нибудь, спрятаться, чтобы ничего этого не видеть, но почему-то стояла и не двигалась, тараща квадратные от изумления глаза…

Женщина первая меня заметила, ойкнула, что-то сказала Грише. Он повернулся и посмотрел на меня с гадкой улыбкой. Он не мог или не хотел перестать, а может быть ему даже нравилось, что я вижу ЭТО.

Я шарахнулась, выскочила оттуда, заметалась, хватая из шкафа какие-то совершенно ненужные мне вещи, все, что под руку попадется пихая в чемодан, а потом подумала — зачем, куда я пойду с этим чемоданом, и что будет с Милочкой… Выронила чемодан, вещи рассыпались по полу, я запуталась в каких-то рукавах, чуть не упала, потом вдруг села на стул и впала в оцепенение.

Хлопнула входная дверь. Щелкнул выключатель в ванной. Зажурчала, зашипела, забулькала вода.

Мой мальчик решил принять душ. Освежить разгоряченное любовными упражнениями тело. Потом он поужинает, выкурит сигаретку перед сном. Наберется сил и увлечет меня на супружеское ложе, пахнущее чужим потом и свежей спермой… А как же иначе? Ведь для полноты ощущений ему нужна я, а без этого удовольствие будет недостаточным. Мое унижение — последний аккорд в любовной симфонии. Финал-апофеоз.

Ну, что ж… Иди, мой мальчик, я жду тебя, как всегда покорная и готовая к многоразовому употреблению. (Вольно ж мне было превращать себя в подстилку, в коврик для ног…) Иди, мой дорогой, мне все равно деваться некуда. Я не оставлю Милочку, потому что, кроме меня, она никому не нужна. И тебе, Гриша, она не нужна тоже. Да и не отец ты ей вовсе. Но этого я тебе и под пытками не скажу!

Мой мальчик, изысканно-порочный, утонченно-жестокий, сладострастно ненавидящий меня — ты мое создание, мое порождение, ты плод моей греховной страсти!

Я сама выпустила из бутылки этого Хоттабыча. Я пробудила грубую чувственность в этом теле, не защищенном озоновым слоем любви. И моя любовь оказалась смертельной для него. Как радиация. Она сожгла в его душе все живое.

Нет, Люся, ты можешь быть спокойна. Твой Гриша остался верен тебе. Он умер вместе с тобой. А тот, с которым жила я, — это совсем другой человек. Монстр. Чудище Франкенштейна.

Я хотела спасти его своей любовью. Пыталась оживить бесчувственный труп, который мне достался. Но у меня ничего не получилось. И, наверное, не могло получиться.

Просто я — не та женщина, которую он способен полюбить. Вот и все.

Открылась дверь, вошел Гриша, постоял несколько секунд в нерешительности на пороге и шагну ко мне.

— Нет! — пронзительно, по заячьи закричала я, вскакивая со стула. — Нет! Нет! Не прикасайся ко мне!

Он обвел глазами комнату, увидел раскрытый чемодан, разбросанные вещи…

— Света… — виновато сказал он. — Ты… В общем, ты прости меня.

Но я уже взяла себя в руки.

— Ну что ты, Гриша, — как можно спокойнее ответила я. — Ты же не знал, что я вернусь сегодня. Я сама виновата. Постараюсь больше не заходить в твою комнату так… внезапно.

— Нет, Света, нет, — забормотал он, — ты не говори так… не надо… Это я во всем виноват…

— Гришенька, усмехнулась я. — Ну что ты так разволновался? Какие пустяки! Неужели ты думаешь, что я ревную? Да спи ты с кем хочешь, мне до этого нет абсолютно никакого дела!

— Да? — глухо отозвался он.

— Ну, конечно! Я не собираюсь вмешиваться в твою личную жизнь. Ведь мы с тобой с самого начала так договорились, вспомни!

— А зачем же тогда… — начал он и осекся.

— И кроме того, — поспешно продолжила я, не дав ему задержаться на этой опасной теме. — Кроме того, у меня тоже есть… варианты. И если тебе нужен развод…

— А как же Милочка? — мрачно спросил он.

Мне стало смешно. Про Милочку вспомнил. В кои-то веки… Как трогательно. Все понятно — боится, что я теперь брошу на него ребенка. Хотя чего бояться? Девчонка уже большая, осенью в школу пойдет. С ней все нормально…

— Ведь ты же любишь ее? — с надеждой сказал он.

— Да, конечно… — пожала я плечами. — Я понимаю, что тебе одному трудно будет справиться… Если ты не против, я могу забрать ее с собой. (Куда? К тетке? Впрочем, можно и к тетке. Она добрая женщина, все поймет…).

— Нет! — быстро сказал Гриша. — Не надо. Останься здесь… если можешь. Не уходи! И… — он замялся, не решаясь что-то сказать, — И… я обещаю тебе… что это больше не повторится… Никогда.

— Твое дело, — равнодушно сказала я. — Меня это, Гришенька, никаким боком не касается.

Он огорченно вздохнул. Бедненький. Обидно. Как я его понимаю!

Я не спеша собрала и разложила по местам вещи, убрала чемодан. Готовить ему завтрак не стала. Перебьется!

И ушла на работу.

“Вот и лопнул этот нарыв, — думала я. — Ничего страшного. Поболит и пройдет. Держись, Светка, держись! Обрасти толстой кожей, колючками, панцирем… Еще чем-нибудь… Страдает только тот, кто любит. Не любящий — неуязвим. Значит, нужно изгнать эту заразу из своего организма. И все будет хорошо. Все будет хорошо… Главное — не расслабляться!”

Я тщательно рассортировала свои чувства на дозволенные и недозволенные, разложила их — по стопочкам, по полочкам. А для чувств, которые у меня вызывал Гришка (все еще вызывал, да! — вот такая я загадочная… ну, ничего, справлюсь!), — для этих ущербных чувств я отвела самый темный уголок души, все смела туда, сгребла, спрессовала, заслонкой задвинула, замок повесила и ключ потеряла. Все!


Излишне говорить, что я на следующий же день перебралась обратно в Милочкину комнату. Гришка на это ничего не сказал. А что он мог сказать, кроме того, что сказать ему нечего?

Иногда по ночам я слышала, как он скрипит, шуршит и вздыхает за моей дверью. Лежала, стиснув зубы. Нет! Если еще хоть раз позволю ему к себе прикоснуться, он снова сделает из меня манную кашу. И размажет ложкой по тарелке.

Не хочу!

А утром, ловя на себе его пристальный взгляд, я торопливо отворачивалась, чтобы он не заметил, как смертельно бледнеет мое лицо. И пальцы становятся ватными, посуда летит на пол, коленки трясутся, губы дрожат, глаза оплывают слезами.

Ничего. Это все пройдет. Рецидив застарелой болезни.

Ночью за волосы себя держала, слыша в коридоре его вкрадчивые шаги. Чуть не выскакивала из собственной кожи, так хотелось к нему. В тот сон. Чтобы снова почувствовать, как мое тело превращается во что-то огромное, горячее, не имеющее ни формы, ни границ. Новый вид материи. Живое вещество любви… Хоть один раз. Ну хоть один раз! И будь что будет…

И все будет по-старому. Разве я не знаю?

Пусть он не способен меня любить, так, может, хотя бы научится уважать? Это нужно… не только ради меня, но и ради него же самого! И ради Милочки…

Милочка, радость моя!.. Ты мое утешение. Ты мое искупление. Ты — оправдание бессмысленно загубленной моей жизни. Я живу только ради тебя. И ты меня вознаграждаешь за все, что я потеряла так бездарно!

Она развивалась стремительно, с невероятной скоростью наверстывая все упущенное. Врачи диву давались — небывалый случай в медицинской практике. Чудо, научно выражаясь.

А никакое это и не чудо!

Это я своей любовью переплавила и заново слепила ее организм. Это мое дитя. Люся носила ее в себе девять месяцев, отравляя своими страхами и сомнениями в течение всего этого времени. А я вынашиваю ее вот уже семь лет — залечивая неизлечимое и исправляя непоправимое.

Неважно, от чего рождаются дети. Важно — для чего. Милочка родилась для того, чтобы я любила ее.

Это моя дочь!

Даже говорят, что она на меня похожа (“Какая хорошенькая девочка! — оборачиваются на нас прохожие. — Вся в маму!”).

Косоглазие ее почти прошло. Если не приглядываться, то и совсем не заметно. И ножки выпрямились (лечебная физкультура, многочасовые упражнения, плавание…). Стройная, гибкая, с золотистыми кудряшками по плечам, она просто неотразима! А общительная какая! На улице то и дело вступает в разговоры с совершенно незнакомыми людьми. И все удивляются: “Ах, какой сообразительный ребенок! Ах, какой развитый!”

Она свободно читает. Прекрасно рисует. А болезни… Болезни тоже пройдут! Все будет хорошо.

Даже Гришкино отношение к ней изменилось в последнее время. Он вдруг воспылал к ней такой любовью, просто удивительно. То почти не замечал, а теперь от себя не отпускает. С удовольствием выводит ее на прогулку — молодой красивый папа с очаровательной дочкой. Ему льстят одобрительные взгляды прохожих и то всеобщее внимание и восхищение, которое неизменно вызывает Милочка. Он часами готов говорить о ней, с восторгом цитирует ее забавные фразочки. Балует, конечно. Но Милочке просто невозможно ни в чем отказать. Она такая добрая, такая славная. Этот трогательный, доверчивый, чуть косящий взгляд, эта беззащитная улыбка…

Он даже про баб своих забыл. Да, по-моему, у него и не было никого после того нашего разговора. Демонстративно приходил домой сразу после работы и весь вечер торчал на кухне, выжидательно поглядывая на меня: “Вот видишь! Я же обещал. И держу свое слово!”

Я изо всех сил не реагирую. Мне нельзя расслабляться!

Закусив губу, управляюсь с бесконечными домашними делами и стараюсь, чтобы голос не выдал меня, когда приходится отвечать на разные его малозначащие вопросы: “Чем ты сегодня занималась? А как на работе? Милочка уже перестала кашлять?” и так далее…

Спокойно и бесстрастно выдаю ему всю информацию, а про себя думаю: “Ну, что ты тут сидишь? Чего добиваешься? Иди в свою комнату со своими газетами. Иди Гриша, не мучай меня. Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело тебя видеть?”

Лучше бы он по бабам шлялся!

И вдруг спрашивает меня как-то раз:

— Светка… ты меня уже больше… не любишь?

У меня сковородка — блямс! — и выпала из рук. Вместе с макаронами.

Зайчик мой! Никак тебе любовь моя понадобилась? Ах ты, батюшки! Сейчас… штаны сниму, и будет тебе любовь. Во всех разновидностях. Ты ведь это имеешь в виду?

— Ой, — говорю, — кажется Милочка проснулась!

Очень вовремя, между прочим. Потому что как раз в этот момент я почувствовала, что сейчас разревусь и кинусь к нему на шею. И снова превращусь в ту размазню, какой была все эти годы.

Пулей вылетела из кухни, кинулась в комнату — к Милочке!

— Солнышко мое! Что с тобой. родная? Чего ты испугалась?

— Мамочка! — Всхлипывает она. — Мне такой сон приснился страшный! Что ты умерла…

— Нет, нет, что ты, моя золотая девочка! Я же здесь, с тобой. Не бойся ничего!

— Мамочка! Ты никогда не умрешь?

— Нет, мое сокровище, нет, я никогда не умру. Я буду всегда с тобой, пока ты меня любишь…

— Я люблю тебя, мамочка! Очень-очень!

— Доченька моя, ласточка ненаглядная, девочка моя любимая…

Успокоила ее, убаюкала. Возвращаюсь на кухню. Гришка сидит на полу, макароны соскабливает. Тихий такой.

Я тряпку принесла, стала пол вытирать.

И вдруг он обхватил меня сзади, оторвал от пола, впился губами, прижал к себе… Я руки мокрые растопырила, шиплю:

— Ты что? С ума сошел? Пусти!

А он бормочет, задыхаясь:

— Не могу, Светочка, не могу… прости…пойдем… любимая…

И я уже вся, как кисель, лепи из меня. что хочешь. Никакой воли, никакой гордости и в помине нет. Пропади оно все пропадом!

Глаза закрыла и поплыла.

Кладет он меня на постель, так бережно-бережно, точно вазу фарфоровую и целует так осторожно-осторожно, как будто боится разбудить.

А постель — та самая.

И сразу у меня перед глазами, точно кинопленку прокрутили.

Баба с трясущимися, как желе, грудями, задранные кверху ляжки, потное чужое Гришкино лицо…

Сжалась в комок, словно водой меня холодной окатили. А он еще ничего не понимает. Целует, шепчет что-то, пуговки-крючечки расстегивает.

Ну, все! Я уже в полном порядке. Молча отстранила его, села, юбку поправила.

Понял. Хрипло спросил:

— Ты не можешь это забыть?

Молчу.

— Что же мне теперь делать? — спрашивает.

— Ничего не надо делать, — отвечаю. — Совсем ничего. Так будет легче. И тебе и мне.

— Мне — не будет…

— Ничего страшного. Привыкнешь.

Конечно, привыкнет. И не надо его жалеть. (Не надо! Не смей его жалеть!). Подумаешь, беда какая! Не дали мальчику конфетку…

Да все я понимаю! Я для него — просто допинг. Стимулирующее средство. Поэтому и к бабам его сейчас не тянет. Не может без допинга. Привычка такая. Надо, чтобы я его возбуждала, ласкала, исполняла все его прихоти и фантазии, распаляя до судорог, до икоты, а избыток эмоций он может использовать где-нибудь в другом месте. (Дополнительный кайф словил, когда я его застала! Еще и это…).

Нет, Гришенька, нет… Не буду я больше этого делать. Не проси. Слишком сильно я люблю тебя, чтобы смирится с той ролью, которую ты мне предназначил — вернее стой, на которую я сама обрекла себя.

Поспешила я. Разбудила твое тело, не сумев затронуть душу. И ничего теперь уже не исправишь. Поздно. Ты так и будешь всегда воспринимать меня, как резиновую куклу. Стереотипы легче создавать, чем разрушать.

Но это уже не имеет значения.

Потому что куклой я не буду больше никогда.

А еще… Он стал ревновать меня. Вот комедия! Это я тогда сказала ему со зла про свои “варианты”… Я же просто так сказала! А он возомнил себе невесть что. На работу меня встречать повадился!

Приходит, как будто за Милочкой. А зачем? Я и сама прекрасно могу привести ее домой. Бабы наши из всех окошек высовываются: “Светка, твой пришел. Какой мужчина! Какой мужчина!”

А я ему спокойно:

— Вот и хорошо, что ты пришел. Мне как раз надо кой-куда зайти сегодня.

“Кой-куда” — это в магазины. Но ему такие детали знать совсем не обязательно. Вручаю ребенка и — чао, бамбино, сорри…

Посмотрит на меня сузившимися от злости глазами, молча повернется и уходит, волоча Милочку за руку. Сгорбленный, как побитый пес.

Ничего страшного.

Просто он привык смотреть на меня, как на свою собственность. И вдруг эта часть домашней обстановки — уж не знаю, с чем я там у него ассоциируюсь: диван или кушетка? — вздумала гулять по городу самостоятельно. Конечно, неприлично…

А я специально не тороплюсь. Послоняюсь по улицам, в кино зайду. Возвращаюсь часов в одиннадцать — Милочка спит, Гришка сидит с отрешенным видом, курит на кухне.

— Ужинать будешь? — спрашивает.

— Нет, спасибо, я сыта, — отвечаю. (Перед фильмом в буфете перекусила. О чем, конечно, ему не сообщаю).

Обиженно уткнется в газету, одна макушка торчит.

И так хочется мне провести рукой по этой обиженной макушке, прижаться к ней лицом и сказать: “Родной мой! Неужели ты думаешь, что я была с другим? Неужели ты не понимаешь, что мне никто, кроме тебя, не нужен?”…

Нельзя. Нельзя ему этого знать.

Тогда он взял и перестал приходить ко мне на работу. Хитрый какой! Знает, что с Милочкой я не потащусь на свои мифические свидания с гипотетическим возлюбленным.

На этом моя разгульная жизнь и прекратилась.

Вечером — сумку в одну руку, Милочку в другую, топаю домой.

А Гришка встречает меня на пороге торжествующим взглядом — ага! Ничего у тебя не вышло! Доволен, как слон…

Ему уже ничего не надо, лишь бы я дома была. Сижу в комнате, занимаюсь с Милочкой, и он рядом пристроится со своими газетами. Иду на кухню по своим бабским делам — и он следом, как привязанный. То якобы покурить. То, вроде бы, воды попить.

Смех один.

Вдруг радостно сообщает мне, что в командировки он теперь больше ездить не будет.

— Что ж так? — интересуюсь я.

— Да вот… в другой отдел перешел. В плановый. Начальником, — скромно уточняет он.

— О-о! Поздравляю…

Какой же он еще ребенок! Прямо пухнет весь от гордости. Но виду не подает.

Я рада за него. Я очень хочу, чтобы у него все было хорошо.

Но, честно говоря, когда он уезжал в командировки, я могла хоть немного перевести дух, разжать тиски. Потому что от его взглядов и случайных прикосновений я по-прежнему таяла и раскисала, как кусок сахара в горячем чае. И очень опасалась, как бы он не обнаружил это случайно. Трудно ведь каждый день притворяться железным Феликсом.

А раскуси он ненароком мою маленькую женскую слабость — и конец всем благим намерениям.

Я ничуть не обольщалась по поводу его отношения ко мне. С какого прибабаха он стал таким внимательным и предупредительным? Какими-такими чувствами он вдруг ко мне воспылал? Уж не влюбился ли часом? (После того, как столько лет усердно использовал меня в качестве плевательницы). С чего бы это?..

Нет, все гораздо проще.

Уязвленное самолюбие, и больше ничего. Сильное чувство, не спорю. Но ко мне лично не имеющее никакого отношения.

Я-то нуждалась совсем в другом. Да и он тоже.

Но, как ни грустно признаться, я — не героиня его романа. Ну, не дано ему меня полюбить. Бывает. Ничего страшного. Не так запрограммирован человек, только и всего…

Разве что… попробовать изменить программу?

А что? Это мысль…

Только не спешить!

Один раз я уже поспешила. И все испортила.

Но теперь буду умнее. На ошибках учатся.

Мне нужна его любовь, и я заставлю его любить меня. Сама! Раз уж у него ничего не получается.

Поскольку мы не можем ждать милостей от природы, как говаривал незабвенный дедушка Мичурин, царствие ему небесное.

Что мы имеем в своем активе? Кое-что есть… Разные пустяки. Ревность. Чувство собственности. Влечение…

Немного. Но для начала достаточно.

Из этих обломков и попробуем собрать большое, светлое чувство. Как из деталей конструктора. И я начала действовать — продуманно, расчетливо, целеустремленно. Я не дам завянуть слабому расточку, проклюнувшемуся в твоей душе, Гриша!

Не сорву его прежде времени неосторожной рукой. Я буду растить его и ухаживать за ним, любоваться его цветением, наслаждаться ароматом и ждать (ждать!), когда плод созреет и сам упадет в мои ладони.

Как и подобает юному мичуринцу.

Я умело разжигала его ревность — то спущусь поздно вечером к телефону, будто мне надо кому-то позвонить, и чувствую спиной его обеспокоенный взгляд. А вернусь — брошу мимоходом: “Тебе привет от тетки…”, и он расплывется в облегченной улыбке. То вдруг приду с работы с роскошным букетом и ничего не отвечаю на вопросительное движение его бровей. (А цветы, между прочим, сама же и купила по дороге…). Глядь — и он через несколько дней с цветами является, сунет неловко: (Это тебе…” (Чуть-чуть задержать на нем взгляд, немного суетиться, слегка улыбнуться — так). Я все время подогревала его желание, не давала иссякнуть телесной тяге ко мне. Тонкие духи, рассыпавшиеся по плечам волосы, предусмотрительно расстегнутые одна-две верхних пуговицы на халатике… А, проходя мимо, легко нагнусь, подниму с пола какую-нибудь Милочкину игрушку и — озноб по коже от его жадно устремленного туда, в запредельные глубины взгляда. Или “забуду” запереться в ванной и когда он, приоткрыв дверь, застынет, слегка обалдевший, на пороге, я смущенно (но не слишком поспешно!) набрасываю на себя полотенце и застенчиво улыбаюсь, говоря сакраментальное “Ой!”

То излучаю вечную мерзлоту, то устремлю на него такой задумчивый и нежный взгляд, что у него дыхание перехватывает…

(…Да. Это я, я. Не сомневайся… Узнай меня, узнай, любимый. Это же я — твоя единственная.

Прекрасная незнакомка… Случайная попутчица… Тень… Сон… Воспоминание…

Это же я… твоя Люся. Узнай меня!..).

Притворство? Игра? Не совсем, но… в общем, да. (Что ж делать, если он не умеет любить меня такой, какая я есть). Соблазняла его самым бессовестным образом, а “заметив” недвусмысленно изменившийся его взгляд, нетерпеливое ерзанье и учащенной дыхание, немедленно отпряну с ледяным недоумением: “В чем дело, дорогой? Я тебя не понимаю…” (Чего мне это стоило, один бог знает…). Мучила его, изводила. И сама же умирала от жалости. (Не жалеть! Теперь-то я знаю, до чего коварно это чувство, какой беспомощной оно делает меня и каким безжалостным — его).

Прости, что я причиняю тебе боль, Гриша. Но иначе — нельзя. Иначе ничего не получится. Иначе ты никогда не узнаешь, какой радостью я способна одарить тебя. Подожди немного. Еще совсем чуть-чуть. Я так боюсь снова ошибиться в тебе. Еще одно последнее испытание, и все. А потом… потом… Ну, ты же знаешь, что будет потом. Все, что ты захочешь!

“…Водой умою, росой напою, любовью утешу…”

Мне так нужна твоя любовь, Гриша. Я жить не могу без твоей любви. Я зачахну и умру без нее…


Ну, а теперь последнее испытание. Наверное, это жестоко. Но без этого никак не обойтись.

— Гриша, — невинным голоском сказала я, — мне предложили путевку на работе. В дом отдыха. Как вы с Милочкой — продержитесь без меня месяц?

— Что? — вздрогнул он. — Ты?.. ты хочешь уехать от нас?

— Только на месяц, уточнила я. — Ты не возражаешь?

Он потемнел, уставился в пол. Знаю, знаю. Для тебя и день разлуки — мучение. Бежишь домой, как с цепи сорвавшись. Но так надо. Надо, Гриша!

— Ничего страшного, — беспечно сказала я, — Милочка вполне самостоятельна. В крайнем случае, попрошу тетку, она поможет.

— Да нет, — сказал он. — Я и сам справлюсь. Дело не в этом…

— А в чем? — удивилась я.

Он молчал ища и не находя никаких возражений. Мальчик мой… ты думаешь, мне легко? Но я ведь делаю это ради тебя!

— Да, конечно, — наконец сказал он с вымученной улыбкой. — Тебе надо отдохнуть от нас. Я понимаю…

(Что ты понимаешь, дурачок? Я там с ума сойду без вас! Я буду часы и минуты считать…).

— Значит, договорились? — улыбнулась я. — Вот и хорошо!

— Когда? — сглотнул он. Скоро?

— Через неделю… Позагораю, поплаваю… Бархатный сезон!

Да, сентябрь еще только начинался. Милочка пошла во второй класс. А я уже год как вернулась на работу в свой НИИ. И даже начала писать диссертацию. Милочка училась на одни пятерки, забот с ней — почти никаких. У меня осталась практически только одна обязанность — обожать ее. Насыщать озоном любви воздух, которым она дышала. А со всеми остальными проблемами она справлялась сама… И эта почетная обязанность доставляла мне огромное удовольствие. Ну как можно не любить такого ребенка? Да от нее все без ума! Красавица — просто глаз не отвести. И так похожа на Люсю. Глаза, голос, улыбка… Иногда мне кажется, что Люся ожила. И что… ничего не было… ничего.

Как я проживу без своей доченьки… нет, не месяц! Боже упаси… я и не собиралась отсиживать весь срок (кстати, преждевременное возвращение заложено в программу!) …нет, недельки две, не больше — как я протяну без нее эти бесконечные четырнадцать дней?

Дни действительно оказались тягучими, как смола. Я добросовестно отдыхала. Прокаливалась до черноты, валяясь на прибрежной гальке, плавала в теплой, как помои, воде, старалась побольше спать, чтобы время шло быстрее, отбивалась от скучающих курортников и назойливых аборигенов, а когда наступал вечер, облегченно вздыхала: ну, слава богу, вот и еще день прошел.

Грише я не звонила — так было задумано.

Я свалюсь, как снег на голову, из двухнедельного небытия (нет, две недели — это слишком! Завтра же пойду и поменяю билет на двадцать второе). Значит так, с поправкой: явлюсь после десятидневной немоты и несуществования, и вот эта внезапность моего появления сразу все расставит по своим местам. Нет, я не предполагала, конечно, что он пустится в загул, как только я уеду (хотя… не знаю, все может быть), и что я, вернувшись, застукаю его на месте преступления. Нет! Не хочу об этом думать. Не хочу! Мне важно другое: его лицо — в тот момент, когда я, открыв дверь своим ключом, тихо войду в комнату и тихо окликну его: “Гриша!” Что я увижу в это мгновение? Спокойное удивление: “Ты А почему так рано?” Досада: “В чем дело? А мы тебя не ждали”. Облегчение: А, наконец-то! Я уже замучился тут без тебя”. Или… или… Зажмуриваю глаза, пытаюсь представить — и не могу.

Я уже не помню его лица. Только глаза — черный луч в беспросветной мгле.

Грустные, тревожные его глаза в тот день, когда мы прощались у вагона. Бесконечные его глаза, не отрывающиеся от моего лица. Он уже не слушает необязательные слова, которые я произношу. Он чего-то ждет — другого. И когда поезд уже трогается, я вдруг привстаю на цыпочки, обвиваю руками его шею и касаюсь полураскрытым ртом той оголенной, как провод, точки между ухом и щекой (по-научному — эрогенная зона), в которую я целовала его когда-то. (Прощение… обещание… надежда…). И вскакиваю в поезд, увозя с собой потрясенный, счастливый его взгляд.

Нет, это вовсе не экспромт. Мизансцена была продумана и отрепетирована заранее. Лишь в самый последний момент я должна была слегка приоткрыть так долго таимые от него чувства. Чтобы он не успел ни о чем спросить и ничего сказать. Ошеломить — и исчезнуть… Понимай, как хочешь. Думай. Надейся. Жди.

Игра, игра… Не сердись, Гриша.

Когда я вернусь, ты обнимешь меня, и разделяющее нас пространство перестанет существовать. Больше не надо будет притворяться. Мы растворимся друг в друге, и мир возникнет заново. Ведь так больно, так страшно жить врозь. Так больно, так страшно…


Ну, вот и закончился отмеренный мной срок. Через десять дней я уже мчалась в самолете, тряслась в автобусе, неслась в такси, возносилась в лифте, тыкала трясущимся ключом в замочную скважину.

Гриши не оказалось дома. И Милочки тоже. Гриша, наверное, еще на работе. Не хватило у меня терпения околачиваться где-нибудь до вечера, ожидая его возвращения, очень уж хотелось поскорее увидеть Милочку.

Но где же она? Ведь уроки давно кончились. Может быть, гуляет во дворе?

Бросила чемодан с подарками в прихожей. В лифт. Снова вниз. Во дворе нет. Спросила у ребят — не видели. Бегом — к школе. Что-то случилось…

Господи, господи… Как я могла за десять дней ни разу не позвонить? Как я могла уехать от них? (Доигралась!). Пока я была рядом, с ними ничего не могло произойти плохого. Потому что я была рядом. Но я же уехала… А вдруг она заболела? Или…

Слава Богу!

Стайка девочек возле школы, и — вон она! — Милочка среди них. Рыженькая головка, аккуратные косички…

Перевожу дыхание, замедляю шаги. Она еще не видит меня. Еще не видит. Девочка моя золотая…

— Милочка! — окликаю я.

Она оборачивается, и я в первый момент не узнаю ее. Лицо… Что с ее лицом? Нет, все нормально. Показалось.

— Милочка…

отделяется от девочек, медленно подходит ко мне (стесняется, в этом возрасте они все такие…), смотрит исподлобья.

— Доченька, — с улыбкой протягиваю к ней руки, — я соскучилась по тебе. Видишь — приехала раньше времени…

— А ты мне совсем и не мама, — гордо выпрямляется она. — Я уже все знаю. Мою маму зовут Люся. А ты — чужая тетя.

— Это тебе папа сказал? — помертвела я. — Папа, да?

Молчит, насупившись. Как она похожа на Гришу! Тот же враждебный, отчужденный взгляд, как у него когда-то…

— Ну, какая же я тебе чужая, Милочка? — губы дергаются, никак не складываются в улыбку. — Какая же я тебе чужая? Вот еще новости! Что ты такое говоришь?

Схватила ее, обняла, затормошила, прижала к себе. Ну, что ты, Милочка, что ты… Не думай об этом. забудь, не надо, я тебе потом все объясню! (Ведь ты же не понимаешь, ведь я же еще нужна тебе…) А сейчас пойдем домой. Я тебе столько подарков привезла! Ну, не надо плакать! Я здесь с тобой. Это же я, видишь — это я. Успокойся, малышка!

Зачем ты это сделал, Гриша?

Ревет в три ручья, захлебывается, вырывается у меня из рук.

— Я не хочу… никуда… с тобой идти, — рыдает она. — Ты не мама! не мама!

Маленькая моя, неужели ты не сможешь мне простить, что не я тебя родила? Да если бы я знала, я бы сама… тогда… вместо Люськи…

Ну, ничего, ничего, я что-нибудь придумаю. Ты же у меня умница, доченька, ты всепоймешь! Мы вместе справимся с этим. Не сразу, но справимся.

Гриша был прав. Надо было раньше ей сказать. Я сама во всем виновата.

С трудом удерживаю худенькое тельце, содрогающееся от рыданий.

— Пусти меня! Пусти! — бьется она.

Девочки шушукаются в сторонке. Прохожие останавливаются.

— Никуда я тебя не пущу, Милочка. Сейчас пойдем домой и обо всем поговорим.

— Пусти-и-и! — визжит она и бьет меня по рукам, по лицу, по чему попало.

Господи, девочка, что ты, не надо, ну, я прошу тебя, не надо, не надо, Милочка!

(Ничего страшного, обыкновенная детская истерика. Только бы увести ее поскорее отсюда).

— Милочка, успокойся, успокойся, моя родная…

— Я тебя больше не люблю! — выкрикивает она страшные слова. И вырвавшись, бежит по улице — прочь, прочь от меня — вытянув руки, как слепая.

— Милочка! — вскрикиваю я. И вдруг понимаю, что ничего уже не могу сделать. Метнулась было за ней, пробежала несколько шагов… Но даже если я ее догоню, чем я могу ей помочь?

— Девочки! — кидаюсь я. — Догоните ее, задержите! Сделайте что-нибудь. Я сейчас… сейчас…

Гриша. Так. Надо позвонить ему. Скорее! Только бы он оказался на работе. Только бы не ушел никуда.

— Гриша… — голос у меня чужой деревянный. Но он все равно сразу узнал меня.

— Светка! — заорал он. — Наконец-то! — и что-то еще, но я не слышу.

— Гриша, — говорю я, — немедленно найди Милочку.

— Что? — пугается он.

— Немедленно разыщи ее. Она возле школы.

Каждое слово проталкиваю в трубку, как чугунную гирю

— Что случилось? — кричит он. — Где ты?

Но я молчу. Голос иссяк. Горло забито ватой и опилками. Вешаю трубку.

Ну, вот и все.

Вижу, как девчонки догнали Милочку, окружили ее, облепили. Мне лучше туда не подходить. Они удержат ее до Гришиного прихода. А потом он заберет ее домой. Успокоит. Пожалеет. Его она послушается. А я уже ничего больше не могу сделать для них.

Все.

Я не нужна им больше.


Гриша, Гриша… Ты, наверное, только и дожидался моего отъезда, чтобы отнять у меня Милочку? Ты и так все у меня отнял… а теперь еще и это, последнее. А как же я? Как же я, Гриша? У меня ведь никого больше не осталось. Мне не с чем жить. Мне любить — некого!

Иду все быстрее и быстрее, все ускоряя шаг, вот уже почти бегу, точно спешу куда-то. Куда мне спешить? Некуда…

Как глупо… Именно сейчас, когда я позволила себе верить, что ты любишь меня. Зачем же ты так, Гриша? За что? Не надо было… сейчас… Я могла бы сама, потом, я бы сделала это по-другому, бережно… бережно… А теперь она думает, что я все время обманывала ее, притворялась. И меня не было рядом, когда она все узнала… Кто же мог объяснить ей, что я не притворялась? Ведь она же еще маленькая, ведь она ничего не понимает, ведь ей же было больно, Гриша!

Эгоист! Тебе лишь бы добиться своего, любой ценой. Тебе никого не жалко! Никого! Так зачем же мне щадить тебя?

Ты даже не догадываешься, как жестоко я могу отомстить тебе. За все! За мое унижение. За эту нестерпимую муку. За оплеванную мою любовь. За убитого моего сына. За все!

Значит ты, Гришенька, решил, наконец, открыть ребенку глаза? Значит, ты решил разоблачить чужую тетю, обманом втершуюся ребенку в доверие? Значит ты, папочка, захотел, чтобы твоя дочь узнала правду?

Ну, что ж… Пусть будет так!

Узнайте же тогда ВСЮ правду — и ты. и она!

ТЫ ТОЖЕ НЕ ОТЕЦ ЕЙ, ГРИША.

И тут я точно налетела с разбегу на каменную стену. И остановилась.

Нет… Нет… Нет…

Холодными черными каплями в плавящийся от ненависти мозг — Нет! Нет! Нет! Не-е-ет!

Я ничего не скажу.

Пускай у девочки будет хотя бы отец.

А я… Меня уже нет. Считайте, что я умерла.

Остывало кипящее сознание, сгущалось, твердело. Тяжелая. свинцовая, угрюмая мысль медленно опускалось на дно.

Ничего страшного не случилось. В конце концов, ты ни в чем не виноват, Гриша. И мстить не за что. (Разве можно мстить за нелюбовь?) Тем более, что удар, который я хотела нанести тебе, в первую очередь обрушится на девочку. Пусть я не могу больше оберегать ее своей любовью, но уберечь ее от своей ненависти я пока еще в состоянии.

Я больше не вернусь к вам.

Там в прихожей остался чемодан с подарками. Кукла, маленький зайчонок с пуговичными глазками, два нарядных платьица, смешная кепочка с козырьком… Колготки, туфельки, маечки… Конфеты, книжки с картинками… А тебе, Гриша, я купила пуховый свитер и еще… много чего. Все там, разберетесь.

Ничего. Ничего. Ничего страшного…

По-другому и быть не могло. Разве я имею право быть счастливой после того, что случилось с Люсей?

Я пыталась, Гриша, заменить ее — тебе и Милочке. Стать ею — для вас. Но вы оба заметили подмену. И все мои старания были напрасны.

Никто никого не может заменить…

Я — как древнегреческий царь Мидас, только он обращал все в золото, а я — в камень.

Как мне избавиться от этого проклятия? Как?

Время не повернешь вспять. Ничего не изменишь в прошлом. Ничего не исправишь…

Трое подонков девять лет назад мимоходом убили Люсю, сделали несчастным Гришу. растоптали мою жизнь. И ушли, как ни в чем не бывало.

И живут. Безнаказанные. Дышат, едят, спят. Смеются. Знакомятся с женщинами…

Почему я не убила их тогда?

Или… потом?

Вместо того, чтобы отомстить, уничтожить этих ублюдков, я изо всех сил пыталась спасти то, что осталось — склеить разбитое, восстановить разрушенное, оживить погибшее…

Дура я, дура…

(Как Милочка, которая, сидя на ковре, усердно строила домик из двух кубиков. Поставит, а он падает. Поставит — а он снова падает…).

Как все глупо…

Разрушенное не восстанавливается. Разбитое не склеивается. Умершие не оживают.

Никого я не сумела спасти!

Но я еще могу кое-что сделать. Раз ничто другое мне не удалось.

Я могу отомстить — тем, кто действительно виноват во всем. Если я их убью, проклятие будет снято. И я освобожусь. Навсегда.

И тогда можно начать жизнь сначала. Еще не поздно. Нужно только избавиться от воспоминаний, которые разъедают меня изнутри.

Никакого другого способа нет и быть не может. Пробовала. Не получается.

Значит, остается только это.


Адрес Юры вспомнился сам собой. С него и начну.

Я быстро разыскала его дом. Но может он уже переехал? Столько лет прошло… Спросила у мальчишек во дворе — знаете такого?

— Дядя Юра? А вон его окна — на четвертом этаже с краю.

Очень хорошо. В окнах темно, значит, его пока нет дома.

Но больше не стоит привлекать к себе внимание. Я вовсе не собираюсь садиться в тюрьму из-за этих подонков.

Я отошла в сторону, села на скамейку, положив ногу на ногу. Выгляжу я сегодня на пять с плюсом. (для Гриши старалась). Южный загар, белый плащ, роскошные, золотистые (от хны) волосы, выразительно (но в меру) подведенные глаза. Все на месте. Юра не должен пройти мимо, насколько я его знаю. (“Такая девушка — и одна!”) Но я все же внимательно вглядываюсь в прохожих, не сомневаясь, что сразу узнаю его — ненависть обостряет чутье. Начал накрапывать дождь. (Черт! Поплывут глаза, обвиснут волосы… все пропало. Нет, дождь иссяк. Природа на моей стороне!) Мужчины, проходя мимо, задевали меня взглядами, останавливались, производя короткую разведку фразами, типа: “Девушка, вам не скучно?”, я сдержанно огрызалась — вас здесь только не хватало! Один даже примостился было рядом, но я так глянула, что его вмиг точно ветром сдуло… И вдруг:

— Девушка, вы не меня ждете?

Поднимаю глаза и — сердце бухнуло, оборвалось и покатилось куда-то вниз. Он! Облысел слегка, вид довольно потасканный… Он, он! Я улыбаюсь как можно заманчивей, как можно многообещающе:

— Вас…

И это истинная правда!

Он весьма удивлен: на дежурный, ни к чему не обязывающий вопрос — вдруг такой нетрадиционный ответ. Приглядывается повнимательнее… Нет, я не боюсь, что он меня узнает — столько лет прошло, знакомство наше было вполне мимолетным, да и здорово я изменилась за последние годы. Из стриженой панковатой девчонки превратилась в приличную элегантную женщину. Нет, не узнал, конечно. Озадачен, даже очень. (На шлюху, вроде, не похожа. Хотя черт их сейчас разберет… Во всяком случае, шанс упускать не стоит”). Присаживается рядом.

— Так может мы куда-нибудь сейчас?..

А что вы можете предложить? — интересуюсь я, бесцеремонно оглядывая его с головы до ног, и незаметно одной рукой чуть приподнимаю юбку, оголяя колено. (Зацепить, как можно крепче! И не отпускать).

Заерзал, шаркнул блудливым взглядом по моим ногам. (Светлые колготки, туфли на высоких каблуках…) Все зависит от того, что он мне предложит. Не на улице же его — булыжником по макушке. И потом мне нужно узнать от него все, что возможно, об остальных двоих — Шуре и Мише. Придется какое-то время пообщаться с ним, прежде чем…

— Ресторан?.. — наконец, решается он, очевидно, пересчитав пальцами в кармане наличность.

— Нет, — морщусь я (этого мне только не хватало!). — Знаете, я предпочитаю домашнюю обстановку…

И гляжу ему в глаза с паскуднейшей улыбкой.

У него аж нос задергался от такого невероятного везения.

Отвратительная рожа! Настоящий дегенерат… Нет, Милочка на него абсолютно не похожа.

— Какое совпадение! — захихикал он. — И я тоже!

— Родственные души, — усмехаюсь я.

— Да! Да! Родственные души, — весело повторяет он. — Я сразу это почувствовал! Поэтому и подошел к вам…

— И очень хорошо сделали, — одобрительно киваю я. — У меня сегодня как раз совершенно свободный вечер. Прямо не знаю, куда деваться…

— Так пойдемте ко мне! — от всего сердца предлагает он. — Я как раз живу рядом.

— Да что вы говорите! — приятно удивлена я. — Надеюсь, один?

— С некоторых пор — да, — многозначительно хмыкает он. — Совершенно один.

— Ну что ж… — тягучим голосом произношу я. — Мне нравится ход ваших мыслей.

— Тогда давайте знакомиться: Юра, — представляется он.

— Люда, — чуть помедлив, говорю я.

— Очень приятно, Люсенька! — искренне радуется он.

— Взаимно, — цежу я сквозь зубы.

Мы проходим через безлюдный двор, поднимаемся по лестнице. (Очень хорошо, что меня никто не видел! Все пока идет по плану).

Квартира у него вполне пристойная — чувствуется, что когда-то здесь обитала женщина. Но сейчас дух явно холостяцкий. Легкий бардачок, табачно-алкогольное амбре. Он суетится, поправляет всклокоченную постель, запихивает ногой под диван грязные носки…

— А если мы по случаю знакомства?.. — щелкает он себя по подбородку.

— Это не помешает, — соглашаюсь я.

Он торопливо сгребает со стола грязную посуду, достает из шкафа рюмки…

— Люсенька, вы пока поскучайте немного, а я сбегаю — тут недалеко… на уголок.

— Хорошо, — спокойно говорю я. А что если?.. На всякий случай надо быть готовой к этому. — А у вас есть друзья? — небрежно интересуюсь я.

— Друзья? — с фальшивым удивлением приподнимает он брови. — Какие друзья? Что вы имеете в виду, Люсенька?

Да. Скорее всего, так оно и есть. Я не ошиблась. И все же… надо уточнить.

— Ну… просто я подумала, — невозмутимо пожимаю я плечами. — Вдруг вы захотите сделать мне сюрприз и, например, пригласить сюда друзей — одного или… двух. Для компании…

Я втыкаю в него острый, пронизывающий взгляд.

Ох, как он испугался! Глаза забегали, рот обвис.

— Ну, что вы, Люсенька! Как вы могли такое подумать? Хотя… если вы не возражаете, почему бы и нет? Веселее будет…

— Да, — осевшим голосом сказала я. — Это будет очень весело… Очень…

Бежать! Бежать отсюда. Скорее!

Подождала, пока затихнут его шаги внизу, кинулась к дверям. Заперто. Он закрыл меня. И ключ унес. Значит, я в мышеловке. Подбежала к окну. Четвертый этаж… Но можно по балкону перебраться к соседям. Или закричать. Вон там внизу какой-то дядька идет. Пусть милицию вызовет!

“А зачем? — вдруг опомнилась я. — Разве я за этим сюда пришла? Я же собиралась отомстить. Другого такого случая может не представиться. Всех троих сразу… И развязаться с этой историей. Раз и навсегда. Все забыть. Как будто бы и не было ничего. И начать жить… сначала… Поехать на рыбалку… с Костей… на Калиновое озеро. Все — сначала. Как хорошо!.. Время еще есть. Он вернется не раньше, чем через полчаса. Я успею. Я должна успеть!”

Перерыла шкаф, выдвинула ящик стола… Я не сомневалась — в этом доме должно быть то, что мне нужно! Только успею ли найти? Перетряхнула коробки, открыла и перенюхала все банки. Надо искать. Искать, как следует. Есть еще время! Мало, но есть…

Как жаль, что я не подготовилась заранее! Пачка хорошего снотворного — вот все, что мне необходимо. Лучше две — для верности. отвлечь внимание, подсыпать им в стаканы… В том, что он придет не один, а с “друзьями”, я не сомневалась, — это было видно по его лицу. Вопрос — с какими друзьями? Вдруг это будут — не ТЕ? Но поздно, поздно раздумывать. Те, не те… Для меня уже нет никакой разницы. Если я не найду то, что мне нужно…

Поздно.

На лестнице шаги, ключ поворачивается в дверях. И последняя здравая мысль — если я буду сопротивляться, они меня убьют. Или нейтрализуют каким-нибудь другим способом. И тогда я уже ничего не смогу сделать.

В комнату, входит Юра, а за ним еще двое.

— О, какие люди! — как можно естественнее улыбнулась я. (Шуру я узнала сразу. А другой был мне неизвестен. Совсем сопляк). — Рада вас видеть, мальчики. Будем знакомы — Люся…

Обменялись церемонными рукопожатиями — как боксеры на ринге. Кто — кого?

— Шура.

— Леша…

Этот совсем пацан желторотый. Куда они его притащили? Смущается немного. Первый раз, наверное… И, надеюсь, последний. Уж я постараюсь, чтобы оно было так!

А бутылок-то, бутылок! Полная сумка. Это хорошо. Надо, чтобы они надрались, как следует, иначе может не получиться то, что я задумала.

Непринужденно смеюсь, шучу:

— Ой, мальчики, Вы, наверное скупили все запасы спиртного в этом городе…

(Ни в коем случае не показать им, как я напугана! Это может лишь ускорить развитие событий. А моя задача — сначала напоить их как следует. И, может, Бог даст, все обойдется. Пусть они думают, что я ни о чем не догадываюсь. Такая вот я, как будто, дура…)

Шура оглядывает меня жестяными глазами. Леша застенчиво ковыряет прыщ на подбородке, пряча взгляд. Ничего, выпьет — осмелеет… Интересно, как они распределили роли? И в какой последовательности это будет происходить?

Наполняют емкости щедрой рукой.

— Мне чуть-чуть, — прикрываю я рюмку ладонью.

— Почему, Люсенька? Что за дела? Вы нас обижаете…

— Ой, ребята, не так сразу, — кокетничаю я. — Не будем форсировать события. А то я как выпью, меня сразу в сон тянет…

Переглядываются со значением. Ну-ну…

Дружно чокаемся — за приятную встречу, за неожиданное знакомство. Они выпивают. Я подношу рюмку ко рту, морщусь, охаю — дайте скорее чего-нибудь запить! — и незаметно выливаю содержимое под стол.

— Хорошо пошло! — веселюсь я. — По такому случаю можно и повторить!

Я в ударе. Хохочу, сыплю пошлостями, выдаю двусмысленные шуточки и прочую белиберду. То и дело подставляю рюмку, вызываю на соревнование, подначиваю:

— Вам за мной не угнаться. А еще мужчины!

Алеша нежно смотрит на меня осоловевшими глазами. Совсем сомлел ребенок. (Может быть, я буду первой женщиной в его жизни. И последней, разумеется…).

Шура наваливается, дыша мне в лицо алкогольными испарениями, шарит лапой по спине.

— Юра! — обиженно надуваю я губки. — Твой друг плохо ведет себя. Скажи ему! Мы так не договаривались.

Юра сдвигает брови, поднимается, берет Шуру за воротник.

— Ты! Отвали. Это моя баба.

— Юрочка! — восторженно пищу я. — Лыцарь ты мой! Защитничек! Дай я тебя поцелую.

Шура что-то шипит, наскакивая на Юру.

Ура! Сейчас они подерутся.

— Выйдем, поговорить надо, — Юра уволакивает приятеля в коридор.

Алеша умильно улыбается мне, раскачиваясь на стуле, пытается погладить по плечу, но все время промахивается. “Один уже спекся”, - констатирую я.

— Алешенька, — ласково говорю я. — Пойдем баиньки, зайчик.

Он доверчиво протягивает ко мне руки, обхватывает за шею, благодарно тычется влажными губами в ухо.

— Ну что ты. что ты, — ловко уворачиваюсь я от ее поцелуев. — Подожди немного. Успеется…

Подтаскиваю его к кушетке, подушечку поправляю.

— Полежи, миленький, отдохни. Сейчас я тебе еще выпить чего-нибудь принесу.

Наливаю полный стакан, сую ему — !Нет-нет, Алешенька, ты так разольешь, давай я сама”, - подношу ко рту, он послушно глотает, булькая и давясь. Ну. вот и хорошо. Спи спокойно, дорогой товарищ. Заботливо отираю мокрые его щеки, он ловит мою руку, пытается поцеловать. А вот это уже излишество. И извращение. Этого делать не надо. Спи. Он умащивается с блаженной улыбкой.

Готов.

Возвращаются Шура с Юрой — в несколько взъерошенном, но, к сожалению, миролюбивом настроении. Значит, договорились…

“Кого-то из них надо выключить, — соображаю я, — но как?”

— Шурик! — всплескиваю я руками. — Он тебя побил? Нехороший! — грожу я пальчиком Юре. — Зачем обидел Шурика? Вот мы ему зададим! Да, Шурочка?

Жалею его, глажу по голове. Юра смотрит на все это довольно неприветливо. Ну, понятно — попираются права сюзерена.

— Шурик, давай с тобой выпьем! — предлагаю я. — На брудершафт. А юрке не дадим. Пусть облизывается и глотает слюни!

Шурик победоносно поглядывает на Юру. Мы с ним чокаемся, трижды целуемся.

— Какой мужчина! — восторгаюсь я, потихоньку отставляя в сторону нетронутую рюмку. — Где ты раньше был, Шурик? За таким, как ты — я бы на край света, босиком!

Юра злобно наливает себе полный стакан и выпивает одним махом. Шурик самодовольно ухмыляется.

— От тебя, наверное, бабы балдеют? — накручиваю я. — Да, Шура? — он со скромным достоинством приподнимает одну бровь. — Ой. Шура, как я их понимаю! Вот смотрю я на тебя и думаю: помани ты меня одним пальцем и я — на все для тебя готова.

Шурик прямо вырастает из стула, раздвигая плечи.

— Подожди, Шурик, подожди, — шепчу я, удерживая его за руки. — Нельзя же при нем, — указываю глазами на мрачно сопящего Юру, который, постепенно наливаясь гневом, ревниво смотрит на нас, сторожит каждое движение. А я воркую, как бы не замечая нависшей над нами опасности. — Шура, у тебя такое благородное лицо, такие умные и печальные глаза. Мне кажется, у тебя что-то такое было в жизни, да, Шура? Какая-то трагедия?..

— Да, да, — кивает он головой, и скупая мужская слеза повисает у него на ресницах. — Я должен тебе все рассказать, Люся! Только ты можешь меня понять. Я последний негодяй, Люся! Но ты — ты такая женщина, ты должна меня понять…

— Я понимаю тебя, Шура, понимаю, — сочувственно вздыхаю я.

Он привлекает меня к себе, намереваясь оросить слезами мое светлое платье. (Ой!).

И в этот момент страшный удар обрушивается на его голову. Шура складывается пополам и зависает над столом. А Юра стоит, возвышаясь над ним, яростный и могучий, как бог войны Арес.

Еще один готов.

— Вот это ударчик! — восклицаю я. Не слабо. А я уже думала, что у тебя не хватит духу его вырубить.

— Пошли. сука, — тяжело дыша, говорит он. — Начнешь ломаться — хуже будет.

— Как ты груб! — с укором говорю я. — Я же за этим и пришла сюда, Юрочка, неужели не ясно? А ты понавел полный дом каких-то придурков. Зачем? Разве нам плохо с тобой вдвоем? Сейчас еще выпьем немного и приступим к неофициальной части.

Лицо его несколько смягчается.

— А чего ты с ним… — бурчит он. — Сидят, понимаешь, шепчутся, как эти…

— О, господи! — передергиваю я плечами. — Нужно мне это барахло! Да я с ним и за сто блинов в голодный год спать не соглашусь. То ли дело ты, Юрочка! Давай замажем по этому поводу. Только убери тело со стола.

Он оттаскивает в угол обесточенного Шуру. Наливает.

Вот теперь я, наконец, позволяю себе выпить. Полрюмки, не больше — для компании. А Юра уже хорошо. Лицо расползается, глаза костенеют. Еще бы чуть-чуть!..

— Пошли, — встает он.

— А может еще? — предлагаю я. — По одной, а?

— Нет, — решительно отказывается он. — Мне больше нельзя. Форму потеряю. Сама же потом… недовольна будешь.

— Мне… надо зайти кой-куда, — смущенно говорю я.

— Прямо и направо, — подсказывает он. — Только смотри, недолго. А то меня совсем развезет…

Захожу в ванную, врубаю воду, сажусь на край. Может и обойдется. Пусть он уснет. Господи, сделай так, чтобы он уснул! Он же совсем пьяный. Он должен уснуть…

— Эй, что ты там застряла? — стучит Юра. — Динаму, что ли, прокрутить решила? Придушу суку! Выходи!

— Сейчас, — откликаюсь я, — минуточку.

Ладно. Терять мне, в сущности, нечего.

Чего мне, действительно, терять? Одним больше, одним меньше… Главное — довести до конца то, что задумала. Это — главное. А все остальное — ерунда.

Если я попробую возникать, он выключит меня одним ударом. Я уже видела, как он умеет это делать. Рисковать мне нельзя.

“Потерплю, — решила я. — Зажмурю глаза и — как под наркозом… Это еще не самое страшное”.

А потом сотру их всех, как резинкой с листа бумаги. Как будто и не было ничего.

И начну все сначала.


Вхожу в комнату, бодро оповещаю:

— А вот и я!

Он уже без всего. Лежит на постели, раскинувшись. Огромный, волосатый. Я разглядываю его без особого стеснения. Как в анатомическом театре. Ведь он уже труп. Правда, он еще не догадывается об этом. Я сейчас буду спать с мертвецом.

— Иди ко мне, — манит он.

— Подожди. дай раздеться.

— Я помогу.

Ну. помоги, если тебе так хочется.

Расстегивает что-то, шарит по телу тяжелыми руками. Дышит. Мне все равно. Я ничего не чувствую. Как в скафандре.

— Какая баба мне сегодня обломилась! Я балдею, Люсенька…

Давай, давай! Побалдей напоследок. Больше не придется.

— О! Люсенька! О! О! Ым-м-м… Ты бесподобна! Дай я тебя поцелую… сюда и… сюда…

Да делай ты. что хочешь! Только поскорее. Возится, возится…

Ну, наконец-то!

Быстро — под душ. Все остальное потом. Я теперь, наверное, до конца дней своих не отмоюсь от его волосатых лап и скользких вонючих губ. Мне хочется содрать с себя кожу до костей, вместе с мясом, выцарапать свои изгаженные потроха. Вода ледяная, мертвая, чужая, она отскакивает от меня, я вся пропитана трупным ядом.

Как мне теперь жить в этом опротивевшем мне теле?

Да ведь это совсем не я! Это же Люся. А я осталась дома, с Гришей и Милочкой… Нет, это Люся с Гришей. А я с Костей.

Но я же и есть Люся. И Милочка — моя дочь…

Нет… Нет… Я все перепутала. Люся давно умерла. Ее уже нет. Я одна, одна… Почему?

Ведь это же меня распяли тогда втроем на кухонном столе. А Люся жива. Она спит рядом, в соседней комнате. Люся, где же ты, Люсенька? Проснись! Посмотри, что они со мной сделали…

Как же я теперь буду жить?

Так и не отмывшись, вернулась в комнату, собрала свои разбросанные по полу, измятые вещи, оделась. Внимательно оглядела все вокруг — не осталось ли чего? Платочек выпал из кармана, надо подобрать — улика. Сумочка. Шарф. Вроде все.

Этот, как его, забыла имя, ну, неважно, теперь уже неважно, — храпит с растопыренными ногами, голова свесилась, рот раскрыт.

Хотела проверить, достаточно ли крепко он заснул, но так и не смогла заставить себя прикоснуться к нему.

Боком прошла мимо постели. не глядя в его сторону, закрыла форточки — сначала в комнате, потом на кухне. Поплотнее прижала балконную дверь. Кажется, все герметично.

Отвернула до упора рычажки на газовой плите — четыре горелки и духовка. Ну, вот и все. Сейчас я выйду, запру их, погуляю пока возле дома, а часика через два — думаю, будет достаточно, — вернусь. Перекрою газ, проветрю квартиру, оставлю ключ на столе. И никакая милиция меня не найдет.

Не забыть бы только чего-нибудь!

Газ с тихим шипением полз из маленьких отверстий. Засвербило в носу, глаза начали слезиться… Может быть, я все-таки что-нибудь забыла? Но что? Вроде все на месте. Сумочка, расческа, пудреница… Надо проверить еще раз. Заглянула в ванную. Снова зашла в комнату, стараясь не глядеть на то, что лежало в постели. Здесь тоже уже ощутимо попахивало газом.

Все нормально.

Вернулась в кухню. Все сине, дышать нечем. Шура в той же позе скорчился в углу, возле лица расплывается бурое, подсыхающее пятно блевотины. Здорово его шандарахнул этот… которого забыла, как звать.

Алеша все с той же безмятежной улыбкой лежит на кушетке, положив под голову кулачок. Штанишки обмочил. Слюнка вытекла изо рта.

Эх ты, Алешенька, тебе только по бабам и ходить…

Голова кружится, в ушах звенит. Пора.

Но что же я все-таки забыла?

Ничего не помню. Ничего. В голове труха. В глазах песок.

Люся? Где-то тут Люся, она спит, надо ее разбудить…

Нет! Люся умерла.

Гриша? Милочка? Что? Что я забыла? Надо вспомнить. Сейчас! Скорее… Что-то очень важное…

Алеша!

Мальчик мой, сынок! Вставай, Алешенька, не надо тебе здесь оставаться, ты еще маленький, пойдем домой. Я трясу его, тормошу, плачу — вставай же, ну вставай, Алеша, я тебя прошу! Ну что же ты, Алеша?

Не хватает воздуха, все плывет перед глазами. Нет, я не смогу, не успею его спасти…

На ощупь пробираюсь к плите, повертываю один за другим пять рычажков, дотягиваюсь до окна, прохладный сентябрьский воздух упругой волной обмывает лицо. Все — настежь! Форточки, окна, балкон. Все!

Алеша, ежась от холода, всхлипывает, подтягивает коленки к груди.

Шура жалобно стонет, тычась носом в размазанный по полу харч.

— Какая падла все раскрыла? — заворочался в комнате человек без имени.

Я открываю двери и выхожу на лестницу.

Черт с вами. Живите, сволочи. Мне уже безразлично.

Отомстила, называется… Кому? Себе?

А в общем… все правильно.


Мне совершенно все равно, куда идти. Можно к тетке. А можно совсем никуда. Потому что все равно.

Равнодушный дождь ползает по телу, лезет за пазуху, холодный, скользкий, как пальцы покойника.

Я иду по ночному городу, дырявя белым своим плащом пустынные улицы, и ничего мне не надо.

И когда на меня из темноты вылетает Гриша, я даже не удивляюсь. Потому что мне все равно. Ну, Гриша…. Ну и что?

Он хватает меня в охапку.

— Светка! Как ты меня напугала… Я всю ночь тебя ищу!

— Зачем? — с трудом соображаю я. — Зачем ты меня ищешь?

— Понимаешь, ты позвонила, я хватаю мотор — к школе. Милочка все мне рассказала, бежим домой, чемодан стоит, а тебя нет. Где ты была?

Я не знаю, что отвечать. И молчу.

Он пытается заглянуть мне в лицо, но я старательно прячу от него свои пустые мертвые глаза. Не надо смотреть. Ничего он там не увидит. Он обнимает меня за плечи, прячет лицо у меня в волосах.

— Светка, — шепчет он, — Светка, как ты меня измучила! Я с ума по тебе схожу, Светка!

Но мое тело мертво, оно не отзывается на его объятия и поцелуи.

— Пойдем домой, — говорит он, — Милочка там одна.

Послушно иду, хотя и не понимаю, при чем здесь я? Зачем и куда он меня ведет? Зачем… Куда…

Но иду. Потому что мне все равно.

Он не выпускает меня из рук, точно боится, что я опять исчезну. И все говорит, говорит что-то, радуясь, что нашел меня.

Но это ему только кажется. На самом деле меня нет. Разминулись мы с ним. Не совпали во времени и пространстве. Как Ромео и Джульетта, как Гамлет и Офелия, как… журавль и цапля.

Пришли.

Гриша отворяет дверь, заботливо пропуская меня вперед. И тут же ко мне на шею с ревом бросается опухшая от слез Милочка.

— Мамочка! Мамочка! — захлебывается она. — Я не виновата! Это бабушка так сказала. А я не знала, что это неправда. Мне пап только сегодня сказал… А я не знала, не знала, прости меня, мамочка!

— Что? — спрашиваю я. — Что?

— Понимаешь, — шепчет Гриша, — тут мать моя приезжала на несколько дней и случайно проговорилась. Я и не знал… А Милочка услышала, ну и… ты же видишь, как она… Я сказал ей, что это неправда.

— Что? — повторяю я. — Что?

— Ты меня простишь, мамочка? — поднимает Милочка ко мне зареванную мордашку.

— Ну конечно, — говорю я. — Ничего… Ничего страшного.

На Гришу я стараюсь не смотреть.