Записки русского бедуина [Дмитрий Панченко] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Дмитрий Панченко ЗАПИСКИ РУССКОГО БЕДУИНА
Мои предки перестали шататься между Двуречьем и долиной Нила как будто еще до того, как верблюд стал кораблем пустыни. Но жизнь вмещает хитроумные обстоятельства и случайные связи, и не следует легкомысленно относиться к учению Платона о припоминании. Несколько месяцев назад я зашел в модную чайную в Санкт-Петербурге. Ее интерьер выдержан в марокканском стиле: ковры, диваны, кальяны. Девушка в восточной одежде принесла мне толстенную книгу с завораживающим перечнем различных чаев. Каждое второе предложение представлялось мне вполне подходящим, но этот занимательный роман хотелось дочитать до конца. Так я дошел до последней страницы, где из снисхождения к людям, не понимающим сути жанра, был представлен краткий перечень возможностей, связанных с кофе. Я, конечно, пришел сюда пить чай — то ли китайский, то ли японский, то ли парагвайский, но когда мой взгляд упал на «кофе по-бедуински», выбор был сделан немедленно, и никакие доводы разума не способны были его отменить…
ДОРОГИ
Ландшафт создают дороги. Они позволяют увидеть то, что без них осталось бы скрытым от глаз и как бы не существующим: возделанные поля и спускающийся с холма лес, дома на противоположном берегу реки, башни замков и отдаленные шпили. Они впускают свет (прием, прославивший европейских живописцев) и соединяют разрозненное и разобщенное в одно прекрасное целое. Дороги — лучшее украшение природы, созданное руками человека, и я не знаю ничего другого, что бы так гармонично объединяло природу и цивилизацию. Вся Европа прорезана сетью дорог — иногда густой, иногда редкой, но всегда достаточной. Они похожие и разные — отличаются оттенком асфальта, его шершавостью или гладкостью, четкостью разметки, шириной обочины. В автострадах преобладает общее, в более скромных дорогах заметней разнообразие. Когда дома включен телевизор и мой взгляд выхватывает едущую по дороге машину, я немедленно знаю, что дело происходит во Франции; я едва ли перепутаю французские дороги с немецкими, при том что люблю и те и другие. Около полусотни европейских дорог отмечены буквой Е — общей для латиницы и кириллицы. Одна из них, именуемая Е 18, обнаруживается где-то в окрестностях Санкт-Петербурга и ведет на запад — через Выборг, к границе, в направлении Хельсинки и Турку. Она продолжается по ту сторону Ботнического залива и соединяет столицу Швеции со столицей Норвегии. Впрочем, на этом отрезке я никогда долго на ней не задерживался. Путь на запад — это путь в Западную Европу, и это значит, от Стокгольма — на юг. Швеция — рай для автомобилиста: превосходные дороги, мало машин. Для путешественника, прибывшего в Стокгольм на рассвете, открывается множество приятных возможностей. Летнего дня хватит, чтобы добраться до Треллеборга и, сев на корабль, следующим утром оказаться в Германии. Еще короче путь в Гетеборг, откуда корабли в Данию отправляются несколько раз в день. Датский берег предстанет неожиданно высоким и красивым. Можно, не садясь на корабль, промчаться по новому мосту, переброшенному через пролив между Мальмё и Копенгагеном. В его мачтах и стальных тросах, вычерченных на фоне неба и моря, легкость парусного фрегата. Дорога, идущая на запад, приведет к другому мосту. Так по мостам переправляешься че-рез несколько морей и прибываешь на северо-немецкую равнину. Можно, повернув на юг перед Копенгагеном, ехать, пока не достигнешь земли, на которой нет ничего, кроме ветряков; упираешься в гавань, и паромом за сорок пять минут переправляешься на континент — в Путтгарден. Современные корабли столь мощны и подвижны, что способны осуществить ваше перемещение из Финляндии в Германию всего за сутки. Вы будете любоваться видом бескрайнего моря, и, возможно, это произведет на вас неизгладимое впечатление. Я, правда, был несколько разочарован. Воды Балтики не были изумрудного цвета, не ныряли дельфины, и я думал о том, что море без берегов благородно, но скучновато, что лучше как у греков — всегда впереди какая-то суша — неведомая, интригующая — и сменяющие друг друга виды. Поэтому дню на Балтийском море я предпочту день на дорогах Швеции. Сам себя везешь, сам себе хозяин. Конечно, это дело вкуса, и многие, отправляясь в Западную Европу, предпочтут вообще сесть на самолет. Что же, радость выезда за границу неистребима в человеке, выросшем в советское время. Вы одинаково окрылены, оставив позади паспортный контроль в аэропорту Франкфурта (или куда вы собрались) или же попрощавшись с финским пограничником в Валима. Если вам позволяют средства и навыки, вы можете в любом городе Европы взять напрокат автомобиль и свободно передвигаться по множеству стран; да и без этого у вас немало возможностей. Зачем же столь долгий путь? А вы представьте, что всякий раз, когда из города вы отправляетесь на Финский залив, вас везут с завязанными глазами. Залив как будто не стал от этого хуже, но оттого, что вы не знаете пути от города до залива, что-то пропало. Я знаю путь от дома до Гибралтарского пролива и путь, скажем, от Неаполя до северной оконечности Норвегии, а оттуда через Финляндию — домой. Я не помню, разумеется, всех поворотов и развилок; о многих километрах пути мои воспоминания расплывчаты и приблизительны. И все же я могу ощутить это пространство как целое, мне ведома связь частей. Это захватывающее чувство, поверьте.ТЕСНОТА И ПРОСТОР
В Европе множество интересных городов, посещаемых множеством туристов. Понятно, вы сами решили, куда вам ехать; возможно, вы сами спланировали маршрут. И все же турист ведом, путешественник — сам себе голова. Он ценит свободу передвижения, не ищет скопления людей, хотя и не бежит его, воспринимая как данность. Он легок и подвижен и не любит быть скованным. Туристы — неизменные участники тесноты, путешественнику нужен простор. Простор он находит в пересеченных дорогами природных ландшафтах, а не на городских улицах. Города — часть, а не средоточие его путешествия. Поэтому ему, пожалуй, нужна машина. Когда мне было лет восемнадцать или двадцать и я жил в стране за железным занавесом, я решил для себя, что, если так будет продолжаться еще лет столько же, я из этой страны уеду — чтобы увидеть мир. Мне не пришлось уезжать. Занавес поднялся, и под рев моторов по сцене поплыли облака. Когда до противоположного берега оставалось всего ничего, я вдруг задался вопросом, а действительно ли существует Америка — я в то время погрузился в мир древней географии, а древние об Америке умалчивали. Поблекшая трава в окрестностях Аэропорта Кеннеди доказывала реальность заокеанского континента, и я впервые побывал за границей. За девять следующих лет, с осени 1988-го по осень 1997-го, я посетил немало стран и огромное число городов и наконец насытился самолетами, поездами и впечатлениями. Я ежедневно крутил педали — от заграничного дома, где жил, до заграничного университета, где работал, — и не помышлял о разъездах. Но тут от избытка жизненных сил я решил обзавестись машиной. Права я получил накануне отъезда. Инспектор, который принимал у меня экзамен, проявил образцовую принципиальность: экзамен поставил, поскольку я не совершил ни одной ошибки, но предупредил меня, что машину я водить не умею. И был совершенно прав. Так что в Германии, где я к этому времени находился девять с лишним месяцев и собирался пробыть еще столько же, мне пришлось брать уроки вождения. Моим дополнительным наставником выступил мой друг — немецкий философ Андре Фурманн, который заставлял меня — кормилец двоих детей! — ехать с той скоростью, с которой положено, — то есть, по немецким понятиям, с максимально разрешенной — невзирая на склоны, подъемы и крутые повороты. Мы оба остались целы и невредимы, и вскоре я чувствовал себя непринужденно на любых дорогах. Со временем я понял: страны Европы столь интересны и притягательны, что по ним можно ездить бесконечно, и что я хочу узнать их по-настоящему, освоиться в переплетении гор, холмов и равнин, взаимопроникновении моря и суши, соединении речных долин и мостов, чередовании застроенных и открытых пространств и что все это не менее увлекательно, чем посещение городских площадей и улиц.СТРАНСТВИЯ И ПУТЕШЕСТВИЯ
Отправляясь в путешествие, мы знаем заранее, что хотим увидеть, но готовы и к неожиданностям. К тому же мы можем свернуть, выбрать другую дорогу, заехать куда-то еще. Путешествие чревато приключением — любовным, гастрономическим, познавательным, административно-правонарушительным. Соглашайтесь на все, ибо вы не можете заранее знать, что будет взлелеяно вашей памятью. Познавательные приключения отличаются тем, что некоторые из них начинаются еще до того, как вы выехали из дому. Меня удивляло, что на современных картах отсутствует канал, прорытый по приказанию Ксеркса. Готовясь к походу на Элладу, царь хотел предотвратить то, что произошло десятилетием раньше, когда персидский флот, огибая мыс у горы Афон, был уничтожен бурей. Удивляло, что о канале Ксеркса — чем не восьмое чудо света? — так мало говорят. Я подозревал что-то неладное и отправился посмотреть, как там на самом деле, двигаясь в направлении, противоположном персидскому вторжению. Когда проезжаешь Темпейское ущелье и оставляешь по левую руку Олимп, оказываешься, по существу, в другой стране: реки полноводны, равнины местами напоминают степь, более не звенит отовсюду пение цикад. Македония и Фракия, отрезанные с севера горами и прижатые к Эгейскому морю, — анклав континента там, где, казалось бы, царить еще духу Средиземноморья. У цели моего пути вижу щит с надписью по-английски и по-новогречески: «Археологический памятник: Канал Ксеркса». Но через этот канал я проезжаю не по мосту, а по земле и, развернувшись, обнаруживаю с южной стороны точно такую же надпись. Останавливаюсь, выхожу из машины: мирный сельский пейзаж, коровы и лошади пасутся там, где перешеек, казалось бы, должен быть заполнен водою! По-видимому, работы были действительно начаты, и громкая молва о неслыханном предприятии стремительно разнеслась среди греков; но осуществили задуманное лишь в незначительной мере, корабли же впоследствии перетащили волоком. Как я потом узнаю, нечто сходное утверждал еще в древности мой тезка Деметрий из Скепсиса (так назывался его родной город). И все же путешествиям я, пожалуй, предпочитаю странствия. Различить их не так легко. Путешествие и странствие роднит известная независимость от заранее предустановленного плана. Но оттенки не безразличны. Странствие — это путешествие, в котором познавательная цель не является наиболее важной, маршрут намечен лишь в общих чертах и вы, как правило, не знаете, где и при каких обстоятельствах проведете ближайшую ночь. Прелесть странствий я открыл для себя, в сущности, случайно. Когда появилась машина, я жил, как вы помните, в Германии. Большей частью — один. Когда ко мне прилетала жена, мы отправлялись в небольшие путешествия по Италии, Франции или Германии, и этого было вполне достаточно. Мне казалось не вполне уместным развлекать себя длительными поездками. Было много других занятий — читать, писать, заготавливать кубометрами ксерокопии. Первый раз я отклонился от благоразумных принципов ради коллекции. Вообще говоря, я никогда ничего не коллекционировал. Вернее, когда мне в детстве дарили марки, я их не выбрасывал и даже надлежащим образом хранил, но нельзя сказать, что я их собирал. Моей единственной «коллекцией» оказалась коллекция музеев египетского искусства. Долгие годы я знал его только по Эрмитажу — и не любил. Все какое-то гранитное и серое (нынешняя эрмитажная экспозиция намного лучше многолетней прежней). Яркие краски египетского искусства, каким я увидел его в Метрополитене, Лувре, Британском музее, поразили меня. Великолепие египетского искусства в Каире — ошеломило. Я не преминул посетить небольшой, но очень хороший музей египетского искусства в Берлине. Как будто бы оставалось только одно значительное собрание — в Турине. Путь до Турина из Южной Германии не был очень далеким, можно было обернуться за два дня. Что я и сделал. Помимо посещения египетского музея, который оказался достоин молвы, все остальное было чистой импровизацией, во многих отношениях — захватывающей. Вскоре последовала другая вылазка на два дня — в Бургундию и Дижон, а затем долгий, еще неведомый и осенний путь через всю Германию, Данию, Швецию и Финляндию — путь домой, в Петербург. Итак, вы не знаете, где застанет вас ближайшая ночь. И еще: странствие — это путешествие, совершаемое в одиночестве. Одиночество, казалось бы, безрадостно, но оно обостряет чувства, делает вас героем приключенческого фильма или кем угодно — вы сами выбираете роль. Я не думаю, что я — мизантроп. Мне совсем не обязательно оставаться наедине с новым полюбившимся местом. Я помню, как было приятно слоняться по летнему Стокгольму в обществе моего друга Андрея Аствацатурова. В самом интересном моем путешествии, по Греции, я никогда бы не посетил за четыре июльских недели семнадцать музеев и двадцать пять археологических памятников, будь я один; я никогда бы не увидел того, на что было обращено мое внимание, и многие впечатления потеряли бы в остроте, не будучи немедленно разделенными. Но все зависит от цели и настроения. Если вы устремились к краю земли — лучше быть одному. Если непредсказуемость обстоятельств вас не смущает и даже желанна вам — то же самое. И я никогда не пожалею о девятнадцати тысячах километров, проведенных в полном одиночестве летом 2001 года. Вы удивляетесь: что может быть лучше общества того, кого любишь? Я и не спорю, я всего лишь разделяю воззрение, что для этого не нужно далеко ездить. А если вы уж непременно хотите отправиться в путешествие, то почему бы не поехать в скромный и не очень далекий город Турку? Там есть небольшая набережная, которая вам, несомненно, понравится. Напротив кафедрального собора, наискосок, вы заметите не лишенное элегантности здание итальянского консульства и на нем надпись: «Omnia vincit amor. 1588–1904». Поезжайте! Может, вы сумеете разгадать, почему любовь начала одерживать свои победы в тысяча пятьсот восемьдесят восьмом году и что случилось с ее победоносным шествием в тысяча девятьсот четвертом.СКОРОСТЬ
Слово «странствия» звучит длительно и неторопливо: «Годы странствий Вильгельма Мейстера». Мои странствия протекают стремительно. Это особые моменты жизни. Они никогда не начинаются из дома, я в них отправляюсь тогда, когда уже нахожусь в положении странника. В стремительности, с которой я путешествую, не заключено ка-кого-либо умысла. Так просто сложилось. Я привык думать, что у меня много работы и не так много денег. Если вы путешествуете стремительно, вы сберегаете время и сокращаете расходы на ночевки в отеле. Из моей первой вылазки — в Турин — я вернулся в три часа ночи, проведя изумительно длинный день во французских Альпах, у озера Аннеси и в вечерней Женеве. Мое самое длительное путешествие — за Пиренеи — я рассчитал так, чтобы успеть к началу одного события, в котором, я полагал, мне следовало участвовать из солидарности. Каждый раз я убеждался в том, что в сумасшедшей гонке есть своя прелесть. Летние дни роскошны. Я не знал усталости, не считая коротких минут, переходивших в глубокий сон. Ветер, продувавший машину, спасал от жары. Я покрывался загаром на полгода вперед. По улицам городов я передвигался словно по стадиону, а Гейдельберг в первый раз осматривал в буквальном смысле бегом (что было делать? город мне сразу понравился, но время ушло на приведение в чувство перегревшейся машины, а вечером я собирался быть на концерте в Равенсбурге, на противоположном конце земли Баден-Вюртемберг). Это своего рода одержимость, но не мельтешение и суета; непринужденное сосредоточение душевных и физических сил, за которое, конечно, потом приходится платить днями лености и рассеянности. Не спорю — замечательно и другое: неторопливо проникаться прелестью нового места, просыпаться и бродить туда и сюда, постепенно вживаясь в ритм и характер неведомой ранее жизни. Как было хорошо мерно покачиваться на лошадином крупе на дороге, ведущей из Эфеса в Сарды, размышляя над тем, что побудило лидийского царя обратиться к оракулу с вопросом, на который был получен знаменитый ответ («Перейдя через реку Галис, Крез погубит великое царство»)! Я был бы счастлив когда-нибудь попутешествовать, как в старые добрые времена, — полгода по Франции, с мая по июль в Тоскане, и что-нибудь еще такое в том же духе. Не уверен, что мне это суждено. Как бы то ни было — есть своя логика в быстроте, неодолимое искушение — в движении.Итак, подведем предварительные итоги, наметим перспективы. До сорока лет я ездил на велосипеде, в сорок начал водить машину, в шестьдесят, должно быть, начну пилотировать самолет (you are most welcome on board!), а в восемьдесят лучшею частью своей, пользуясь выражением Горация, вознесусь к Луне. А теперь обратимся к более легкомысленным предметам.
ЛЮБОВНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ
Сорокалетний или немногим более того мужчина куда-то едет по дорогам на своей машине. В какой-то момент он встречает девушку, которую он увлекает своей загадочностью, независимостью или чем-то еще. И вот они уже едут вместе и, конечно, вместе просыпаются. Мы это видели столько раз, что художественный вымысел предстает жизненной правдой и определяет наши ожидания. И напрасно! Оставайтесь лучше в городе Санкт-Петербурге. Этим летом — 2004 года — я несколько раз оказывался там. Садился в машину и, расставаясь со своим полупригородом, приезжал в центр города. С удивлением смотрел на вереницу модных ресторанов, открытых кафе. Привлекательных женщин — множество. О прелести бесконечных сумерек уже и не говорю. А что вы ждете от придорожных встреч? На автострады выходить воспрещается, и красивые женщины передвигаются по ним на своих машинах — как и по прочим европейским дорогам. Иногда, конечно, кто-то хочет, чтобы его, реже — ее, подвезли. Это будет мужеподобная девица с рюкзаком — вернее, сразу две. Вам скорее посчастливится, когда вы долго живете на одном месте, но вспомните — сколько раз к вам в машину подсаживалась девушка, с которой вам непременно хотелось познакомиться? Конечно, приключения начинаются уже за воротами. Я никого не хочу расхолаживать, я просто говорю то, что знаю. Во Фрейбурге, где я в течение шести недель занимался немецким в окружении европейской молодежи, мой двадцатилетний приятель Хуан, который имел благородное обыкновение затаскивать меня на всякие parties, вручая мне вроде пропуска банку с пивом, однажды поделился со мной своим недоумением: с немецкими женщинами, оказывается, не все так просто; когда они приезжают к нам на Майорку (Хуан там участвует в семейном отельном бизнесе) — они просто чокнутые, а здесь… Признаться, тогда он меня озадачил, но в действительности все очень просто. Здесь работа или учеба, а там — отпуск или каникулы. Там тебя никто не знает, и к тому же не зима — а лето. Впрочем, лето, похоже, не играет существенной роли. На этот счет меня просветил в другом южнонемецком городе мой тридцатилетний приятель Мартин. «В Германии — трудно…» — процедил он. Но мы решили попробовать. Собралась отличная мужская компания: швейцарский инженер, русский гость, немецкий аспирант и колумбийский студент. Каждый младше последующего лет на десять, и все, разумеется, хороши собой. Мартин сказал, что мы пойдем в какой-то «Каной», причем день был выбран правильный — то ли пятница, то ли суббота: вечер. «Каной» оказался на деле К 9 («ка нойн») — местечко, о котором я много слышал и куда даже однажды заглядывал; я, правда, ничего особенного там не увидел, но, должно быть, был будний день, а они по будням живут совершенно иначе, чем в конце недели. К 9 был почему-то закрыт. Мартин повел нас в другое место. Оно тоже оказалось закрытым. Мы горделиво шествовали, смеряя взором не очень-то часто попадавшихся женщин. Но сколько можно бессмысленно петлять по городу? Когда мы достигли очередного бара — не слишком перспективного, ибо под открытым небом, — голова у меня пошла кругом, я сел и заказал себе просто воды. Всех мужских успехов было только то, что я сидел напротив симпатичной, улыбчивой барменши с золотистыми волосами, но остаток вечера мы провели превосходно. Мы болтали о тысяче вещей — о достойной работе швейцарского инженера на службе у голландской фирмы, о не слишком легкой, как выяснилось, немецкой жизни колумбийского студента — и прочее, и прочее, и прочее. Слегка вас обнадежу. У западных женщин вы обнаружите одно замечательное свойство: даже самые красивые могут оказаться восприимчивы к искренним комплиментам: вам назовут имя и пожмут руку — даже если это происходит на нудистском пляже. (Рукопожатие Адама и Евы — вот предмет, достойный кисти художника!) Вы можете, конечно, что-нибудь покрутить с соотечественницами. Но одни здесь для карьерного роста, другие — чтобы выйти замуж, а у тех, что переселились сюда насовсем, жизнь непростая; они не то, что вам нужно, и вы не то, что нужно им. Ваш лучший шанс связан с женщинами, которые находятся в сходном с вами положении. Они далеко от дома. Они приехали сюда учиться или в чем-то усовершенствоваться; возможно, они в поисках; возможно, они с кем-то недавно расстались; возможно, им нужна опора — но не такая, чтобы ее не сдвинуть. Что касается покупной любви, то она никогда не казалась мне привлекательной, но я готов оценить темперамент собратьев по полу, которых ничто не останавливает, а все только возбуждает. Об их темпераменте я сужу по характеру предложения, с которым время от времени сталкивается каждый мужчина, управляющий автомобилем. Один случай, пожалуй, достоин упоминания. В жарчайший июльский полдень я еду еще не по южной, но далеко уже не северной Италии. Дорога проложена среди невысоких гор, поросших лесом. С какого-то момента из этих джунглей одна за другой стали появляться чернокожие женщины в коротких пестрых юбках и довольно дикого вида. Тем летом я уже добирался до Африки, можно сказать — только что. Поэтому в моем мозгу поплыли смутные догадки о том, что под влиянием жары я забыл, как переправился в Тунис или Ливию. На дороге пусто, так что понять, где я все-таки нахожусь, нелегко. Я продолжаю размышлять над своим положением, когда вдруг у съезда с дороги замечаю полицейскую машину и тотчас понимаю, кто эти женщины. Должен сказать, что удивление мое было сопоставимо с тем, которое я бы испытал, оправдайся мои худшие предположения. В Италии этот род женщин особенно страшен, в заальпийской Европе они чаще бывают забавными, даже по-своему трогательными. К примеру, девушки в веселых кварталах Гамбурга своей длинноногостью, спортивной осанкой и экипировкой были похожи на волейбольную команду, вышедшую потренироваться. Во Фленсбурге месяц назад я случайно попал на улицу, обустроенную, как оказалось, для того, чтобы за освещенными окнами, словно в аквариуме, вас поджидали полураздетые женщины. Нет, они не были ни особенно молоды, ни особенно красивы. «Заходите!» — задушевно позвала одна из них так, как заботливая хозяйка удерживает гостя, собравшегося уходить: «Ну уж от чашки чаю на дорогу вы не откажетесь?!» Пока вы в Германии, все будет, скорее всего, благопристойно. В Париже будьте начеку — тамошние сутенеры готовы чуть ли не силком затащить вас куда-нибудь. В Нью-Йорке, на 42-й улице, навели порядок, так что мои рекомендации вам не понадобятся. А в лондонском Сохо я попал в историю, которая, как мне потом объяснили более образованные друзья, уже описана в литературе. Но я до сих пор не прочел названное ими произведение, а дело, собственно, было так. Рядом со ступеньками, ведущими в подвальчик, я увидел рекламное объявление о каком-то (наверное — эротическом) танце за весьма подходящую цену. Перед входом стояла девица — миловидная и очень приветливая. Я был в легком, хорошем настроении, а вот с девицами как раз давно не общался. Сидя за столиком, мы мило болтали — не сразу же танцевать. Никто не мешал, других посетителей не было, время шло. Почему бы не выпить? Конечно, я ее угощу. Коктейль? — Хорошо. Соглашаясь, я успел даже подумать о том, что в заведении с такими ценами за танцы коктейль не может стоить очень дорого. Дедуктивный метод был вскоре посрамлен. Коктейль далеко еще не был допит, когда мне представили счет, который вызвал естественное удивление. Мое удивление было разъяснено указанием на тот факт, что сразу за входом, над лестницей, указаны все цены. Спорить было бессмысленно, но у меня с собой были какие-то относительно небольшие деньги, далеко не отвечавшие высоким требованиям момента. Девица из ласковой паиньки, как по нотам, превратилась в фурию. «Он хотел меня поцеловать!» — кричала она (подумаешь — в щечку; сама же ее и подставила). «Он обращался со мной как с проституткой!» — о, это уже звучало как призыв к вышибале (мужчина лет пятидесяти четырех, крепкого телосложения) заступиться всеми доступными ему средствами за оскорбленную невинность. Вышел босс; низкорослый и щуплый, но вида зловещего — профессор Мориарти. Предложил вызвать полицию. Я заверил присутствующих, что все их требования нахожу совершенно законными. Тут, по знакомой советскому человеку схеме «хороший и плохой следователь», вступил в игру официант: «Сэр, я понимаю, что произошла ошибка. Но нужно платить!» — «Согласен, — говорю я, — за ошибки надо платить, иначе снова их повторишь. Завтра утром, или когда вы там открываетесь, приду и заплачу». После некоторых колебаний мое предложение принимается. Другая девица, на выходе-входе поджидающая новых дураков, одаривает меня подбадривающим взглядом, и я выхожу на улицу не в таком уж плохом настроении, сознавая, что избежал разнообразных худших неприятностей. Мое появление на следующее утро произвело сенсацию. Растроганный вышибала поставил мне напиток за счет заведения (безалкогольный) и рассказал мне о своей службе на подводной лодке во флоте Ее Величества. Я осведомился о бизнесе. Такого рода бизнес, посетовал он, то up, то down — а сейчас сами знаете, какие времена, посетителей мало. Девица предложила наконец станцевать. Я согласился. Конечно, если я ей дам чаевые — прибавила она. Что значили чаевые рядом с ее коктейлем? Станцевала. И прежде, и после того я не раз видел подобные танцы — ив относительно респектабельных местах, и в сомнительных заведениях, давно прикрытых полицией; и никогда не мог понять, что в них находят захватывающего. Денег было, конечно, жаль. Но деньги обладают тем приятным свойством, что они не только уходят, но и приходят. У некоторых счастливцев они, правда, еще и накапливаются — подобно порочным привычкам. В заключение немного этнографии. Стайка девушек, щебечущих по-итальянски, — это неотразимо. Финские и шведские девушки вас порадуют цветом волос и здоровым видом, но их глазам будет часто чего-то недоставать. Этот недостаток вы, конечно, восполните в Израиле. Все оттенки женской привлекательности вы найдете в Нью-Йорке; для человека, наделенного глазами, чувствительностью и легкомыслием, уик-энд в этом городе представит множество соблазнов. Самую красивую девушку я видел в Кембридже (мы оказались в соседних очередях за пивом), она была персиянка. А вообще красивых женщин вокруг меня становится все больше: преимущество зрелого возраста!ЕВРОПА ДОИСТОРИЧЕСКАЯ
По достоверным свидетельствам, мы родились на опушке тропического леса. Когда климат стал суше и лес отступил, мы оказались в саванне: стали чаще вставать на задние конечности, чтобы дальше видеть, освобождать передние, чтобы размахивать палками, стали дружно отпугивать хищников, стали обтесывать камни — и вот мы уже Homo erectus и Homo habilis. Европа — наша общая родина в более узком смысле. Здесь сложился современный человек — Homo sapiens, или, как настаивают некоторые ученые, впечатленные духовными озарениями неандертальцев, — Homo sapiens sapiens. Этот последний, как бы его ни называть, не только по-хозяйски расселился по всему земному шару, но еще и создал искусство. Собственно, как и все остальное, что окружает нас; но я говорю о таких отдаленных временах, когда еще не была изобретена цивилизация, не было истории. Европе выпала особая честь: на ее земле обнаружены удивительные произведения первобытной живописи, за ее пределами не найдено ничего сопоставимого. На основании иллюстраций, которые я видел в книжках, у меня сложилось столь изумленно-почтительное отношение к художникам, расписавшим Ласко, что я почитал за счастье составить хотя бы приблизительное представление о природном ландшафте, их окружавшем. Я знал, что их произведения, открытые в 1940 году, вследствие частых посещений пещеры разрушились и что теперь посетителям доступна только их реплика, и потому думал лишь об ознакомлении с местностью. Оставалось пожертвовать тремя-четырьмя днями работы в библиотеке (пять лет назад мне это казалось расточительным) и совершить путь в тысячу километров, отделявших мой южнонемецкий университет от междуречья Дордони и Везера. Я пересек Шварцвальд, оставил позади Рейн и, оказавшись во Франции, поехал в направлении Бельфора. С вершин холмов, на которые то и дело приводила дорога, открывались просторы как будто бескрайней земли; по правую руку виднелись Вогезы. Страна за Рейном была другой — более южной, хотя я двигался в западном направлении. Бросалась в глаза полузабытая прямизна дорог (в Германии прямые участки редки и коротки); многие дороги, как это принято во Франции, были обсажены деревьями, выглядели как аллеи. Под вечер на них разгоняешься и летишь с холма вниз, словно на санях. За Бельфором поворачиваю на юг — Безансон, Доль, Шалон. Поля, перемежающиеся с возвышенностями; упитанные коровы и немногочисленные лошади; неведомая хищная птица, низко стелющаяся над землей, — по повадкам ни ястреб, ни сокол. За Дигуэном выбираю идиллическое место для ночлега, но приветливый хозяин сожалеет, что все комнаты заняты. Середина августа! В каком-то самоучителе я читал, что в это время вся Франция на колесах. Я не вспоминал об этом, пока ехал по малонаселенным и не слишком посещаемым краям, но зрелище автострады, ведущей к Монпелье и Средиземноморскому побережью, заставляет меня убедиться в справедливости очередной азбучной истины. Уже давно стемнело, позади Клермон-Ферран, оставлены помыслы о комфортабельном ночлеге — всюду все занято, и я сворачиваю на дорогу, ведущую к Орийаку. Даже в темноте я понимаю, что нахожусь в поразительном по красоте месте: на причудливых изгибах дороги фары высвечивают бесконечной древности скалы. Останавливаю машину — вот что ждет меня утром! Пока любуюсь звездным небом — такого Млечного Пути я не видел никогда. Летняя ночь в этих старых горах оказалась настолько холодной, что я не дождался рассвета. За Орийаком горная страна закончилась. Я остановился в Фижаке выпить утренний кофе и не коре приехал в Рокамадур — средневековый город, частью прилепившийся к скале, частью на ней выстроенный. Он был важным центром паломничества на знаменитом пути в Сантьяго-де-Компостелла. Среди здешних пилигримов были короли; здесь зимовали солдаты Симона де Монфора. Я уже близко от цели. Я вижу глубокие каньоны и высоко над землей открывающиеся входы в пещеры — надежные убежища, господствующие над путями передвижения стад. И вот я у пещеры Ласко. Совсем иная картина! Никаких каньонов, поросший лесом невысокий холм. У его подножья небольшое озерцо, с его вершины открывается вид на холмы и равнины. Ничего, что бы заставляло думать об обороне или нападении. Ничего величественного. Широта открывающейся панорамы, мягкость линий и обилие зелени настраивают, скорее, на умиротворяющий лад. Рядом протекает река — Везер, не маловодная, но и не слишком широкая. Позднее я прочту, что в пещере Ласко не жили. Сюда приходили — одни работать, другие смотреть: Академия художеств, музей или храм — кому как нравится, и никому не известно, что было на самом деле. Впрочем, многое установлено относительно красок и разных технических приемов, использовавшихся художниками Ласко. Найдены лампы, при свете которых они работали. Лампы эти вытянутые, в виде ложки, и, судя по изображениям, сработаны так, что за них не было бы стыдно и греческому мастеру. Будет нелепым высокомерием, решаю я, приехав сюда, не посмотреть на воспроизведение утраченных оригиналов, тем более что копии, как я узнаю, были написаны в других залах той же пещеры. Пускают небольшими группами, а билеты продают загодя в соседнем городке. Еду в Монтиньяк и покупаю билет на 18.10 (сохранившийся у меня) — одно из самых счастливых решений в моей жизни. Я был потрясен красотой увиденного, и в моем представлении работа французских реставраторов должна быть прославлена до небес. Звери, бегущие по потолку: так часто описывают росписи Ласко. Художники Ласко бесподобны в изображении движения. Я имею в виду не столько анатомическую достоверность в передаче того, как движутся лошади, быки или олени, сколько сотворение мира движущихся животных. Ибо то, что предстает зрителю, не просто вереница разнообразных четвероногих существ; вы погружаетесь в особый мир. Целостных композиций как будто нет, но одни животные движутся в ряд, другие повернуты им навстречу, третьи показаны на дальнем плане. Детали прорабатываются ровно настолько, насколько нужно. Скажем, быки уже своей массивностью оттеняют быстрое движение лошадей. Краски выразительны, а в рисунке убедительное сочетание натуралистической точности и условности. В отдаленном углу пещеры изображен человек — редчайший случай в палеолитической живописи. Одно исключение из правил дополняется другим — изображена сцена, живопись приобретает повествовательный характер. Охотник поразил копьем бизона, но, по-видимому, он и сам повержен — он лежит, распластавшись на земле. Рядом на шесте сидит птица. Бизон с его повернутой головой и нацеленными на охотника рогами изображен великолепно. Человек — схематично и скорее загадочно, нежели выразительно. Ясно, что это — мужчина (это-то легко показать), но его тело передано лишь общим контуром, на руках по четыре неестественно растопыренных пальца — как птичьи лапы, и голова гораздо больше похожа на птичью, нежели голову человека. Чем объяснить столь явное отступление от реализма? Насколько я понимаю, изображен переход человека в загробное состояние. Коль скоро поверженный охотник показан обретающим птичьи черты, а рядом с ним на шесте сидит птица — эта птица, должно быть, означает отлетевшую душу охотника. А если так, то художник изображает нам то, о чем лишь можно догадываться, но что нельзя увидеть. Он изображает идею. Было бы нелепым изображать такие вещи в реалистической манере! Положим, мы разгадали эту сцену, но фактом остается то, что первобытные художники вообще изображали людей редко, причем делали это, словно забывая о своей наблюдательности и своем мастерстве. Как предмет живописи люди интересовали их мало и в каком-то ином смысле, нежели животные. Понятно, что многообразие животных и их повадок — предмет пристального интереса первобытных охотников. Но почему все-таки мастерское изображение людей появляется лишь с наступлением цивилизации? Нарисованный человек — либо портрет, либо сцена. Сцена — это своего рода рассказ, но ведь у первобытных народов мы не встречаем и мастерских художественных повествований — литературы. Да и в деревнях шедевры создаются городскими писателями или художниками, приезжающими на летний отдых. Промыслы или фольклор, там культивируемые, могут достигать высокой степени совершенства, но печать индивидуальности и неповторимости, налагаемая личностью и эпохой, для них нехарактерна. Дело тут, по-видимому, в единообразии опыта, присущем жизни людей в первобытных и деревенских сообществах. Разумеется, и там люди будут отличаться друг от друга в отношении храбрости, трудолюбия или смекалки. Но в содержании их опыта не будет ничего столь индивидуального, о чем стоило бы одним рассказать, а другим послушать. И даже если бы в силу какого-то озарения обитатель рутинной среды выработал ярко индивидуальный взгляд на вещи, то на каком основании другие стали бы его слушать? Он вырос среди них, занимался тем же, чем они, видел и слышал то же, что они, — почему же он должен знать что-то такое, что им неизвестно? Для развития повествовательных жанров необходимо, чтобы в рамках одного сообщества соединились носители разного опыта. Например, появляются группы, специализирующиеся на военных набегах. Теперь одни остаются дома в рамках привычного горизонта, а другие отправляются вдаль, видят новые земли, переживают множество приключений и возвращаются с богатством или диковинками, которых нету других. О них уважительно говорят: Многих людей города посетил и обычаи видел. То, что достойно художественного рассказа, достойно и художественного изображения. На ранних греческих вазах часто представлены эпизоды из греческих эпических сказаний. Раннее египетское искусство прославляет подвиги фараонов. По мере того как жизнь становится разнообразней, начинают изображать некоторые особые ее моменты — например, празднества или военный поход. В социально неоднородном обществе даже самая обыкновенная деятельность может с увлечением изображаться, если она является знаком и предпосылкой необыкновенного положения. Так, гробницы египетских вельмож Древнего Царства украшаются изображениями проворных работников. А став однажды предметом изображения с особой точки зрения и элементом художественной традиции, факты повседневной жизни могут далее восприниматься достойными изображения и сами по себе. С портретом все обстоит несколько иначе. Трудно допустить, что художники, столь восприимчивые к красоте животных, были совершенно безразличны к красоте людей и что в их эпоху не было мужчин и женщин, отмеченных особой привлекательностью. Индивидуальность здесь создается самой природой, и легко представить продиктованное личной привязанностью желание запечатлеть черты какого-то человека. Но личная привязанность — это личное дело, а стена пещеры или поверхность скалы принадлежат к публичному пространству. Портреты первобытными художниками, кажется, создавались, но они были миниатюрными и, судя по немногочисленным на-ходкам, трехмерными, а не рисованными. За несколько часов до посещения Ласко я видел две замечательные женские головки, вырезанные из кости, в музее Лез Эйзи. Но точно ли они первобытные? В общем, мне было о чем подумать на обратном пути. В темноте я долго плутал по каким-то сельским дорогам, пытаясь следовать указаниям, обещавшим ночлег. Таблички, развешанные местными краеведами, любезно извещали меня, что места, по которым я безуспешно кручусь, помнят Ричарда Львиное Сердце. Это было приятно, но проводить вторую ночь подряд в машине мне не хотелось. Когда я уже было смирился с такой необходимостью, я оказался в неизвестном мне городке перед надписью «Бар. Отель». Это нередкий во Франции вид недорогих гостиниц. Благодаря бару она еще была открыта (во многие провинциальные гостиницы после девяти часов не попасть). Правда, она стояла на улице, являвшейся продолжением дороги. Я спросил у хозяина, не будет ли здесь шумно. Он ничего не ответил, а я не стал переспрашивать. Было тихо, окно выходило на противоположную от улицы сторону. Утром, отдернув шторы, я узнал, что оно выходило на местное кладбище. После классического кофе с круассаном я спросил у хозяина, не знает ли он прогноз погоды. «В наших местах говорят так, — возвестил он, — не нравится погода — подожди полчаса!» Я бы оценил эту народную мудрость, если бы не слышал ее прежде в Англии и Америке. Независимо от погоды, пока вполне приятной, я решил ехать домой. Конечно, не прямиком. Я поднялся на север до Луары, посмотрел Невер с его дворцом и соборами, а добравшись до приграничных земель, стал нырять на боковые дороги и ездить вдоль полей и холмов. На одной из дорог и встретился со стадом величавых белых быков и коров. Выйдя из машины, я неторопливо любовался всем этим рогатым скотом буквально с пяти шагов. Они походили на тех, что некогда вдохновили художников пещеры Ласко! Франция — вообще страна коров. (Это понимаешь, когда поезд, покинувший материк, выныривает из туннеля, проложенного под Ламаншем: за окнами сразу овцы да зайцы-кролики, вылезшие погреться на солнышке.) Однако северофранцузские буренки, тоже упитанные, мне нравятся меньше, чем юго-восточная светлая порода. Столь же красивых коров я видел лишь в горах Армении. Те, конечно, другие — подтянутые и глазастые, словно выращенные для рекламы как фитнеса, так и духовности. Двумя годами позднее по дороге в Испанию я посетил пещеру Нио, расположенную, можно сказать, в Пиренеях, недалеко от Андорры. Нио возвышается над долиной, но доступ в нее не слишком затруднен; окрестности покрыты лесом. Пещера бесконечна, и в первых залах ее можно видеть надписи «здесь был такой-то» времен Людовика XIV. Наскальные рисунки были обнаружены в ее удаленной части, обрамленной чем-то вроде естественного купольного свода. Животные в основном те же, что и в Ласко. Изображены они тоже мастерски. В частности, превосходно используется неровность поверхности. Я знал, что мне не попасть в Альтамиру — о билете нужно было позаботиться за полгода вперед, — но приехал туда, чтобы попытаться представить, какой ландшафт окружал тех первобытных художников, чьи работы по своей гениальности уступают разве росписям Ласко. Был понедельник, и никто не толпился. Испанский офицер должным образом оценил тот факт, что я приехал из Санкт-Петербурга, но о том, чтобы пустить меня в пещеру, не было и речи — не полагалось даже задерживаться у входа. Я огляделся. С холма открывалась широкая панорама — расположение Альтамиры удивительно похоже на расположение Ласко! И в Кантабрии, и в Дордони многое теперь, конечно, выглядит иначе. И не обязательно хуже. Возделанные поля, леса, оставленные украшать склоны холмов и гор, дороги (эти скрепы прекрасного) — все это пришло со временем. Европа возделывалась тысячелетиями, постепенно обретая свою красоту; она сохранила ее там, где цивилизация, словно старомодный наставник, милостиво облагородила природу, не требуя ничего взамен.ИЗ РАННЕЙ ИСТОРИИ ЕДИНОРОГОВ
Средневековые художники придали единорогам чарующую внешность. Какой же ей еще быть, если приручить единорога может только дева? На шпалерах из музеев Парижа и Нью-Йорка единороги предстают одновременно мужественными и кроткими — эти белые кони,наилучшим украшением которым служит тонкий длинный рог. Пусть геральдический единорог британской короны горд и независим, даже драчлив, но это тот же зверь — ладно сложенный белый конь, с чем-то вроде козлиной бороды и не совсем конским хвостом. Но художники Ласко представляли единорога иначе. Среди лошадей, быков, зубров, бизонов, оленей вы замечаете странное существо: рог прямой, хвост лошадиный, шкура покрыта пятнами дикой кошки, холка не разберешь чья. Некоторые спорят и говорят, что две параллельных черты обозначают не один толстый рог, а два тонких. А что тут спорить? Таких рогов в природе не бывает. Один или два — посажены они, как у будущих единорогов, и, как будущие единороги, зверь из Ласко соединяет в себе облик разных живых существ. Порассуждаем лучше о том, есть ли какая-нибудь связь между творческой фантазией художников верхнего палеолита и единорогами европейского Средневековья? Средние века унаследовали единорогов от классической древности. Уже в поздней античности рассказывали о деве и единороге, но имела хождение и менее возвышенная версия, согласно которой единороги чрезвычайно любвеобильны, и верный способ их выманить — это привести надушенную модницу. Что единорог — это лошадь, хотя бы и с оленьей головой — чего только не бывает в Индии! — знал уже Мегасфен, побывавший на берегах Ганга в качестве посла греко-македонской Сирии около 300 г. до н. э. О белом цвете этого существа сообщает Ктесий, который тремя поколениями раньше служил у персов придворным врачом. В его представлении единорог — это обитающий в Индии дикий осел величиной с лошадь. Еще раньше Ктесия об индийских диких ослах прослышал Геродот. Не догадываясь о том, что это на самом деле за звери, Отец Истории придал их индийскому контингенту в составе персидской армии, двинувшейся на Элладу. (Надо продать идею Голливуду: триста спартанцев, сомкнув щиты, отражают атаки единорогов!) Ктесий знал больше Геродота. По его словам, природа наделила индийского дикого осла многоцветным рогом длиной в полтора локтя. Разбегается зверь неторопливо, но как разгонится — несется с неимоверной быстротой. Угнаться за ним невозможно. Китайцы были тоже наслышаны о единороге. Обычно они его описывали как однорогого оленя с бычьим хвостом, но в одном раннем сообщении он уподобляется лошади. Благодаря раскопкам рассказы дополнились изображениями. Вырезанный из дерева зверь не конь, не дикий осел, не олень, а именно ни на кого не похожий единорог. Он наклонил голову, приготовившись нанести удар своим единственным, прямым и длиннющим рогом. Но вот что особенно примечательно. Ван Чун, писатель конца первого века, сравнивает поразительную быстроту, с которой над обширной землей перемещается солнце, с бегом единорога. Греки и китайцы пересказывают, можно сказать, один и тот же сон. Кому и где он приснился? Ассирийский царь Салманасар III (858–824 гг. до н. э.) поведал миру об удивительной дани, которую доставили ему далекие цари и народы. Изображение ее он повелел запечатлеть на обелиске: слон, длиннохвостые обезьяны и «бык, обитающий у реки Сакея». Бык наделен массивным, но коротким рогом, растущим посреди лба. Соседство представителей индийской фауны приводит ученых к выводу: это носорог. В действительности же изображен бык-единорог, и вот что интересно: изображения однорогих быков появляются в следующие века в областях, находившихся в контакте с Ассирией, — на роскошном бронзовом поясе из Урарту, на монете лидийского царя Креза (одной из самых ранних, когда-либо отчеканенных на земле), на покрытых глазурью вавилонских воротах, посвященных богине Иштар, на рельефе, украшавшем лестницу во дворце Дария I. Всегда рядом львы, и обычно мы видим, как однорогий бык сражается со львом. Соответственно подчеркнута сила зверя, а не его быстрота. Откуда же греко-китайский вариант? Я думаю, дело было так. Поскольку Салманасар получил в дар однорогого зверя (это был, конечно, носорог), существование единорога было признано фактом. Однако десятилетие за десятилетием никому не удавалось привезти единорога живым или мертвым. Индия была далеко, и регулярных сообщений с ней в VIII–VII веках не было. Тут и сложилась легенда, будто единорога невозможно поймать потому, что он неимоверно быстро бегает. Коль скоро возникло такое представление, единорогу суждено было сменить облик быка на облик быстроного существа — газели, лани и с наибольшей вероятностью лошади. Возможно, вавилонские ворота, сооруженные при Навуходоносоре в первой половине VI века, запечатлели переходный момент в истории легенды. Однорогий бык здесь наделен конской гривой. Он показан в движении, а повторение однотипных изображений в ряд создает эффект быстроты движения. Рядом показана вереница единорогов совсем другого типа — фантастических существ, обыкновенно называемых драконами. Дальнейшее развитие легенды на Западе выглядит вполне логичным. Если единорога нельзя догнать, то его можно попытаться приманить. Одни полагались на чары искушенной женщины, другие считали наилучшей приманкой девственницу. Неудивительно, что в Средние века предпочтение было отдано более целомудренному воззрению, и образ единорога облагородился. По моему рассуждению выходит, что толчком для складывания классического представления о единороге послужило особое историческое событие в особых исторических обстоятельствах: однажды, при отсутствии устоявшихся связей между Ассирией и Индией, к ассирийскому двору доставили индийского носорога. И здесь творческая фантазия художников Ласко оказывается не при чем. Но это только часть истории. Ведь и помимо росписей Ласко, единороги древнее обелиска Салманасара. Единороги изображены на сотнях печатей, найденных в Хараппе, Мохенджо-Даро и других центрах цивилизации долины Инда, уже погибшей ко времени Салманасара. Они предстают здесь своего рода однорогими быками — не мощные и не быстрые, скорее мечтательные. Их единственный рог — тонок и длинен, он идет вверх с изящным изгибом. Есть превосходный материал для сравнения: на нескольких печатях изображены носороги. Вот у этих рог прямой, устремленный вертикально вверх, а в остальном они изображены достаточно реалистично. Единороги на них совсем не похожи. Вообще, иконография единорогов имеет поразительно мало общего с обликом носорогов. Марко Поло, повидавший на Яве этих животных, был до глубины души изумлен европейским фантазиям о единороге и деве. Мотив борьбы между однорогим быком и львом тоже древнее обелиска Салманасара. Есть шумерское изображение, есть выразительнейший рисунок на вазе из Луристана. Скорее всего, носорог предстал на обелиске в виде быка под влиянием старых представлений. Сходный мотив засвидетельствован и в Египте, причем в пародийном исполнении. На папирусе времен Рамсеса III мы видим однорогую антилопу и льва. Они, словно люди, восседают на табуретах, свесив ноги, будучи заняты настольной игрой, более всего напоминающей шахматы. Где и как все это началось? Не уходит ли история единорогов в доисторическую эпоху?ЕВРОПА РИМСКАЯ
С моим другом Дэвидом Констаном мы познакомились на трамвайной остановке. Куда еще мог ехать интеллигентного вида еврей утром выходного дня, как не туда же, куда и я, — в университет Бостона? Я поделился с ним своей догадкой, к моему удовольствию оправдавшейся. Ученое собрание, впрочем, оказалось скучным. Я вынул книжку. Дэвид полюбопытствовал, что я читаю, и одобрил мой выбор. Затем мы виделись множество раз — у него в Провиденсе, у меня в Петербурге. А теперь я приехал к нему в Саламанку — его второй дом, дом его жены. Я объясняю по телефону, что нахожусь у Римского моста, и когда он появляется, спрашиваю, в каком смысле мост, у которого мы стоим, «Римский». — «В буквальном». Вот так! Я бы не удивлялся, если бы имел обыкновение, отправляясь в дорогу, читать подходящие книги или путеводители. Но мне было некогда, и в Испанию я приехал не для того, чтобы знакомиться с римскими древностями. Еще один римский мост, через Гвадиану, я замечаю в Мериде, недалеко от впечатляющих руин римского города. Но разве я не знаю, что римляне были мастера строить? И лишь в Кордове, после того как я остановился у римского моста через широченный Гвадалквивир, прошел по нему собственными ногами, а затем проехал по нему на машине, я наконец проникся благоговейным трепетом: эти люди строили так, что я пользуюсь их трудами две тысячи лет спустя! С тех пор я куда более осмысленно взирал на римские памятники. Их много в Европе. Помимо мостов, это акведуки, дороги, укрепления, храмы, театры, арены, мозаичные полы, надгробия и разное прочее. Я уже не говорю об Италии — здесь, в Сполето, бредя по средневековой улочке, я в изумлении остановился перед надписью Casa romana; вхожу и попадаю в римский дом первого века, принадлежавший, как предполагают, семье будущего императора Веспасиана: в Италии встречи с римлянами — на каждом шагу. Веспасиан был человеком редкого остроумия и самообладания, обронивший в преддверии смерти и самое изысканное, и самое благородное замечание. В одном он намекает на посмертное обожествление сенатским постановлением («Кажется, я становлюсь богом»), в другом говорит о том, что такое римский император («Императору подобает умирать стоя»). За Альпами римляне не только проложили множество дорог и возвели множество полезных сооружений. Они добились большего — страны, подчиненные Римской империи, процветали: распахивались поля, строились города, склоны холмов покрывались виноградниками, население множилось. Римский народ — это легионы с мертвой хваткой. Откуда же проистекает его цивилизующее начало? Мой ответ, возможно, вас удивит. Римляне — это своего рода греки. А греки были миссионерами цивилизации. Они несли ее с собой и оставляли элементы ее всюду, где только появлялись. Мерида, бывшая Emerita Augusta, знаменита прежде всего своим римским театром. Но что такое римский театр? Он отличается от греческого только тем, что построен в римском городе. И театральные постановки, и театральные сооружения — изобретение греков. Греки всюду основывали города. Марсель, Неаполь, Стамбул, Севастополь выросли на месте древних греческих поселений. Около сорока лет назад были начаты раскопки греческого города в Северо-Восточном Афганистане у слияния Пянджл и Кокчи. Там тоже был театр и много всего прочего — найден даже папирус с отрывком из философского диалога. В Кордове родился Сенека, писавший трагедии в подражание греческим и опубликовавший трактат «Вопросы естествознания», в котором он обстоятельно рассмотрел различные теории греком. В восточном направлении греческие научные идеи и использовавшиеся в научном исследовании инструменты достигли не только Афганистана, но и Китая. Представления, разыгрываемые в театральных масках, с начала VII века известны в Японии. Они пришли сюда из Китая через Корею. В японских музеях хранится множество ранних масок — они европеоидные. Индийская драма в еще большей степени является наследницей греческой. Иконография Будды несет печать греческого влияния. Вы можете видеть Будду с прической Аполлона; на капители коринфской колонны он предстанет медитирующим среди листьев аканфа. До прихода греков в Индию Будду, собственно, вообще не изображали. Театр, скульптура, астрономия — это то, что получили от греков и западные страны, и Индия. На Западе долг был признан в знаменитых строчках Вергилия, но и на Востоке «Махабхарата» говорит о «всезнающих греках». (Конечно, многие индийские патриоты будут отрицать какую-либо роль греков в их культуре, но уж мы-то в России знаем, что восприятие литературных жанров, сложившихся у соседей, только способствует тому, чтобы своя литература стала великой; то же самое относится и к изобразительным искусствам, и к музыке, не говоря уже о науке, университетах, академиях.) Хотя миллионы индийцев во II–I вв. до н. э. были подданными царей, говоривших по-гречески и носивших греческие имена (Деметрий, Менандр, Аполлодот), индийцев, в отличие от римлян, ни в каком смысле не назовешь греками. Дело в том, что греки застали в Индии уже сложившуюся цивилизацию, а вот Рим испытал греческое влияние еще в юношеском возрасте. Согласно преданиям, изначальное население Рима составилось из всякого сброда. Люди эти, впрочем, были преимущественно одного — латинского племени. Из семи римских царей (или сколько их было на самом деле) три последних были этрусками. Изгнавши этрусского царя, римляне обратились в сторону своих республиканских соседей, также враждовавших с этрусками: цветущие греческие города располагались на землях, примыкающих к Неаполитанскому заливу, и далее по всему югу полуострова. Римляне переняли у греков не только некоторых из своих богов, не только письменность, слегка преобразив греческий алфавит, не только манеру обозначения чисел, бывшую прообразом римских цифр, но и политическую организацию. Она была общей для сотен греческих городов-государств и заключалась в триединстве народного собрания, созываемого время от времени, совета, действующего постоянно, и коллегий ежегодно избираемых и сменяемых должностных лиц. А ведь греки не селились на берегах Тибра — достаточно было их соседства. Когда римляне станут владыками мира, они отдадут должное греческой культуре, но на политические способности греков будут смотреть свысока. Историки Нового времени пойдут у них на поводу, и если влияние греческой культуры на Рим станет расхожей истиной, то в греческом происхождении римского государственного строя людей приходится убеждать. Присутствие греческих корней в цивилизации римской Испании, Франции или прирейнской Германии мы распознаем не только в театрах и виноградниках, но и в одной из основ процветания этих стран, то есть в широком распространении в них самоуправляющихся городских общин. На европейские земли римляне принесли общественную организацию, зиждившуюся на свободном труде и коллективном благоустройстве, — организацию, сформировавшуюся у них самих под влиянием греков. Уточним: римляне — это греки, аккуратно подстриженные и тщательно выбритые. Им свойственны методичность и выдержка, они настойчивы в достижении поставленной цели. Мир воображения им безразличен. Веками они будут обходиться без литературы, а оригинальной римской философии и науки вообще не появится. Они трезвы и практичны. Греки тоже были воинственны (пока они жили в мире, в котором в любой момент могли подвергнуться нападению), но захватнический инстинкт у них не развился — да и не мог: в каждом отдельном государстве их было слишком мало для этого. Экспансии города-государства, казалось, был предустановлен естественный предел, но Римское государство освоило удивительное искусство прирастать подчиненными, зависимыми и союзными племенами, городами, народами. Римлянам шло на пользу быть битыми. Когда, примерно за триста лет до Галльских войн Цезаря, лучшими защитниками Рима оказались гуси, там взялись за ум. Не в одночасье, не без ожесточенных споров римляне пошли на меры, известные как законодательство Лициния и Секстия. Их результатом явились консолидированная политическая элита, более не расколотая на потомственную знать и безродных выскочек, и консолидированный гражданский коллектив, в котором не только верхушка, но и большинство народа оказались заинтересованными в военных победах, ибо теперь часть захваченной у противников земли государство обращало в общественную землю, на которой любой римский гражданин мог получить участок за незначительную арендную плату. Стабильность и преемственность политической элиты обеспечила методичность, планомерность и компетентность римской внешней политики. Влиятельных семейств в государстве было достаточно много для того, чтобы не допустить чрезмерной концентрации власти в руках узких групп. Строгая субординация, принятая в семьях римского нобилитета, воспитывала дисциплину, которая через воинскую службу прививалась всему народу. Четкий порядок продвижения по ступеням военно-политической лестницы немало способствовал уважению к порядку и подготовленности предводителей легионов и государства. С раскрепощением личности оставалось, правда, ждать до лучших — или худших времен. Все стало меняться, когда римляне всех вокруг победили. Начиная со 168 г. до н. э. политика римского сената отличается крайней неразборчивостью по отношению как к чужим, так и своим. Политическая карьера теперь минимально омрачена опасностью потерять жизнь в сражении, зато возможности обогащения открываются бескрайние. Понятно, какого рода людей отныне притягивает политическое поприще, и по степени бездарности и коррумпированности римская политическая элита начинает вскоре походить на ту, которую мы с вами слишком даже хорошо знаем. Настоятельность преобразований породила раскол, который и является фоном проникновения римлян в страну, именуемую ныне Францией, — что и было решающим в формировании римской Европы. В наступлении на кельтов, или галлов, всегда усердствовали демократически настроенные политики. К заальпийским завоеваниям первым обратился Марк Фульвий Флакк — тот самый, который убеждал Гая Гракха вести переговоры с правительством с позиции силы (но силы недостало даже на переговоры). Его дело продолжил Цезарь. Римскому, а затем объединенному римско-италийскому народу не хватало земли, да и коммерсанты Италии хотели развернуться на малоосвоенных рынках сбыта. Пока народ был заинтересован в освоении новых территорий, дела шли сносно даже при плохих правительствах и гражданском расколе. И завоевания оказались прочными. Итак, Цезарь — как пройти мимо него? Римляне неспроста брились. Римская дисциплина включает и самодисциплину. Они культивируют солидность, в их поведении больше, чем у греков, внутреннего контроля. И когда Рим дойдет до раскрепощения личности, римские личности предстанут более сложными и конфликтными. Рим явится заповедником монстров, но зато римские портреты сплошь и рядом оказываются выразительнее греческих, зато и столь интересные фигуры, как Цезарь. «Записки о Галльской войне» написаны стопроцентно умным человеком. Главнокомандующий и начальник штаба в одном лице выступает в качестве историка собственной кампании и делает это не на пенсии, обратившись к воспоминаниям, а в самый запутанный момент политической борьбы, когда необходимо потрудиться над тем, чтобы создать в глазах общества наиболее выгодное представление о себе и своих действиях. И вот в таком сочинении вы не находите ни одной фальшивой ноты! При этом деловой отчет, свободный от вымысла, оказывается еще и художественной прозой. Сами военные операции — пример смелости, быстроты, несгибаемой воли и умения побуждать солдат делать именно то, что нужно. Кое-что, конечно, смущает. Цезарь явился в Галлию в качестве защитника и действительно там, где Рейн поворачивает на север, разгромил германцев Ариовиста (эти места мне хорошо знакомы: именно здесь я обыкновенно пересекаю франконемецкую границу). Вскоре, однако, защитник обернулся завоевателем. Все было проделано виртуозно и с малой кровью — но сколько ее прольется потом, когда галлы опомнятся? И не повторится ли такой ход событий в гражданские войны — сперва едва ли не самая блестящая в военной истории испанская кампания — все сдались и все целы, — а затем годы ожесточенных сражений? Вот и выходит: Цезарь не был жестоким человеком, а по количеству пущенной крови, кажется, оставил далеко позади всех полководцев древности. Ведь когда начинаешь войну, никогда не знаешь, куда она приведет. Это мало кто понимает, но Цезарь, надо думать, читал Фукидида. В молодости Цезарь, несмотря на настояния диктатора, отказался развестись с женой; скорее из любознательности и азарта, нежели стратегического расчета, он переправился в Британию; его трезвость никогда не переходила в мелочность. У него много привлекательных черт, за ним много красивых поступков. Историка примиряет с ним его конструктивность. Он угадывает будущее. Завоеванная Галлия станет процветающей страной, германцы на столетия оставят мысли о вторжении в Италию, Рим примет новый государственный строй, а имя Цезаря унаследуют русские цари и немецкие кайзеры; календарь, введенный по инициативе Цезаря, до сих пор в употреблении у части христианского мира. Принимая в рассуждение обыденность войны в его время, с ним легко примириться. За одним исключением. Он продал в рабство великое множество людей, причем делал это не столько для того, чтобы устрашить галлов и тем самым предупредить будущее взаимное кровопролитие, сколько для того, чтобы получить средства на политический подкуп и вербовку своих сторонников в Риме. За это он, правда, был наказан. Чем больше политических успехов оказывалось на счету проконсула Галлии, тем неотвратимей становилась развязка, наступившая в мартовские иды. Когда Цезарь разбил всех, его противникам ничего не оставалось делать, как встать на путь убийства из-за угла. Цезарь, с его безошибочным чувством стиля, не мог окружить себя стражей, словно заурядный тиран. Флегматичный садизм в духе Суллы (не из любви к искусству, а из «почему бы нет?») был ему чужд. Демонстрируя бесстрашие и доступность, Цезарь, как всегда, сделал сильный ход, но спасти его могло разве нагромождение случайностей. То, что Цезарь был убит в театре Помпея, — не прихоть истории, как и не следствие преданности заговорщиков памяти Помпея. Это попытка замаскировать предательство под своего рода жертвоприношение. И это показывает, что для многих участников заговора решение действительно должно было сопровождаться внутренней борьбой — как это принято рассказывать о Бруте. Когда-то мне нравились эти люди — тираноборцы, действующие из убеждений, а не соображений выгоды. Но ведь вышло все хуже некуда. В диссидентстве Тразеи, кажется мне, было больше проку. На последних часах Тразеи Пета, получившего от императора приказ умереть, выразительно обрываются «Анналы» Тацита. Римская политическая оппозиция, сложившаяся при Нероне, обычно воспринимается как благородная, но бесплодная — республиканцы из антикварной лавки. Я думаю, что это неверно и что Тразея, его зять Гельвидий Приск и подобные им люди немало, хотя и косвенно, содействовали процветанию римской Европы. Спор, собственно, шел о том, что такое Рим — государство или частное поместье императора. Тразея и его единомышленники способствовали воспитанию высшего класса римского общества в духе служения государству, хотя бы и монархическому, а не лично императору, в духе служения общему делу, а не одному человеку. Они были услышаны не только в городе Риме, но и за его пределами. Там неореспубликанство соединялось с тем духом общественности, который проистекал из самого уклада греко-римских городских общин. В городах Италии и провинций считалось почетной обязанностью для богатого и честолюбивого человека принимать в расчет интересы сограждан, делать что-либо для общественной пользы. Так, Плиний Младший, о котором мы много знаем благодаря его письмам, построил для родного города библиотеку. После свержения Нерона и последовавшей смуты эти люди получили шанс. Они заполнили сенат и достигли ключевых должностей в армии и провинциях. За вычетом правления Домициана, империя на столетие получила разумных и трудолюбивых императоров, дельных генералов и толковых наместников. При них и процветали римские провинции Западной Европы. Мы знаем, это все кончится. Кончится тем, что власть налогами и конфискациями разорит общество, подорвет силы городских общин, отдаст предпочтение принудительному труду и крепостной зависимости. Социальные основы греко-римской цивилизации будут подавлены, культура частично деградирует, частично переродится. Ни Рейн, ни Альпы, ни легионы более не послужат преградой варварам. Римская Европа рухнет. Италия начнет приходить в упадок еще задолго до того, как это случится. Одной из причин этого будет хозяйственная конкуренция заальпийских земель, когда-то Италией покоренных и колонизованных. Там станут выращивать и производить все то, чем раньше торговала метрополия. Важнейшим потребителем в Римской империи были римские легионы, разместившиеся на границах. Естественные заботы о том, чтобы эти границы были подальше от Италии, естественным же образом шли вразрез с интересами италийской торговли, а соответственно плоды сельского труда и изделия ремесленных мастерских не находили в стране достаточного сбыта, и постепенно пустели города и окружающие их деревни. История справедлива на манер языческих богов: она карает потомков.БОЖЕСТВЕННАЯ ФРАНЦИЯ
Франция — это целый мир. Она просторна. У нее есть свое океанское побережье, свое северное море и южное. Альпийские вершины и песчаные пляжи, безводные плато и речные долины, виноградники, уходящие в даль поля — вы найдете здесь все. И еще: несущиеся по автострадам автомобили; настырно карабкающиеся по горным дорогам велосипедисты; сотни городов, многие из которых прекрасны. И вся европейская история здесь. Обыкновенно я приезжал во Францию через Германию или Швейцарию, и потому я особенно привязан к Бургундии и стране, прилегающей к Юрским горам. Но и туманы Нормандии не изгладились в моей памяти — летние, опускающиеся на землю по вечерам, когда в природу не только всматриваешься, но и вслушиваешься. И ничуть не меньше я люблю Овернь, где многообразие событий, разворачивавшихся со времен Галльских войн, воспринимаешь как краткий эпизод в истории Земли (потухшие вулканы посреди плато способны породить такое чувство). Чуть дальше на юг — чудеса природы: отвесные скалы, нависшие с обеих сторон над рекой Тарн, непостижимым образом проложившей себе путь среди них. И слава Прованса заслуженна. Вот уж перекресток цивилизаций! И греки, и кельты, и римляне, и германцы, ломящиеся в Италию, а до них еще Ганнибал, переправляющий через Рону слонов. Это здесь арабы научили трубадуров слагать стихи, передав им и то, что они придумали сами, и то, чему они научились у китайцев, — ведь было время, когда Юг, от Китая до Испании, был на удивление един (Север тогда прозябал). Прованс — это вторжение Средиземноморья на Европейский континент. Долина Роны плавно ведет в глубь материка, и средиземноморские контуры и краски сочетаются в Провансе с континентальным размахом. Видно далеко, и вид, открывающийся с высокого холма, я бы сказал — феодальный, а не республиканский. Говоря о ландшафтах отвлеченно, я отдаю предпочтение среднему между равнинным и горным. Бескрайние плоские равнины однообразны и невыразительны. Они требуют украшений, к каким, например, прибегают французы, заполняя отглаженные поля северо-запада островками из высаженных деревьев. Красота гор несомненна, но она театральна. В горах пасут скот, но там не возделывают землю и не строят города. Передвижение в них затруднено. Над пространством, где разворачивается история народов, горы возвышаются как декорация. Сколь угодно зрелищные, дикие места пленяют нас постольку, поскольку мы прибыли из недиких и вернемся туда. К моему удовольствию, ландшафт большей части Франции таков, что во многих местах с возвышенной точки открывается прекрасный вид. Французы ценят это и ненавязчивыми стрелками указывают путнику на belle vue. По Франции нужно ездить в июле, когда круговорот времен года достигает своей высшей точки. Вы смотрите и говорите: вот благословенная земля! Во Франции цивилизация не ограничена городами, но вольготно чувствует себя на природе. Вы то и дело видите так называемые замки, а на самом деле стилизованные под них небольшие дворцы. Некоторые — такие как знаменитые Шамбор, Шенонсо, Шеверни — весьма, впрочем, величественные, с нарядными парками и сказочной красоты. Готические соборы и романские церкви вы тоже порою увидите с дороги — одни из них огромны, другие же в ходе исторических перемен оказались достоянием полузаброшенных деревушек. Среди городов некоторые сохраняют средневековый облик. Большинство отмечено печатью разных эпох, в том числе благотворным влиянием градостроительных принципов восемнадцатого и девятнадцатого веков. Лабиринты из переулков в них кое-где заботливо сохраняются, но в целом города спланированы удобно для жизни. Так, Авиньон, в котором, как и подобает, находится интереснейшей архитектуры папский дворец, весь окружен стеной, но по улицам в ее пределах можно ездить без особых затруднений. Трамвай в Страсбурге совершенством дизайна поразил меня не меньше собора. Во французских городах имеется одно, по-видимому, непременное и трогательное развлечение — карусель. Есть и совсем небольшие городки, состоящие, по существу, из одной улицы с ответвляющимися переулками, причем улицы эти похожи друг на друга. Их движение сопровождается небольшими изгибами. Они застроены трехэтажными домами из светлого камня, на фоне которого рельефно вырисовываются открытые или закрытые ставни; первые этажи украшают витрины многообразных заведений и лавок. Иные дома, как в Клюни, весьма почтенного возраста — тринадцатого и даже двенадцатого века. Улицы украшают гирлянды с разноцветными флажками. Примечательную часть населения французских городов, особенно небольших, составляют кошки. Они обычно длинноногие и худые. Коты независимы настолько, что не понимаешь, какое отношение они имеют к домашним животным. Кошки кокетливы. У меня не было времени узнать их как следует, но мне показалось, что кошки Бургундии, усвоив обольстительность парижанок, намного превзошли их своей красотой. Особая черта французских городских и окологородских видов — укрепления, возведенные по чертежам Вобана. Они вездесущи — вплоть до Лазурного берега. Созидательная энергия и работоспособность этого человека достойны преклонения. Те, кто читал его сочинения, о них отзываются с величайшим почтением. Он один из подлинных героев эпохи, носящей имя Людовика XIV. Его сердце — по причудливости французских идей — было перенесено в Париж, хотя захоронен он был рядом с замком, которого удостоился за свои заслуги. Chateau de Bazoches-du-Morvan до сих пор во владении его потомков. Туда можно попасть, если приехать утром. А это не трудно, если остановиться на ночь в Везле — одном из самых замечательных мест во всей Франции. Архитектура мирного замка Вобана безупречна, а окрестности его таковы, что их редких обитателей я почитаю за любимцев бессмертных богов. Приятно сознавать, что в Петербурге меня ждет бутылочка доброго бургундского из cuvée du Maréchal de Vauban. За весь прошлый год я так и не решился ее открыть. Надо бы выяснить, какого числа маршал родился. Вообще же о французских винах или сырах я не скажу ничего — слишком много людей разбирается в этом лучше меня. Французский луковый суп мне, честно говоря, лучше знаком по американским, нежели местным ресторанам, да и вообще о французской кухне написаны собрания сочинений, к которым я вас и отсылаю. По мере того как я узнавал Францию, во мне росло чувство недоумения: почему помыслы французов в такой степени сходятся на Париже? Не то чтобы провинциальные достопримечательности находились в пренебрежении. Скажем, виды, знакомые по картинам Ван Гога или Клода Моне, безусловно, входят в их перечень. Благодаря местным открыткам вы установите, что Grand Hotel в Кабурге все еще выглядит так же, как во времена Пруста. В Страсбурге я сфотографировался на фоне дома, в котором жил Фюстель де Куланж. Однако предполагается, что все по-настоящему важное сосредоточено в Париже. Кто спорит — великий город. Пожалуй, на воображаемом конкурсе miss capital city Париж по совокупности своих красот и достоинств обойдет и Рим, и Петербург, и Вену с Будапештом, и Лондон, и Стокгольм — но все-таки: часто ли вы видели во французском кино Лион, Дижон или Реймс, Лилль, Тулузу или Нант? Только Париж или сельскую местность, да иногда Марсель в фильмах о полицейских. Я как-то беседовал о такого рода вещах с Андре Фурманном и в особенности допытывался у него, почему он не ездит во Францию, живя всего в двух часах от границы. Он сказал, что, в отличие от меня, не любит мотаться по дорогам, и затем, помолчав, прибавил: «Французы — странные люди». Несколько соображений препятствуют мне солидаризоваться с утверждением моего немецкого друга. Во-первых, священные принципы политической вежливости. Во-вторых — что я, собственно, знаю о французах? (Не то чтобы я не пытался их узнать. В Париже я даже отправился поглазеть на массовую манифестацию — ведь французы, как мне казалось, обожают протестовать. Например, водитель такси в Лилле, куда я приехал не на машине, а на поезде, отказался везти меня в отель, так и заявив: «Протестую! Здесь и пешком дойти недалеко». Поэтому я и решил, что характер французской нации, возможно, откроется мне во время массовой акции протеста. Точные сведения, где и когда будут возмущаться действиями правительства, я получил от стражей порядка, отправлявшихся к месту событий. На Площади Республики, куда я пришел, народу было великое множество, и он все прибывал, и теснился, и кто-то куда-то протискивался, и профсоюзные колонны под бой барабанов вливались в ряды, и две поджарые пенсионерки — одна с рюкзачком на плечах, другая с красным флагом в руках — на моих глазах перелезли через ограду. При этом светило весеннее солнышко, отовсюду раздавалась музыка — от джаза до дискотеки, продавались горячие сосиски, никто не был зол, сердит или угрюм, над головами возвышались нарядные шары с обозначением того или иного профсоюзного объединения — словом, не классовая битва, а народное гуляние, разве детей забыли привести. Я покидал Площадь Республики воодушевленным, но озадаченным.) В-третьих — то обстоятельство, что меня самого постоянно принимают за француза. (Начало это любопытной традиции было положено одним негром из Гарлема. Он почему-то был очень недоволен тем, что я фотографировал родные ему кварталы и улицы. «Из полиции, что ли?» — сурово спросил он меня. Я объяснил, что я — иностранец, путешественник. «А, француз!» — загадочно заявил он и успокоился. Андре как раз удивило, что меня принимают за француза: «Ты ведь на самом деле из казаков!» Настал мой черед удивляться, и, развивая тему, я, в частности, обмолвился, что унаследовал еврейскую предприимчивость в сочетании со славянской ленью. Умозаключение моего собеседника сопровождалось лукавой улыбкой: «И в результате ты обречен на вечные нелады с совестью!») В-четвертых, наконец, все женщины, которые проявляли ко мне настойчивый и при этом неспровоцированный интерес, неизменно оказывались француженками. (Здесь позвольте мне опустить пояснения.) И все же слова Андре нашли в душе моей отклик. Ведь я вам уже описывал хозяина некой гостиницы с его затейливыми ответами, а вот еще пара эпизодов. Приезжаю в несравненный Ним — город, украшенный римским амфитеатром и римским храмом. Амфитеатр прекрасно сохранился, и все же кое-где его верхняя часть подверглась легкому разрушению. Это зримое отклонение от замысла немедленно позволяет понять, сколь совершенны его изначальные пропорции. Храм же, уцелевший в Ниме и столетиями именуемый французами la maison Carrée, и вовсе невероятен. Он невелик и очень прост — цоколь, ступени, колоннада, фронтон. Но все соотношения идеальны. Я был тем более изумлен, что оказался в Ниме еще до того, как побывал в Греции, и к избитым разговорам о совершенстве форм относился с изрядным подозрением. Я остаюсь в этом городе на ночь, мой отель — в переулке, выводящем к римскому амфитеатру. Надеваю еще не ношенные парадные белые штаны и летней ночью отправляюсь выпить бокал бордо в открытом кафе на площади у la maison Carrée. Мне приносит его странного вида гарсон — немолодой, но шибко подвижный, мускулистый и выбритый наголо. Я откидываюсь, с первым же глотком оцениваю прелесть вина и любуюсь силуэтом античного храма. Очень скоро, однако, я замечаю на своих белых штанах красные пятна. Стремительный детина умудрился расплескать вино, пока его нес. Наутро я видел его с двумя доберманами — не гарсон, а головорез! В каком-то местечке недалеко от Ле-Пюи я остановился выпить кофе. В баре, куда я зашел, народу немного, все по-свойски, бродит овчарка по имени Саша. Я заговариваю с барменом, дескать, надо же, собаку зовут русским именем Саша. — «А мне-то что, это не моя собака!» — «Да я заговорил об этом лишь потому, что сам из России». — «Из России? Из мафии?» Я решил мрачно пошутить в ответ, но, ощупав карман, понял, что оставил темные очки в машине. Очки эти мне придавали такой вид, что разговаривать со мной о мафии решился бы разве усиленный наряд полиции. Жаль, что я так и не доехал в них до Палермо. Год спустя их похитили, разбив стекло машины, спартанские дети, которые, стало быть, продолжают жить по законам Ликурга. Но оставим в стороне мужланов — как их называют в русских переводах французских классиков. Во Франции есть род людей, которые мне действительно кажутся странными. Это властители дум, дирижеры интеллектуальной моды. Они едва ли не поголовно больны претенциозностью. Возьмем хоть кино. Еще в годы моего детства у французов все было, как у людей, даже лучше: «Три мушкетера», «Парижские тайны», «Искатели приключений». А теперь — вымученные сюжеты, которые разыгрывают пять с половиной одних и тех же актеров. Исключения, доказывающие владение ремеслом у отдельных лиц, лишь подчеркивают общую склонность к безумию. Они разучились ценить прекрасное. Слова «доброта» и «простота» вызовут у них чувство неловкости. В своей погоне за изощренностью они убежали от того, что еще недавно было творческой стихией французского духа — сдержанная сентиментальность. Последние великие французы — Джо Дассен и Жан-Поль Бельмондо. В позднесоветское время один джазовый критик удивился словам модного саксофониста, что, бывает, он отыграет — и его бросаются целовать девушки. «А вы как хотели бы, — ответил музыкант: прочитали лекцию, сошли с кафедры, и девушки бросаются к вам с поцелуями?» Французские интеллектуалы этого и захотели. Посмотрите, с какой настойчивостью стареющие режиссеры вкупе со стареющими сценаристами показывают нам красивую молодую девушку в паре с господином, которому я и сейчас гожусь по меньшей мере в племянники! Французские интеллектуалы! Сначала явился один — с пралогическим мышлением. Он, по крайней мере, прекрасно владел пером, не закрывал глаза на трудности, просто где-то что-то недодумал — всем бы так. Но зачем было увлекаться его заблуждениями? Его стали забывать, пришел другой — с сырым и вареным. После него, понятно, явились уже отчаянные дикари, для которых цивилизация не более чем выражение насилия. Французские интеллектуалы! Подобно большинству людей, которым доводилось думать, они обнаружили, что поиск истины требует большого труда и сопряжен со многими разочарованиями. В отличие от большинства, они догадались намекнуть, что поиск истины — это нелепое занятие. Намек был понят и обеспечил им успех в мировом масштабе. А теперь подумаем, что происходит с обществом, в котором властители дум впадают в умственную релаксацию. В нем понемногу глупеют университетские наставники. Глупеют их слушатели и читатели — будущие журналисты, кинематографисты и учителя, будущие законодатели и министры. И все, кто их читает, смотрит и слушает. Одна отважная американка как-то заявила: нам не нужен Деррида, у нас есть «Роллинг Стоунз». Золотые слова! Я не отправляюсь в путешествие без «Роллинг Стоунз», а вы, если хотите, берите с собой «Грамматологию».AH, QUESTI ITALIANI!
После роскошного дня в Лукке и Пизе мы остановились на ночь в Вольтерре. Город, расположенный на высоком холме, не очень просторен; парковка и ночевка здесь требовали некоторых усилий. Мы заглянули в Albergo Nazionale — гостиницу, расположенную в самом средоточии города. Места были, но и цены соответствовали выгодному положению гостиницы. Портье предложил нам взглянуть на комнату. Мы поднялись на верхний этаж, и нам открылся вид, о котором мы согласились, что более чарующего никогда не видели. Узкие улочки, по которым мы только что плутали, уже переходили под начало сгущавшейся темноты, а здесь, наверху, еще тянулись лучшие минуты июльского дня. Холмы Тосканы были освещены низким вечерним солнцем. Перед балконом, на расстоянии вытянутой руки, пронеслась стая ласточек. Черепичные крыши и каменные башни средневекового города только выигрывали от мягкого света, и все вокруг обещало им покой и неприкосновенность. Стояло лето, и у нас не было причин обращать внимание на дни недели. Что нам суббота? Но для окрестных жителей наступило — где-то вокруг полуночи — блаженное время отдохновения после трудовой недели. Они приезжали на городскую площадь на своих машинах и мотоциклах — ревя моторами, хлопая дверцами, обаятельно приветствуя друг друга и прощаясь — и так до утра. Мне немного жаль, что я проспал все это кипение жизни и что все это я знаю лишь со слов моей спутницы, которая не сомкнула глаз. Утром мы двинулись дальше. Поскольку мы предполагали через день или два перебраться во Францию, где-то после полудня я заговорил с моей спутницей о том, где, по ее мнению, нам будет лучше остановиться на ночлег — в пределах Тосканы или несколько ближе к Франции. «Еще одна ночь в Италии?» — с ужасом переспросила она… Об Италии вы и без меня много что знаете. Чем бы вас поразить? Видели ли вы Lago di Resia? Оно находится близ одного из альпийских перевалов, ведущих из Австрии в Италию. Озеро необычайно красиво и само по себе: небольшим мысом выдается песчаный берег, лесистые склоны гор спускаются прямо к воде, чуть поодаль возвышаются заснеженные вершины. Но подлинным чудом является выступающая прямо из воды колокольня. Она красуется в метрах ста от берега, будучи покрыта водой на треть своей высоты. Из городов знаменитых, но лежащих в стороне от основных маршрутов, назову Урбино. Город, выстроенный на холме, все такой же, каким он сложился в XV–XVI веках, только из княжеского стал университетским. Не слишком известна Пиенца, а между тем это одна из жемчужин Тосканы. Здесь, тогда еще крошечном местечке Корсиньяно, родился Энеа Сильвио Пикколомини — гуманист и будущий папа Пий II. По его поручению Росселлино построил небольшой новый город, названный Пиенцей, куда на время переехал папский двор. В 1464 году умирают и папа, и Росселлино, никаких крупных работ в Пиенце больше не производится, а мы в результате имеем la citta ideale итальянского Возрождения. Глядя на карту, трудно догадаться об ощущении тесноты, которое возникает, когда ездишь по Италии. Теснят горы. Дорога в Лигурии — чередование пропастей и туннелей.Паданская равнина обширна, но однообразна; она привлекательней там, где много зелени, как в Венето, и, конечно, там, где уже видны горы. Лучшая часть Италии — Тоскана (кто этого не знает?) и прилегающая к ней Умбрия. Дорога вдоль Тразименского озера — замки да острова, и ничто не напоминает о несчастье, постигшем здесь римлян. И на Адриатике, и на Тирренском побережье изобилие песчаных пляжей. К югу от Рима значительная часть побережья застроена совершенным безобразием, но пальмы, пинии и сады способны скрасить и это. Все знают, что итальянцы темпераментны. Это не только общее место, но и сущая правда. Видели бы вы военную эскадрилью, являющую свое мастерство в небе над Неаполем! Они выделывают отчаянные номера прямо над городом, прямо над толпой, которая собралась на них посмотреть и перед которой они красуются. А что такое нерегулируемый перекресток во Флоренции! Вы присутствуете при зарождении партийной распри — из тех, что заполняют страницы истории этого города, написанной Макиавелли. Счастливцы, оказавшиеся в движущемся потоке, вовсе не думают останавливаться, но и те, кто наблюдает за ними с противоположных сторон поперечной улицы, отнюдь не застыли в бессильном раздражении. Энергия накапливается, громоздится, мотоциклисты отвоевывают первые сантиметры плацдарма, и вот кто-то из них отважно бросается в прорыв — и роли поменялись. Известно, что перейти улицу в итальянском городе бывает непросто. В Риме советуют переходить с народом — предполагается, что давят лишь одиночных пешеходов. В Неаполе, каким он был в 91-м году, я бы посоветовал идти через дорогу не глядя, полагаясь единственно на естественный отбор — в Неаполе выживают лишь водители с идеальной реакцией. Скрытый темперамент часто чувствуется и в работе итальянцев — в том, например, как бармены наливают вам кофе — никакой южной лени, расторопность и верная степень сосредоточенности на том, что ты делаешь. Совершенно справедливо представление и об артистизме итальянцев. Прекрасный дизайн может порадовать ваш глаз в самых простых вещах. Вас часто удивит изящество интерьера даже скромных гостиниц. Если видишь в Европе средних лет мужчину, с какой-то особой элегантностью обмотавшегося шарфом, — наверняка итальянец. Я пару раз наблюдал, как итальянцы играют на пляже в футбол. Если в немецком любительском футболе бросается в глаза солидность, с какой действуют отдельные игроки и обе команды, в итальянском — азарт и стремление сыграть красиво. Впервые я был в Италии в сентябре 91-го и большую часть времени провел в Неаполе. Новые знакомые были не только умны, симпатичны, интересны, с ними было еще очень легко общаться. Жаль было только, что мы общались не по-итальянски. Я вообще изучал этот язык, чтобы разобраться в материалах инквизиционного процесса одного человека, который верил в то, что он истинный мессия и будущий правитель мира, но к 91-му успел забыть все, что выучил. Вскоре по возвращении в Петербург (уезжал я, кстати, из Ленинграда) я отправлялся на два семестра в Гарвард, и там мне представилась возможность в хорошей компании позаниматься итальянским, да еще у наставницы-неаполитанки. Хотя я приехал в Гарвард трудиться над чем-то вроде исторической социологии, воспоминания о вынужденной немоте в Неаполе перевесили мои сомнения относительно уместности занятий итальянским в Америке. Иногда я захаживал в итальянские кварталы Бостона. Американцы живут либо в отдельных домах, либо в небоскребах (обозначим так для простоты их многоквартирные дома), а эти кварталы образованы улицами — в привычном для нас представлении. Весенним днем многие их обитатели выносят на улицу стулья, усаживаются, греются на солнышке, болтают, пялятся на прохожих. Это смотрится мило в сверхцивилизованной Америке. Ведь из западных народов американцы дальше всех ушли по пути цивилизации и больше всех оторвались от природы. Гарвардские занятия итальянским меня однажды выручили, хотя следующий раз в Италию я попал лишь шесть лет спустя — в марте 98-го. Я всего три месяца как водил машину, но считал это достаточным, чтобы вместе с женой, прилетевшей ко мне из Петербурга, отправиться в небольшое путешествие: Милан — Парма — Урбино — Равенна — Феррара — Мантуя и «домой», в Южную Германию. Мы были счастливы в Италии, только очень мерзли — особенно в величественной Мантуе, где мы перебегали из бара в бар, спасаясь чаем с лимоном. Так вот, еще на пути в Мантую мы едем по темной, в силу времени суток, и бесконечной, не знаю в силу чего, дороге. Светящийся индикатор неожиданно, но настойчиво указывает мне, что масла в двигателе на грани катастрофы, а заправок поблизости не предвидится. Останавливаю машину у какого-то придорожного заведения, спрашиваю, где бы я мог найти механика или кого-то, кто мне может помочь. В баре оживленно и шумно, а я озабочен и далеко не все, что мне пытаются втолковать, понимаю. Стою истуканом, пока другие решают мою судьбу. «Да ведь он не говорит по-итальянски», — доносится до меня. «Нет, он говорит!» — вступается за меня барменша. Я с живостью принимаюсь оправдывать ее доверие, и в результате мне дают провожатого добраться до деревенского механика, живущего в нескольких километрах отсюда. Механика пришлось будить, он вышел из дома забавный и сонный, но сделал все, что нужно, и мы благополучно отправились во владения герцогов Гонзага. Ренессанс в Италии не история. Это было вчера. Античность — история, но присутствующая повсеместно: переезжаешь по мостам Рубикон, Метавр или Тибр, едешь по дорогам, хранящим римское название, и даже по старейшей из них — Via Appia. В римских древностях Италии покоряет сама их будничность. Увенчанные фронтоном шесть коринфских колонн небольшого храма Минервы в Ассизи стали частью средневековой площади, арка Друза в Сполето слилась с городской улицей. Там же, если вы помните, я забрел в римский дом. В июльский полдень было легко понять, сколь хорошо он защищал от жары. В нем, правда, было мало света, проникающего с улицы, но уют и нарядность ему создавали стенные росписи, следы которых кое-где уцелели. В Италии уцелели не только следы, но и произведения древней живописи — римской, италийской, этрусской и собственно греческой. Я сказал «собственно», ибо и прочая живопись может быть названа греческой. Принято по-разному судить о мастерстве греческих живописцев и греческих скульпторов. Со времен Вергилия принято прославлять греческую скульптуру. И совершенно заслуженно, хотя меня удивляет уверенность, с какой уже в середине девятнадцатого века говорили о превосходстве греческих скульпторов над европейскими — ведь греческая бронзовая скульптура была тогда известна главным образом по рассказам и бледным копиям. Теперь, когда мы лучше представляем ее стилистическое разнообразие, когда мы можем понять, например, в какой мере римский скульптурный портрет явился развитием новой греческой моды, когда целенаправленные поиски и случайные находки явили несколько абсолютных шедевров, приходится согласиться с приговором девятнадцатого столетия. Европейские скульпторы украсили множество площадей отменными конными статуями, и даже в последние десятилетия в европейских и американских городах появилось немало превосходных памятников из бронзы (преимущественно камерного свойства), но все-таки греческие работы еще лучше. О древней живописи говорят меньше и сдержанней. Но не вполне заслуженно. Лучшая часть греческой живописи — картины знаменитых художников — безвозвратно погибла. То, что до нас дошло, и то, что — благодарение богам, археологам и всем, кто им помогает, — время от времени продолжает обогащать наше знание, побуждает думать, что греческие художники выдержали бы сравнение с европейскими. Многочисленные изображения на греческих монетах и вазах свидетельствуют об искусстве рисунка. Мраморные скульптуры, хотя бы отчасти сохранившие изначальную раскраску, позволяют судить об умении греков сочетать цвета и использовать контрастность фона. Живопись эллинизированного Египта хорошо известна по портретным изображениям на саркофагах. Кое-где обнаружены греческие фрески — например, в Пестуме. Их достаточно, чтобы живопись, украшавшую гробницы знатных этрусков, считать, в сущности, греческой, а таких гробниц не так мало. Наконец, Помпеи с окрестностями. Их население, строго говоря, не было греческим, но присутствие греков и влияние их культуры к моменту рокового извержения Везувия было в этой области многовековым. Удивительно, между прочим, что в круг чтения образованных людей не входит письмо Плиния Младшего к Тациту, в котором он как очевидец описывает и саму катастрофу, и последние часы своего дяди, Плиния Старшего, который командовал римским флотом, стоявшим в Неаполитанском заливе. Много ли еще найдется таких одновременно исторических, историко-литературных и человеческих документов? Конечно, письмо Плиния не вовсе свободно от принятой в его время риторики («что предпринял ученый, закончил человек великой души… он спешит туда, откуда другие бегут»), но все же оно намного натуральней известной картины Брюллова. Произведения искусства, извлеченные на свет при раскопках в Помпеях, Геркулануме, Стабиях, выставлены в Национальном археологическом музее Неаполя. Признаюсь, более всего меня очаровала знаменитая «Весна» с легконогой девушкой на зеленом фоне, на мгновение остановившейся, чтобы сорвать цветок. Не менее знаменитая мозаика, изображающая битву между Александром и Дарием, поразила разработкой деталей: когда вы будете в неаполитанском музее, — отправляйтесь немедленно! — вы, несомненно, обратите внимание на то, с каким мастерством на этой мозаике изображены лошади. Древние художники и скульпторы вообще изображали лошадей изумительно — причем не только греки, но и китайцы (я и здесь отдаю предпочтение древности: танские лошади очень хороши — солидные и невозмутимые, но ханьские еще лучше: в них больше азарта, больше от той природы, которую надо укротить). Пестум я запомнил как место, отмеченное божественной благодатью: два греческих храма классической эпохи, черные буйволы, прилегшие у ручья, теплое море, уходящий в даль широченный песчаный пляж, а в музее несравненная фреска с ныряльщиком… И поскольку день, проведенный там во время первого приезда в Италию, был из тех, что неповторимы, я оставил Пестум в стороне десять лет спустя. На сей раз я был движим преклонением перед греческой астрономией и философией. Мой путь лежал на место греческой Элеи, римской Велии — отдать дань некогда жившему там Пармениду: он первым сказал, что Земля имеет форму шара; он первым дерзнул выступить с умозаключениями, противоречащими всему нашему опыту, и доказывал, что всякое движение и изменение иллюзорно. Это было в тот же день, когда я побывал в Ассизи и Сполето. Выехав из Сполето, я вскоре выбрался на автостраду. В романских странах за автострады надо платить, порою немало, но я ограничен во времени. Перед Римом движение плотное и неспешное — одна полоса ремонтируется, за Римом — лечу, пока разверзшиеся хляби не принуждают переждать на обочине. Летний дождь короток. Оставляю в стороне Неаполь, у Салерно сворачиваю на S18, а затем съезжаю на третьестепенную дорогу. Спрашиваю, как попасть в Велию, компанию из трех пожилых итальянок, выбравшихся посидеть вечерком перед домом. Они объясняют, что будет подсвечена башня — Torre di Velia, и я покидаю их в надежде, что им доставит удовольствие рассказывать соседям, как они помогли русскому, приехавшему на своей машине аж из России. Уже в сумерках я останавливаюсь перед местом раскопок. Доступ преграждает ограда, но, судя по незаполненным квадратикам в табличке orario, археологический парк в последнее время вообще закрыт для посетителей. Раскоп масштабный, но ни колонн, ни чего бы то ни было импозантного на поверхности не видно. Город располагался как бы на орхестре обширного театра. Верхние ряды этого театра кое-где скошены, зато по верхнему краю здесь и там живописно рисуются пинии. Ныне это место покинуто богами. Заштатный курорт. По высокой насыпи грохочут поезда. Ближайшее соседство (вслед за железной дорогой) — какой-то ресторан. Напротив — мясная лавка, весьма посещаемая этим субботним вечером, и бар «Баку», где было совершенно пусто и где я купил себе мороженое. Я предвкушал ночевку под открытым небом недалеко от дома Парменида, но эту мысль приходилось оставить. Далеко не уехал, соблазнившись возможностью бесплатно поставить машину перед кемпингом (в Италии нелегко найти место, подходящее для сна в машине). Бродил по берегу (уже совсем стемнело), смотрел на местные развлечения, снова бродил по берегу и, наконец, устроился в одном из оставленных на пляже шезлонгов — вот здесь я и буду спать под убаюкивающий плеск южного моря. Но парусина шезлонга настолько пропиталась сыростью, что нежиться в нем не доставляло никакого удовольствия, и я отправился спать в машину. Вскоре меня разбудил шум праздничного салюта. Сетовать не приходилось — фейерверк отлично смотрелся на фоне пляжа и ночного моря. Еще не рассвело, когда я проснулся в следующий раз — от мучительнейшей боли в спине. Соображаю, что пригодилась бы горячая ванна, но где найти ее в разгар лета в Южной Италии? Во всяком случае, ее не оказалось в отеле «Райские кущи», где, правда, итальянки отнеслись ко мне с заботливостью русских бабушек — пожалели, напоили чаем и даже завернули с собой сладкого печенья. Вселившаяся в меня боль испытывала полное безразличие к тому, чем я занимаюсь — лежу, иду или веду машину. Моим планам соответствовало последнее. Я предполагал доехать до Мессинского пролива, чтобы увидеть ночное небо, озаряемое сполохами сицилийской Этны (вулкан в те дни пришел в неутихающую ярость). Оттуда мне следовало поспеть на паром, отправляющийся в Грецию из Бриндизи. У меня заранее был куплен билет, и я уже воображал себя римлянином, взошедшим в Брундизии на корабль, чтобы переправиться в Аполлонию. От таких планов я не мог отказаться и двинулся по горной дороге на Палинуро. До Брундизия я не добрался, плавание сорвалось. С морской стихией у меня вообще нелады. Так, когда я приготовился к морскому путешествию из Крита в Афины, мне, предчувствовавшему восторг от красоты Эгейского моря, некстати вручили билеты на сверхновое и сверхскоростное чудо. Никто не бросался в море со скалы, никого не забыли на Наксосе, но это достижение техники покидало гавань Ираклиона в темноте, чтобы еще до рассвета пришвартоваться в Пирее; к тому же оно не имело открытой палубы. В том же году мой старинный друг Илья Денисов — физик, который в последнее время живет в университетском городе недалеко от Чикаго, рассказал мне, как с женой и дочкой он приехал в Бостон, и там они поплыли посмотреть на китов. Я пришел в сильнейшее возбуждение: год прожил в Бостоне и даже не слышал о такой возможности! Оказавшись снова в этом городе, я немедленно отправился в гавань. Плыли по волнам, не без упорства, доплыли. От китов были видны лишь пара плавников да фонтанчики — выразительные. Но день был серый, погода стояла сквернейшая, а на корабль, где, казалось, было всего семь-восемь пассажиров, в последнюю минуту набилось более сотни школьников с сопровождающими их активистами родительского комитета — очень романтично! Я простудился, заболел и умер. Но все это будет позднее, а пока я недоумевал, чем так прогневил Парменида. Казалось бы, перед тем как отправиться в Италию, я усердно бился над истолкованием нескольких строк из его философской поэмы. В какой-то момент я понимаю, что следует повернуть назад и искать спасения у моих неаполитанских друзей. Но дома ли они? В их летнем домике в Лавинио телефон не отвечает, а неаполитанского у меня с собой нет. Хорошо, что благодаря многолетней переписке я, по крайней мере, помню их адрес. На заправках меня провожают удивленными и настороженными взглядами — должно быть, думают о неумеренном потреблении наркотиков. Я теряю интерес к тому, что прочитывается на моем лице. Я снова за рулем, уже много часов, и вспоминаю виденное в детстве кино под названием «Последний дюйм»: изрядно покусанный акулами летчик должен посадить самолет. Он, конечно, дотянет, он справится. Более не гонимый судьбой, я провел несколько дней в бесконечно приятном обществе семейства Мораччи — сначала в Неаполе, потом в Лавинио (Lavinaque venit Litora). В тот раз я имел возможность лучше узнать итальянскую кухню, но скажу об этом лишь несколько слов. У итальянцев принято утром есть сладкое, а послеобеденным десертом им служит сыр в сочетании с грушей. Если верить южанам, то северяне (обитатели долины По) налегают на крепкие напитки и много едят мяса. По всей Италии отменный кофе. Чай достаточно обычен на севере; вообще же в романских странах многие воспринимают чай как напиток для тех, кому надо полечиться. На обратном пути я посетил Тарквинию с ее музеем этрусского искусства, расположившимся в ренессансном Palazzo Vitelleschi, и близлежащий этрусский некрополь — с гробницами, украшенными росписями; некоторые из них удивляют не только своей красотой, но и неожиданной для подземного склепа жизнерадостностью. Не пропустил и некоторые другие города и, в частности, заехал в Виченцу, чтобы составить представление о том, насколько архитектурный классицизм Петербурга предвосхищен работами Палладио. Сквозь узкие улочки Орвьето небо Италии единственный раз предстало мне своей неизъяснимой синевой. Мне осталось сказать об итальянцах как об участниках дорожного движения. Они не так плохи, как вы, возможно, подумали. В том, что происходит на автострадах, я не заметил особенностей. Некоторые особенности в движении на дорогах следующего уровня обусловлены действиями дорожных служб. Они увлекаются неоправданными ограничениями скорости, и многие водители в ответ несутся сломя голову. Фокусы начинаются на второстепенных дорогах Италии, особенно на юге. Наибольшей бдительности требуют машины, в которых вы видите сидящих на заднем сиденье детей. Если на переднем сиденье муж и жена, то перед вами разыгрывается сцена из итальянской комедии — они, конечно, отчаянно спорят друг с другом. Не расслабляйтесь, если глава семейства отсутствуют и машиной управляет родительница. Каждый ее маневр — темпераментное восклицание: «Разве вы не видите — я с детьми?!» А больше всего мне понравилось ехать за влюбленной парочкой. Он был в машине, она на мотоцикле — они держались за руки! Есть и еще одна, последняя в списке моих наблюдений, особенность. Итальянцы вылетают к главной дороге наподобие того, как знакомятся собаки в Америке, которые устремляются в сторону нового знакомца или знакомки с такой энергией и решительностью, что, того и гляди, собьют с ног, но в последний момент внезапно застывают как вкопанные и вместо вульгарного обнюхивания свидетельствуют почтение, соблюдая дистанцию. А как знакомятся собаки в Америке, я очень хорошо знаю потому, что однажды летал за океан вместе со своей гладкошерстной таксой, и мы восемь месяцев прожили в столице Северо-Американских Штатов. Понятно, я часто наблюдал собак, хотя не помню, в какой мере моя воспитанница усвоила новые манеры. Вообще, она получила изрядное образование (мы готовили ее в делегаты партконференции) и особенно хорошо была знакома с баснями Крылова («Да чем же ты, Жужу, в случай такой попал?»). Практическая сметка у нее была прирожденной, и мы думали, что ей подойдет заведовать мясным отделом в каком-нибудь солидном магазине. Из наших планов ничего не вышло: партия утратила руководящую роль, а мясные отделы закрылись еще раньше. Но вот в Америке она побывала. Перелет она перенесла хорошо. Я с благодарностью вспоминаю стюардесс Аэрофлота, которые не только пропустили ее в салон, но и попросили соседа освободить место для собаки. Ей было все странно на новом континенте. Запахи в Центральном парке Нью-Йорка (первое место на американской земле, где ее выпустили наконец из клетки) привели ее в растерянность и смятение. Когда ее возили в автомобиле, она всегда смотрела в окошко. Конечно, она быстро освоилась, благо мы жили рядом с огромным парком. Она удирала, я ее подолгу искал, и бывало, находил не в парке, а у входа в библиотеку Центра древнегреческих исследований, куда, как она знала, я исчезал каждое утро. Я до сих пор провожаю взглядом всех такс, особенно гладкошерстных.НЕМЕЦКАЯ ИДИЛЛИЯ
Удивительно приятно возвращаться в Германию. Дорожная разметка и указатели становятся аккуратней и четче. Знаки, ограничивающие скорость, начинают восприниматься как полезное предупреждение. Вы оказываетесь в стране, которая хочет и умеет заботиться о человеке, и чувствуете себя в надежных руках. О немцах мне никогда не приходилось думать, что они странные люди. Приходилось разве что удивляться их готовности прийти на помощь, если у вас что-то стряслось с велосипедом или машиной. В Германии городов — как грибов, и каждый из них справный. Все дома выглядят новенькими, даже если построены в пятнадцатом веке. Удивительно прилична застройка и последних десятилетий, тоскливое безобразие — большая редкость. Помойки обсажены розовыми кустами. На окнах и балконах изобилие цветов, и ничего, кроме цветов. Разноцветные маркизы на лоджиях придают антуражу беззаботность юга. И все эти города-грибы вырастают не посреди свалки, а на краю поля или леса. Красоту и прелесть немецкого города, как правило, создает его средневековая часть; барокко и классицизм обыкновенно представлены лишь вкраплениями, нарядные кварталы, выстроенные в конце девятнадцатого и начале следующего столетия, мало где уцелели. Реки, где они есть, не используются в качестве градостроительного элемента. Мы в Петербурге привыкли к благородным рядам домов по обеим сторонам реки, и города-побратимы отыщутся нам во Франции, Италии и Голландии. Немецкие города, примыкая к рекам, не обзаводятся набережными. Я вспоминаю Регенсбург на Дунае как наиболее яркое исключение. Реки выступают естественной границей города, и если служат его украшению, то непривычным для нас образом. Так, в Тюбингене дома нависают над водой; вы не можете прогуляться по набережной — ее нет, но можете прокатиться по реке на лодке. В Гейдельберге вы будете наслаждаться видом реки, поднявшись к замку. В Вюрцбурге, напротив, каменный мост через Майн направит ваш взор на высокий холм и господствующий над ним замок. В Бамберге есть своя Малая Венеция. Речка там неширокая. Вдоль перил одного из мостов повешены цветочные ящики с красными геранями, и при мне две милые девушки собирали отцветшие цветы, чтобы они не портили вида. В Германии существует множество совсем небольших городов, которые буквально примыкают к окрестным полям и холмам. Представьте — вы остановились в одном из таких городков на ночь, вышли прогуляться и после дня, проведенного на автобане, наслаждаетесь стрекотанием кузнечиков. Утром, перед тем как уехать, вы пройдетесь по центру, где непременно будет ратушная площадь с фонтаном и, скорее всего, памятник жертвам Первой мировой войны с именами всех погибших сограждан. На загородных лугах выращивают цветы. На краю поля гладиолусов или подсолнухов вас ждут ножницы и коробка для монет, наполняемая в соответствии с указанным тарифом. Когда вы пересекаете Германию, вам время от времени открываются величественные панорамы — обширные долины, не столько образованные реками, сколько, скорее, пустившие их к себе; кое-где лес, холмы, иногда — отдаленные горы. Германия — красивая страна, даже если некоторые другие еще красивей и роскошней. Часть немецкого пейзажа — это замки. Старые замки — на высоком берегу Рейна и в других местах — хорошо поставлены, но архитектурно неинтересны. Думали о защите и нападении, а не о красоте. Другое дело замки, которые сооружались в ту же эпоху, когда Вагнер сочинял свои оперы! Немецкий дух обратился к национальному прошлому и сконструировал его в идеальном виде. Конечно, этим замкам свойственна некоторая помпезность и приглаженность, но всюду, где они есть, они украшают окрестности. Бург Гогенцоллерн виден за десятки километров, и вам даруется удовольствие постепенного приближения к замку на горе. С каждой точки он хорош по-своему, а вид оттуда — как если бы владетель обширной земли доставал взглядом до ее пределов. В Зигмарингине замок впечатляет своими размерами, сочетанием неприступности с оперной романтикой. Рядом река, плотина; замок отражается в воде искусственного водоема. Апофеозом выступает, разумеется, Нойшванштейн — альпийский замок Людвига Баварского. Он действительно великолепен, видами из окон хочется любоваться часами, а по окрестностям бродить — неделями. К тому же вы понимаете там, откуда взялось «Лебединое озеро». Переход от цивилизации к природе в Германии приятен и короток. Нужно только знать, куда поехать. Вы оказываетесь на тишайшей дороге, которая не столько связывает населенные пункты, сколько служит для того, чтобы можно было выехать полюбоваться природой. Дорога на повороте ныряет под арку, образованную скалой, и маленький светофор заботливо предупреждает вас, что нужно немножко подождать. Добравшись до места и оставив машину, вы часами идете вдоль лесного ручья, в котором резвится форель, и доходите до мельницы. Здесь все приспособлено для того, чтобы вознаградить старательных путников. На улице два-три грубо сколоченных стола, покрытых клетчатой клеенкой, да лавки; под шум воды вы уплетаете жареные сосиски с картошкой и кетчупом, запивая их добрым немецким пивом. Или, скажем, переходите через Дунай по камням. Идете вдоль берега, над которым нависают скалы. Видите полупещеру первобытного человека. Гуляете по лесу, где на деревьях развешаны таблички с их названием: это явор, а это — ясень. Немцы по-прежнему культивируют вылазки на природу. Это важная часть как семейной, так и корпоративной жизни. Вообще же немцы во многом именно такие, какими вы их представляете, — аккуратные, трудолюбивые, порою важничающие. Какая- то важность заключена в самой интонации немецкой речи, — по крайней мере, для русского уха, — поэтому немного забавно слышать, как разговаривают друг с дружкой немецкие дети. Но вот представители государства и власти как раз не важничают; не было случая, чтобы мне приходилось на них досадовать. С причинами досадовать в Германии вообще обстоит как-то плохо, поэтому принимаешься досадовать на мелочи. Любой непорядок воспринимаешь в Германии по-особенному. Пакет с молоком надрезается так, что молоко капает на стол — ага, типично немецкая халтура! Вот и моя машина была недавно удивлена, обнаружив, что перескакивать с ухаба на ухаб ей пришлось не где-нибудь, а по дороге к родному для нее Штутгарту. Впрочем, это был автобан, с автобанами ничего не поделаешь, какие-то участки не успевают отремонтировать. Другие дороги безупречны, и кругом полно нарядных машин — немытых или побитых немцы не признают. Немецкие дома, как вы уже поняли, не менее ухожены, чем машины. Цветы живописно свешиваются с перил и балконов, они на окнах, стенах, перед домом. Я знал, что кусты роз бывают высокими, но в Южной Германии я видел настоящие розовые деревья. А как немецкие любительские команды играют в футбол! Поле — с иголочки. Обе команды в своей особой форме. Распасовывают мяч как перед телекамерой. Зато у нас лучше с магазинами. В Германии по воскресеньям закрыты все, по субботам большая часть открыта лишь до обеда, и даже по рабочим дням они открыты самое позднее до восьми. А несколько лет назад было еще хуже. Однажды мне пришлось проходить медицинскую комиссию сразу по возвращении из Германии. Неудивительно, что вопрос, были ли у меня проблемы с алкоголем, застал меня врасплох: а как же — неплохо бы выпить, а все магазины уже закрыты; и еще: столько всего хорошего, что не по карману! Германия в каком-то смысле остается страной философов. Привычку думать немцы культивируют больше других народов. Тебя не просто предупредят, что за безбилетный проезд в автобусе полагается штраф в таком-то размере. Нет, дидактики и пропедевтики не миновать: «Тридцать евро — не малая сумма, если бросать деньги на ветер. Задумайся!» В каком-то смысле Германия остается и страной романтиков. Немецкие рекламы высокопарны. Что ни возьми — мечта и восторг. Дух поэзии все еще прорывается у немцев даже в прозе жизни. Вот надпись, предупреждающая о том, что незаконно припаркованные автомобили будут эвакуированы за счет владельцев: «Widerrechtlich abgestellte Wagen werden kostenpflichtig abgeschleppt». Я чувствую, что она вызывает в моей памяти что-то величественное. Ну конечно:КОЕ-ЧТО ОБ ИГРЕ В МЯЧ
Наблюдения за тем, как немецкие любительские команды играют в футбол, навели меня на некоторые общественно полезные размышления. Я позволю себе начать издалека. Ранневесенним утром, когда мне было одиннадцать лет, я вышел из дому и отправился бродить по городу, вернувшись не прежде, чем обошел всю его центральную, восточную и северную части — километров тридцать по моим расчетам. Мне казалось, что тут есть чем похвастаться, и на следующий день я принялся обстоятельно излагать свой маршрут соседу по парте Игорю Ш. «Послушай, — перебил он меня, — как тебе удалось запомнить столько названий улиц?» Таков был Игорь Ш., который однажды поразил меня до глубины души. В том же пятом классе нам задали писать изложение по картине «Вратарь». Какие-то мальчишки играют в футбол, один из них стоит на воротах, образованных парой портфелей. Дело обычное, но угадывалось, что картина написана то ли в конце 40-х, то ли в начале 50-х. Впрочем, я не помню, когда в последний раз ее видел, и за точность описания не ручаюсь. Учительница литературы (не пользовавшаясядушевным расположением класса) что-то нам объясняла, и рассуждения ее мне казались странными, я в них не понял ничего. Но Игорь был, видно, сообразительней, и написанное им изложение было торжественно зачитано в классе. Его заключительный аккорд запомнился мне навсегда: «Мне эта картина понравилась тем, что, несмотря на разруху, дети не падали духом и продолжали учиться». Таков, повторяю, был Игорь Ш. И я теперь чувствую, что он близко подошел к самой сути явления. Поверьте мне как человеку, забившему тысячи голов в ворота, образованные портфелями, кирпичами, опорами для баскетбольных щитов, парадными, бог знает чем и даже какими-то замысловатыми выступами на бывшей церковной паперти: любой гол, забитый в матче с относительно равным соперником, восхитителен; но ничто не сравнится с удовольствием послать мяч в ворота, на которые натянута сетка. Но почти в каждом пионерском лагере, не говоря уже об общедоступных площадках, торчали оголенные шесты. Пока на них не появятся сетки, нам не видать вершин в этом виде спорта!ДЕЯТЕЛЬНАЯ ИСПАНИЯ
Пересекая границу Испании, я думал о том, чтобы добраться до Геракловых столбов, и это не совсем то же, что доехать до Гибралтарского пролива. Столбы Геракла — предел, установленный богами для смертных:СПЛЮЩЕННАЯ ГОЛЛАНДИЯ
Существуют немецкие исследования по статистике голландского селедочного промысла. В пору становления великой страны торговля селедкой составила едва ли не основу ее благоденствия, но после 1783 года голландцам пришлось умерить свое рвение. Так что теперь, ценители селедки, — поезжайте сами в Голландию; нигде не готовят ее так вкусно. Соединенные Штаты (как некогда называлась страна, более известная по имени одного из них) были во многих отношениях европейским и мировым лидером на протяжении целого столетия, только в восемнадцатом веке их слава начала меркнуть. В наши дни голландцы, похоже, имеют репутацию самого симпатичного народа Европы. Когда-то они считались самым полезным ее народом. В Англии было множество голландских ткачей, сукновалов, стекольщиков, гончаров, типографов. В Северной Германии они устраивали молочные фермы. Повсюду использовались как специалисты по сооружению дамб и осушению местности. Они, например, одолели болота (the Fens) в Кембриджшире, окружившие могучий готический собор в Или. Голландцы вместе с фламандцами поставили на ноги шведскую горнодобывающую и оружейную промышленность, так что накануне Северной войны мы закупили в Швеции изрядное количество пушек. Впрочем, и тульский оружейный завод возник не без голландского участия. А голландские морские офицеры — краса и гордость петровского флота! А русский царь, подвизающийся на голландской верфи! В те времена, когда скорее Голландия, нежели Англия, Испания или Португалия, была владычицей морей, в стране процветали не только всевозможные ремесла и полезные навыки, не только живопись, но и наука и философия. Семнадцатый век был временем Гюйгенса, Левенгука, Гроция, Спинозы и многих других. Но золотой век голландской культуры озадачивает любопытным пробелом: художественная литература. Правда, энциклопедии называют имя Поста ван ден Вонделя (1587–1679). Он прославился и как поэт, и как драматический писатель. Голландский Шекспир — только все же не ставший Шекспиром. Я говорю это не как читатель (к сожалению, мне не доводилось читать Вонделя), а как наблюдатель, отмечающий, что известность и значение этих двух писателей ни в малейшей степени не сопоставимы. Мы не поверим, что это дело случая (было достаточно времени утвердить славу Вонделя), и относительную незначительность голландского классика примем как факт — тем более разительный, что Вондель лишь немногим моложе Шекспира, а историческая атмосфера, в которой происходило его формирование, напоминает английскую: та же консолидирующая нацию успешная борьба с Испанией, только еще более принципиальная, напряженная и героическая. Посмотрим, что способствовало расцвету Голландии. Не думайте, что сказанное о селедке — шутка. Сэр Уолтер Ралей в сочинении, опубликованном в 1603 году, уверяет, что голландцы продают селедку даже в Московию. Другой англичанин, полвека спустя, говорит о ловле сельдей как о великой золотой жиле ловких соседей. Англичане могут преувеличивать, побуждая соотечественников не оставлять столь прибыльное дело в руках голландцев, но это лишь вопрос степени. Мы знаем о голландской морской торговле из многих источников и особенно благодаря сохранившейся от конца XV века документации, ведшейся датскими таможенниками Зунда. Шедшая через Зунд балтийская торговля (наряду с селедкой везли главным образом соль, вино, колониальные товары, а обратно — зерно, строевой лес, медь и железо) сохраняла свое огромное значение для Голландии на протяжении всего семнадцатого века, но славу ей принесла торговля, хочется сказать — вселенская. Голландских купцов можно было видеть везде — от Бразилии до Японии. Ост-индская компания безраздельно господствовала в Индийском океане. Амстердам стал торговой столицей мира. О голландцах слагались легенды. Уолтер Ралей уверял, что они спускают на воду тысячу кораблей в год. Кольбер в 1669 году говорил, что европейская морская торговля осуществляется двадцатью тысячами кораблей, из которых пятнадцать или шестнадцать тысяч — голландские. Это уже напоминает тибетские рассказы о древних греках, сконструировавших что-то вроде ковров-самолетов. Но все же историки соглашаются, что голландский торговый флот во времена Кольбера насчитывал тысячи кораблей. То правда, что в Ост-индской компании не церемонились ни с конкурентами, ни с туземцами, что одни голландские купцы, несмотря на строжайший запрет правительства продавали в Алжир ружья и порох, служившие неверным для обращения в рабство христиан, другие по подложным документам вели торговлю на Пиренеях, в то время как их братья боролись за независимость, и что, наконец, — выдерживаю паузу — голландские торговцы смешивали и подделывали благородные французские вина. Но размах голландской торговли, за которым угадываются отвага и энергия, поразителен. Поражены были и современники. Они отмечали природную бедность страны; многие усматривали в ней причину предприимчивости и трудолюбия тамошних жителей. И в самом деле легко поверить, что скудость природы способствовала выработке полезных привычек. Голландцы не только покупали и продавали. В стране обрабатывали шерсть, шелк, сахар, табак; делали бумагу, печатали книги, издавали карты, изготавливали инструменты, строили корабли — самые лучшие. Работали добросовестно и аккуратно — современники отмечают их особое отношение к делу — и зарабатывали прилично. Умели находить применение праздным силам природы. Я читал, что в 1630 году в Голландии использовались в производстве 222 ветряные мельницы. Топили торфом. Голландцам помогли их враги, которые позаботились о притоке в страну капиталов и толковых людей. Испанцы изгнали евреев, в Голландии их приняли. Испанцы разгромили Фландрию и прочие области, ныне образующие Бельгию, которые до второй половины XVI века по своему развитию уступали только Италии, а к моменту разгрома уже и не уступали. Северные Нидерланды в результате получили множество искусных людей и солидные суммы, а вчерашние и завтрашние конкуренты сделались согражданами. Не пройдем и мимо сельского хозяйства. Голландия всегда была страной свободного труда. Ее земля была слишком непривлекательна для развития здесь крупных поместий и крепостничества. Свободный труд и стесненные обстоятельства сделали свое дело — нигде земля не обрабатывалась так заботливо и рационально, как в Нидерландах. О голландцах говорили, что они занимаются земледелием с терпением и прилежанием садовников. Пишут, что они были первым народом, ставшим окружать жилища клумбами, палисадниками и цветниками. Из Нидерландов происходит система переменного севооборота: вместо того чтобы оставлять поля под паром, стали засевать их кормовыми культурами — клевером, репой и прочими. А еще эти люди стали думать своим умом и, поразмыслив, предпочли реформированную веру традиционной. Они не пожелали оставаться частью королевства, в котором не заходило солнце, и сумели отстоять и новую веру, и независимость. Что же недостает в этом героическом портрете? Что указывает на обстоятельства, воспрепятствовавшие голландцам поразить мир еще и своей литературой? В кадре нет такого бесполезного, казалось бы, элемента, как аристократия. Только поймите меня правильно. «Между тучами и морем гордо реет Фридрих Ницше» — это не то, что я собираюсь сказать. Я попросту имею в виду людей, гордящихся знатным происхождением, гарцующих на конях и владеющих землей. Им доступны любые блага, какие только существуют в их время, но эти люди обзаводятся конями не только для того, чтобы притягивать восхищенные взоры, но и для того, чтобы бросаться в кавалерийскую атаку, и для них, представителей военного сословия, перспектива потерять саму жизнь всегда рядом. Не удивительно, что они превозносят не благоразумие и упорный труд, а доблесть и славу. По моим наблюдениям, великие литературы в Европе складывались только там, где аристократия играла важную роль, и, более точно, в тот период в истории соответствующих европейских народов, когда аристократия, утратив солипсический характер, оказывалась составной частью гражданского общества. При этом сами творцы литературных шедевров могли быть как аристократического, так и неаристократического происхождения; аристократический этос с его подчеркиванием возвышенного и неутилитарного так или иначе давал о себе знать. Так, Шекспир не был аристократом, но аристократический этос столь ощутимо присутствует в его произведениях, что не раз предпринимались попытки измыслить для них некоего подлинного — аристократического автора. В действительности нет ничего удивительного в том, что человек проникается воззрениями и ценностями наиболее уважаемого в его обществе класса. К тому же аристократический этос распространялся через чтение книжек — например, жизнеописаний Плутарха, очень внимательно прочитанных автором «Юлия Цезаря», «Кориолана», «Антония и Клеопатры». Легко заметить, что эпоха Шекспира совсем не похожа на эпоху войн Алой и Белой розы. Вместо распри кланов — централизованная власть, осмысленное законодательство, эффективное судопроизводство, представительные учреждения, внешняя политика, направленная на защиту национальных интересов; отметим к тому же взаимопроникновение сословий: люди знатного и незнатного происхождения могут оказаться на равных на государственной или военной службе, в качестве судей или законников, по духовной части, в университетах, да и в бизнесе, к коему обращаются многие младшие представители знатных семей. Театр открыт для всех. Мы видим государство и общество, а не господство знати над народом. При важности оттенков и деталей государственный и общественный уклад Франции и Испании в XVI–XVII веках в принципе сходен с описанным. Обращаясь к Италии, точнее — Флоренции, обнаружим, что Ordinamenti della giustizia (1293), ознаменовавшие конец господства знати в этой республике, были приняты за одиннадцать лет до рождения Петрарки и за двадцать лет до рождения Боккаччо; Данте приближался к своим тридцати. Макиавелли говорит о замечательном благоденствии города, наступившем вскоре после этого, и относительном мире и согласии между нобилями и людьми из народа. Трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида, комедии Аристофана, исторические сочинения Фукидида и Ксенофонта, диалоги Платона были написаны в обществе, в котором формальные привилегии аристократии были упразднены, но в котором она все же была уважаема и долгое время поставляла народу политических руководителей. «Илиада» — начало начал и вершина вершин — может показаться разительным исключением из выводимого мной правила — ведь ее автор всегда стоит на позиции вождей и едва ли не отождествляет себя с ними («Ты, Менелай…» — мысленно обращается он к Атриду, а поющим «славу мужей» он показывает не какого-нибудь профессионального певца, а самого Ахилла). Однако та аристократия, которой поэт адресует свою «Илиаду», это — аристократия особого рода, это аристократия, которая знает, что такое солидарная защита общего для всех города. Ключом к мировоззрению Гомера должен служить тот факт, что наиболее привлекательным героем «Илиады» выступает не самый доблестный из ахейцев, а лучший из защитников Трои. Мало того — певец воинских подвигов удивительно восприимчив к красоте и скромному благородству мирной жизни. Знаменито прощание Гектора с Андромахой, но отступления в описании поединка Гектора и Ахилла не менее показательны:НИЧЬЯ БЕЛЬГИЯ
Бельгия удивляет своей неухоженностью. Странно видеть закопченные соборы, обшарпанные и вызывающе невыразительные дома. Замечаешь на карте город со звучным именем Шарлеруа, приезжаешь и вспоминаешь слова беотийского поэта, сказанные им о родной деревушке — «тягостной летом, зимою плохой, никогда не приятной». Конечно, бывает по-разному. Брюгге в полном порядке. В Антверпене было нарядно и празднично. В готическом кафедральном соборе я застал свадьбу. Торжественно вступали в брак бывшие хиппи; звучала музыка — не марш Мендельсона, но Stairway to Heaven. Возможно, соборы в Генте с тех пор, как я там был, почистили. В неизлечимом Брюсселе есть на что любоваться. Легкая запущенность наводит на мысли об особом характере этой страны. Есть ли такой народ — бельгийцы? В пору молодости Евросоюза о Бельгии говорили как о прообразе будущего европейского единства. Как пример страны, в которой народы, говорящие на разных языках, превосходно уживаются друг с другом и даже сохраняют некоторую солидарность, Бельгия, наверное, может служить образцом. И все же озадачивает единение на таких основаниях, что валлоны не хотят раствориться во Франции, а фламандцы — в Голландии. Когда в Бельгию въезжаешь со стороны Германии или Люксембурга, она удивляет еще другим — неожиданным простором: горы, леса, открытые пространства — словно предоставленная себе природа. Со стороны Франции — равнина, ничего импозантного, на дорогах бесконечно много машин. Но зато к северу от Лилля и границы — Брюгге, к северо-востоку — Гент, за ним — Антверпен, и все это близко. Если бы я писал путеводитель, я бы непременно остановился на каналах и музеях Брюгге (помимо знаменитых работ Ганса Мемлинга, Яна ван Эйка, Рожира ван дер Вейдена, там есть редкой красоты портрет, написанный художником, которого я даже не умею назвать по-русски; его фламандское имя — Pieter Pourbus; изображена молодая женщина в строгом, но очень богатом и продуманном до мелочей платье, ее умные карие глаза, выразительность которых подчеркнута тонкими бровями, смотрят куда-то в сторону, ее мысли ускользают от вас и тем более вам любопытны), рассказал бы о набережной в Генте или роскоши Антверпена, не обошел бы вниманием шоколадные конфеты и засвидетельствовал, что в Бельгии превосходно готовят. Вы и найдете все это, если захотите, в путеводителе — или, может быть, вспомните, читая эти строки. Бельгия — одна из пивных стран, производимых сортов — не сосчитать. И вот я сижу в обществе моего друга Годфруа де К. на брюссельской рыночной площади и потягиваю местное пиво. Мой друг смущен. Он — изысканный человек, а что может быть тривиальней времяпрепровождения, предложенного им гостю? Я, напротив, доволен и объясняю ему, что обычно мотаюсь по странам и городам полуспонтанным и непредсказуемым образом, и мне очень приятно вдруг оказаться в правильном месте за правильным занятием. Остаток вечера мы проводим в возвышенных беседах, а наутро отправляемся в Музей изящных искусств. День воскресный, июль; город всем поголовьем двинулся к морю; в музее кроме нас человек пять — не больше. Пожалуй, лишь однажды, в картинной галерее Неаполя, мне доводилось наслаждаться живописью столь вольготно. Музей превосходный, его жемчужина — брейгелевский «Икар». Не помню в точности, какие у нас были дальнейшие планы. Но, выходя из музея, я говорю: «Год, что, если я покину Брюссель прямо сейчас?» — «Конечно. Я помогу тебе выбраться из города, езжай за мной». Годфруа — гостеприимный человек, он позаботился о том, чтобы в его квартире была комната для друзей, и неоднократно звал меня приехать. Но когда я сообщил ему, что скоро действительно приеду, началось что-то странное. Он стал куда-то исчезать. Я уже было решил, что из Трира, куда меня пригласили попредседательствовать в одном ученом собрании, поеду к себе в Южную Германию, а не в близкую от тамошних мест Бельгию, но тут Годфруа решительно объявил, что ждет меня. В действительности ждал его я — на той самой площади в Брюсселе, добрых полчаса. Вскоре все разъяснилось. «Ты помнишь, — начал издалека Год, — прошлым летом в Бонне мы были вместе в ресторане, и там была еще симпатичная арабская официантка?» — «Еще бы! И мы сошлись на том, что нам вообще нравятся арабские девушки». — «Да. Но видишь ли, я тогда познакомился с одной испанкой… Представляешь, я недавно был в гостях — здесь, в Брюсселе, и там совершенно неожиданно встретил ее… И мы влюбились друг в друга!» Я на день раньше покидал Брюссель не только потому, что моему другу было не до меня. Если двинуться из Брюсселя на юг, по направлению к Реймсу, через достославный Шарлеруа, очень легко попасть по боковой дороге в небольшой городок Ревен, расположенный во французских Арденнах. Я мог надеяться застать там девушку, благодаря которой между Годфруа и мной в Бонне обнаружилось столь решительное согласие. Мы познакомились с ней за два года до описываемого дня — даже с лишним; ведь это было зимним вечером. Я приехал из Фрейбурга, где тогда жил, посмотреть Мюлуз (так называют этот город французы, немцы называют его — Мюльгаузен). Обратно уезжал на последнем автобусе и потому позаботился о том, чтобы не опоздать. На остановке — я да она. Завязался разговор. В автобусе мы сели рядом и проговорили весь путь до Фрейбурга. Она родилась в Алжире, ей было шесть лет, когда семья переехала во Францию. Сейчас ей двадцать три. В Мюлузе ее дом, но она учится на самом севере страны, в Ревене. Она не решилась говорить по-английски, но это не помешало нам обсудить множество вещей, даже отношения между палестинцами и израильтянами. Во всем этом не было бы ничего необычного, если бы не одно обстоятельство: я вообще-то не говорю по-французски. Конечно, я могу спросить, где вокзал или как пройти в библиотеку, и если объяснение будет сопровождаться внятной жестикуляцией, то, пожалуй, двинусь в правильном направлении, но это не называется «говорить по-французски». Так что наше увлекательное общение было своего рода чудом, которое имело только одно объяснение. Мы обменялись адресами и распрощались. Ее встречал ее друг (араб), ради которого она, собственно, и ехала во Фрейбург. Десять месяцев спустя я послал ей новогоднюю открытку — среди многих других, что отправил в тот год. Ее ответ был совершенно особым. Я готов был сорваться с места, но почему-то никуда не поехал и остался коротать зиму за привычными повседневными занятиями… Душа, говорит Демокрит, состоит из атомов, в наибольшей степени подверженных движению. Конечно, движение — это общее свойство атомов, как это ясно на примере пылинок — тех, что вы видите, когда солнечный луч заглядывает через окно в вашу комнату: они перемещаются, играют, колеблются. Но атомы души не только движутся сами, но и тела приводят в движение, а потому должны обладать наиболее подвижной формой — они шарообразны. Теперь мы можем понять: коль скоро субстанция души столь легкая и неустойчивая, ее движения причудливы. Окрестности Ревена живописны, а сам город неровностью рельефа и озером разделен на две части. Я выбрал левую вместо правильной правой. Найти улицу Вольтера не удавалось, и в воскресный день нелегко было сыскать кого-нибудь, кто бы мне в этом помог. Наконец я остановился у мебельного магазина, который был почему-то открыт. Кто-то из тех, кого я там застал, самым любезным образом сел на велосипед и предложил мне ехать за ним. Удача сменилась новым препятствием: на улице Вольтера я не мог отыскать нужный мне дом! Зашел в местный бар. Разъяснить загадочную нумерацию домов хозяева были не в состоянии. Спросили, кого я ищу. Они ее не знали. Возвращаюсь на улицу и вскоре замечаю группу домов, расположенных с отступом от улицы Вольтера, но, возможно, относящихся к ней. Так и есть! Скромное двухэтажное жилье. Белые занавески на окнах. (Собственно, что ей делать в Ревене во время каникул?!) Звоню. Тихо. Поворачиваюсь — и со стороны лестницы, ведущей со второго этажа, отчетливо слышу шаги. Бывают волшебные дни, когда все происходит так, как надо, когда все, что ни делается, делается к лучшему, когда ничто не омрачает ваше воодушевление, когда вы — свободный человек, свободный от обстоятельств и бремени прошлого. И это был один из таких дней! Но продолжу рассказ, поскольку догадываюсь, что вам любопытны подробности. Дверь открыл седовласый господин — да, собственно, и не господин, а худощавый пожилой араб с располагающей к себе печалью в глазах. По-французски он говорил немногим лучше, чем я. «Нет, она в другом городе, у своего друга». Я объяснил, кто я. Оставил свой телефон. Я покинул французские Арденны и направился к Реймсу. Единственная картинка в школьном учебнике истории средних веков, манившая меня с детства, — Реймский собор. Я мчался на какой-то не совсем разрешенной скорости, а потому не сумел остановиться, когда заметил на обочине дороги перевернувшуюся машину. Успел разглядеть, что, по счастью, все целы и кто-то уже куда-то звонит. Я прибавил скорость (потому что другие в таких случаях ее снижают — как я выучил в детстве про автогонки) и подлетал к Реймсу в горделивом одиночестве. Собор был виден издалека. Он был абсолютно великолепен — издалека, вблизи, изнутри. Из Реймса я направился в Лан. Он лежит на холме, возвышающемся посреди равнины, и смотрится как гигантский корабль. Его прославленный собор немногим уступает Реймскому. Думал остаться на ночь в этом средневековом городе, но день лишь клонился к закату, еще не начинало темнеть, и я был полон желания увидеть что-то еще. Я описал дугу вокруг Парижа и приехал в Труа. Город и ночью предстал пленительным. Величественно выступали силуэты двух огромных соборов. Электрический свет придавал особую отчетливость фахверкам старинных домов. Под открытым небом кипела жизнь. За комнату в исторической части города запросили чуть ли не в три раза больше, чем в Лане. Я предпочел довольствоваться коротким сном в машине. С рассветом отправился в путь, убеждаясь в несказанной прелести раннего утра, любуясь видами, пустой дорогой, лисой, стремглав перебежавшей ее. Я добрался до дому поздно вечером, осмотрев еще несколько городов и ландшафтов, — в частности, свернул к Вителлю полюбопытствовать, что из себя представляет место, поставляющее воду в тысячи магазинов Европы (ничего особенного оно из себя не представляет), заглянул в славный Танн, как если бы с целью составить исчерпывающее представление о городах Эльзаса, и задержался на природе, восхищенный видом Вогезов, тогда как Шварцвальд, который мил моему сердцу, в тот день показался мне тесным. По случаю лета и свободы заниматься чем сочту нужным я не каждый день приезжал в университет. Когда я там наконец появился, то узнал, что мне звонила… Имя было передано не совсем правильно.ЭФИОПЫ, ЛЕСТРИГОНЫ И КИММЕРИЙЦЫ
Греки некогда жили там, где зимы были долгими и холодными. Обитатели юга, о которых они прослышали, что это чернокожие люди, им казались счастливцами. К ним, подальше от зимы, отправляются сами боги:У КРАЯ ЗЕМЛИ
Лето 2001 года подходило к концу. Пора было возвращаться, но мысли мои были устремлены к точке, которую еще предстояло достичь. В Южной Германии, откуда я отправлялся в путь, многие помещают на багажнике автомобиля изображение Боденского озера, нередко сопровождаемое надписью, прославляющей любимый край. Я не стал заниматься гравировкой, но все же украсил машину девизом:ΕΙΜΙ ΓΑΡ ΟΨΟΜΕΝΗ ΠΟΛΦΟΡΒΟΥ ΠΕΙΡΑΤΑ ΓΑΙΗΣ.Эту строчку из «Илиады» можно передать так: «Я отправляюсь теперь к пределам земли многодарной». В июле я достиг Геракловых столбов, теперь я намеревался проникнуть дальше, чем ultima Thule, к краю земли, о котором древние лишь смутно догадывались, — мысу Нордкап на северной оконечности Норвегии. Первую ночь я провел в Нижней Саксонии. Около полудня покинул колоритный городок, расположенный там, где холмы и долины сменяются равниной, уводящей к морю. Выбрался на Е 45 = А 7: Ганновер, Гамбург, Фленсбург. Пересекаю границу и впервые еду через Ютландию. Вечером приехал в Ольборг. В старом городе не счесть ресторанчиков, многие под открытым небом, люди веселы и беззаботны. Около полуночи мне нужно быть в Хиртхальсе — погрузиться на паром, который переправит меня в Норвегию. Дожидаться парома скучно, спать — не спится, да и на корабле тоже. В Кристиансанн приплыли около четырех утра. Осматриваю в темноте центральную площадь — огромный прямоугольник, пара приятного вида старых зданий, посередине — сквер, ни души. В машине, которую там и припарковал, провожу короткий остаток ночи. На моем пути первый фьорд. Жаль, что густой туман, и вообще день, кажется, будет серый; скорее догадываюсь, нежели вижу, сколь красиво вокруг. Большая часть пути на Осло — это, кстати, наша Е 18 — не слишком примечательна. Знакомлюсь с норвежской столицей. Центр ловко устроен — нанизан на ось, упирающуюся в королевский дворец. По левую руку — театр, по правую — университет; сам дворец окружен парком. Первые десятки километров за Осло — толкливо: время разъезжаться с работы по домам. Постепенно машин становится мало, придорожный лес смягчает невыразительность бесцветного неба. Ехать было приятно, и я заснул. Когда я проснулся, машину несло за противоположный край дороги. Я вывернул руль, посочувствовал водителю, ехавшему за мной, поблагодарил богов, вторично даровавших мне жизнь, и, не останавливаясь, двинулся дальше. Ночь я провел в доме напротив склона, служившего горнолыжной трассой во время олимпиады в Лиллехаммере. Мальчик лет тринадцати встретил меня по-хозяйски, вскоре появился его отец. В доме для постояльцев никого, кроме меня, не было. Новый день не был солнечным, но облака не стремились заполонить всю синеву. Страна постепенно превратилась в тундру, и по тундре я ехал впервые. Я продолжал ехать на север, но обнаружил, что вернулся на юг. Вблизи моря и древней столицы — Тронхейма — тундра закончилась и уступила место среднеевропейскому ландшафту: золотистые поля на фоне невысоких гор, поросших густым лесом. Гольфстрим! В Тронхейме имеется монументальный и достойный своей репутации собор, но сам город выглядит скорее приятным для жизни, нежели внушительным. За Тронхеймом дорога почти непрестанно красива. Сначала пшеничные поля, потом хвойный лес, затем тундра, затем фьорды, снова тундра, снова фьорды. Ночую у ручья, куда приезжают ловить лососей. Следующим днем пересекаю полярный круг. Из Швеции я привез Certificat, удостоверяющий, что я пересек Geografiska Polcirkeln 23 июня 2000 года. Но там, близ Йокмокка, у дороги лесное озерцо, какое могло быть и на Карельском перешейке. Здесь — место дикое, пустынное, величественное. Сколько же отсюда до Нордкапа? Одна тысяча и сто километров — уже недалеко. Холмистая тундра, не вовсе лишенная травяного покрова. Овцы. Одни лениво бродят, другие лежат на траве, смешно растопырив розовые уши. Ранний вечер. Дорога неожиданно упирается в пристань. Должно быть, с километр назад проглядел поворот. Разворачиваюсь и выясняю, что другой дороги просто нет. Подъезжает еще машина, затем другая. Переправиться на другую сторону фьорда можно лишь на пароме. Будет через полчаса, причем в этот день — последний. Впечатление от плавания по фьорду не легко передать словами. Вода красива сама по себе. Красив очерченный контур. Красивы скалы и горы. Красота фьорда соединяет все это, и она притягательней, чем вид горного озера, ибо фьорд еще и уводит вдаль. За Нарвиком дорога огибает бухту. Здесь в нее вливается Е 10, проложенная через Кируну и шведскую Лапландию. Год назад я здесь въехал в Норвегию. Тогда было раннее утро, туман, чередовавшийся с моросящим дождем, но все-таки я узнаю места. По правую руку идут невысокие горы, покрытые мелколиственным лесом. За ними никто не живет, там как бы ничего нет. По левую руку, на узкой полосе земли между горами и океаном — густая трава и деревья, и по виду ничего заполярного; к дороге иногда подступают фьорды. Останавливаюсь на ночлег в частном доме прямо на берегу. У Skibotn расстаюсь со знакомой мне частью пути. Е 8 уходит в сторону Финляндии, а я продолжаю ехать по Е 6. Вплоть до Альты, три добрых сотни километров, дорога следует береговой линии. Больше не нужно ждать, когда слева вновь появятся вода и скалы. Благородный, горделивый Север. С девушкой на заправке в Альте я обменялся чуть большим количеством фраз, чем это принято, когда расплачиваешься за бензин, и, главное, взглядами, в которых безошибочно прочитывался вопрос: «Неужели мы встретились, чтобы больше никогда не увидеться?» Немного помедлил около машины. За Альтой дорога отклоняется от моря, снова тундра. На десятки километров вокруг ничего нет, дорога ровная и прямая. Машина по ней, кажется, уже летит. И вот — последний поворот, с северо-восточного направления на северное, на Нордкап. Радуга, переброшенная через фьорд, клочьями разбросанные по небу черные тучи — красиво, сурово, безлюдно. Пути еще сто километров с лишним. Олени попадаются чаще, чем машины. Длиннющий туннель, за ним другие. Так и должно быть — я же читал поэму о «все видавшем до края мира». По такому туннелю идет Гилыамеш, чтобы попасть к дальнему Утнапишти:
Последние комментарии
3 часов 28 минут назад
3 часов 49 минут назад
4 часов 43 минут назад
7 часов 42 минут назад
7 часов 43 минут назад
7 часов 51 минут назад